Благотворительность
Французская новелла XX века. 1900–1939
Целиком
Aa
Читать книгу
Французская новелла XX века. 1900–1939

V

— Мы перед ними в неоплатном долгу. Никогда нам не уплатить его. Верно, мадам?

— Что ж поделаешь, дорогое дитя мое. Не забывайте, я всегда в вашем распоряжении, всегда буду готова дать вам совет.

Председательница наставляет совсем еще юную девушку в светлом платье, недавно завербованную в Общество.

— Ведь это должно быть так ужасно! Человек мог видеть, мог все-все схватить взглядом, и вдруг кругом него все черно.

— Да, бедные мальчики! Но они к этому уже привыкли, — больше, чем вы думаете. А наша с вами задача — приучить их жить слепыми…

— Я робею перед ними… Я же знаю, что эту жертву они принесли ради нас, ради отечества…

— Но увы! Очень часто среди них попадаются люди озлобленные…

— А как может быть иначе? Мы должны смягчить эту озлобленность, исцелить их, выказать им нечто большее, чем жалость благотворительниц…

Двое слепых, два обрывка мрака, проходят мимо них, слух у обоих хороший.

— Слыхал, что девчонка-то сказала?..

— Слыхал. Сегодня, значит, новенькую нам подпустили. Бедная крошка!


Контральто привела настройщика обратно в зал и посадила среди товарищей.

Она опротивела ему. Его просто тошнит от нее. Потаскуха баба, вот и все. А он-то расчувствовался, поверил было!.. В мозгу у него вихрем кружится пестрая стеклянная карусель… Если бы он не сидел, то, наверное, рухнул бы на пол. Он облизывал нижнюю, больно прикушенную губу. Во рту был железный вкус крови.

Новые товарищи собрались вокруг него в глубине тесной ротонды, — вход в нее охраняют двое слепых часовых.

Обрывки мрака узнали друг друга по воспоминаниям. Кошмарным воспоминаниям, которые назывались Ипр, Массиж, Верден и черная ночь. Среди собравшихся — однорукий и оскопленный войною певец, подражающий Майолю, тут же массажист, у которого нет больше носа, и косноязычный, который лишился половины языка и теперь невнятно бормочет, прижимая к нёбу оставшуюся половину. Разговор идет о БОУБОВ. Семеро-восьмеро слепых, собравшихся в ротонде около молчаливого новичка, сравнивают пережитые ужасы.

— А теперь все мы — дрянь, — говорит один из слепых. — Между своими можно правду сказать. Сущая дрянь!

— Ты здесь прежде не бывал и хорошо бы сделал, если бы не приходил вовсе. Ну, а раз уж ты пришел, так надо тебе все знать. Здесь, понимаешь, как в госпиталях — полным-полно милосердных бабенок.

— Мы-то у них ничего не просим. Взять хотя бы меня, — тебе же известно, что мне много не надо. Уцелел, как-то наладил жизнь. Живу, чего там! Ну, а эти милосердные-то, как война кончилась, что им делать оставалось? Ничего.

— Вот они и придумали тогда эту штуку, — будем, мол, танцы устраивать для «бедненьких слепых». Мигом додумались. Это им раз плюнуть! В первую голову старухи стараются. Пыль в глаза пускают своим важным знакомым да господу богу — он им тоже приятель.

— А на нашего брата им, в сущности, наплевать.

— Деньги они на эту затею тратят не зря, — это они вроде как помещают капитал в небесный банк. У каждой, стало быть, теперь на небесах текущий счет. И когда-нибудь в бакалейной лавке у входа в рай положат на весы с одной стороны все их пакостные грехи, а с другой — бедненьких слепых. И мы, понятно, перетянем. Мы с вами их заступники перед богом. Вот оно как!

— Ну так что ж ты хочешь? Тут поневоле дрянью станешь. Каждый за себя, как говорится, а боженька за них, за благодетельниц…

— Ладно. Может, мы и мерзавцы, скажу с сожалением, но чего они лезут к нам?

— Мы ведь у них ничего не требовали. Понятно?

— Если умеючи за дело взяться, так от этих кумушек всего добьешься. Тут главное — ни в чем им не перечить. Никогда не говори плохо про генералов, про попов, про монашек…

— Надо вот что себе сказать: неужели мы понапрасну зрения лишились и стали слепыми инвалидами? И что же в конце концов плохого, если нам удастся так словчить, чтобы нас содержали, а мы бы не работали? Разве мы за все наши страдания не имеем на это право? Как по-твоему? Кто посмеет сказать, что нет у нас такого права?

— Значит, никакая мы не дрянь, раз есть у нас право ловчить, верно?

— Только держись, брат, начеку. В нашей дивизии водятся шпики и доносчики. Есть такие остолопы, что продадут тебя за сладкий сухарик.

