II
После обеда
Ощущая легкое головокружение от смеси вин, Оноре, не простившись, спустился с лестницы, взял пальто и пешком направился вниз по Елисейским полям. На душе у него было на редкость радостно. Рухнули границы недоступного, закрывающие простор действительности от наших желаний и грез, и мысль его весело порхала по несбыточному, окрыленная собственным движением.
Его манили пролегающие между всеми людьми таинственные тропы, в конце которых, быть может, ежевечерне заходит солнце немыслимой радости или скорби. О ком бы он ни подумал, каждый тотчас же становился ему непреодолимо мил, он сворачивал с улицы на улицу, рассчитывая встретить какое-нибудь из этих милых лиц, и если бы надежды его оправдались, он без колебания со сладостной дрожью подошел бы к неизвестному или едва знакомому. Упала декорация, поставленная вплотную перед ним, и жизнь простерлась вдаль во всем очаровании загадочной новизны, ласковыми ландшафтами завлекая его. Он приходил в отчаяние от того, что этот мираж или действительность всего-навсего одного вечера, решая впредь только и делать, что вкусно есть и пить, лишь бы увидеть опять такую красоту. Единственное, что было ему обидно, — почему нельзя очутиться сразу во всех живописных уголках, разбросанных вдалеке, куда едва достигает взгляд? И вдруг его поразил звук собственного голоса, хрипловатый и не в меру громкий, твердивший уже четверть часа подряд: «Жизнь тосклива, все это вздор!» (Последнее слово отмечалось резким жестом правой руки — он заметил, как подпрыгивает в ней трость.) С тоской подумал он, что его бессознательные слова служат весьма плоским пересказом тех видений, которые, пожалуй, и выразить нельзя.
«Увы! Должно быть, только сила моего наслаждения или сожаления возрастает во сто крат; интеллект же ведет свой рассказ по-прежнему. Восторг мой — плод нервного возбуждения, присущий мне одному, непередаваемый другим, и, если бы я сейчас взялся за перо, мой слог обнаружил бы свои обычные достоинства, обычные недостатки и, увы, обычную свою посредственность». Но блаженное физическое самочувствие не позволило ему задерживаться на таких мыслях, подсунув тут же лучшего утешителя — забвение.
Он добрался до бульваров. Мимо шли люди, к которым он был полон симпатии и не сомневался в их взаимности. Он ощущал себя средоточием их восторженных взглядов; он распахнул пальто, чтобы все видели белизну манишки, которая была ему к лицу, и красную гвоздику в петлице. Таким он отдавал себя восхищенному обозрению прохожих и нежности, в которой сладострастно сливался с ними.

