IV
Один из бальных залов большого отеля близ площади Звезды. Вращающаяся дверь, мраморные лестницы, ковры, гардеробная. Смутный гул голосов, мягкое ровное тепло, — словом, комфорт по международному стандарту.
Новичка принимает сама председательница Общества:
— Добро пожаловать, дорогое дитя мое. Будьте у нас как дома. Ваша поручительница, которая своим прекрасным голосом очень часто восхищает и ваших товарищей, и нас самих…
Контральто смущенно протестует.
— Ну, конечно же, и нас самих! Так вот, ее поручительство — достаточная гарантия ваших добрых чувств… Общество по устройству балов для ослепших воинов развертывает свою деятельность под покровительством особ, занимающих во французской армии высокие посты. Каждую неделю мы проводим утренники для инвалидов войны, потерявших зрение, иногда утренники с танцами, как, например, сегодня. Дамы и барышни, которые так самоотверженно оказывают содействие нашим балам, с готовностью отрывая для этого по нескольку часов от своих многочисленных обязанностей светской жизни, знают, что они могут рассчитывать на полную корректность каждого из вас. И многие, многие из них, — не правда ли, мадемуазель, — открыли здесь, какие сокровища деликатности заключают в себе люди из простого народа. Ах, такое сближение гораздо ценнее, чем все эти мечтания, которые приводят лишь к зловредным доктринам, сеющим ненависть!.. Меня зовут, я должна покинуть вас. Извините, пожалуйста. Вас всюду проводят наши дамы. Я занята выше головы. Сегодня мы принимаем генерала. Подумайте только! Ну вот, веселитесь, отдыхайте… Если вы, конечно, любите сладости, буфет у нас внизу, налево… Если вы любите музыку, послушайте концерт. Один из ваших товарищей замечательно подражает певцу Майолю. Великолепный номер.
И вот концерт начался.
Один из слепых пел знаменитую арию из оперы «Бенвенуто Челлини», которую на пирушках орут за десертом любители-баритоны.
Настройщик сосредоточенно слушает. Он недоволен роялем: совсем расстроен инструмент. Дамы наклоняются друг к другу, перешептываются с жалостливым видом:
— Ну зачем выбрали эту арию?
— Он сам выбрал. Сказал, что обязательно хочет ее спеть.
— Это ужасно!
— Да, так грустно…
— А голос у него хороший.
— Да, да. Но какие слова.
Две-три дамы уже всплакнули и сморкаются.
Баритон кончил. Раздаются бурные аплодисменты, их перекрывают растроганные возгласы, плачущие голоса. Певца окружают. Сжимают тесным кольцом. Рук его касаются мокрые носовые платочки. Он стоит неподвижно, выслушивая слезливые комплименты, и как будто удручен своим успехом.
Наконец он улыбается, от улыбки морщатся его веки, запавшие в орбиты, окаймленные черной ниточкой ресниц и багрово-красной полоской нижних век.
Певца отводят к группе его товарищей, те встречают его шумно и весело. Один наклоняется и шепчет ему на ухо:
— Ну, можно сказать, ты их прямо в лоск растрогал, старик! Вот уж сморкались дамочки в зале!
— Да, этой арией я всегда их до слез довожу. Хнычут, голубушки. Эту арию я и «до этого» пел, ну, а «после этого» больше имею успеха: ведь тут, понимаешь, говорится про глаза, про свет…
Затем другой слепой, во фраке, с белокурым коком, взбитым над лбом, и со стебельком ландыша в петличке, подражал Майолю. Пустой рукав, короткая культя, жеманно откидывавшая этот рукав к фалдам фрака, и голос кастрата.
Четыре руки, четыре ноги, два глаза. Пары кружатся, глаза на мгновение гаснут, как маяки.
Танцуют танго. Кого-то толкнули.
— Осторожнее!
— Ах, простите!..
— Это новичок толкнул.
— Будьте осторожнее, друг мой!
— Ведите его сами, мадемуазель!
Слепые скользят, поворачивают, останавливаются, движутся дальше с непринужденностью зрячих людей.
