Эссе о русской культуре
Целиком
Aa
На страничку книги
Эссе о русской культуре

Андрей Белый и псевдонаучная легенда о связи гения и помешательства

Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880—1933) не был ни гением — хотя он, несомненно, был натурой гениальной, — не был он, конечно, и помешанным — хотя комплексов, и, вообще говоря, патологии в нем был непочатый угол, а здоровье его нравственного чувства, наличность в нем совестливости могут быть подвержены сильному сомнению. Был он, подобно многочисленной категории душевно больных, человеком очень опасным, с которым лучше всего было не иметь дела, и от которого в любой момент можно было ожидать чего угодно. Он, можно сказать, был насыщен хлестаковщиной и ноздревщиной — правда, самого высокого качества, — и с кем он ближе всего сходился, тому больше всех, как правило, и насаливал. И все же, скорее к нему подходило определение бесноватого и одержимого, чем безумного. Ответственным же он был за свои поступки и проступки вполне — и потому мог быть с полным основанием назван "личностью нерукопожатной", после беседы с которым хотелось принять ванну, служить молебен с экзорцизмом, просить прощения у Бога и людей и т. п. Можно смело сказать, что степень его одаренности равнялась степени его деформированности.

Очень тревожно то обстоятельство, что он был одной из характернейших и в своем роде одной из самых блестящих и интересных фигур русского Ренессанса между двумя революциями. Этим обстоятельством духовное здоровье и онтологическая прочность и доброкачественность самого Ренессанса оказываются взятыми под сомнение. Конечно, и в Ренессансе общеевропейском, особенно в итальянском и французском, было много темного, даже бесовского, что вызвало к бытию страдальческую фигуру "Ночи" Микель–Анджело с его всем известной надписью, великолепно переведенной Тютчевым на русский язык:

Молчи! Прошу тебя, не смей меня будить
О в этот век жестокий и преступный!
Не жить, не чувствовать — удел завидный.
Отрадней спать, отрадней камнем быть.

Заискивание, обесчещивание, улюлюканье — вот как можно определить отношение Андрея Белого к Родине и к людям — и это сменялось с калейдоскопической и совершенно немотивированной быстротой и без всяких разумно определяемых оснований, совсем как у некоторой категории безумных, хотя, повторяем, безумцем в настоящем смысле он не был, знал, что делает и как делает, и еще лучше того знал, "где раки зимуют".

Впрочем, таких лиц среди так называемых "пишущих" всегда было достаточное количество, и представители этого мира различались между собой не столько моральными качествами, сколько степенью одаренности. Обе войны и революции (коммунистическая и нацистская) только послужили крепкими реактивами, способствовавшими особенно яркому выявлению подобного рода физиономий.

Даже никогда, по видимому, с Андреем Белым крупно не ссорившийся Ходасевич в сущности не знал, как обходиться с этим полумистическим полушутом гороховым и ходил в своем "Некрополе" вокруг да около Андрея Белого "как кот возле горячего самовара" (острота А. В. Карташева), а в заключении объявил: "По некоторым причинам я не могу сейчас рассказывать о Белом все, что о нем знаю и думаю"… Вряд ли этот "эллипсис" можно считать комплиментом для "Котика Летаева"… Не думаю, чтобы и боготворители Рудольфа Штейнера очень много выиграли от пол у приставшего к ним полуученого, полуфилософа и полуантропософа…

Не много выиграл и отец Андрея Белого, профессор Московского университета, настоящий большой ученый мирового калибра и настоящий философ–лейбницианец, оттого, что в истории новейшей русской литературы люди беззаботные по части точной науки вычитают, что он — Николай Васильевич Бугаев, друг и почитатель Чайковского, — оказался сверх того и отцом полунанятого полуатеиста и настоящего кощунника полубольшевика… Но и большевикам полубольшевики тоже не на руку…

