***

Мною будут издаваться в двухнедельные сроки краткие рассуждения под общим заголовком: «Апокалипсис нашего времени». Название не требует объяснения. Для меня очевидно, что все происходящее носит не кажущийся только, но действительно апокалипсический характер.

Нет сомнения, что глубокое основание всего наличного заключается в том, что в европейском человечестве (всём, — в том числе русском) образовались колоссальные пустоты от былого христианства: и в эти пустоты проваливается всё: троны, классы, сословия, труд, богатство. Всё потрясено, все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все проваливается в пустоты души, которая лишилась древнего содержания. Все сгнило, как в легких, в которых туберкулы разрушили ткани... И, собственно, я думаю, ткани эти невосстановимы.

Апокалипсис — священная книга I века христианства — как бы она ни была написана — содержит дивным образом собственно описание этого самого провала «в конце времен», — когда изжилось всё прежнее, жившее, — хотя оно именно было только заложено тогда. «Древо жизни», «Небесный Иерусалим», «видение животных» и т. д., — и еще одно особенное видение, — все столь сродное пророку Иезекиилю, не оставляет сомнения, что Апокалипсис говорит не о «возобновлении» прежних тканей, а о совершенно новом, о суде, наказании, о новой жизни нового человечества.

Это «новое» мне особенно понятно. Я не говорил никогда о нем, почти не говорил. Собственно, не то, чтобы авторитет археологии, а трафарет ее оглушал, подавлял, закрывал уста. Но я чувствовал, что его «тка{стр. 62}ни неудержимо разлагаются» и что это, по Лейбницу, происходит «не без достаточного основания». Раз — разрушается, значит — не вечно; раз разрушается — значит не истинно. И вот, в этих «вечных вещах» я давно разбираюсь. В книге «Из восточных мотивов» я ясно заговорил о некотором безусловно необходимом ограничении христианства, о безусловно необходимом восполнении его. Один определенный факт, именно — убивание христианских детей, какое–то хроническое равнодушие, совершенно определенно показывает мою мысль, душу и всякий пафос души «в чем–то ложном», что есть в самой сути христианства. Что уже касается не духовенства, не времен, не веков, не доктрины, а самого ствола евангельского, духа, аромата, и той кроны, на которую поистине «сели многие птицы и поют вечную хвалу ему». Кровь невинного младенца, слишком явно невинного, — муки матери, и слишком многих матерей в христианстве, стоят этих песен. «Лейбницевское основание» могло быть не приведено в исполнение: но, особенно ввиду видения апокалипсического, которое я не назвал, не упомянул и упоминать вовсе не буду, — совершенно точно видно, что неведомый написатель Апокалипсиса видел ствол евангельский с корня и до вершины и видел, откуда должна начаться катастрофа. Это — именно вопрос, каким образом все церкви и все в целом объеме христианство мирилось постоянно и равнодушно с умерщвлением младенцев.

Тут — космогония, солнце, жизнь, корень жизни. Можно взять все дело афоризмом: но если взять системою, то вот и начнется странное отхождение одних небес и восхождения, показывание совершенно других небес.

«Корень жизни» слишком важен; «корень жизни» слишком задет детоубийством; «корень жизни» слишком непроницаем…

И в Апокалипсисе именно оговаривается, что тогда «потрясутся основания Вселенной», «цари будут плакать, а первосвященники — тоже», потрясутся города, что «воды извергнут трупы», поется «опять песнь Моисея, раба Божия», и что покажутся новые звезды и новое солнце, вообще «будет новое небо», — а «старое небо (религиозное, религия) совьется».

{стр. 63}

Апокалипсис нисколько не скрывает, что переворот — и определенного смысла и наклона, именно того, о каком я говорю, — будет, и что он — хочет, чтобы он был. Тут — воля Апокалипсиса. Воля — священной нашей книги.

Было бы время, свобода, досуг — и с «Восточными мотивами» я хорошо положил бы ковер на место. Все и зрело во мне. Все уже в сущности написано. Но… «в катастрофе как в катастрофе». Где было бы здание, пусть будет хоть щебень. Пусть не удивится читатель, что тут в «русские мотивы» будут заплетаться и египетские мотивы.

Все меры мои к осторожности и деликатности будут приняты. Но читатель все–таки нередко будет поражен и удивлен суждениями совершенно необычайными и как будто смелыми. Скажу правду, просто и ясно. Центр мировых событий теперь я считаюрусский нигилизм, считая в нем совершенно вовлеченным и совершенно пассивным не одного даже Вильгельма, но и всю Германию. В самой Германии — тот же нигилизм; помягче, получше, поделикатнее — но все–таки нигилизм.

Нигилизм же в религиозном отношении я считаю полнымострупнением. Европа естьрелигиозный труп. С фразами, модами, диссертациями — но труп. Все — умерло. Небес и даже чердака нет. Ломанье, актерство — еще отвратительнее.

Ну, а «в глазах трупа» такой бережности уже не требуется. Есть что–то великое и дивное, что Апокалипсис уже написан. Есть чудо в его происхождении. «Как, когда только чтоначиналосьвсе, творец его увидел иконец». Но, поистине, легче писать, говорить. Будет любовь, нежность, грусть. Будет все–таки религия, нам родная, о, какая родная… Будут звезды далекие, новые. Будут храмы, разве мы можем остаться без них. Небо все–таки остается, когда у нас нет теперь и чердака. Как говорится, только одни «суеверия»… Археология, позументы и мундиры.

Но не нужно очень печалиться. Воистину, пусто сердце. Пуст и храм.

{стр. 64}