СМЕРТНОЕ
(Источник:http://www.magister.msk.ru/library/philos/rozanov/rozav026.htm)
Только такая любовь к человеку есть настоящая, не преуменьшенная против существа любви и ее задачи, - где любящий совершенно не отделяет себя в мысли и не разделяется как бы в самой крови и нервах от любимого. Вотэту‑толюбовь к человеку я и встретил в своем"друге"и в матери ее, Ал. Адр–е: почему они две и сделались моими воспитательницами и"путеводными звездочками". И любовь моя к В. началась, когда я увидел ее лицо полное слез (именно лицо плакало, не глаза) при"†"моего товарища, Ивана Феоктистовича Петропавловского (Елец), их постояльца, платившего за 2 комнаты и стол 29 руб. (приготов. класс). Я увидел такое горе"по чужом человеке"(неожиданная, но не скоропостижная смерть), что остановился как вкопанный: и это решил мой выбор, судьбу и будущее.
И я не ошибся. Так и потом она любила всякого человека, в котором была нравственно уверена.
В–ря есть самый нравственный человек, которого я встретил в жизни и о каком читал. Она бы скорее умерла, нежели бы произнесла неправду, даже в мелочи. Она просто этого не могла бы, не сумела. За 20 лет я не видел ее хотядвинувшуюся в сторону лжи,даже самой пустой; ей никогда в голову не приходит возможность сказать не то, что она определенно думает.
Удивительно и натурально.
(19 декабря 1911 г.).
Но точь–в-точь такова и ее мать. В–ря ("следующее поколение") только несколько одухотвореннее, поэтичнее и нервнее ее.
"Верность"В–ри замечательна: ее не могли поколебать ни родители, ни епископ Ионафан (Ярославль), когда ей было 141/2лет и она полюбила Мих. Павл. Бутягина, которому была верна и по смерти, бродя на могилу его (на Чернослободском кладбище, Елец)… И опять - я влюбился в эту любовь ее и в память к человеку, очень несчастному (болезнь, слепота), и с которым (бедность и болезнь) очень страдала.
Ее рассказ"оихпрошлом", когда мы гуляли ввечеру около Введенской церкви, в Ельце, - тоже решил мою"судьбу".
Моя В–ря одна в мире.
(20 лет).
* * *
Что я все нападаю на Венгерова и Кареева. Это даже мелочно… Не говоря о том, что тут никакой нет"добродетели".
Труды его почтенны. А что он всю жизнь работает над Пушкиным, то это даже трогательно. В личном обращении (раз) почти приятное впечатление. Но как взгляну на живот - уже пишу (мысленно) огненную статью.
* * *
Ужасно многогневапрошло в моей литерат. деятельности. И все это напрасно. Почему я не люблю Венгерова? Странно сказать: оттого, что толст и черен (как брюхатый таракан).
* * *
Только тó чтение удовлетворительно, когда книгапереживается.Читать"для удовольствия"не стоит. И даже для"пользы"едва ли стоит. Больше пользы приобретаешь"на ногах", - просто живя, делая.
ЯпереживалЛеонтьева (К.) и еще отчасти Талмуд.Начал"переживать"Метерлинка: страниц 8 я читал неделю, впадая почти после каждых 8–ми строк в часовую задумчивость (читал в конке). И бросил оттрудапереживания, - великолепного, но слишком утомляющего.
Зачем"читал"другое - не знаю. Ничего нового и ничего поразительного.
Пушкин… я егоел.Уже знаешь страницу, сцену: и перечтешь вновь: но это - еда. Вошло в меня, бежит в крови, освежает мозг, чистит душу от грехов. Его
Когда для смертного умолкнет шумный день
одинаково с 90–м псалмом ("Помилуй мя, Боже"). Так же велико, оглушительно и религиозно. Такая же правда.
* * *
Есть люди, которые рождаются"ладно"и которые рождаются"не ладно".
Я рожден"не ладно": и от этого такая странная, колючая биография, но довольно любопытная.
Не"ладно"рожденный человек всегда чувствует себя"не в своем месте": вот именно как я всегда чувствовал себя.
Противоположность - бабушка (А. А. Руднева). И ее благородная жизнь. Вот кто родился…"ладно". И в бедности, ничтожестве положения - какой непрерывныйсветот нее. И польза. От меня, я думаю, никакой"пользы". От меня - "смута".
* * *
Чего я жадничаю, что"мало обо мне пишут". Это истинно хамское чувство. Много ли пишут о Перцове, о Философове. Как унизительно это сознание в себе хамства. Да… не отвязывайся от самого лакейского в себе. Лакей и гений. Всегдашняя и, м. б., всеобщая человеческая судьба (кроме"друга", который"лакеем"никогда, ни на минуту не был, глубоко спокойный к любви и порицаниям. Также и бабушка, ее мать).
* * *
Почему я издал"Уедин."? Нужно.
Там были и побочные цели (главная иясная -соединение с"другом"). Но и еще сверх этого слепое, неодолимое:
НУЖНО.
Точно потянуло чем‑то, когда я почти автоматично начал нумеровать листочки: и отправил в типографию.
* * *
Работа и страдание - вот вся моя жизнь. И утешением - что я видел заботу"друга"около себя.
Нет: что я видел"друга"в самом себе."Портретное"превосходило"работное". Она еще более меня страдала и еще больше работала.
Когда рука уже висела, - в гневе на недвижность (весна 1912 года) она, остановясь среди комнаты, - несколько раз взмахнула обеими руками: правая делала полный оборот, а левая - поднималась только на небольшую дугу, и со слезами стала выкрикивать, как бы топая на больную руку:
— Работай! Работай! Работай! Работай!
У ней было все лицо в слезах. Я замер. И в восторге и в жалости.
(левая рука имеет жизнь в плече и локте,
но уже в кисть нервный импульс не доходит).
* * *
Мать умирает, дети даже не оглянутся.
— Не мешала бы нашим играм.
И"портреты великих писателей"… И последнего недолгого"друга".
* * *
"Ты тронькожуего", - искушал сатана Господа об Иове… Эта"кожа"есть у всякого, у всех, но только - не одинаковая. У писателей, таких великодушных и готовых"умереть за человека"(человечество), вы попробуйте задеть ихавторство,сказав:"Плохо пишете,господа, искучновас читать", и они с вас кожу сдерут. Филантропы, кажется, очень не любят"отчета о деньгах". Чтó касается"духовного лица", то оно, конечно, все"в благодати": но вы затроньте его со стороны"рубля"и награды к празднику"палицей","набедренником"и какие еще им там полагаются"прибавки в благодати"и, в сущности, в"благодатном расположении начальства": - и"лица"начнут так ругаться, как бы русские никогда не были крещены при Владимире…
Ну а у тебя, Вас. Вас., где"кожа"?