Известно, что дары наследуются не от отцов, но от матерей. От матери Борис Николаевич унаследовал скоро преходящую, "линючую" красоту и взбалмошный истерический, совершенно невыносимый характер. Но от отца, кажется, ничего не унаследовал, ибо и ученость Андрея Белого была не настоящей, но какой–то поддельной, полумошеннической, натасканной из словарей (например, из "Философского словаря" Рудольфа Эйслера), да и вообще отовсюду, куда заглядывали его бегающие полу бесстыжие глаза, как правило — всегда из вторых и третьих рук, но никогда не из прямого чтения и изучения предмета, отчего он считал себя освобожденным на правах "гениальности", — так же, как в силу обладания этой полумифической полу гениальностью он считал себя избавленным от скучной обязанности быть порядочным человеком и рукопожатной личностью. Одним словом, Андрею Белому как нельзя более подходили слова щедринского Степки Балбеса (из "Господ Головлевых"):

"Гнездилась в нем проклятая талантливость и всему мешала"…

Но настоящего дерзания, настоящего творческого громождения Пелиона на Оссу в нем никогда не наблюдалось, да и быть никогда не могло: он был нагл и дерзок, но никогда не силен (и тем более — не "атлетичен"), никогда не дерзновенен… Да и то единственное, на чем он выезжал и что его всегда большей частью вывозило, — интуитивная догадка — скорее походило на какое–то "чревовещание", а не на настоящую глубинную интуицию… О настоящей глубине у Андрея Белого не может быть и речи — он ее не хотел, панически боялся ее и гнал ее от себя вместе со всякой мыслью о Боге, и все кончилось тем, что Бог оставил Андрея Белого вместе с подлинной глубинной интуицией, да и с очень значительной частью разума, превратив автора "Серебряного голубя" в бесноватого мизолога (ненавистника Логоса), о чем тот, впрочем, весьма мало скорбел — уже по той простой причине, что, подобно многим истерикам, был самовлюблен до последней степени и, в сущности, всю свою жизнь, начиная с первых проблесков сознания, любил только самого себя, был тем, что можно назвать в терминах Юнга болезненно интровертированным типом, интересующимся только самим собою и теми "импрессиями", которые мир "не я" производил на него. Он, выражаясь образно, вращался вокруг самого себя, иногда с головокружительной и комической быстротой, вызывавшей порою недобрую жуть.

Запущенный куда–то как попало,
Жужжит, бежит, торопится волчок.

Этого типа запущенные волчки начинают петь и гудеть, забавляя детей, а подчас и взрослых. Дети ничего не поймут в Андрее Белом. Несмотря на то, что в детстве он, говорят, был очаровательно красивым ребенком — "вундеркиндом", детской души, по–видимому, в нем было столько же, сколько в Викторе Чернове; оба были "левыми эсерами", но все же разница была та, что Андрей Белый был близким к гениальности поэтом, писателем и мыслителем об искусстве слова, — Чернов же даже говорил, словно хрюкал, и брюхо у него было из семи овчин сшито, в то время как Андрей Белый был очень музыкален и "хореографичен"; может быть, ему вообще следовало родиться музыкантом или танцором. И все же, он, автор "Симфоний", "Кубка мятелей" (ср. Блока), "Золота в лазури", "Петербурга", "Серебряного голубя", "Москвы под ударом", "Котика Летаева", "Символизма", "Арабесок" и еще многого другого, очутился в компании "русских" народников, да еще левых эсеров, с каким–нибудь "Минором", требовавшим в пребездарнейших "Путях освобождения" (может быть "путях порабощения" — на деле ведь вышло именно так) еще летом 1917 года запретить исполнение Глинки, — который написал, видите ли, крамольную с точки зрения бомбистов оперу "Жизнь за Царя"… Да, как в этой компании очутился "Котик Летаев"?