— Да что ж, они, по сути дела, такие же, как и мы… Только очень уж подлизываются. Подлизывались, подлизывались и до того дошли, что стали настоящими холуями здешних дам. Такая у них, значит, натура. Чего там! Гнилые ребята…

Часовые закашляли. Все умолкли. Как только тревога миновала, разговор возобновился.

— А вот поговорим про молодых, про наших крестных мамочек, которые танцуют с нами на балах.

— Ты и представить себе не можешь, что за суки среди них попадаются!

— Ну, надо правду сказать: есть ведь и такие, что идут сюда действительно ради доброго дела. Молодо-зелено. Ничего еще не знают. Но другие, ох уж эти другие!

— У нас тут всякие найдутся. Первосортные есть шлюхи. Жены офицеров, громкие во Франции имена, дочери сенаторов, озорницы из судейских семейств, доченьки архиепископов! Чего там! Одни еще незрелые, а другие перезрелые… Прямо винегрет!

— Пляшут со слепыми инвалидами войны и уж такие испытывают от этого острые ощущения!.. Да еще и милосердие свое доказывают. Вот так и катятся, дуры, по наклонной дорожке, понимаешь? Бедненький слепой, он такой несчастный и такой скромный, никому не расскажет, и такой страстный… Бедненький слепой, его надо провожать всюду… Соображаешь?..

— Да, девчонок нетрудно бывает опрокинуть. А старуха-то ни о чем не догадывается, дальше своего носа ничего не видит…

— А я вот что тебе скажу: у старухи любимчик есть среди наших… Главный доносчик, иуда, этого стукача никак не вытряхнешь, хоть он здесь совсем не на месте, — ведь ослеп-то он не от ранения, а от самой поганой штатской болезни. Во время войны окопался в Салониках и подцепил там гнойное воспаление глаз, оттого что больно много якшался с арабами.

— Кстати сказать, можно представить нашего новенького шикарным бабочкам, у них есть чем приманить!..

— Слушай, мне вот досконально известно, что я собой нехорош, очень даже нехорош… Нос мне осколком отхватило. А хочешь верь, хочешь нет, но это мне даже выгодно. Если дамочка никак не поддается, я приподнимаю повязку и говорю: «Вы меня отталкиваете из-за моего ужасного ранения?!» И как она увидит две дыры вместо носа, да как польются у меня слезы, сердце у нее так и переворачивается… Глядишь — и сладится дело…

— И вот что еще для нас выгодно — воспоминания. Мы ведь были прежде такие же, как все. И некоторых дамочек это волнует. Возьмет фифочка и спросит: «А вы, наверно, помните, какие шляпки дамы носили в четырнадцатом году?..» С этого начинается, а кончается, как водится, всем прочим.

— Ох, до чего же испорченные среди них бывают! Ты и не представляешь! Вот я, знаете ли, из-за своего ранения уже не мужчина. Так что бы вы думали, есть тут две оголтелые распутницы, они иногда меня приглашают к себе… Ну скажи на милость!.. Смехота!

— Поди, эти благотворительницы тоже о спасении своей души заботятся…

— Сначала мне тошно было, а потом я подумал: да ну их, должна же нас жизнь хоть как-то вознаградить после этой проклятой войны…

— Да, война…

— А ты, приятель, теперь часто будешь сюда приходить. Не сможешь без этого обойтись и станешь такой же дрянью, как и мы…

— Да ты не расстраивайся. Такова жизнь. Лишь бы жилось хорошо…

— А доброты не жди.


Часовые еще раз покашляли. Подошли дамы. Слепые умолкли. Он угадал ее, узнал этот голос и запах. Она воровато пощекотала ему ладонь большим пальцем руки, плоским, гибким пальцем подлого убийцы. Слепой отпрянул. Поток грязных ругательств подкатил у него к горлу. Но он сдержался.

Его втолкнули в толпу других. Вперед, назад… Наконец поставили между двух слепых.

Председательница вела себя, как адъютант генерала; из кожи лезла вон, усердствовала, подавала команду хриплым, утробным голосом.

— Постройтесь! — приказывала она. — Вот так, хорошо. Сейчас прибудет генерал. Генерал оказывает вам великую честь, он пожелал присутствовать на заключительной части вашего утренника… Ну как там? Всех собрали? Хорошо. А крестные мамаши? Каждой крестной встать позади своего крестника. Так, так… Шеренги ровней! Вы, вот вы, голубчик, встаньте на правом фланге. У вас самое тяжелое ранение. Вы и зажжете огонь… Вы довольны? А новичок? Где новичок? Приведите его, мадемуазель, и поставьте вон туда, тут он не на месте. Он пришел без знаков отличия, и в шеренге образовалась дыра… У вас есть награды, друг мой? Есть? Боже мой, как бы послать за ними? Да нет, уже поздно. У вас, конечно, есть военная медаль? Почему же вы ее не надели?.. И ведь никто вам ее не одолжит… Ну, ничего не поделаешь. Стойте в конце шеренги. Меньше будет заметно. Это главное. Генерал сказал, что прибудет в четыре часа. Сейчас ровно четыре. Генерал, конечно, не опоздает, военная точность. Нам надо спешить. В шесть часов мы все пойдем сопровождать вас, чтобы увидеть, как вы зажжете огонь. Итак, все ясно? Да! Как только генерал войдет, пианист заиграет «Марсельезу», и вы, моя дорогая, запоете своим чудесным контральто первый куплет… Знамя для вас приготовлено — вот оно, прислонено к роялю. Я нарочно взяла с длинным полотнищем, чтобы вы могли в него задрапироваться. Ну-ка, попробуйте… Итак, мои дорогие дети, вы все поняли? Когда заиграет музыка, значит, генерал прибыл… Может быть, сделаем репетицию? Нет, не стоит, генерал может как раз в это время войти… Боже мой, боже мой, уже десять минут пятого!


