НОВЫЕ ЭМБРИОНЫ
(Впервые — во втором издании сб. «Религия и культура».
Из книги: В. В. Розанов. Сочинения в двух томах. Том 1. Религия и культура. Издательство «Правда». М., 1990 г.
Источник электронной публикации:http://ihtik.lib.ru/)
1
Прометей «похитил огонь с неба и принес его на землю»; об Апокалипсическом звере сказано: «И будут дивиться ему народы и скажут: «Кто подобен зверю сему? он дал нам огонь с небеси»[1]. Любопытное совпадение, кажется, неотмеченное.
2
Необыкновенно любопытны опыты смешения, смешивания грешного и святого. Что кого победит? которое выживет? что сильнее? Чрезвычайно любопытно. Само христианство есть, до известной степени, опыт такого смешения: Бог сошел на Землю—святейшее среди грешного. Нельзя отрицать, что это — так.
3
Есть люди с великими темами, но без слов; и есть люди с богатыми словами, но которые родились без темы.
4
Поразительно движение в молитве у всех народов. К чему бы и почему бы оно, если бы человек относился к Богу только умственно? Я заметил (в Эрмитаже), что египетские статуэтки все (самые миниатюрные) идут, и это есть самая поразительная в них черта: отрицание покоя. Планеты и даже звезды все—движутся, «вертятся», немного напоминая наших хлыстов. Вообще это не так нелюбопытно, чтобы пройти мимо и только улыбнуться. Кровь— «крово-обращается».
5
Спартанцы были несколько тупоголовы. Не от того ли, что умерщвляли хилорожденных детей? Ньютон, когда родился, так был слаб, что окружающие думали, что он через несколько часов умрет, потом — что через несколько дней. Он жил 87 лет и совершил великое.
6
Церковь не есть жилище памяти, а есть жилище совести.
7
Отношение к Богу может быть или вербальное—через исповедание (Запад, Европа), или реальное (Восток, мир «обрезания»).
8
В Дуббельне, проходя от вокзала на почту, с бесконечным интересом я смотрел на толпы евреев и евреек. В их черных длинных пальто (никогда—цветные), «при цилиндре», есть что-то страшное; конечно, эстетически-невыносимое. Но я много думал и лишних 1/4 часа протолкался на рынке перед вокзалом.
9
Жидовку даже и представить нельзя без колец и запястий; она блестит, «блистающая». Никаких этаких наших «бедных селений»:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа...[2]
Ничего из этой религии скопчества.
10
Есть нация артериального давления, есть нации венозного опадания.
11
Об Аврааме. Бог «обрезал» заветного себе человека и в его «заветной» точке. Обручаясь, супружась—муж и жена «заветно» соединяются, т. е. в самом сокровенном, интимном, заветном своего «я». Поэтому не «договором», не «союзом», не «условием», но заветом наименовано ветхое соединение человека с Богом через Авраама.
12
Чрезвычайно много разъясняющий термин у Иезекииля (44,9):
«Так говорит Господь Бог: никакой сын чужой, необрезанный сердцем и необрезанный плотью, не должен входить в святилище Мое, даже и тот сын чужой, который среди сынов Израиля».
У Моисея и у других пророков, кроме данного места, мелькает этот же термин; «необрезанное сердце». Заметим, что у евреев были «обрезанные плоды», т. е. «ставшие Господними», «посвященные Господу». «Обрежьте сердца ваши», у укоряющих пророков, конечно—«обратите сердца ваши к Богу», «вспомните в сердце вашем Бога», «опамятуйтесь в беззакониях». Отсюда совершенно непререкаемо объясняется смысл плотского обрезания: обращенность, но уже sexus'a к Богу. «Обратите сердца ваши к Богу, как обращены (через обрезание) к Богу ваши genitalia[3]»
13
Упадок чувства Библии—самое замечательное у нас. Мы ее читаем — да; наши богословы к ней пишут «изъяснения». Явился Ляйэль с книгою «Мир до сотворения человека по геологическим изысканиям»[4], где говорится, что Земле более 80000 лет старости,— и богословы всей Европы обрушились на него за нарушение библейской хронологии. Но Библия — не компендиум хронологии. Где же, однако, в самих богословах не знание Библии, а дух ее? Кто из них назвал с безмерной негой воспоминания сына своего Исааком? Где между сестрами нашими Лия или Рахиль? А имя любимое мы берем первое от любимого человека. Мы не любим человека библейского, а только жуем библейскую букву.