Конечно, у артистов, особенно в наше время, далеко не всегда все обстоит благополучно по части как ума, так и сердца; конечно, Андрей Белый, тяжелый истерик, нравственно помешанный и стоявший все время на грани настоящего "классического" помешательства, не всегда мог разбираться в том, чего, собственно, ему хочется и куда его тянет, — а судьба действительно бросила его на жуткое перепутье с ведьмами и чертями и дала ему глотнуть до дна "Кубок мятелей", не без ядовитой и таинственной, трудноопределимой приправы… Все это так. Но есть и нечто вполне определимое и жуткое в своей несомненности.

О чем гудит "запущенный куда–то как попало" "волчок", и о чем воет "Кубок мятелей" у Котика Летаева?.. Прислушаемся!

Довольно! Не жди, не надейся,
Рассейся, мой бедный народ.
В пространстве пади и разбейся,
За годом мучительный год.
Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространстве, исчезни,
Россия, Россия моя!

Стихи превосходны, звучны, хорошо инструментованы, под ними распишется любой классик… Но не этого, конечно, было нужно "торжествующим свиньям" — в стихах они столько же смыслят, сколько и в апельсинах. "Торжествующим свиньям" и их поросятам нужно не "как" ("das Wie") — это всегда полагается в искусстве, — но "что" ("das Was"). А "что" — здесь вполне конкретное, отчетливое, определенное и никаких "расшифровок" (по Ясперсу, или по какому–нибудь другому экзистенциалисту) не требующее, ибо вопреки безграмотной "новой орфографии" здесь все точки на "і" поставлены.

Речь идет о том, чтобы силой поэтических заклятий, здесь обращающихся в настоящее "чернокнижие", начисто рассеять, то есть, в конце концов, уничтожить (по–сталински! например, "раскулачиванием") Русский Народ, а следовательно, уничтожить и Россию.

Это называется стопроцентное выполнение и даже перевыполнение программы русской революций, как ее задумали в 1917 г. и уже раньше народники и большевики. Это должно было с логической последовательностью осуществиться за свержением Монархии и убиением Монарха — здесь все нераздельные части программы, по которым, кажется, между русскими "левыми" раскола никогда не бывало. Но эта тема очень важная, требующая особой трактовки, равно как и тема участья поэтического чернокнижия в деле вызова "легиона бесов", которых задача — превратить сначала русский народ в стадо бешеных (и глупых, и трусливых) свиней, а потом отправить их на чекистскую бойню…

Достоевский в "Братьях Карамазовых" поставил со всею отчетливостью, на какую только был способен этот гигантский ум, вопрос о цене билета для "входа в гармонию". Обнаружилось, что цена такого билета бывает в предельно важных случаях — "не по карману"… Поэтому и здесь позволительно спросить — по карману ли России и русскому народу, которым, как никак, Котик Летаев обязан своим существованием (как и многие другие наклонные к чернокнижию русские поэты, артисты и мыслители) — по карману ли русским женщинам и детям и, например, такого рода строителям (настоящим!) русской культуры, каким был отец Бориса Николаевича, — покупать ценой собственной жизни пару другую звучных стихов? Этот вопрос можно было в свое время поставить и другим этого калибра поэтам — также и в эмиграции — щадим их память…

Чернокнижное заклятие, ведь, не что иное, как молитва, обращенная к бесу и "анггелам его"… Как в свое время остро заметил проф. кн. Н. С. Трубецкой, молитвы бывают разные и всякая молитва может быть услышана, только вопрос — кем? О молитвах Богу в стане русского "Ренессанса" мы что–то слышим мало, а сказать по правде — совсем ничего не слышим. Зато молитв бесу — прямых и косвенных — хоть отбавляй… Очевидно, не молиться — невозможно и остается повторить вопрос кн. Н. С. Трубецкого — "кому молиться"? Хорошо по этому поводу сказал проф. Ф. Ф. Зелинский: "Где нет богов — там реют привидения". Не оттого ли, что природа духовная, в еще большей степени чем природа материальная, "не терпит пустоты"? И мы именно за долгие годы бесовской революции успели в этом слишком убедиться.