Сейчас не приходит на ум - но, конечно,есть.
Поразительно, что у"друга"и у Устьинского нет"кожи". У"друга" - наверное, у Устьинского кажется наверное. Я никогда не видел"друга"оскорбившимсяи в ответ разгневанным(в этом все дело, об этом сатана говорил). Восхитительное в нем - полная и спокойная гордость (немножко не то слово), молчаливая, - которая ни разу не сжалась и, разогнувшись пружиной, - отвечала бы ударом (вэтомдело). Когда ее теснят - она посторонится; когда нагло смотрят на нее - она отходит в сторону, отступает. Она никогда не поспорила,"кому сойти с тротуара", кому стать"первому на коврик", - всегда и первая уступая каждому, до зова, до спора. Но вот прелесть: когда она отступала - она всегда была царицею, а кто"вступал на коврик" - был и казался в этот миг"так себе". И между тем она не знает"h"(точнее, все"е"пишет через"h"): кто учил?
Врожденное.
Прелесть манер и поведения всегда врожденное. Этому нельзя научить и выучиться."В моей походке душа". К сожалению, у меня, кажется, преотвратительная походка.
* * *
Страшная пустота жизни. О, как она ужасна.
* * *
Несут письма, какие‑то теософические журналы (не выписываю). Какое‑то"Таро"… Куда это? зачем мне?"Прочти и загляни". Да почему я должен во всех вас заглядывать?
* * *
Забыть землювеликим забвением -это хорошо.
(идя из Окруж. Суда, - об"Уед.").
* * *
— Кудая"поеду"… Яникудане"поеду"… Я умираю…"Поеду"в землю… А кудавы"поедете"и кто после меня будет жить в этих семи комнатах… я не знаю… (громко, громко, - больше чем"на всю комнату", но не выкрикивая, а"отчеканивая").
Мы все замерли. Дети тупо и раздраженно. Они все сердятся на мать, что она кричит, тó - плачет. Мешает их"ровному настроению".
(Переехав на новую квартиру, - "возня", - и в день отъезда Ш., о чем она весь день горько плакала. 27–го мая за вечерним чаем.)
* * *
Шуточки Тургенева над религией - как онижалки.
* * *
Кто не знал горя, не знает и религии.
* * *
Любить - значит"не могу без тебя быть","мне тяжело без тебя"; везде скучно, где не ты.
Это внешнее описание, но самое точное.
Любовь вовсе не огонь (часто определяют): любовь - воздух. Без нее - нет дыхания, а при ней"дышится легко".
Вот и все.
* * *
— Вася, сходи - десяток сухарей.
Это у нас жил землемер. За чаем сидел он и семинарист. Я побежал. Молодой паренек лавочник, от хорошей погоды или удачной любви, отсчитав пять пар, - бросил в серый пакет еще один.
— Вот тебе одиннадцатый.
Боже мой, как мне хотелось съесть его. Сухари покупали только жильцы, мы сами - никогда. На деснах какая‑то сладость. Сладость ожидания и возможности.
Я шел шагом. Сердце билось.
— Могу.Онмой.И не узнают. И даже ведь онмне дал, почти мне.Ну, припокупке ими бросив вих тюрюк(пакет). Но это все равно: они послали за десятью сухарями и я принесу десять.
Вопрос, впрочем,"украсть"не составляет вопроса: воровал же постоянно табак.
Что‑то было другое: - достоинство, великодушие, великолепие.
Все замедляя шаги, я подал пакет.
Сейчас не помню: сказал ли:"тут одиннадцать". Был соблазн - сказать, но и еще бóльший соблазн - не сказать. И не помню, если сказал, дали ли (догадались ли они дать) мне 11–й сухарёк. Я ничего не помню, должно быть от волнения. Но эта минута великолепной борьбы, где я победил, - как сейчас ее чувствую.
Я оттого ее и помню, что обыкновенно не побеждал, а побеждался. Но это - потом, большим и грешным.
(в Костроме, 1866 - 7 гг.).
* * *
Сестра Верочка (умирала в чахотке 19–ти лет) всегда вынимала мякиш из булки и отдавала мне. Я не знал, почему она не ест (не было аппетита). Но эти массы мякиша (из 5–копеечной булки) я съедал моментально, и это было наслаждение. Она меня же посылала за булкой, и когда я приносил, скажет:"Подожди, Вася". И начинала, разломив вдоль, вынимать бока и середочку.
У нее были темные волосы (но не каштановые), и она носила их"коком", сейчас высоко надо лбом; и затем - гребешок, узкий, полукругом. Была бледна, худа и стройна (в семье ятолькобыл некрасив). Когда наконец решили (не было денег) позвать Лаговского, она лежала в правой зелененькой (во 2–м этаже) комнате. Когда он вошел, она поднялась с кровати, на которой постоянно лежала. Он сказал потом при мне матери:
— Это она похрабрилась и хотела показать, что еще"ничего". Перемените комнату, зеленые обои ей очень вредны. Дело ее плохо.
Как она умерла и ее хоронили, я ничего не помню.
Однажды она сказала мне:"Вася, принеси ножницы". Мне было лет едва ли 8. Я принес. Из печатного листка она выстригла узкую крошечную полоску и бережно положила к себе в книгу, бросив остальное. Напечатано было:Самойло."Ты не говори никому, Вася". - Я мотнул головой.
Поступив в гимназию, я на естественной истории увидел за учительским столиком преподавателя, которого называли"Самойло". Он был умеренно–высокого роста, гладко выбритый в щеках и губах, большие слегка волнистые волосы, темно–русые, ходил всегда не иначе как в черном сюртуке (прочие - в синих фраках) и необыкновенно торжественный или, вернее, как‑то пышный, величественный. Он никогда не допускал себе сходить со стула и демократически"расхаживать по классу". Вообще в нем ничего не было демократического, простого. Среди других учителей, ужасно ученых, он был как бог учености и важности. Может быть, за год он улыбнулся раза два, при особенно нелепом ответе ученика, - т. е. губы его чуть–чуть сжимались в"мешочек", скорее морщились, но с видом снисхождения к забавному в ученике, дозволяя догадываться, что это улыбка. Говоря, т. е. пропуская из губ немногие слова, он всегда держал (рисуя по бумаге"штрихи") ручку с пером как можно дальше от пальцев, - и я видел благородные, суживающиеся к концу пальцы с очень длинными, заостренными, без черноты под ними, ногтями, обстриженными"в тон"с пальцами (ýже, ýже, - ноготь: но и он обстрижен с боков конически).