14
«Вербальное исповедание»... Что же мы спорим против рационализма? Да мы поклоняемся рационалисту и уже «назвался груздем, так полезай в кузов».—«Неуютно!» — Да об уютности не было и уговора.
15
Европа ссыхается, высыхает; в ней же внешнее разрушение, а внутреннее, из центра идущее,— превращение в «св. мощи». Но из облитой золотом и каменьями раки усопший хватает куски мяса с живых: вот сорвали с Китая кожу, вот вырвали внутренности из Африки. И не можем насытиться.
16
Отчего в некрасивом есть своя красивость? И что это за новая красивость и где ее родник? Некоторые некрасивые лица, «так себе»,— неотразимо влекут. Кажется, тут—красота прожитого, красота истории, смысл биограции. От этого множество «без биографии» прекрасных лиц так, в сущности, отталкивающи: «ледяная» красота, «поверхностная» красота; красота кожи и часто только Пудры. Первая—Божья красота; вторая—красота человеческая; ибо Бог есть жизнь, «биография»; «пот» и «труды»; Адамов пот, Евины труды — благословенные. Отсюда «благословенная красота», напр., Ревекки; «отвергнутая красота», напр., Фрины: не здесь ли узел расхождения вообще семитической красоты и арийской красоты, столь мало сливающихся.
17
Возьмите странные порывы Свидригайлова; смешайте с ними философию Ивана Карамазова (любовь к «клейким листочкам», которая «все выживет и все переживет»), да и всю карамазовщину, с беспутно-добрым Митей и «святым» Алешей, который, однако, все это (карамазовское) в высшей степени понимает («и я—такой же»,—-говорит он); не обегайте даже Федора Павловича, помня комментарий из Записной книжки Достоевского «мы все Федоры Павловичи»[5], т. е. немножко «по образу его, по подобию его». Подложите в букет, с ее неслышной походкой, Грушеньку. Получится большой воз—сена. Это еще «погудка», «так себе», не «буря» и не «мгла». Теперь положите все это под пресс огромного давления и сплющите в тонину почтового листа: то ужасное напряжение страстей, какое получится,— вдруг заструится тихим светом всего Востока. Тут—и Дамаск, и «дщери Сиона», и «тельцы в Вефиле», которых поставил Иеровоам[6], и весь высокий полет Библии.—Но и обратно: вот почему «ворох» Достоевского попахивает библейским, и он сам — «во пророцех» Запада.
18
Не понимая еврейского «обрезания», не понимая еврейской «субботы» — что, собственно, мы понимаем в Ветхом Завете? Ничего.— Мы поняли и приняли его только риторически, «красноречиво». Я говорю не об одних гебраистах и ориенталистах[7], но и о догматиках-комментаторах Бытия и Пророков. Более даже: в Евангелии недвусмысленно происходит борьба против субботы и за, в отстаивании субботы; неужели это можно понять так, что борьба за «праздничный отдых» наших дней, чем тревожатся газеты и приказчики? за «не-работу» или «работу» в воскресенье; «деланье» или «неделанье»? Очевидно — нет. Очевидно, что «суббота» имеет совершенно иной смысл, чем наши праздники и вообще чем наше празднование,— и шло дело о замутнении этого смысла или незамутненности, ничем и никакой его незамутненности. «Исцели—но в понедельник», «исцели—в четверг», но только не в субботу. И ввиду этой страшной коллизии, ни разу даже не было спрошено, т. е. ни любопытство, ни воображение новых ученых не спросило: «Да что же такое—суббота?» Т. е. мы не понимаем сокровенного нерва этой борьбы. Что же мы понимаем в самом Новом Завете?