Андрей Белый походил на тех ярко расцвеченных мух и других блистающих всеми цветами радуги тропических тварей, которых, однако, с неодолимой силой тянет на мерзость и смрад… И уже по одному этому он не мог не быть в компании с безбожниками, бомбистами, чекистами, извращенцами… Конечно, многие произведения Андрея Белого доставляют по сей день очень большое и прямо жгучее наслаждение. Но мы давно уже (мы — человечество) знаем, из книги поострее книг Белого — из Иоаннова Откровения, что после съедения некоторых писаний переживается невыносимая горечь и отвращение во всем существе нашем — как бы ни были эти писания сладостны и жгуче пряны для нашей гортани… Есть много наслаждений, которые обходятся слишком дорого… Эпикур советовал такие наслаждения, которые длительны, остры и не вредят здоровью. Этому условию удовлетворяют только духовные наслаждения. Наслаждения, доставляемые стихами и прозой, и мыслью очень многих "возрожденцев" (включая и Белого), несомненно, остры. Но уже их длительность остается под сомнением. Что же касается вреда — то тут вопроса и ставить не приходится. Они не только очень вредят, но не могут не вредить, ибо исходят из поврежденной души и, что особенно тягостно, — из поврежденного сердца, неспособного любить… Впрочем, "любовь" ныне как и не в столь далеко ушедшие от нас времена Андрея Белого понимается по–разному, да и оттенков здесь столько же, сколько субъектов и объектов любви…

Таким бесконечным числом оттенков сверкает роман Андрея Белого "Серебряный голубь". Его можно было бы назвать гениальным, если бы не крайняя изломанность и вычурность стиля и не языковое манерничание, которое мешает его блестящему автору сделаться великим мастером стиля — а в подобного рода произведениях, и в наше время более чем когда–либо, вопрос хорошего стиля делается насущным в искусстве.

Роман "Серебряный голубь" мог бы быть назван, если угодно, народно–национальной эпопеей, если бы автор опять–таки не выдвигал так, не "выпячивал" так свою манеру. Кроме того, здесь Андрей Белый взялся за тему, где у него имеются два опаснейших соперника: Мельников–Печерский и Лесков. Изучение среды и опыт личного общения с народом в самых скрытых и труднодоступных слоях его этнографического массива и его экзистенции Андрей Белый заменил интуицией — и из этого видно, как велик был его дар, особенно приняв во внимание трудность такой темы, как русское хлыстовство и корни русского "дионисизма".

Построение этого шедевра и единственного в своем роде явления в лоне большого русского романа — чрезвычайно сложно и прихотливо. Но благодаря царящему в романе так сказать монотематизму (роман вообще очень музыкален) и "проведению", тоже весьма аналогичному проведению в симфониях и симфонических поэмах, "Серебряный голубь", — несомненно, явление новое, в нем форма романа двинута вперед и очень усовершенствована. В этом смысле Андрей Белый навсегда вошел в историю русской литературы. Оба романа и оба тома теоретических статей Андрея Белого ("Символизм" и "Арабески"), несмотря на все их недочеты, вызванные трудностями духовного уклада их автора, таинственными нитями связаны с глубинными пропастями и кавернами русского духа; поэтому невозможно писать "Историю русской философии" выключая творчество и духовный мир Андрея Белого. Ему здесь, может быть, придется занять место ниже своего блестящего отца, Николая Васильевича Бугаева — русского лейбницианца и блестящего математика — но все же свое место в истории если не русской философии в узком смысле, то во всяком случае русского миросозерцания и русской литературы Андрей Белый держит крепко, и отнять это право у него невозможно.

Кроме того, Андрей Белый имел особый дар, свойственный лишь избранным натурам, — "видеть на печатную сажень под землею", как выражается русский народ. Другими словами, он видел то, чего другие не видят, и останавливался там и в тех местах, мимо которых, как правило, обычные люди, даже очень интеллигентные и образованные, проходят равнодушно.