Мы учили по Радонежскому или Ушинскому:
"Я человек хотя и маленький, но у меня 32 позвонка и 12 ребер"… И еще разное, противное. В 3–м классе (брат Федор) он (Самойл.) учил ботанике. Это была толстая книга"Ботаника Григорьева"; но это уже были недоступности, на которые я не мог взирать.
Мечта моя, года три назад и теперь, - следующая. Может быть, кто‑нибудь любящий - исполнит (Флоренский? Цветков?). Нужно отобрать из моей коллекции римских монет - экземпляров 100 или 200, консульских денариев и из денариев Траяна, Адриана и Антонина Пия (особенно многочисленны). Поместить каждую монету в коробочку (у меня их громадный запас), надписать сверхуопределение монеты("Римская республиканская. Патрицианский род Манлиев","Юлиев"и т. д.). Донышки коробок обмазать гуммиарабиком, и прилепить ко дну небольшого ящика под стеклом, - сперва республиканские по порядку алфавита, и, затем, императорские по хронологии. Закрыть и запереть ящик (ящики есть у меня). И пожертвовать, - т. е. попросить принять его в дар, - начальнику Григоровского училища (теперь пансион? гимназия?) в Костроме - для этого училища. Позвав слесаря, можно там или поместить это в коридоре учениц старшего класса, или - если бы встретились препятствия - в старшем классе, прибив на петлях и крюках верхнюю сторону, а снизу сделав"отстранение"(от стены; такие"отстранения"у меня есть при ящиках). Таким образом, ящик будет впокатом положении.Над ящиком укрепить небольшой серебряный венок, на что из оставленных мною денег выдать рублей 150–200, с пластинкою–надписью посредине его:
Григоровскому училищу
от воспитанницы
1860- 867 годов
Веры Розановой.
Верочка была вся благородная и деликатная. Она была похожа только на старшего брата Колю (достоинство), на нас прочих не была похожа.
* * *
Штейнгауэр крепко схватил меня за руку. Испуганно я смотрел на него, и пот проступил во всем теле. Он был бритый, с прекрасным лбом.
— Чтó вы делаете?
— Что? - спросил я виновно и не понимая.
— Пойдемте.
И вытащил меня в учительскую.
— Видели вы такого артиста, - негодуя, смеясь и удивляясь, обратился он к товарищам учителям. Там же был и инспектор Ауновский. - Он запел песню у меня на уроке.
Тут я понял. В самом деле, опустив голову и, должно быть, с каплей под носом, я сперва тихо,"под нос", а потом громче и наконец на весь класс запел:
Вдоль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Сизый селезень плывет.
Ту, что - наряду с двумя–тремя - я любил попевать дома. Я вовсе забыл, что - в школе, что - учитель и что я сам - гимназист.
"Природа"воскресла во мне…
Я, подавленный, стоял тогда в учительской.
Но, я думаю, это было натуральное"введение"к"потом": мог ли я написать"О понимании", забыв проходимое тогда учительство…
Да, в сущности, и все, все"потом"…
Этот педагогический"фольклор"я посвящаю Флоренскому.
(во 2–м классе Симбирской гимназии).
* * *
Степанов (математика) ловил нас следующим образом. У него была голова толстая и красная, как шар голландского сыра, - и он клал ее в ладонь, поставив локоть на стол (учительский). Нам (ученикам) было незаметно, что он оставлял щелочку между пальцами, - и следил через нее"в боку", в тó же время обратясь лицом к"классной доске", где ученик отвечал ему его ерунду (алгебру).
Тогда"в боку", - видя, что"благорастворение воздухов", - ученик Умов или кто, отрывая бумажки, сжимал их, и образовывался комочек с закоулочками и щелочками. И спускал на пол. Таким образом, на полу у его ног образовалась отличная"наша Свияга"(местная речка) и в ней эти рыбки. Когда все готово, он взглядывал на Степанова. Тот сидит массой и смотрит презрительно на длинноногого Пахомова, который стоит у доски и молчит, не зная, чтó говорить и писать.
Тогда Умов, видя, что"прекрасный воздух"продолжается, прикреплял к ниточке согнутую булавку и, опустив"в воду", начинал ловить рыбу. Т. е. зацепит бумажку и вытащит кверху.
Тишина. Рай. И счастье. Я издали смотрю и сочувствую. Приспособляю у себя подобное, хотя предпочитал"музыку на перьях".
Тсс… Тсс… Хорошо. Хорошо.
Вдруг гром, яростный, визжащий. Дело в том, что Степанов‑то неподвижен и не вынул головы из проклятой ладони. Тем неожиданнее он поражает нас:
— Умов, бойван ("л"не выговаривал)! Пошой в угой! Пошой в угой, бойван!
Умов вскочил. Дрожит. Удочка выпала из рук.
— Ты там, бойван, ибу удишь! ибу удишь(рне выговаривал)…
— Ежей (рожей) к стене, ежей к стене.
Умов плетется к двери. Но этот проклятый Степанов умел так делать, что и весь класс чувствовал себя подавленным, раздавленным, - "проклятым и подверженным смерти". А в Степанове мы имели точно"Бога, наказавшего нас".
Он был зол и красен.
Унегомузыки я не смел на уроках. Был очень скромен, потому что я ничего не знал из математики (не понимал). Обыкновенно же"музыка"состояла: перо"N"(apoleon) - нажмешь на парту, острийки отскочат, воткнешь их"по линии"в парту (одно, два) и, смотря внимательно"на урок"и вообще имея вид"благого", пускаешь тихую, мелодичную"трын, трын"на уроке. - Другой такую же в другом углу, еще пуще - где‑нибудь. Учитель из себя выходит. Но этого невозможно"найти". У всех лица благочестивы, тихи и воздержанны.
(в Симбирске, 71–72 годы).
* * *
У Кости Кудрявцева директор спросил на переэкзаменовке:
— Скажите, чтó вы знаете окум?
Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзкий и наглый. А душа нежная. Улыбнулся и отвечает:
— Ничего не знаю.
— Садитесь. Довольно.
И поставили единицу.
Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):
— Подлец он этакий: скажи он мнеквум -и я бы ответил. Оквумтри страницы у Кремера (грамматика). Он, черт этакий, выговорилкум!(есть право и так выговорить, но редко). Я подумал:"Кум -предлог с", чтó же об нем отвечать, кроме того, что"с творительным", но это до того"само собою разумеется", что я счел позорным отвечать для пятого класса.
И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддерживать мать с детьми), - сперва в полицейское управление, - и писал мне отчаянные письма ("Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции"), потом - на почту, и"теперь работаю в сортировочной"(сортировка писем по городам).
В то же время где‑нибудь аккуратный и хорошенький мальчик"Сережа Муромцев"учился отлично, директор его гладил по голове, кончил с медалью, в университете - тоже с медалью, наконец - профессор"с небольшой оппозицией"… И
…До хорошего местечка
Доползешь ужом.
Вышел в председатели 1–й Госуд. думы. И произнес знаменитое mot:[321]"Государственная думане может ошибаться".Неужели мой Костя мог бы так провалиться на государственном экзамене??!!
Да, онкумне знал: но он был ловок, силен, умен, тактичен"во всяких делах мира". А как греб на лодке! а как - потихоньку - пил пиво и играл на билиарде! И читал, читал запоем.
Где этот милый товарищ?!
* * *
Александр Петрович, побрякивая цепочкой часов, остановил меня в коридоре:
— Розанов, у вас ни одной этимологической ошибки…
Я стоял, скромно опустив голову, как Мадонна на"Благовещении"у Боттичелли.
— Но синтаксис… невозможный. Отвратительно!!! Отчего это??!!
Молчу. Улыбаюсь извинительно!
А очень просто. Как нам продиктуют работу, тó бедные мои товарищи так и спешат, и спешат."Плохой же Розанов"хитрым образом положит руки в карманы. Посмотрит на окошечко. Посмотрит на солнышко. И, лишь совершенно успокоясь и ни малейше не волнуясь,"приступает".
Я очень хорошо знал, что"ни закакой синтаксис не поставят двойки"(не имеют права), а двойки ставят только за этимологию. И вопрос был в том, чтобы не сделать этимологической ошибки. Так как optativus'ов[322]и conjunctivus'ов[323]я не знал, - или помнил что‑то вроде"каши"(спуталось в голове), - то я осторожно переделывал (переиначивал чуть–чуть) строение фразы, и, понаставив (мысленно, переделывая) союзов и прочее, - везде обходился с одними"изъявительными". Персы и греки у меня черт знает как говорили: но грызущий перо в досаде учитель не имел права подчеркнуть двумя чертами ("грубая этимологическая ошибка").
Этот бедный Александр Петрович (Заболотский) - умер от круглой язвы желудка, - в Вязьме. Он был очень добр и снисходителен к ученикам. Ученики же его ужасно измучивали. И тут - болезнь. Уже лет за 20 до смерти он все хворал желудком и ездил в Ессентуки лечиться - "катар". - Но это был не катар, а начало круглой язвы желудка. Вся жизнь его была тусклая и несчастная.
(испытание зрелости по греческому языку).
* * *
Мамочка никогда не умела отличитьклубовдыма от пара и, войдя в горячее отделение бани, где я поддал себе на полок, вскрикивала со страхом:"Какойугар!.."Также она не умела отпереть никакого замка, если отпирание не заключалось в простом поворачивании ключавправо.Когда я ей объяснил, что нужно же писать"мнh"и вообще в дательном падеже - h, то она, не пытаясь вникнуть и разобраться, вообще везде предпочла писать h.Когда я ей объяснил, что лучше везде писатье,то она уже не стала переучиваться, и удержала старую привычку (т. е. везде h).
Вообще она не могла вникнуть ни в какиехитростии ни в какиеглупости(мелочи): слушая их ухом, она не прилежала к нимумом.
Но она высмотрела детям вселучшие школыв Петербурге. Пошла к Штембергу (для Васи). Директор очень понравился. Но, выйдя на двор, во время роспуска учеников, она стала за ними наблюдать: и, придя, изложила мне, что все хорошо, и директор, и порядок, но как‑то вульгарен будет состав товарищей. Пошла в школу Тенишевой, - и сказала твердое:"Туда". Девочкам выбрала гимназию Стоюниной, а нервной, падающей нá бок, Тане, как и неукротимой Варваре, выбрала школу Левицкой. И действительно, дляоттенковдетей подошли именно этиоттенкишкол; она их не угадала, а твердо выверила.
Вообще твердость суждения и поступка - в ней постоянны. Никакой каши и мямленья, нерешительности и колебания. И никогда"сразу","с азарту","вдруг". Самое колебание продолжалось 2–3 дня, и она ужасно в них работала умом и всей натурой.
А замка не умела отпереть: ибо это и действительно ведьглупость.Ибо замки ведь вообще должнызапирать,и -только,т. е. все"направо", а чтó сверх сего - "от лукавого". И она"от лукавого"не понимала.
В Ельце кой‑что мне грозило, и я между речей сказал ей, что куплю револьвер. Вдруг к вечеру с пылающим лицом она входит в мою квартиру, в доме Рогачевой. И, едва поцеловав, заговорила:
— Я сказала Тихону (брат, юрист)… Он сказал, что этоСибирем пахнет.
— Сибирью…
— Сибирем, - она поправила, - равнодушная к форме и выговаривая, как восприняло ухо. Она была занятамыслью о ссылке,а не грамматикой.
Крепко схватив, я ее осыпал поцелуями. И до сих пор эта тревога за любимого у меня не разъединима с"Сибирем пахнет".
Она вся пылала, торопилась и запрещала (т. е. покупать револьвер). Да я и стрелять не умел.
Она вышла из 3–го класса гимназии. Именно она все пачкала (замуслякивала) чернилами парту, заметив, что Иван Павлович (Леонов), говоря ученицам объяснения, опирался (он был огромного роста и толстый) пальцами на стол. Тот все пачкался. Пожаловался. И поставили в поведении"4". Мамаша (Ал. Адр. Руднева), вообразив, что"4 в поведениидевушке" -марает ее и намекает на"VII заповедь", оскорбилась и сказала:
"Не ходи больше. Я возьму тебя из гимназии. Онине смеют порочить девушку".
Это, кстати, и совпало с началом влюбления в Михаила Павловича."Мамаша, бывало, посылает за бумагой (нитки): я воспользуюсь и мигом пролечу в Черную Слободу, - чтобы хоть взглянуть на дом, где он жил".
