Благотворительность
Французская новелла XX века. 1900–1939
Целиком
Aa
Читать книгу
Французская новелла XX века. 1900–1939

Левиафан

Перевод Е. Гунста

Уже минут пять он ждал на пристани, около «Доброй Надежды», огромная носовая часть которой скрывала от него весь порт. Вокруг него, среди бочек, сложенных в пирамиды, и куч угля, резвились мальчишки. До слуха его, несомненно, доносились их крики и смех, но он, казалось, ни на что не обращал внимания и стоял, понурив голову. Он был высокого роста, одет в поношенное драповое пальто с огромными карманами, в которые он засунул руки; поля шляпы он опустил до самых глаз, так что они совсем скрывали лицо. Он стоял неподвижно; у ног его лежал большой чемодан.

Когда за ним пришли, он сам взял чемодан, от тяжести которого у него задрожала рука, и последовал за проводником на узкие мостки и на палубу парохода. Его провели в предназначенную ему каюту.

Оставшись один, он затворил иллюминатор, завинтил его, задернул саржевую занавеску и снял шляпу. То был человек лет сорока, с грустным лицом, черты которого отличались правильностью. Морщин у него не было, однако о возрасте его можно было судить по недоверчивому и унылому выражению глаз и тому особому оттенку кожи, который говорит, что молодость прошла. Он поставил чемодан на койку, раскрыл его и разложил свои пожитки, как человек, решивший ни на секунду не оставаться без дела и рассчитывающий отвлечься от мрачных мыслей, занявшись мелким ручным трудом. Под вечер к нему явился матрос и от имени капитана осведомился, будет ли он обедать в кают-компании. Он ответил не сразу, а сначала справился, в котором часу «Добрая Надежда» снимется с якоря. Матрос ответил, что пароход отойдет в одиннадцать вечера.

— Хорошо, — молвил неизвестный. — Обедать я не буду.

И он весь вечер не выходил из каюты.

На другой день капитан пригласил его к себе. Капитан производил впечатление человека, чистосердечие которого граничит с невоспитанностью. Он сказал без обиняков:

— Сударь, вам известно, что я почти никогда не допускаю на борт пассажиров. Правда, устав предоставляет мне такое право, но мое судно прежде всего — торговое. Так что для вас я делаю в некотором роде исключение.

Он умолк, как бы предоставляя возможность единственному пассажиру «Доброй Надежды» выразить благодарность. Но незнакомец промолчал. Капитан заложил руки в карманы и стал с чуть насмешливым видом приподниматься на цыпочки.

— Мне придется потребовать у вас документы, — сказал он наконец.

— Пожалуйста, если это необходимо, я предъявлю вам документы, — мягко ответил пассажир.

— Здесь такой порядок: раз уж я сказал — значит, необходимо.

Последовало молчание; незнакомец поправил на носу пенсне, порылся во внутреннем кармане сюртука, вынул оттуда паспорт и развернул его. Капитан взял документ и внимательнейшим образом ознакомился с ним. От любопытства его широкое лицо всегда покрывалось множеством морщинок, а глаза впивались во все с какой-то особой жадностью.

— Странная вам пришла мысль плыть на коммерческом судне, — сказал он наконец, возвращая пассажиру паспорт. — Ведь, как вам известно, мы будем в пути двадцать суток.

— Знаю, — ответил пассажир.

И он спрятал паспорт в карман.

— Конечно, тут немножко дешевле, — продолжал капитан, слегка поморщившись, — Вероятно, из-за этого вы и…

Он не договорил и поднялся на цыпочки, как бы выжидая пояснения пассажира, чтобы вновь стать на каблуки. Но пассажир молчал.

— Впрочем, — добавил капитан, — меня это не касается.

Он пожал плечами и повернулся к пассажиру спиной; тот удалился.

Значительный груз придавал «Доброй Надежде», несмотря на бурное море, почти полную устойчивость, и она тяжело, медленно, но спокойно шла под нависшим сумрачным небом. Первые дни оказались для пассажира тягостными. Море было ему непривычно; по его беспокойному виду, по тому, как неуверенно шагает он по палубе, можно было даже подумать, что никогда в жизни не доводилось ему плыть на пароходе. Большую часть дня он проводил в каюте, и это, по-видимому, было ему по душе. Встречаются люди, обладающие способностью легко устраиваться в любой обстановке, и притом так, словно они устраиваются здесь навсегда. Как это им удается? Это их секрет. Достаточно им переставить с места на место несколько предметов, повернуть в другую сторону кресло — и непонятным образом создается впечатление, будто номер в гостинице, где они проведут всего одну ночь, принадлежит им давным-давно и является для них жилищем, с которым они никогда не расстанутся. В таких людях, несомненно, таится некое начало, которое противится всякой мысли о перемене и стремится придать всему, что их окружает, в какой-то мере окончательный вид. Быть может, именно инстинкт такого рода побуждал пассажира «Доброй Надежды» по возможности изменить внешний облик каюты. Койку он застелил собственным одеялом бежевого цвета, прикрыв таким образом синее стеганое покрывало с вензелем пароходной компании. Со спинки кресла снял чехол с тем же вензелем, вышитым яркими нитками. На полочке, предназначенной для обуви, разложил несколько книг. Наконец, стол он передвинул в угол, где тот явно никогда не стоял, о чем свидетельствовало светлое пятно, оставшееся на ковре от ножки стола в том месте, где он обычно помещался. Теперь стол стоял так, что при сильной качке неизбежно должен был свалиться; но пассажиру море было внове.