Сюда надо отнести, помимо разного рода намеков на метапсихику в обоих романах и особенно в "Серебряном голубе", много разных вопросов и тем, касающихся метафизики языка и его музыки. В этом отношении особенно много дает его небольшая книжечка под заглавием "Глоссолалия". В ней Андрей Белый в XX веке и в секулярном плане проводит очень важную тему, до сих пор не решенную комментаторами посланий св. ап. Павла.

Дело в том, что в состоянии высших и напряженных форм экстаза, главным образом религиозно–мистического, как у язычников, так и у христиан наблюдается совершенно особый феномен, названный самим св. ап. Павлом "глоссолалией", а св. ап. Марком образным выражением "будут говорить новыми языками" (Марк. 16, 7). Обычно принято под этим разуметь относительно естественный феномен глаголания на языках существующих, но до данного момента неизвестных тому, кто внезапно и чудесным образом заговорил на них. Однако есть, несомненно, и другой феномен, к которому собственно и относится термин "глоссолалия" — это глаголание на языках абсолютно новых, которые можно и должно при особых обстоятельствах назвать не только человеческими, но и ангельскими (I Кор. 13, 1).

Это особые языковые феномены для выражения идей, чувств и переживаний, которые недоступны обычной членораздельной речи.

Возможно, что пришедшие в экстаз или энтузиастический восторг лица даже сочетают в своей речи как обычный человеческий язык, так и ангельскую глоссолалию. Об этом говорит только что процитированное І–е послание к Коринфянам и то место "Деяний Апостольских", где люди плоские, плотские ("гилики") издеваются над пришедшими в экстаз:

"А иные насмехаясь говорили: они напились сладкого вина" (Деян. 2,13).

Совершенно ясно, что речь идет здесь о непонимании и, может быть, неприятии и нежелании принять то, для чего нужно отверзие особого слуха, приспособленного для слушания тех глаголов, "их же не леть человеку глаголати".

И еще:

"Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно. Но духовный судит обо всем, а о нем судить никто не может" (1 Кор. 2,14—15).

Всем известно, что даже обычный, так называемый технический язык, например, науки, философии и богословия, математики и проч., людям ему не выучившимся может показаться не только чем–то неподобным, но даже и стоящим на грани безумия. Но и обратно — для людей долго живших в атмосфере так сказать "ниже здравого смысла", например, в атмосфере тоталитаристического безумия, человек здоровый и трезвый может показаться безумным и неподобным. После откровений Тарсиса всем должно быть ясно, о чем тут идет речь.

Когда возникает какая–нибудь новая отрасль в науке или философии, или когда какому–нибудь некомпетентному, но гордому и самоуверенному лицу (хотя бы и скрывающему свою гордыню под личиной смиреннолукавствия) приходится слышать то, о чем он никогда не слыхал — будь это вещь старая как мир (например, учение о Хохме–Софии, Премудрости Божией), такие лица чувствуют себя глубоко уязвленными в своей гордыне (пусть смиреннолукавой) и начинают поносить якобы "новое" учение и взваливать на плечи тех, кто им осмеливается интересоваться, нивесть какие обвинения, хотя сами тут же впадают в уже настоящие заблуждения и лжеучения. Это, несомненно, то же самое, что случилось с глоссолалией времен апостольских, которую св. ап. Павел по вдохновению свыше счел нужным взять под свою защиту.

Тема эта чрезвычайно трудна, не только по той причине, что людей с подлинно духовными дарами и подлинно духовной утонченностью чрезвычайно мало, но и еще по той причине, что слишком много таких, которые считают себя "духовными" на том лишь основании, что стараются не есть мяса по средам и пятницам и не слишком засматриваться в специфическом смысле…

Не надо при этом забывать, что глоссолалия и особенно символическая глоссолалия есть неизменный спутник настоящего искусства слова. С этим и связана главная и бессмертная заслуга Андрея Белого как в теоретическом плане, так и в плане художественных реализаций.