Только новичок, слепой настройщик, мешает всем.
— Ах, опять!
Несмотря на усилия своей дамы, он еще раз налетел на танцующую пару. А ведь до войны он хорошо танцевал танго с очень сложными фигурами — «полумесяц», «ножницы» (большие и маленькие). Он пытается вернуть былое уменье. Напрягает память. Пестрым калейдоскопом воскресают картины прошлого: венецианские фонарики, гирлянды электрических огней, зеркальные полы, модные женские платья, суженные книзу, яркие, как у кубистов, краски, отраженные в зеркалах…
Вдруг он растерянно останавливается: снова кого-то толкнул. Ему хочется послать все к черту.
— Вы же видите, вы же видите, я совсем разучился.
И он что-то бормочет, смущенно извиняясь перед своей дамой.
— Нет-нет… пустяки. Прижмитесь ко мне покрепче. Я буду вести вас. Дайте сюда руки, вот так… Подчиняйтесь мне.
Он подчиняется.
Неожиданное превращение. Это уже не танец. Он открывает в своей партнерше женщину. Он едва решается. Но ведь это неотвратимо.
Она увлекает его в соседнюю маленькую гостиную, где танцуют только две пары.
— Здесь мы уж никого не толкнем.
Он чувствует себя преступником, как зрячий человек, подглядывающий в замочную скважину. Удовольствие постыдное, которое надо скрывать.
А она? С той минуты, как она подчинила себе его руки, к ней вернулось полное душевное равновесие. Она старательно помогает ему ощутить ее телосложение. Она уделяет этому глубокое внимание, как будто проверяет счет из магазина, или учится новой вязке крючком, или разбирает партитуру. Она во всем любит точность.
Танго подобно зеркалу-трельяжу: оно не оставит незаметным ни единого прикосновения. В зависимости от фигуры танца дама прижимается к нему то своим маленьким, упругим животом, то довольно низкой грудью, то плечом, то бедром.
Он уже ничего не говорит, больше не извиняется, дыхание его становится коротким.
Сквозь шелковую ткань платья она чувствует на своей талии жар каждого пальца мужской руки и упоительную тяжесть ладони.
Она знает, что теперь в мозгу слепого ее живот, грудь, бедра, плечи, ноги стали звеньями единого целого и что он «видит» ее тело, которым она гордится. Однако он еще не может представить себе ее лица — он не знает ее губ. И, трепеща от своей дерзости, он думает о них.
Джаз. Ганза! Ганза! Чарльстон. Слепые танцоры вихляются под негритянскую музыку, ритм которой отбивает рояль.
А дамы-патронессы, разбившись по две группы и сложив руки на коленях, переливают из пустого в порожнее, как лили воду Данаиды в свои бездонные бочки.
— Знаете, как-то неловко смотреть!.. Вам не кажется, что эта барышня в маленькой гостиной слишком уж прижимается к кавалеру? А вон та парочка! Боже мой!
— Что поделаешь, дорогая. Это ведь современные танцы. Нельзя же тут отмерять расстояние…
— Я хочу сказать о пирожных. За птифуры ломят ужасную цену, — пятнадцать франков за фунт. Как казначей нашего Общества, я больше не могу допускать подобных трат!..
— А все-таки очень уж много чувственности в современных танцах, в этих вихляньях.
— Надо также сказать, что кое-кто из наших подопечных чересчур усердствует. Зато наши молодые танцорки заслуживают всяческих похвал. Ведь у некоторых из этих бедных юношей просто отталкивающий вид…
— Да, да, у многих, к сожалению. Они совсем не интересны…
— Ну, если обращать благотворительность только на интересных мужчин…
— А для меня, мадам, они все интересны. Просто потому, что они несчастные…
— Разумеется, какое у вас доброе сердце, душечка! Меня это радует.
— Дамы-распорядительницы, полагаю, не будут возражать, если впредь мы заменим пирожные сухим печеньем. Наши бедные мальчики вряд ли это заметят.