19
Какой хозяин не осматривает землю, не охорашивает ее, не утучняет и не делает бархатисто-влажною. То же и девство: это — нива небесного хозяина. Так и в стране должно быть тщательно разрабатываемо девство; вымыто, выхолено; унежнено, сдобрено. Плевелы и сор в нем должны быть выкинуты. И вот в угодный Богу час, выпуклыми грядами, оно должно принять святые семена и породить пшеницу Господню — человека.
20
Говорят и превозносят «девство» — и нам рисуется прекрасная девственница, которую именно инстинкты пола запрещают нам оспаривать: что же для пола милее и избраннее девственности? Таким образом, борьба против пола странным образом основана на поле же и пользуется сбивчивостью слов. Нужно поправиться в словах: превозносится «бесплодие» над «плодом», указуется «старое девство», «холостячество». Вот вы это защитите. Здесь пол уже будет не за вас, и логика ваша напрасно будет искать аргументов.
21
Аскет никогда не носил младенца на руках; он не держал потной руки 'роженицы в руке своей и, дрожа сам в страхе, не удерживал ее от боязни; в утешение, в успокоение он не читал около ее подушки: «Живый в помощи Вышняго...»[8]Не слышал утреннего пробуждения своих малюток, когда они путаются со своими чулочками и башмачками. Не томился над умирающим ребенком. О чем же он судит? И даже говорит об этой сфере: «Дайте мне жезл управления над блудом, которого не вем».
22
Евангелие есть чудо. Боже, до чего глупы немецкие его «совопросники». Он шел по морю — eпi тпs; 6оЛаа(тпs ; но в греческом языке существительное иногда -пропускается при определении, и нужно читать: «ея( plJin tt]s боЛйоопе»—по берегу моря[9]. Тогда чуда не было. Глупцы: да посмотрите на Лицо Его: оно—чудо, И все Его глаголы — чудны и необыкновенны.
Нет, если бы полную Евангельскую историю мне рассказала моя тетушка, и ни одного письменного о ней памятника не то что V- гo, но XV-го века не сохранилось—я бы воскликнул: «Это—история Господня!» Другое дело — полнота этой истории и вековечная боязнь: «Будете яко бози».
Все необыкновенно. Но необыкновенна и любовь матери к детям, а вот они как часто оторваны от матери со ссылкою на слова: «Кто не оставит отца и мать ради Меня — несть Меня достоин». И добро бы мать не шла за Ним, не шел ее младенец: но они только и лобызают имя Его. Знал такую семью в г. Е-е.— «Почему же ты—Ш., а твоя мама П.?»—спросил я, ставя балл в ученический «журнальчик». Какой чудесный был мальчик; изумленье выразилось на его лице — ему этот раз рыв и в голову не приходил,— «Я не знаю»,— и он улыбнулся.— «Да она, верно, за вторым мужем?» — «Нет».— Я вдруг догадался, вспомнив трогательнейшую историю, мною слышанную, как прекрасную девушку обманул профессор и как отец ее выгнал от себя, и она мучилась, взять ли мальчика и при себе держать—«такой стыд» «девке» — или отдать на сторону. И поехала к отцу Амвросию (Оптина Пустынь): «А где же твой мальчик»,—спросил он, как ясновидящий. Бедная затрепетала.— «Возьми его от знакомой и воспитывай сама». Я спросил мальчика: «Бывает твоя мать в Оптиной Пустыни?»—«Каждый год два раза ездит и меня берет».—«Видишь отца Амвросия?»—«Он меня любит; всякий раз, как мы у него с мамой,—он мне орехов много дает, и веселый такой, добрый».— «Что же твоя мама делает?» — «Образа рисует».— «Вот хорошо; а я давно хотел заказать образ своего святого; где вы живете?»—«Она вам не нарисует».—«Почему?»— «Она только в Оптину Пустынь рисует; кончит—и отвезет батюшке». Подвиг этого чудного дедушки не записан, да сохранится же о нем память. Ну, хорошо: но пройдут годы, и, может быть, уже теперь настали, и бедный славный мальчик несет на себе клеймо. Да что же Universitas fidei[10]? и неужели, когда святой человек простил, нет милости и «дара Святого Духа» простить и изгладить, и стереть грех?.. Человек утешил человека; да —но человек... и будем же ему, седенькому старичку, сплетать венок.