Почти с самого начала плавания на «Добрую Надежду» обрушились проливные дожди; они бушевали с такой яростью, словно хотели во что бы то ни стало вернуть судно обратно в порт. Но слыхано ли, чтобы пароход вернулся в порт из-за дождя? Капитана это страшное ненастье только смешило.

— Это все из-за вас, — вызывающе говорил он пассажиру, если случайно встречал его в коридоре. Тогда высокий худой человек поправлял на носу пенсне, и раздавался его безрадостный смех, скорее похожий на кашель.

Однажды капитан сказал ему грубовато и весело:

— Знаете ли, ведь вы мой гость; придется вам кушать за моим столом. — Он заложил свои жирные ручки за спину и добавил смеха ради: — Вам это очень не по душе, не так ли?

Пассажир отрицательно покачал головой.

— А скажите, — вдруг спросил капитан, — вы все-таки иногда разговариваете?

Дня за три до этого он не решился бы на такой дерзкий и фамильярный вопрос. Но по мере того как они выходили в открытое море, он все больше преисполнялся сознания собственного достоинства: на расстоянии пятидесяти миль от берегов Франции такого рода шутки ему разрешались. Пассажир сделал гримасу, долженствовавшую означать улыбку, и, поклонившись, удалился.

С того дня они обедали и ужинали за одним столом, в помещении, расположенном на носу парохода. Из больших иллюминаторов со всех сторон открывался вид на бурное море. Фигуры капитана и пассажира, сидевших друг против друга, заливал яркий, резкий свет.

— Здесь-то действительно чувствуешь, что ты в море, — говорил капитан Сюжер, откинувшись на спинку кресла, — куда ни повернись, всюду оно пред тобою.

И он признался, что из всех помещений парохода лучше всего чувствует себя именно здесь. Он, так сказать, прирожденный моряк; суша, города ему не по душе. Он любит только одиночество, которое обретает на своем пароходе.

— Вы, вероятно, думаете, что я весельчак, потому что я шучу, — заметил он. — А в сущности, моя веселость — всего лишь веселость меланхолика.

И, словно это признание обязывало к ответному признанию, он порывисто вскинул голову и воскликнул:

— А вы-то что же? Расскажите о себе. Вы все молчите.

Замечание было справедливое. Пассажир упорно молчал. Он молча ел, посматривал сквозь пенсне на капитана, покачивал головой, но не произносил ни звука. Между тем он не казался застенчивым; взгляд у него был смелый, как обычно у близоруких, ибо они уверены в том, что этот их недостаток всем известен и все знают, что они могут разглядеть человека, только пристально всматриваясь в него. Между тем по лицу пассажира порою пробегало какое-то странное выражение, но оно бывало так мимолетно, что капитан не успевал его заметить. Появлялось ли оно от внезапного недомогания? Вдруг брови пассажира хмурились, зрачки расширялись и заволакивались слезой. Все говорило о крайнем отчаянии, но это длилось лишь миг, и выражение безнадежности исчезало, растворившись в гримасе. Можно было принять это за тик. В таких случаях пассажир неизменно снимал с носа пенсне и слегка наклонял голову.

Сейчас они сидели за десертом; капитан играл ножом, балансируя им на указательном пальце.

— Да, вы все молчите, — повторил он. — Но я не теряю надежды. Проведете еще несколько дней в море, станете разговорчивее!

Пассажир пожал плечами и снял пенсне, чтобы протереть стекла. «Посмотрим», — казалось, говорил он.

