Благотворительность
Французская новелла XX века. 1900–1939
Целиком
Aa
Читать книгу
Французская новелла XX века. 1900–1939

VI

Шагать по этому призрачному тротуару в городе, где ни одна улица не ведет к немецкой одиночке! Его обнаженные чувства придавали сверкающему нагромождению витрин, перед которыми он проходил, фантастичность детских феерий, большие улицы, полные ананасов, пирогов и китайских безделушек; какой-то черт решил собрать здесь все лавки ада. Из ада пришел Касснер, а это попросту — жизнь…

Касснер возвращался к своему обычному состоянию, как к густым глубоким каникулам: он еще не находил ни себя, ни мира. За занавеской женщина усердно гладила, она очень старалась. В этом странном месте, которое звали землей, были и сорочки, и белье, и горячие утюги. И руки (он проходил мимо магазина перчаток), руки, которые служат для всего: что из окружающего не создано или не тронуто ими? Земля заселена руками. Они могли бы жить сами по себе — без людей. Он не узнавал этих галстуков, чемоданов, конфет, колбас, перчаток, аптек, витрины меховщика, по которой гуляла, среди мертвых шкур, белая собачка — она садилась и снова уходила; живое существо с длинной шерстью и неуклюжими движениями, не человек — животное. Он забыл о животных. Собака спокойно гуляла среди смерти, как эти тела прохожих, созданные для одиночек и кладбищ. На больших афишах мюзик-холла кривлялись существа цвета берлинской лазури. Прохожие как бы продолжали их бег. Под этим простиралось смутное море, ропот которого Касснер еще хранил в себе: с трудом он отрезвлялся от небытия. Снова магазины с живностью или одеждой. Фруктовая лавка. О, великолепные плоды, полные дыхания земли! Но прежде всего найти Анну!

Рабочий квартал здесь переходил в квартал мелких чиновников и мещан. Кто же вокруг Касснера: свои, враги, равнодушные? Здесь были те, что довольствуются малым: вот они сидят вместе — полудружба, полунежность; здесь были и те, что терпеливо или бурно пытаются извлечь из собеседника чуточку больше уважения. Внизу — усталые ноги. Под столиками кафе иногда сплетенные пальцы рук. Жизнь.

Маленькая жизнь людей. У двери три женщины. Одна из них красива. Ее взгляд напоминает взгляд Анны. На свете существуют и женщины. Слабость сделала Касснера целомудренным. Все же ему захотелось коснуться их рукой, как прежде ему захотелось погладить собачонку. За девять дней его руки почти омертвели. Где-то позади люди кричали в камерах, и один человек умер за него. Какая издевка — называть братьями только братьев по крови!

Он залез в рой дурацких фраз, восклицаний, вздохов, в бессмысленную и замечательную теплоту жизни; он был пьян людьми. Если бы его убили сегодня утром, может быть, вечность предстала бы перед ним этим сырым осенним часом, из которого исходит человеческая жизнь, как пар на стекле, тронутом холодом. Земной театр начинал представление огромной нежности сумерек. Женщины у витрин с их очарованием бесцельных прогулок. Мир вечеров без тюрем, когда никто не умирает рядом! Не возвратится ли он в такой же вечер, когда его на самом деле убьют?.. Там, в ночи, — спящие поля и большие стройные яблони среди упавших мертвых яблок, горы, леса, бесконечный сон животных на половине земли. Здесь — эта толпа, поглощаемая жизнью, с ее ночными улыбками, или же скатывающаяся в смерть, к гробам и венкам; толпа, безумная в своей беспечности, которая не хочет прислушаться к тому, что в ней отвечает смерти, притаившейся, как зверь, среди звездных степей. Эта толпа не замечает даже своего собственного голоса, судорог своего сердца, сдавленного кишением людей, которых Касснер снова нашел, как он сейчас найдет жену и ребенка.