Настройщик претерпевает «Марсельезу». Фиглярскую «Марсельезу». Слышит голос контральто. В первый раз он слышит, как поет эта женщина, эта потаскуха. Возмутительно, что этот голос вызывает в нем безотчетное волнение. Он ее ненавидит. Он себя ненавидит. Значит, он спасен.

А что же ему напоминает эта «Марсельеза»?

Как это далеко теперь! Как далеко! Это поднимается из самого глубокого пласта воспоминаний. Колодец, освещенный изнутри, очертания его становятся все отчетливее, он приближается, разрастается и вдруг, словно черная тень ястреба, падает вниз и распластывается по земле.

Перт, дорога на Таюр, домик лесника, воронки от снарядов… Брустверы окопов подперты мертвыми телами пехотинцев… Теплый майский день, воздух усеян созвездиями летающих бусинок — синих трупных мух. Горизонт закрыт непомерно раздувшимся трупом лошади с задранными вверх ногами, в копыта ей впились шипы колючей проволоки.

В этот майский день 1915 года вступила в войну Италия…

Худенького парикмахера из Тулузы, социалиста, послали на передовые позиции специально для того, чтобы петь в окопах «Марсельезу» — «она доводит немцев до бешенства».

Как он дрожал от страха, этот бедный парикмахер из Тулузы, как он дрожал! И все же, оставшись в одиночестве, маленький, хлипкий, он бросал в пространство звуки «Марсельезы», исполненной ужаса… Больше всего его пугала царившая вокруг тишина… Но вдруг рявкнули семидесятисемимиллиметровки и минометы. И тонкий осколок раскаленной стали, выскочивший из облака дыма, оборвал «Марсельезу», разорвав горло маленького парикмахера…

Та же самая песня.

Но теперь голос этой женщины течет пурпурными переливами нот, течет и затопляет его горячей кровью.

Он хочет убежать. Он решил это сделать. Сошлется на нездоровье и уйдет из этого зала. Так нет же, не может! Не может. Нелепый страх солдата как будто пригвоздил его к полу в конце шеренги. Ноги не слушаются его. И он покорно стоит навытяжку.

Приходится претерпеть и генерала.

Генерал взволнован. Заявляет, что говорить он не будет, потому что он старый солдат, а не оратор. И тотчас же очертя голову бросается в море напыщенного, штампованного красноречия:

— Огонь, который вы зажжете сегодня вечером, является символом неугасимой готовности солдата принести себя в жертву… Готовности священной, как наше трехцветное знамя, как пламенная песнь — «Марсельеза»…

«Марсельеза»! Опять треплют «Марсельезу»!..

И при звуках «Марсельезы» настройщику вспоминается искаженное лицо маленького парикмахера, его голова, склоненная набок, потому что половина шеи у него оторвана, вспоминается черная дыра рта, раскрывшегося в предсмертном крике.

Его и самого сотрясают судороги зарезанного животного.

— Поблагодарим же этих замечательных женщин, — говорит генерал, — женщин, которые, сплотившись вокруг вас, внушают вам признательность к человеческому обществу, ибо в нем никогда не иссякает чувство сострадания. Война взрастила благородство в сердцах француженок. Подобно весталкам античного мира, они поддерживают огонь вашей нравственной чистоты и воинского духа… Вы хранители заветов погибших воинов…


Ах, вот как? Хороша она, эта нравственная чистота! Ах, если бы он посмел! Ему чудится, будто он слышит хриплый шепот маленького парикмахера:

— Чего же ты ждешь, товарищ? Чего же ты ждешь?

Он прекрасно знает, что он сделал бы, если бы посмел. Он знает, что бы он сказал. Но он все так же стоит неподвижно, стоит навытяжку. Весь он — абсолютная покорность слепых людей.

А генерал разошелся и все говорит, говорит…

— Вы принесли на алтарь служения родине свое зрение, вы ее спасли. Но вы еще не уплатили свой долг перед ней. Вы еще должны подать пример. Когда для защиты отечества мы потребуем от вас призвать к битвам новые поколения, вы будете всегда готовы ответить: «Мы здесь!»