* * *
Удивительна все‑таки непроницательность нашей критики… Я добр или по крайней мере совершенно не злобен. Даже лица, причинившие мне неисчерпаемое страдание и унижение, Афонька и Тертий, - не возбуждают во мне собственно злобы, а только смешное и"не желаю смотреть". Но никогда не"играла мысль"о их страдании. Струве - ну дá, я хотел бы поколотить его, но добродушно, в спину. Господи, если бы мне"ударить"его, я расплакался бы и сказал:"Ударь меня вдвое". Таким образом, никогдаместьмне не приходила на ум. Она приходила разве в отношении учреждений, государственности, церкви. Но это - не лица, не душа.
Таким образом, самаясутьмоя есть доброта — самая обыкновенная, без"экивоков". Ничье страданье мне не рисовалось какмое наслаждение, -и в этом все дело, в этом суть"демонизма". Которого я совершенно лишен, - донепредставления его и у кого‑нибудь.Мне кажется, что это все выдумано, преимущественно дворянами, как Байрон, - и отмолодости."Были сказки о домовых, а потом выдумали занимательнее - демон".
Печальный и пр. и пр.
………….
Между тем все статьи обо мне начинаются определениями:"демонизмв Р.". И ищут, ищут. Я читаю: просто - ничего не понимаю."Это - не я". Впечатление до такой степеничужое,что даже странно, что пестрит моя фамилия. Пишут о"корове", и что она"прыгает", даже потихоньку"танцует", а главное - у нее"клыки"и"по ночам глаза светят зеленым блеском". Это ужасно странно и нелепо, и такое нелепое я выношу изо всего, что обо мне писали Мережковский, Волжский, Закржевский, Куклярский (только у Чуковского строк 8индивидуально–верных, - о давлении крови, о температуре, о множестве сердец). С Ницше… никакого сходства! С Леонтьевым - никакого же личного (сход.). Я только люблю его. Но сходство и"люблю" - разное.
Я самый обыкновенный человек; позвольте полный титул:"коллежский советник Василий Васильевич Розанов, пишущий сочинения".
Теперь, эти"сочинения"… Да, мне много пришло на ум, чего раньшеникомуне приходило, в том числе и Ницше, и Леонтьеву. По сложности и количеству мыслей (точек зрения, узора мысленной ткани) я считаю себяпервым.Мне иногда кажется, что я понялвсю историютак, как бы"держу ее в руке", как бы историю ясам сотворил, -с таким же чувством уроднения и полного постижения. Но сюда я выведен был своим"положением"("друг"и история с ним), да и пришли лишь именномысли,а это - не ясам.Я - добрый и малый (parvus): a если"мысли"действительно великие, то разве мальчик не"открывает солнца", и"звезд", всю"поднебесную", и что"яблоко падает"(открытие Ньютона), и даже труднейшее и глубочайшее - первую молитву. Вот я такой"мальчик с неутертым носом", - "все открывший". Это моеположение,но не я. От этого я считаю себя, что"в Боге"… У меня есть серьезная уверенность: - Богдля того‑тои подвел меня (точно взяв за руку) встретиться с"другом",чтобыя безмерно наивным и добрым взглядомувидел"море зла и гибели", вообщесокрытое"от премудрых земли", о чем не догадывались никогда деревянные попы, да и"святые"их категории, - не догадывался никто, считая все за"эмпирию","случай"и"бывающее", тогда как это суть, душа иот самого источника.Слушайте, человеки, чтó для нас самое убедительное? Нечто, чтó мы сами увидели, узнали, ущупали, унюхали. Ну, словом:знаю -и баста. Так для жулика - самое ясное, что он может отпереть всякий замок отверткою; для финансиста - что не ошибется в бирже; для Маркса - что рабочим надо дать могущество; и прочее. Всякий человек живет немногими знаниями, которые суть плод его жизни, именноего; опыта, страдания, нюха и зрения. Для меня (ведьвнутренностьже свою я знаю) было ясно в Е., 1886–1891 гг., что я - погибал, что я - не нужен, что я, наконец, - озлоблен (вот тогда"демонизм"был), что я весь гибну, может быть, в разврате, в картах, вернее же в какой‑то жалкой уездной пыли, написав лишь свое"О понимании", над которым все смеялись…
Тогда я жил оставленный, брошенный -без моей вины.Обошел человек и сделал вред.
Вдруг я встречаю, при умирании третьего (товарищ), слезы… Я удивился…"Чтó такое слезы?""Я никогда не плачу"."Не понимаю, не чувствую".
Я весь задеревенел в своей злобе и оставленности и мелких"картишках".
Плач, - у гробатретьего -был для меня чтó яблоко для Ньютона."Так вот, можно жалеть, плакать"… Удивленный, пораженный, я стал вникать, вслушиваться, смотреть.
Тá же судьба, тá же оставленность. Но реагирующая на злоплачем в себе,без осуждения, без недоумения, без всякой злобы, без догадки, что есть в мире злоба, вот"демонизм", вот"бесовщина".
Я подал руку, - долго не принимаемую, по неуверенности. Ведь я ходил в резиновых глубоких галошах в июне месяце, и вообще был"чучело". Да и"невозможно"было (администрация и проч.). Но колебания быстро прошли: случилось (от нервности) несчастие (оказавшееся через несколько месяцев мнимым), - которое, так сказать,"резиновые калоши"простирало до преисподней и делало меня"совершенно невозможным". Но"слезы по третьем"решили все: именно когда казалось все"разрушенным и погибшим", и до скончания веков, когдаподойти ко мнезначилопогибнуть самому(особенная личная тайна), и я обо всем этом честно рассказал, - рука протянулась со словами"колебания кончились". Дальше, больше, годы, вдруг бороды лопатой говорят:
— Стоп!
Не обращаю внимания, но за ними и высокопросвещенные люди, как С. А. Рачинский, говорят:
— Нельзя.
"Чтó такое"?! Будь я"в панталонах мальчик", я ничего особенного бы не понял, не постигнул. Нужно было бесконечно наивной природе (я) столкнуться с фактом, чтобы понять… что"ведь этоискусственное делопадатьвнизяблоку, оторвавшемуся от ветки: натурально оно должно бы оставаться в воздухе; а уж если лететь, то почему же не вверх, а вниз: значит -земля притягивает".Я понял (и первый я), что не в"лопатах"дело, которым"все равно", и не в Рачинском, который благочестив, ко мне добр, а в другом, отчего Рачинский не хотел отстать,а"лопаты"приставлены"к этому забору". Кому‑то далекому–далекому, чему‑то великому–великому, нужно…
— Чтó нужно?