На этих путях Андрей Белый нашел единомышленников в лице прежде всего такого гиганта, как Отец Павел Флоренский, а затем такого крупного ученого, как проф. Н. Коновалов, автор интересующей нас в данном случае книги "Религиозный экстаз в русском мистическом сектантстве" (М., 1909).

Несомненно, это, так сказать, та "дочленораздельно–речевая" подпочва, из которой возник язык и в которой действует преимущественно и со всею мощью элемент, или, вернее, элементы дионисического порядка, потом уже оформляемые логико–членораздельной силой творящего Логоса (творение всегда есть оформление, разрушение же начинается с искажения, уродования, деформации, уничтожения и попрания формы и смысла).

Стихия Андрея Белого по преимуществу дионисическая, если угодно — по симпатиям и по бессознательным и подсознательным стихийным влечениям исключительно дионисическая, которая в русских условиях, а тем более в условиях имперско–церковных, в условиях соединенных творческих оформляющих сил трона и алтаря превращается в атеизм и анархию, в разрушительный танец, сопровождаемый нечленораздельными примитивно–глоссолалическими воплями, — тем, чему св. ап. Павел не покровительствовал, ибо его слова о "тайне беззакония в действии" и о "взятии удерживающего" — что и случилось в России — уже явно относятся к плану господства зверя и лжепророка. А к этому Андрея Белого тянуло с неотразимою силою. Это и легло в основу его близких к гениальности, хотя мрачной и зловещей, обоих романов — особенно "Серебряного голубя".

Этот последний и словно в дополнение к нему написанный теоретический очерк о глоссолалии хочется перечитывать постоянно — верный признак очень большого дарования…

Заметим тут кстати, что когда мы говорим "почти гениальные" или "стоящие на границе гениальности" романы и теоретические очерки, мы этим "почти" не уменьшаем силы громадного дара Андрея Белого. Мы только хотим сказать, что в его натуре было нечто такое, что мешало ему творить и мыслить доделывая мыслительскую и художественную работу до конца, — и это в особенной степени в области мысли и теоретической работы, где его небрежность подчас возмутительна и превращается в прямое издевательство, как над ничего не смыслящей в этой "материи" большой публикой, так и над компетентным и понаторевшим в деле специалистом…

В стихах и в прозе, то есть в прямом художестве, ему эта небрежность и этот беспорядочный "пифизм" обычна сходил с рук, потому что его природная артистическая одаренность брала в лоб порою самые большие трудности, и он из них выходил победителем — а "победителя не судят" (хотя библейские пророки только и делали, что судили победителей). Но и здесь ему не всегда и не все сходило с рук: на одном дионисизме, пифизме и сивиллиных вещаниях не всегда выедешь, — даже если находиться с этого типа богами и богинями в отношениях "запросто", этого далеко не всегда достаточно, не говоря уже о том, что "пифии" и "сивиллы", как существа женского порядка, весьма наклонны к изменам. Поэтому всецело доверяться им в художественно конструктивной работе никак нельзя. Вообще "Моцарт–гуляка праздный" существует только в завистливом воображении пушкинского Сальери. Если Моцарт

В час отдохновенья
Подъемля потное чело

иной раз попляшет с красоткой или хлебнет лишнее, это совсем еще не значит, что у него только и дела, что плясать и пить… Как раз наоборот. И остается удивляться, что такой ветреный человек, как Андрей Белый, такой по природе дурно–рассеянный автор мог вообще что–то сделать, и притом не малое и навсегда оставшееся в истории как русского искусства, так и русской мысли…