Конечно, капитан был прав. Семь дней на борту торгового судна, то есть для пассажира неделя почти полного одиночества, вполне могут переродить человека. Даже меланхолики не выдерживают этого. Появляется потребность знакомиться, беседовать, дружить — пусть даже суждено будет расстаться по прибытии в гавань. Но вот что любопытно: через пять-шесть дней плавания уже меньше думаешь о гавани, а по мере приближения к цели совсем о ней забываешь. Однообразие плавания захватывает вас, а вместе с ним возникает странное ощущение, будто тому, что длится так долго, вообще не будет конца. Если бы хоть на минуту что-либо развлекло, если бы прошли мимо какого-нибудь острова, если бы вдали показался берег; но ничто не нарушает бесконечную линию горизонта, которую видишь при пробуждении, за едой, в течение всего дня. Для человека нервного это зрелище — испытание, почти мука. Поэтому некоторые люди, оказавшись на борту парохода, обращаются к другим, как к спасителям, даже если презирают их, даже если ненавидят, ибо им надо жить, надо вырваться из-под власти скуки, омрачающей дни, из-под власти моря, — этого левиафана, который безмолвно их подстерегает и преследует.

Сказал ли я, что «Добрая Надежда» держала курс из Франции в Америку? Она шла самым длинным путем и направлялась, не заходя в другие порты, прямо на Саванну. Капитана это не смущало. Он давно уже свыкся с морем и довольствовался, в виде развлечения, общением с членами экипажа и с пассажирами, если таковые случайно оказывались на борту. Пассажир был для него находкой. Как многие люди, не особенно умные и прочитавшие некоторое количество романов, капитан воображал себя знатоком того, что он именовал «психологией», и его забавляло изучать окружающих. Он считал, что обладает даром проницательности, и был твердо уверен, что за несколько дней способен открыть, как он выражался, «формулу человека», ставшего объектом его наблюдений. Не стану утверждать, что он записывал итоги этих наблюдений, но это было бы вполне в его характере. После того как он отдаст каждому подчиненному соответствующие распоряжения и проверит работу механизмов, у него оставалось еще много времени, которое надо было чем-то заполнить. Поэтому пассажир явился для него неоценимым развлечением. Он радовался его присутствию на пароходе, как геометр радуется сложной задаче. Поразмыслив, он оценил его замкнутость, оценил молчаливость, поначалу раздражавшую его, и ту сдержанность, которая в конечном счете способствовала продолжительности игры и придавала ей большую занимательность.

Между тем пассажир, казалось, твердо решил молчать. Испытующие взгляды капитана ему явно не нравились; часы, проводимые за общим столом, были ему, несомненно, крайне тягостны, но он старался не обнаруживать свои чувства, а те, что все же проявлялись, проявлялись вопреки его усилиям. Если бы капитан в самом деле обладал той наблюдательностью, какую он себе приписывал, он, разумеется, понял бы, что пассажир боится его; но он шел по ложному следу и считал, что имеет дело просто с надменным мизантропом. Гордясь таким открытием, он стал изощряться в ловких расспросах, которые должны были одновременно и льстить тщеславию пассажира, и побудить его к откровенности. Но тактика эта потерпела крушение, как потерпели крушение и резкий тон капитана, и расспросы напрямик. Пассажир молчал; а когда капитан становился особенно настойчив, он склонял голову, вроде того как склоняют голову, защищаясь от порывов ветра.

Теперь небо совсем очистилось, и «Добрая Надежда», казалось, шла быстрее. Было тепло. Царила полная тишина, которую лишь изредка нарушал шелест волн, расстилавшихся перед судном. Пассажир, однако, не выходил из своей каюты. Казалось, только тут он покоен. Можно было подумать, что вне этой каморки ему грозят всевозможные беды и что стоит ему перешагнуть ее порог — и жизнь его окажется в опасности. Иной раз матросам, гулявшим по палубе, удавалось разглядеть в приоткрытый иллюминатор бледное лицо с блуждающим взором, но оно в испуге тотчас же скрывалось.

Молчание пассажира сначала озадачивало капитана, потом стало его раздражать. Он пригласил этого человека к своему столу, он разговаривал с ним откровенно, как с другом, со старым другом, он даже поделился с ним кое-какими обстоятельствами своей личной жизни, а что получил он взамен? Ничего! Что и говорить, увлекательно проникать в тайны молчаливого человека только посредством наблюдений и собственного ума, но к концу третьей недели капитану это наскучило. В угрюмом лице пассажира проступало что-то отталкивающее, и его молчание уже не вызывало интереса.

Плавание подходило к концу; на борт уже села чайка, предвестница суши, но тотчас же тяжело поднялась в воздух, взмахивая длинными остроконечными крыльями. Однажды, выйдя из-за стола, капитан стал перед гостем, не сказавшим ни слова с самого начала трапезы. Он приподнялся на цыпочки и вновь опустился на каблуки.

— А знаете ли, ведь послезавтра мы прибываем, — сказал он.

Пассажир поднял голову. Строгий вид капитана явно испугал его. Он поморщился, снял пенсне и глухо произнес:

— Я знаю.