23
У животных есть душа—ребенка; но только она никогда не вырастет.
Дети—я наблюдал—до дрожи (от нетерпения приблизиться) любят животных; трехлеток неутомимо ловит, и хоть безнадежно, курицу. Дети чувствуют животных. Обратно, животные что-то святое чувствуют в детях (никогда их не кусают). Интересно бы дитя (но осторожно) внести в клетку хищников: его не растерзали бы. «Вавилонские отроки» в «пещи огненной»—среди пламени, но не сгорают. Ужасное воспоминанье; в Лесном, при пожаре дачи, сгорел мальчик лет 3-х. Что чувствовали родители?.. какая жизнь их потом? Поразительна (для нашей эры) причина: родители потащили других детей, а этого поручили няньке; но она уцепилась и потащила свой узел (имущество). В конке я еду, слышу разговор об этом, и другую прислугу, защищающую «свою сестру»: «Каждому, батюшка, свое дорого...» Тут не сердце; тут какая-то притупленность воображения (наша не оргиастическая, притупленная, венозная цивилизация).
24
Читал «Федра» и «Пир» Платона. В тайне sехuаl’ной аномалии, которую по главным ее выразителям можно назвать Платоно-Сафической, находится разгадка греческой цивилизации. Это и была существенно JWi6u3v'ическая[11]цивилизация, пронизанная вертикальными лучами не обрезания, не под «дубом мамврийским», но в ужасающей к нему близости. Только тоненький почтовый листок проложен между «домом отцов наших Иакова, Исаака, Авраама» и рассыпавшимися Парфеноном, Периклами, этой сверкающей, изумрудной красотой. И точка их связи и близости, сближения — в ла1би)у'е; так близка, что «войди на холм и посмотри—вот грешные города» (Бог Аврааму). Нас не должна обманывать казнь городов: так сын Иудин[12]пал мертв, пораженный Богом, лишь чуть-чуть рикошетом совершив требуемое Богом. К никогда не разгаданной, потусторонней Божией тайне «обрезания» в необыкновенной близости проходит страшная, до сих пор не умирающая аномалия. Почти как Авраам, близко к Аврааму, греки тоже вступили в «несовершенный» и, главное,— произвольный союз с Богом; достали «огня» («он даст вам огнь с небеси» о звере в Апокалипсисе; Прометей — принес людям «огонь» с неба), и, зажегшись им именно в неисследимой этой аномалии, зажгли особливую и сверкающую свою цивилизацию. Они дали человечеству мраморную Библию; выскульпторили Бога. но истинного и истинно; я умерли. По Платону, в законодательствах Элиды, Бэотии, на Ионических островах были законы, регулировавшие отношения, «права и обязанности», как у нас в браке—в странной аномальной связи («Пир»)[13]по Фукидиду—ею были связаны Гармодий и Аристоги-тон, сплетшие такой красивый узел в златотканом ковре удивительной культуры; то же—-Ахилл и Патрокл, Александр и Парменион, Платон и Федр: т. е. древность и новые времена, детство и старость, и полный мужества средний возраст страны; вся география, вся история. Необъяснимое волнение, которое так ярко описывает Платон в Пире и что-то лепечет о Небесной Афродите, отличающейся от земной и вульгарной, познаваемой с женами,— разливалось по всей Элладе, в краткие 600—700 лет ее жизни; в то же время, ничего не объясняя, он отчетливо говорит, что это вовсе не то, что «по нужде бывает на море, у грубых матросов»: что, кроме «зрения», «осязания», «всех чувств», тут ничего нет, и — необъяснимого волнения, однако, к странной точке, взятой Богом «для обрезания». Почти «обрезание», и каждый JWlfilov'ист был «обрезатель» или «обрезываемый», в по-ту-стороннем значении, с по-ту-сторонним содержанием, тоже ведь непонятной нам, как и эта аномалия, операции. Замечательно до сих пор, что вступившие в эту аномалию «отвращаются от жен», «не оскверняются с женами». Но как Ромео и Юлия, дети, разыграли бурную сцену, смутившую город,—греки бурно, мощно вырвались из мифов, закружились ураганом в вихре нам вовсе непонятных ощущений и создали краткотечный миф своей