Роман "Серебряный голубь" прежде всего преследует и в общем удачно разрешает многопланную языковую задачу. В романе каждый класс и каждый представитель класса или клана говорит свойственным ему языком, а сверх того на романе в целом лежит яркий отпечаток языкового гения самого автора и притом — для данного случая ad hoc. Андрей Белый, как этого и следует ожидать от него, в языке — протеевиден. Далее очень удачна многопланность и сочетание судеб действующих лиц. Русская безымянная и безликая народно–хлыстовская стихия, как удав с раскрытой пастью, ждет жертв и именно из высшего, даже более чем высшего — из элитного общества: молодой ученый, античный филолог Дарьяльский и его прекрасная, грациозная и очень духовная невеста Катя — самого лучшего общества. Дарьяльский любит Катю высшего типа страстным чувством, в котором соединились культурные отборы, фильтруемые веками, и Катя отвечает ему такой же всесторонней взаимностью… Однако, жена столяра–хлыста Елена, рябая, грубая и некрасивая, с поразительной легкостью, подчиняясь "социальному заказу" хлыстовского "корабля", отбирает Дарьяльского у Кати и в сущности уничтожает его и ее. Дарьяльский же кроме этой победы над ним должен претерпеть еще две другие: его, утонченнейшего греко–римского филолога, как будто по роду специальности не могущего иметь с "народом" ничего общего, опрощают, а потом, за "негодностью", убивают — да еще и как!

— Это я его собственной палкой, — говорит его палач, медник Сухоруков, скручивая цыгарку… Выясняется, что так называемый "народ", вопреки вздорным народническим фантазиям, от искушений и испарений которых не устояли такие грандиозные натуры, как Достоевский, Толстой и славянофилы с Герценом, —этот самый "народ" умеет при случае обернуться бесовским убийцей и безбожником–пошляком — такой "мертвой душой", какой и у Гоголя поискать… Не блещущий честностью Андрей Белый оказывается здесь, как первоклассный художник, вполне честным и не щадит темных красок для изображения так называемого "народа", вернее, эти густые и зловещие тени у него в порядке живописания и повествования получаются сами собою — а это и есть первейший признак настоящего большого дара. Однако карикатурно–клеветнических и потому все же антихудожественных приемов в живописании духовенства и так называемых "кулаков" Андрей Белый не избежал, да и не мог избежать по свойству своей личности — об этом приходится горько сожалеть по причине порчи такого шедевра. Зато некоторые побочные лица — товарищ Дарьяльского, его друг астролог, бабушка Кати — все это фигуры, выписанные твердой и уверенной рукой и отнюдь не в порядке того "модернизма", который кичится тем, что не умеет написать ушей, носа или глаз… Поистине —

Чем хвалится безумец!

Тут нельзя не вспомнить и басни о "Лисице и винограде", и знаменитого места в "Маске" А. П. Чехова:

— А вы, господин Жестяков, трезвенник потому только, что вам выпить не на что?

Впрочем, мы живем во время, когда и умеющие рисовать и писать художники вынуждены ломать свой дар и создавать уродливые и бессмысленные анаморфозы только потому, что за это хорошо платят… Но Андрей Белый писать умел, и если у него получались порой пусть и не анаморфозы, но злые карикатуры, так это не от недостатка техники, но скорее от ее чрезмерного избытка…

И если верить "Петербургу", то русский человек — бунтовщик и злодей, а если верить "Серебряному голубю", то русский человек — прелестник и тоже злодей… Впрочем, даже если в обоих случаях от злодея не уйти, то все же выводы или, вернее, вывод напрашивается или "вытанцовывается" сам собой. Если на одном полюсе провозглашается (в сборнике "После разлуки"):

Новая дорога в Назарет:
Бога нет! —

то на другом полюсе обязательно получится "ледяная пустыня, и по ней ходит лихой человек". Это нам уже известно из Достоевского, хорошо показавшего, что бывает на противоположном полюсе безбожия: бывает бесчеловечие, то есть в конце концов злодейство.