" — Играйте вы по–прежнему в преферанс, - ну, и погибнете, но мало ли же вообще людей гибнет. И этот"друг"ваш (с скрытною уже тогда болезнью)… тоже погибнет… Но ведь что же?.. Ведь это вообщеесть, бывает; -бывает смерть и болезнь, и разврат, и пустота жизни или лица… Ну, и что же особенного тут, чему же волноваться…"
— Да нет, не вэтомдело, а что я былзлобен,остервенен, забылБога, людеймне было не нужно…. А теперь и совсемвашже с образами, лампадкой, христианством, Христом, с Церковью… Я -ваш.
" — Именно -не"наш",а такого нам вовсе не нужно, поскольку вывдвоем, соединены.И будете"наши" - лишьразъединясь".
-"Разъединясь"?.. Значит - опять в злобу, в атеизм, вред людям…
" — Это уже наше дело, мы все берем на себя. О злобе вашей помолимся, и атеизм - замолим, и вообще все обойдется, потихоньку и не колко. Нуктоне вредит людям, и разве все так особенно"веруют". А обходится. Будет сохранен порядок: а если вы погибнете в разделении, то ведь людей вообще всяких и постоянно очень много гибнет. Ничего нового и даже, извините, ничего интересного".
Конечно, при"упрямстве"можно было бы"преломить", и вышла бы грубость, но никакого открытия. Но я был именно кроток, - как и наивность или"натуральность"(дикий человек) простиралась до того, что ягодыничего не замечал… Какгодыже потом шло мое"ньютоновское открытие", что"яблоко очень просто падает на землю"оттого‑то.
Раз я стоял во Введенской церкви с Таней, которой было три года.
Службы не было, а церковь никогда не запиралась. Это - в Петербурге, на Петербургской стороне. Особенно - тихо, особенно - один. В церковь я любил заходить все с этой Таней, которая была худенькая и необыкновенно грациозна, мы же боялись у нее менингита, как у первого ребенка, и почти не считали, что"выживет". И вот, тихо–тихо. Все прекрасно. Когда вдруг в эту тишину и мир капнула какая‑то капля, точно голос прошептал:
"…вы здесь -чужие. Зачемвы сюда пришли? Ккому?Вас никтоне ждал.И не думайте, что вы сделали что‑то"так"и"чтó следует", придя"вдвоем"как"отец и дочка". Вы - "смутьяны", от вас"смута"именно от того, что вы"отец и дочка"и вот так распоясались и"смело вдвоем".
И вдруг образа как будто стали темнеть и сморщились, сморщились нанесенною им обидою… Зажались от нас… Ушли в свое"правильное", когда мы были"неправильные". Ушли, отчуждились… и как будто указали, или сказали:"Здесь -не ваше место,а - других и настоящих, вы же подите вдругоеместо, а где его адрес - нам все равно".
Но, повторяю, жулик знает, чем"отвертывать замки", а"кто молится"и счастлив - тоже знает, что он -молитсяименно, и - именно счастлив; что у него"хорошо на душе"; и вообще чтов это время,вот, может быть,на одну эту минуту в жизни, -он сам хорош.
Опять настаиваю, что дело в кротости, что я был именно и всегда кроткий, тихий, послушный, миролюбивый человек."Как все".
Когда я услышал этот голос, может быть и свой собственный, но впервые эту мысль сказавший, без предварений и подготовки, как"внезапное","вдруг","откуда‑то", то я вышел из церкви, вдруг залившись сиянием и гордостью и как победитель. Победитель того, чего никто не побеждал, даже того,когоникто не побеждал.
— Пойдем, Таня, отсюда…
— Пора домой?
— Да… домой пора.
И вышли. Тут все дело в"отмычке", котораяотпирает,и - "в кротости,которую я знал".
Я как бы вынескротостьссобою,и мою"к Богу молитву" - с собою же, и Таню - с собою: и что‑то (земля и небо) так повернулось около меня, что я почувствовал:
" — Кротость‑то у меня, а у нас - стены. И у меня - молитва, а у нас опять же - стены. И Бог со мною. И религия во мне. И в судьбе. Вся судьба и"свелась"для этого мгновения. Чтобы тайное и существовавшее всегда наконец‑то сделалось явным, осязательным, очевидным, обоняемым".
…"Вы именно жестоки и горды ("отмычка"у меня)… Именно - холодны… Бога в вас нет, и у вас нет, ничего нет, кроме слов… обещаний, надежд, пустоты и звона. Все вы и всяполнота ваших средств и орудий,ваших богатств и библиотек, учености и мудрости, и самых, как вы говорите,"благодатных таинств", не могут сотворить капельку добра, живого, наличного, реального, если ононово в веках, не по шаблону и прежде бывавшим примерам:и тут не тó, чтобы вы"не можете", - все вы, бороды лопатою, или добры сами по себе, или вам"все равно", а что‑то вас задерживает, иновое зловы легко сотворяете, вот как приходскому духовенству в Петербурге обобрать не приходское, да и вообще многоновогозлого: а вот на"доброе", тоже новое, - связаны ваши руки какою‑то страшною, вам самим неведомою силою, которая так же"далека","неосязаема"и"повсеместна"… как ньютоново тяготение. Котороея открыли с него начнется новаяэра миропостижения,все - новое, хоть начинай считать"первый год","второй год". Это, должно быть, было в 1896 году или 1897 году.
* * *
Ах, как все это мне надоело и опротивело.
(сейчас и часто, - о хламе, рвущемся с улицы в дом: сторонние письма, просьбы о"рецензиях", еще просьбы почему‑то об"устройстве на должность"и о прочтении"их рукописей").
* * *
Почему‑то мамин испуг был творческий, а мой испуг был парализованный. У нее испуг переходил во взрыв деятельности, притом целесообразной, у меня - в бессилие слез, отчаяние, писем (жалоба, рассказ).
Так была история ее с Шурой (поп, обморок, Мержеевский) и история с приговором Анфимова (открытие болезни в 1897 г., в Пятигорске): я повез ее через Военно–Грузинскую дорогу и в Крым"показать всю красоту мира", перед засыханием. Но никакого уменья борьбы. Чтобы"бороться", ведь нужно идти размеренным шагом: меня же трясло и я ложился как больной.
* * *
С выпученными глазами и облизывающийся - вот моя внешность. Некрасиво? И только чрезмерным усилием мог привести себя, на час на два в comme il faut.
* * *
"…дорого назначаете цену книгам". Но это преднамеренно: книга - не дешевка, не разврат, не пойло, которое заманивает"опустившегося человека". Не дева из цирка, которая соблазняет дешевизною.