Он казался столь удрученным, что у капитана раздражение сменилось сочувствием.

— Что с вами? — спросил он немного погодя. — Вы больны?

Пассажир отрицательно покачал головой.

Когда он направился к своей каюте, судно резко качнуло, и его отбросило от стенки, на которую он опирался, к шлюпке, стоявшей на шканцах. Он судорожно ухватился за канаты и взглянул на море с таким ужасом, словно его неожиданно поставили лицом к лицу со смертью.

— Не пугайтесь! — крикнул ему капитан, шедший за ним на некотором расстоянии.

И капитан помог ему добраться до каюты.

День этот прошел как и остальные, с той лишь разницей, что капитан задал пассажиру меньше вопросов, чем обычно. Он, видимо, примирился с молчаливостью, которую не в силах был преодолеть, и по добродушию, делавшему ему честь, явно стремился быть любезнее прежнего. Быть может, ему внушал жалость действительно подавленный вид путешественника? Иной раз капитан украдкой поглядывал на него и мрачно качал головой. Пассажир ел очень мало и почти все время сидел, склонившись над тарелкой и неустанно потирая руками колени. По его бедной, но опрятной одежде, по сюртуку, застегнутому на все пуговицы, его можно было принять за учителя.

В последний день над мглистым, но спокойным морем взошло солнце, и когда капитан с пассажиром в последний раз сели за стол, небо было лучезарно; свежий ветерок доносил благоухание, в котором уже чудились упоительные запахи деревьев и земли.

— Ну что ж, — сказал капитан, наливая гостю вина, — расстанемся друзьями, выпьем друг за друга.

Выражение лица у пассажира стало страдальческим и растерянным. Он поднял бокал, подержал его секунду в воздухе и вдруг выронил на скатерть.

— Мне надо кое-что сказать вам, — прошептал он.

Он смертельно побледнел и повторил фразу громче, словно боялся, что капитан не расслышал ее. Тот был крайне удивлен и обрадован.

— Вот видите, я так и знал! — воскликнул он, смеясь. — Я не сомневался, что в конце концов вы заговорите. Я знаю море!

И он звонко рассмеялся, однако в смехе его чувствовалось смущение.

— Успокойтесь, — продолжал он, заметив, что пассажир дрожит. — Знайте — со мной можно быть откровенным. Я безупречный исповедник.

Тут пассажир положил руки на стол и склонил голову, сосредоточившись. И он поведал капитану свою историю.

Когда он кончил, капитан поставил бокал на стол и молвил:

— И что же?

— Вот и все, — ответил пассажир.

— Как! — воскликнул капитан. — Из-за этого вы решили эмигрировать? Вы с ума сошли? Вы спокойно жили во Франции…

— Я не был спокоен.

— Но вполне могли бы быть спокойны. Никто вас не подозревал.

Пассажир покачал головой.

— Слушайте, — продолжал капитан, — тут, несомненно, что-то другое. А то, что вы сказали, — какое же это преступление?

При этих словах пассажир живо вскинул взор и уставился на капитана. На висках у него выступили капельки испарины. Вдруг он стукнул кулаком по столу и вскричал:

— Все, что я вам сейчас сказал, — ложь! Я обманул вас. Я не преступник.

— Так какого же черта вы мне все это рассказали? — спросил капитан.

— Рассказал потому, что вы принудили меня. Вы беспрестанно присматриваетесь ко мне, задаете всякие вопросы, вы как полицейский, преследующий убийцу. Я и рассказал, что взбрело в голову.

Он опять стукнул кулаком по столу и закричал, захлебываясь:

— Я боялся. Вы напугали меня. Я еду в Америку по делам. Никакой я не убийца.

Капитан спокойно пожал плечами и улыбнулся.

— Нет, вы убийца, — сказал он, — но меня вам опасаться нечего. Я не донесу.

Пассажир опустил голову, и пенсне его упало на стол. В этот миг раздался резкий звук сирены, и кто-то крикнул с носовой части парохода:

— Земля!

Капитан вскочил с места, бросил быстрый взгляд в иллюминатор.

— Земля! — повторил он.

И добавил:

— Покорно благодарю. Я разглядел ее еще минут десять тому назад.

И он с важным видом вышел из столовой.

Он спустился по трапу, ведущему на палубу, и отдал кое-какие распоряжения находившимся здесь матросам. Вокруг пароходных труб с дикими криками кружились птицы. На горизонте темной полосой обозначилась Америка.

Тут капитан повернулся в сторону столовой, все шесть иллюминаторов которой были ему видны, и, сложив руки рупором, весело крикнул:

— Эй, пассажир! Прибываем!

Но пассажир уже несколько минут был мертв.