Мы не знаем, спроста или неспроста Андрей Белый упорно подчеркивает безбожие и нигилизм палача–медника Сухорукова в "Серебряном голубе"… Вряд ли спроста: у Андрея Белого спроста ничего не делается… Небрежно — да, и сколько угодно! Но только не "спроста".

Но и мы неспроста намекнули на то, что интересующий нас автор не столько пишет свои произведения — художественные и теоретико–философские, — сколько их "вытанцовывает"… Танцевать Андрей Белый любил, умел, много проводил времени за танцами, и это, в условиях окружавшей его специфической ауры, даже не было простым времяпрепровождением… Создается такое впечатление, будто "времен от вечной темноты" суждено было случиться роковой ошибке: предназначенную к балету душу первоклассного танцора "воплотили" в тело знаменитого писателя…

и получился Андрей Белый, который пишет как танцует и танцует как пишет…

Конечно, злой язык мог бы брякнуть — не танцор и не писатель, "ни то, ни се, а черт знает что" (по Гоголю). Но в том–то и дело, что получалось совсем не "черт знает что", а на проверку и в общей сложности нечто весьма значительное… Только это весьма значительное явление надо уметь читать, расшифровывая и перекладывая на иной язык иного искусства… Их, собственно, два — пение и танец, притом некий священно–ритуальный танец некоего неизвестного нам, и, быть может, тоже всплывшего "времен от вечной темноты" языческого обряда, нашедшего, наконец, для себя некое новое оформление в лице опьяненного танцем и глоссолалией сына математика–философа и красавицы, раскрывшегося как гениальная натура блестящего писателя и поэта…

Это все догадки о темном языке тьмы прошедших веков, доведших нас до нынешнего "положения вещей", попытки расшифровать "парки бабье лепетанье". Это лепетанье иной раз оборачивается для нас "перлом созданья", иной раз ликами и рожами безумных дел и мнений. Среди этих безумных мнений одно из самых безумных то, что творческий гений, воплощающий себя в созданиях палитры, резца, лиры и проч., может выйти из обиталища безумных, самый характерный признак которых тот, что они не только сами ничего дать не могут, но, будучи чадами и жертвами тьмы и разрушения, всюду поселяют тьму, населенную чудовищными призраками, и разрушают все, что попадется им под руку.

Из того, что у так называемого "среднего человека" нет подходящего мерила и подходящего языка, чтобы выразить сверхразумное и безумное, — из этого не следует выводить, что сверхразумное и безумное надо смешивать. И хорошо еще, если это смешение делается не с злобной целью деградировать "то, что велико, и то, что прекрасно", а по недоразумению и по неведению, по невозможности найти язык для того, что гораздо выше "среднего", и для того, что гораздо ниже его.

Андрей Белый — удивительный человек, исключительная натура, которой суждено вмещать и то, что гораздо выше обыкновенного, и то, что гораздо ниже его. Весьма возможно, что его взвихренные танцы, как идеологически художественные, так и хореографического порядка, вытекли даже из одного источника. Если принять догму единства личности, а тем более личности творческой, то иначе себе и представить нельзя. Однако сейчас же по выходе на дневную поверхность этот вначале как будто единый или во всяком случае смешанный и неразличимый поток лавы, извергаемый "огнедышащей творческой личностью", сейчас же разделяется и происходит то отделение металлов от шлаков, которое хорошо известно всем металлургам… Это есть тот же самый процесс, который неоднократно упоминается в Св. Писании Нового Завета под символом отсеивания зерна от шелухи. Шелуху ("клиппот") каббалистическая письменность склонна даже низводить до степени бесовщины и бесовских сил… Однако разделение и отсеивание не только необходимо, но даже и обязательно происходит, начинаясь еще в земной жизни, продолжаясь по ту сторону, пока не свершится "правда". Последние основания и последние результаты этой правды нам неизвестны. Но именно существование таких людей, как Андрей Белый свидетельствует в пользу того, что таинство отбора, отсеивания и очищения личности обязательно должно иметь место и обязательно свершится.