Книгу нужно уважать: и первый этот знак - готовность дорого заплатить.
Затем, сказать ли, мои книги - лекарство, а лекарство вообще стоит дороже водки. И приготовление - сложнее, и вещества (душа, мозг) положены более ценные.
* * *
Бабушка звала ее"Санюшей", мы - "Шурой", но сама она никогда так не называла себя и не подписывалась на письмах. А - или"Аля", или сдержаннее - "А". Так звали ее подруги, начиная с поступления на французские курсы. Зеня и Марта, потом усиленно одна Зеня, потом долгие годы только Марта, потом - "Вера"и все залила"Женя"и наконец окончательно всех залила"Наташа"."Аля","Алечка","наша Аля","моя Аля". Дети стали звать ее тоже"Алей"и"Алюсей".
И она как игралась и купалась в этих перекликах своего имени.
Только стала все худеть. Теперь уже 30: и при высоком росте она легче, чем 13–летняя Надя.
Отчего это - никто не понимает.
Она грустна и весела. Больна и все цветет.
Домой она только захаживает.
— Что, мамочка, лучше? О, да, конечно, лучше: ты сегодня можешь сидеть (т. е. не лежишь). Гораздо лучше…
И, отвернувшись, ловила улыбку подруги где‑нибудь наискось.
— Ничего, мамочка, я приду! приду! Сегодня я спешу в Публичную (библ.). Прощай. Завтракать не буду.
И уже дверь хлопнула.
Она всегда былауходящею,или - мелькающей.
………………………………………………
………………………………………………
А бывало:
— Варя. Опять дырявые перчатки? Ведь я же купил тебе новые? Молчит.
— Варя. Где перчатки?
— Я Шуре отдала.
Ей было 12 лет. Она же"дама"и"жена".
Так ходила она всегда"дамой в худых перчатках".
Теперь (2 года) все лежит, и руки сжаты в кулачок.
* * *
Не всякую мысль можно записать, а только если она музыкальна. И"У."никто не повторит.
* * *
"Наш Добчинский до всего добежит"…
Начал он социал–демократом и пробыл им чуть не до 40 лет. Но все полемизировал с Михайловским, а Мих. его не замечал. Тогда он стал поворачивать к государственности и народности. И теперь один из самых яростных публицистов–националистов и государственников. На все накидывается. И все его не замечают.
В этом рок. Быть незамеченным.
Умен он? Во всяком случае, не глуп. В школах не учился, ни в каких. Но много читал, - брошюр; газеты век читал. И пытался хоть изредка читать серьезные книги.
"Я говорю Столыпину"…
— А. А.?
— Не–ет! (сладко): Пе–тру Арка–дье–вичу! Говорю ему:"Я совершенно не согласен с вашею программою".
Наш Добчинский до всего добежал."Как он попал к Столыпину?"Не так легко. И зачем? Значит, просил аудиенции. Но для чего? Чтобы сказать:"Я с вами не согласен". Но Столыпин хорошо знал, что"с ним многие не согласны". Почему же сказать? Чтобы Столыпин знал, что"не согласен и Г.".
Это - Добчинский.
А так угрюм. Молчит. В таких лохмотьях ходит. И читая"бранные на все стороны"статьи, никому не придет на ум, что под ними скрыто скромное существо Добчинского.
Одномули мне он говорил, что"был у Столыпина, целый час был!!" - и что"сказал ему, что не одобряет его действий"? Со мной он редко видится, и, значит, об этом он говорил множеству. В этом и крючок.
Бедный Добчинский.
Но между тем кáк он пылает в статьях! Или, вернее, - "быстро бегает в статьях". И ближние его уверяют, что это"самый честный человек в России". Не спорю. Не знаю. Мне кажется вообще о Добчинском неинтересно, честный он или нечестный.
(Гофштеттер).
* * *
Мамочка! Мамочка! Вечная наша мамочка.
Один образ - как ты молилась, в Наугейме, Мюнхене, дома, везде… Вот этот образ (дети его не видели) и прожег мне душу каленой иглой. Мамочка молится, а я… Мамочка вечно больна, а я постоянно здоров. И вот ужасное (тогда, всегда), как ураган, чувство: променять мир на"мамочку", разбить все, отречься от всего,уйтиотвсего -чтобы быть с"мамочкой".
Быть смолитвойиболью.
Это и есть последняя правда моей жизни. После которой, естественно, все прежнее я назвал"ложью".
Я и послан был в мир для"мамочки"и больше ни для кого: осязательно - вот скопить 35 000 и ездить в больницу. Ну, и душа…
* * *
— Пора, - сказала мамаша.
И мы вышли в городской сад. На мне был черный сюртук и летнее пальто. Она в белом платье, и сверху что‑то. В начале июня. Экзамены кончились, и на душе никакой заботы. Будущее светло.
Солнце было жаркое. Мы прогуливались по главной аллее, и уже сделали два тура, когда в"боковушке"Ивана Павловича отворилось окно, и, почти закрывая"зычной фигурой"все окно, он показался в нем. Он смеялся и кивнул.
Через минуту он был с нами. Весь огромный, веселый.
— И венцы, Иван Павлович?
— Конечно!
Мы сделали тур. - "Ну, пойдемте же". И за ним мы вошли во двор. Он подошел к сторожке. - "Такой‑то такой‑то (имя и отчество), дайте‑ка ключи от церкви".
Старичок подал огромный ключ, как"от крепости"(видал в соборах:"ключ от крепости", взятой русскими войсками).
— Пойдемте, я вам все покажу.
Растворилась со звуком тяжелая дверь. Я"что‑то стоял"… И, затворив дверь, он звучно ее запер."Крепко". Лицо в улыбке, боязни - хоть бы тень. Обои мы повернулись к лестнице:
Стоит моя Варя на коленях… Как войти по лесенке, - ступеней 6 - то сейчас на стене образ; увидал - "как осененная"Варя бросилась на колени и что‑то горячо, пламенно шептала.
Я"ничего". Тоже перекрестился.
Вошли.
А вот и"красное сукно"перед боковым образом. Иван Павлович раньше рассказывал."Нет прихожан. Одни приютянки. Думал, думал: этот образ всех виднее. И на ступеньках к нему положил красное сукно, а от нижней каймы образа до площадки тоже затянул красным сукном. Народ и повалил. А то очень монотонно было служить. Никого. Теперь и свеч будет много - все к этому образу, и прикладываться - толпы толпами".