истории. Но какой миф? Который пережил всякую историю—гнилых римлян, остготов, и живет, т. е. жив сейчас, не умер в мысли и значении своем. Все, только близясь к «обрезанию», становится нуменальным: ведь и брак—таинство «обрезания», его категория; все вне circulus'a[14]«обрезания»—-феноменально, земно, светско, лаично[15]. Пусто, поверхностно и преходяще. В мраморах Греция оголилась, и именно жи6(оу'ически: это «младенцы» Мурильо, застывшие в гипсе. Что-то недосказанное, в последнем анализе бес сильное, было в Греции: от того она умерла, когда Иуда живет. Не настоящее «обрезание», только с ним «соседство»; самовольное обрезание и не по священному ритуалу. Но — оно же. И от этого если не самое племя, то его памятники уже вечны, как и слово Иуды. Без постижения этой аномалии вовсе нельзя ничего постигнуть в греках; и, кажется, Винкельман, судя по способу его смерти, по отрывку одного очень запутанного письма, где он говорит и не договаривает об «особенной дружбе», которой «прекрасный обычай знали древние греки»,—он был также л«1би)у'истом: и первый, простой школьный учитель, заволновался эллинским чувством, «Прометеевым огнем», и разгадал законы древних скульптур. Ученость тут почти не может помочь, с ученостью только будешь читать или составлять «каталоги» смертных останков.
Но, годы думая, можно кое-что понять в логике, в смысле, в мотиве странного явления.—Инстинкт молчания во всем этом поразителен и даже вызывает к себе благоговейное удивление. Точно мы в самом деле спускаемся по воронкообразной лестнице к «первой площадке» мира, под-земному (или небесному?) его фундаменту. И тайный голос кричит: «не смотри»; «не говори, что видишь». Узел мира бесспорно скрыт в 4—5 sexual'ныx аномалиях и по ним только может быть прочитан.
25
Пол есть странное физиолого-мистическое явление, где так необыкновенно запутаны нити романа и церкви, «мяса» и духа; где столько земного, и так очевидно есть небесное. Нет еще явления, куда сходилось бы столько и из самых разнообразных областей тропинок: наука и поэзия равно спешат сюда, сюда подходит искусство и сюда торопится священник. Каждый находит здесь свое, себе пищу, свою тему. И между тем нет области, менее освещенной и даже едва ли осветимой в глубине: эпитет тайны—особенно приложим сюда. Неисследимое, «непознаваемое» или, по крайней мере, с великими усилиями и очень малыми дозами познаваемое. Эмбриологи замечают, что в важнейшие секунды процесса развития живого существа и в важнейших точках, где сосредоточено это развитие, происходит помутнение: процесс двигался расчленение, прозрачно; он будет далее двигаться столь же прозрачно и расчлененно, но на критической точке, в критическом переломе вдруг появляется мутность, и все силы микроскопа и острота скальпеля или иголки оказываются неприменимы. Мутность длится минуты, получасы: в ней совершается что-то очень деятельное. Но об этом можно только догадываться, ибо, когда поле наблюдений вновь становится прозрачно-видимым, все части прежнего эмбрионального существа являются существенно преобразованными: .как, какими силами—это-то, очевидно, природа и вырвала из-под любопытствующего взгляда человека. «Брак»—тема физиологии и канонического права, Данте и Григория Гильдебрандта, Соломона и Оффенбаха, есть, в темной глубине своей, такое же неясное пятнышко всемирного «помутнения». Сюда входят миры; отсюда выходят миры. Здесь утро нашего «я», с бессмертною душою, в красоте форм. И так хочется, и так трудно заглянуть сюда; трудно—и все-таки опять, и еще хочется нагнуться над колодцем, сруб коего прост и беден, а глубь воронки уходит до центра земли и, кажется, выходит другим «срубом» в исподние страны, в преисподние области—где, как гадали при Колумбе об Америке,— «те же люди», как и в Европе, но «ходят ногами вверх и головою вниз».