Он подошел к своему дому, поднялся по лестнице. Вдруг он очутится опять в одиночке? Он постучался; никто не ответил. Он постучался еще сильней и только тогда заметил записку на двери: «Я в «Люцерне». Анна участвовала в работе немецких эмигрантов. «Люцерн» — зал, где происходят митинги. Надо купить партийную газету. Он глядел на дверь горестно и, однако, с облегчением. Сколько раз он в страхе думал о первой минуте их встречи! Может быть, за этой дурацкой дверью спит ребенок? Нет, стук разбудил бы его. Да Анна и не оставит его одного…

Когда Касснера освободили, и потом, когда самолет спасся от бури, ему казалось, что спаслась Анна — не он. Теперь он воспринимал ее Отсутствие, как похищение. Он спустился вниз, купил газету: театры… кино… «Люцерн». «Митинг солидарности с заключенными антифашистами». Такие собрания происходили каждую неделю. Анна и там была с ним.

Пятнадцать, может быть, двадцать тысяч человек стиснуты в атмосфере мирового чемпионата, ярмарки и угроз. Они окружены кольцом полицейских; каски отсвечивают. Главный зал не может вместить всех, и в соседних залах установлены громкоговорители. Вокруг Касснера, который с трудом протиснулся вперед, люди — головы подняты вверх, они слушают рык рупора.

— …мой сын был рабочим. Он даже не был социалистом. Его посадили в лагерь, в Ораниенбурге. Там он и умер…

Голос женщины. Когда Касснер наконец-то проник в главный зал, среди красных полотнищ с лозунгами он разглядел силуэт, неловко склонившийся над микрофоном. Дешевая шляпка, черное пальто — воскресная одежда. Внизу — затылки, все одинаковые. Нет, он никогда не найдет Анну в этой толпе!

— …потому что он пошел на манифестацию, как раз перед тем, как другие захватили власть.

— Я никогда не занималась политикой. Говорят, что это не бабье дело. Бабье дело — дети. А детей они убивают…

— Я… я… Я не стану произносить речь…

Касснер знал этот страх оратора, еще не привыкшего к толпе, парализованного, как только первое возбуждение спадает, раздавленное взволнованностью зала. К тому же часть аудитории не понимала по-немецки. Пауза тоже была убедительной, как прерванный крик затравленного зверя. Вытянув шеи, толпа задыхалась; она не хотела оставить эту женщину. Касснер подумал об улице, куда эта одышка передавалась громкоговорителями: может быть, Анна слушает ее там?.. Он прошел за трибуну. Он искал Анну до головокружения среди тысячи лиц, теперь повернутых к нему.

— Скажи, что это им не сойдет с рук, — пробормотала вполголоса другая женщина.

Она подсказывала, как в школе. Женщина возле микрофона не двигалась, и Касснер глядел на застывшую спину старой измученной Эриннии, которой подсказывает мщение. По беспокойству на лицах он понял, что она не находит слов. Все сильней и сильней она горбилась, как будто она хотела вырвать из земли слова, которых ей не хватало.

— Его убили… Вот это я должна сказать всем. А остальное… Делегаты будут говорить, ученые… Они вам все объяснят…

Она подняла кулак, чтобы закричать «рот фронт», — она часто видала, как это делают. Но, растерявшись до потери дыхания, она едва смогла поднять руку. Она выговорила эти два слова, как чужую подпись. Толпа была с ней, столь же неуклюжая сейчас, как она. Пока женщина отступала в глубину трибуны, аплодисменты подымались к ней на выручку, так же как ее горе спустилось вниз, к этим людям. Потом взволнованность зала распалась на кашель и носовые платки. Председатель переводил речь на чешский. Наступили спад, освобождение, беспокойные поиски развлечений. Может быть, эта суматоха позволит Касснеру разыскать глаза Анны, напоминавшие ему прежде глаза сиамской кошки? Вдруг в двадцати метрах от себя он увидел ее лицо, слегка похожее на лицо мулатки, глаза среди длинных черных ресниц, с их чересчур большими светлыми зрачками. Изо всех сил он протискался между спин и грудей. Это была чужая женщина. Она говорила:

— …Я ему запретила играть в войну, он вернулся с подбитым глазом и говорит мне: «Понимаешь, мы теперь стали культурными — мы играем в революцию…»

Касснер продолжал продвигаться, шаг за шагом, мучительно страшась принять снова за Анну всех женщин, отдаленно на нее похожих.

— Мы сможем, наверно, собрать фонд, если мы включим в делегацию нескольких ребят от каменщиков…

— Почему же нет?..