- "Все будет как следует". И он отозвал меня в алтарь. Silentium.[324]
И все было хорошо. Тихо. Он все громко произносил, за священника, за диакона, и за певчих (читал). По требнику - который мне подарил, в темно–зеленом переплете (с ним я хотел сняться, когда рисовал портрет Бакст). А самое лучшее - конец.
Он все серьезно делал; а тут еще сделалсяоченьсерьезен. Когда мы испили теплоты, он сказал:"Подождите". Мы остановились. И он сказал:
— Помните, Василий Васильевич, что она не имеет, моя дорогая невестка (вдова его покойного брата), никакой другой опоры в жизни, кроме как в вас, в вашей чести, любви к ней и сбережении. И ваш долг перед Богом всегда беречь ее. Других защищает закон, люди. Она - одна, и у нее в мире только один вы. Поцелуйтесь.
Никогда этих слов я ему, милому, не забуду. С этих пор он стал мне дорог и как бы родным. Он уже умер (поел редиски после тифа). Царство ему Небесное.
Вышли. И он также запер дверь. И спокойно передал ключ сторожу, показавшемуся в дверях. Совершенно никого не было. Ни во дворе, ни в доме."Приютянки"куда‑то делись (на дачу?). И сама Калабина - на даче. Она‑то ему и прислала, через 2–3 года,"первых редисок". Любила и почитала его за светлый нрав.
— Ну, Бог с вами. Прощайте. Мы сели (извощ.) и вернулись домой. И наш домик (против Введения) был пуст. Санюшу отослали в Казаки (к дяде). Мамаша:
— Все кончилось?
— Да.
Она поцеловала обоих нас. Не помню, тогда (т. е. после церкви) или перед отправлением, она, став на колени перед образами, горячо–горячо молилась за свою Варю, и все поднимала руки: тут‑то я заметил, что в горячей молитве руки обращаютсяладонями к образам.("В мире неясного и нерешенного"). Она именно так и делала… И молитва ее была прекрасна, и вся она, милая старушка (тогда только пожилая женщина, лет 55–ти), была прекрасна, вдохновенна и мудра.
У нее был духовником отец Иван (Вуколов),"высокий седой священник"(в конце"Легенды об Инквизиторе"). И она все ему сказала, и раньше советовалась, и потом досказала.
Он качал головой.
— Зачем только д…..?
Она была мудрая. И ответила:
— Все‑таки же ободряет. Ведь дело страшное.
И как будто вывела его из мучительного затруднения. Он проговорил:
— Да, да! Конечно! Что делать.
Иван Павлович был и ему родственник. Дальний.
Побыли.
— Ну, что же. Надо обедать. Второй час.
И побежала вниз в кухню.
Пообедали.
— Ну, я пойду в кухню, уберу посуду. А вы устали, и вам отдохнуть надо. Василий же Васильич всегда спит после обеда.
И она меня поцеловала.
Мы легли.
Проснулись.
— Да, мамаша! Давайте чаю.
Напились.
— Ну, теперь пойдите гулять.
Пошли.
И весь город веселый, славный. И я нарядился, и Варя нарядная. Поехали в монастырь мужской, - первый раз. Чуть–чуть зá городом. Вошли в аллею огромного сада: смотрим - Иван Павлыч гуляет. Поговорили, пошутили. Игуменом был… не помню, отец Иосиф, но скорее - отец Давид (если возможно). Только имя было - патриархальное. Моррисон же (учитель) рассказывал, что они"всегда туда отправляются, когда при деньгах". И"уединенно"и"можно все".
Иван Павлыч был очень весел. Мы радостны. Поговорили. Поехали домой.
Сейчас я припоминаю, что, значит, экзамены еще не кончились: потому что раз утром из‑за двери услышал встревоженный голос мамаши:
— Девятый час!! Что же это я!!! Ему в гимназию.
И - через пять минут самовар. Но"до конца экзаменов"было не больше недели. Потому что столько мы прожили втроем: я, Варя и мамаша. Санюшу задержали в Казаках.
Мамаша была трепетна. Как ее, милую, я люблю до сих пор (и каждый день вспоминаю). Отворив дверь, вся в милом смехе, тихом и изящном, она обратилась ко мне:
-…нравится ли вам Варя?
-…н–н-нравится…
— Ну, чтó - старушка (27 лет). Нужно бы помоложе.
И смех. И смех.
— А нравитесь ливы‑тоей?..
Какая‑то застенчивость в душе (у меня).
И всегда, и теперь, и потом, она все около нас. Она ужасно любила свою Варю. Как‑то до брака, она говорила:
— Варя никогда не была веселая. Бывало, в девушках - все шумят, возятся. Она сидит где‑нибудь отдельно, в уголку.
А Варя рассказывала:
— До 13 лет, уже большая, я все играла"в Академию": мы чертили на дворе квадрат, потом - поперек, потом - еще поперек. И надо было на одной ножке перескакивать из отделения в отделение. Я уже тогда любила Михаила Павловича.
Мамаша о ней:
— У меня все"не выходило". И дала я обещание Варваре Великомученице, что, как еще забеременю, - поеду поклониться ее мощам в Киев. И вот забеременела. Меня до этого лечил молодой врач–еврей, и очень мной занимался. Он мне предлагал одну меру:"будете здоровы", - но я сказала, что это"против Бога - и я меру не могу принять", и уж"лучше буду больная". Я совсем не могла выходить из дома, и когда надо было на платье купить, то Димитрий Наумыч всегда на выбор приносил материй на дом. Забеременев, на половину беременности я поехала в Киев: и усердно молилась, чтобы доносить. И доносила. И назвала"Варварой", потому что мне Варвара Великомученица помогла.
Когда я был в Киеве (а Варя уже болела), я горячо молился перед теми же мощами о выздоровлении"рабы Божией Варвары"и о"здравии старицы Александры".
Там был очень хороший монах. Я дал 3 рубля - "молиться о больной". А он мне дал, для больной, святой воды.
Так у нас все"вышло". И страшно, а хорошо.
(глубокой ночью).
* * *
- "Ты уж теперь не испытываешь счастья. Так вспоминаешь прошлое".
(мама, прочтя отрывок об Иван Павловиче и"всем деле"в Ельце).
* * *
— Вася, ты уйди, я постонаю.
— Стонай, Варя, при мне…
— Да я тебе мешаю.
— Деточка, кто же с тобой останется, если и я уйду. Да и мнехочетсяостаться…
(когда Шура вторично ушла, 23 октября 1912 г.
На счете по изданиям).