— Ну, конечно… Теперь, знаете ли, начался период экономии. Все должны ей способствовать, даже и мы, в делах благотворительности.
— Кстати, поговорим о башмаках, — ведь о них всегда поднимается вопрос. Придется нынешней зимой немножко притормозить. Давать новые башмаки только в том случае, если старые уже никуда не годятся и когда на них уже два раза сменяли подметки. Новые башмаки выдавать только при предъявлении старых. Представьте себе, иной раз жены слепых продают старые мужнины башмаки.
— Нельзя же допускать, чтобы нас обдирали.
— К слову сказать, когда мой слепой приходит к нам, в Пасси, раз в месяц позавтракать с моими детьми, у меня в тот день нигде ничего не валяется. А то я как будто раза два замечала пропажу кое-каких мелочей.
— Неужели вызывать полицию? Это было бы ужасно!
— А все-таки…
После танцев они сели рядом, грустя о прервавшихся объятиях.
— Вы довольны, что потанцевали? — спросила контральто.
— Я не танцевал с начала войны. Не танцевал так, как сегодня. Я не знал, что это может быть так… Должен признаться, меня всего перевернуло… Послушайте, я, должно быть, вел себя некорректно… Простите, пожалуйста…
Он сжал ее руку своими видящими руками.
Она поспешно отдернула руку.
— Держите себя прилично, на нас смотрят. Председательница сидит как раз напротив! Мы можем беседовать, но с таким видом, как будто говорим о чем-нибудь безразличном.
— Да, да, вы правы…
Он сразу же проникается лицемерием зрячих и проницательных людей. Она склоняется к его ночному мраку.
— Не скрывайте от меня своей радости, — шепчет она. — Все откройте, не бойтесь никаких слов… Вы должны говорить со мной, как со своим другом, с близкой подругой, я хочу дать вам много, много радостей, я предлагаю вам их без всякой задней мысли. Вам так необходимо сочувствие и понимание. Вы ведь столько настрадались!..
Он молча опускает голову. Это правда. Она права. В сущности, он не знает счастья. Больше не знает. Рутина семейной жизни — какое же это счастье? Да и может ли быть счастлив человек, если он лишился зрения? И ему становится очень жаль себя. С какой острой болью он чувствует свою слепоту, — как в первый день. Из глубины смирившейся души поднимается прежнее подавленное было возмущение. И уже вспыхивают огни пожара. Имеет он право вознаградить себя? Имеет, и должен это сделать. Ведь он самый несчастный в мире человек… А в этой молодой женщине столько доброты… и она не сердится… прощает ему его дерзость…
— Я сразу же разгадала вас, в первую же минуту. Если бы вы знали, если бы знали… В тот день, когда вы настраивали рояль… Нет, никогда вам не скажу!..
И он так благодарен ей, так признателен за ее деликатность, ее сдержанность. Он не хочет нарушать колдовского очарования. Подумайте, он встретил человеческую доброту!..
Покорный, внутренне напряженный, проливая в душе слезы над самим собой, настройщик сидит неподвижно, из приличия повернувшись лицом к председательнице, и молчит. От чувственных, жгучих интонаций низкого голоса соседки каждая клеточка его тела тает, как воск.
— Идемте.
Она уводит его. Он послушно идет, хотя и не знает, куда его ведут. Проходя через большой зал, где пол был скользкий и неустойчивый, словно палуба парохода во время килевой качки, он почувствовал, что она провела его мимо группы женщин и, повернувшись в их сторону, сказала вполголоса:
— Предосторожности ради!
Ей ответили:
— Правильно. В конце коридора, налево.
Он не решается спросить. Но, кажется, понял. Его ведут в уборную. Ему неловко. Он не знает, что и подумать. Да это же немыслимо! Но покорно идет.
Вот под ногами у него кафельный пол вместо ковра, и задвижка автоматически отворившейся двери хлопнула его по спине.
В ту самую минуту, как в лицо ему ударил запах дезинфекции, она впилась губами в его губы. Она схватила руки слепого и прижала их к своим щекам.