В зале сделалось очень жарко. Глаза Касснера были настолько насыщены различными лицами, что он сомневался: «Да узнаю ли я теперь Анну?» Он вернулся к трибуне. Секретарь диктовал одному из товарищей инструкции: «Нужно, чтобы посланникам и консулам беспрерывно звонили по телефону, требуя освобождения арестованных… Установить перманентные дежурства… Посылайте делегации в Германию для обследования… Почтовики, клейте марки Тельмана на все письма, адресованные в Германию!.. Моряки и грузчики, продолжайте борьбу с гитлеровским флагом в портах, беседуйте с немецкими моряками! Железнодорожники, на вагонах, отправляющихся в Германию, пишите наши лозунги!..»

Наконец голос председателя, почти фамильярный:

— Маленький Вильгельм Шрадек, семи лет, потерял своего отца. Обратиться в президиум. — И более громко: — Слово принадлежит товарищу…

Касснер не разобрал имени. Разговоры сразу прекратились.

— Товарищи, вы слышите эти аплодисменты? Они идут из самой ночи. Вы слышите их, они доходят издалека. Во всех тех залах — сколько нас? Двадцать тысяч. Товарищи, свыше ста тысяч человек сидят в тюрьмах и в концлагерях Германии…

Нет, Касснер теперь не найдет Анну. Но в этой толпе он с ней. Оратор — низенький, с редкими волосами. Судя по манере говорить, типичный интеллигент. Он дергает нависшие усы. Наверно, представители партии будут говорить в самом конце…

— Наши враги расходуют миллионы на пропаганду. У них — деньги, у нас — воля. Мы добились освобождения Димитрова. Мы добьемся освобождения всех заключенных товарищей. Редко кто убивает ради одного удовольствия. Их террор преследует определенную цель: это попытка запугать всех, кто выступает против гитлеровцев. Но вот оказывается, что они принуждены считаться с общественным мнением заграницы. Излишек непопулярности вреден для вооружения, он вреден и для займов. Нужно, чтобы наши постоянные, упорные, непрерывные выступления заставили Гитлера потерять больше, нежели он выигрывает, поддерживая то, что они зовут «репрессиями»…

Касснер подумал о своей речи теням.

— Неосторожно судить Димитрова: для этого его пришлось показать всем. И следовательно, оправдать. Кельнский прокурор сказал: «Правосудье снова обрело меч. Палач, как некогда, снова взял в руку топор». Но этот топор отражает лица неизвестных дотоле коммунистов; весь мир теперь видит их. От Тельмана, от Людвига Ренна до Осецкого, день за днем они идут к тому, что во все времена было самым высоким в человеке, идут с уверенностью жизни — к смерти…

Так же как Касснер увидел в пилоте детское лицо человека, схваченного смертью, он видел теперь преобразившиеся лица этих людей; он находил в них страсть и правду, доступную только людям, собравшимся вместе. Это было восторгом, когда военная эскадрилья отлетает, — все три аппарата — пилоты и наблюдатели, направленные к одной цели, к одному бою. И все это братство, ошеломленное, суровое и гневное, было в нем, он теперь находил себя и был вместе со своей невидимой женой.

— Немецкие товарищи, вы, у которых братья и сыновья в концлагерях, в эту ночь, в эту самую минуту от этого зала и до Тихого океана такие же толпы собрались — и от одного конца света до другого они бодрствуют над вашим одиночеством…

Эта толпа пришла сюда, она оказала доверие народу, погребенному в тюрьмах Германии, она предпочла это бдение сну или забаве. Она здесь для того, о чем она знает, и она здесь для того, чего она не знает. Ее суровое рвение вокруг незримой Анны наконец-то отвечает на крик человека, которого избивают, кидают об стенку. Под речами оратора горе людей, не иссякая, бьется и подымает свой огромный подземный голос. Все ждут приказов. Сколько раз Касснер спрашивал себя, что значит мысль перед теми двумя трупами в Сибири — выжженные органы, мухи вокруг лица?.. Нет человеческого слова, которое было бы глубже жестокости, но мужественное братство настигает ее в самых глубинах естества, в тех заповедниках сердца, где притаились пытка и смерть.