Близость
Сначала, как и каждый вечер, проскрежетал дверной засов, потом заскрипели ступеньки — это служанка подымалась к себе наверх. А затем где-то неподалеку пес, ворча, поскреб каменные плиты пола и со вздохом улегся в прохладном уголке.
Близился тот час, когда в единственной еще освещенной комнате с закрытыми ставнями, но распахнутой на сентябрьские сумерки дверью все четыре стены и низкий потолок словно бы надвигаются, давят друг на друга. Свет стоявшей на столе лампы кругами расходился по потолку, выхватывал из полумрака фигуру мужчины, раскинувшегося в кресле с книгой в руках, и фигуру женщины, склонившейся напротив над вязаньем. Слабые отблески робко скользили по ковру, пробирались меж стульев, легко касались вазочек на камине и там, смешавшись с тенью, сами этой тенью ставшие, умирали по углам.
Мужчина захлопнул книгу, скрестил ноги и оперся локтем о стол. И наступил час мечтаний, тех, что он любил превыше всего и стыдился, что все еще их любит. Приход их предвещала легчайшая тоска, усиленное биение сердца. Он сплетал и расплетал костлявые пальцы, сутулился и даже как-то становился меньше ростом. Достаточно было прочитанной строки, самого незначительного события, происшедшего днем, клочка земли, увиденного по дороге с фабрики, и сразу перед ним воскресала вся его жизнь. Каждая мысль, расплывчатая ли, четкая ли, была связана с каким-нибудь неповторимым ощущением, которое он вызывал к жизни. Иной раз ощущение опережало работу памяти, ион знал, какая именно картина возникнет перед ним сейчас из того смутного, что обволакивало его душу. Лица, события, слова, далекие запахи… воспоминания о них сплавлялись с самой его жизнью, и эту самую жизнь ощущал он сейчас во всей ее первозданной свежести, как когда-то ребенком, на чердаке, в лесу, в классной комнате.
«Да, да, совсем как тогда, когда мама говорила: «Экий ты, Леон, опять размечтался! Попомни мои слова, никогда ты инженером не станешь».
Он провел кончиками пальцев по усам, жестким, уже седеющим. Бедная, бедная мама, вечно-то она кричала, зато как она гордилась им, своим сыном. Сколько же ей тогда было лет? Странное дело, почти столько же, сколько ему сейчас. Он улыбнулся, и от улыбки на его длинном, строгом, упрямом лице, в темных его глазах вдруг проступило мягкое выражение, как у благоразумного ребенка. Рука поползла вверх, прошлась по крыльям длинного носа, коснулась морщин, прочертивших лоб, потом замерла у виска, где сильно поредели волосы.
По саду пронесся порыв ветра. В комнате стало уютнее. Он узнавал эти шумы, это тепло, этот молчаливый диалог тьмы и света, он обнаруживал в себе отражение тысячи таких же вечеров, обнаруживал в потаенных глубинах своего сердца также и каплю горечи, капельку тревоги, а возможно, и пустоту, которую ни годы, ни работа — ни даже счастье — никогда не могли окончательно заполнить, но с ней он уже успел сжиться.
— Надо бы все-таки георгины посмотреть, — проговорил он вслух.
Не получив ответа, он взглянул на жену. Она бросила работу, и руки ее праздно лежали на неоконченном вязании; он испугался, что она сейчас упадет со стула, так напряженно, почти не касаясь спинки, сидела она, хрупкая, с застывшим взглядом. И внезапно такая постаревшая, что от изумления он открыл рот. Щеки впалые, ключицы выпирают. Да полно, она ли это? А этот пустой взгляд, усталый рот, ссутулившиеся плечи? Кто она, эта женщина, которой словно бы и нет здесь, кто эта незнакомка?..
— Луиза!
Она встрепенулась, подняла на него глаза, попыталась улыбнуться. Чуть дрогнули губы, — и это улыбка? Она разучилась улыбаться! Ему сдавило горло, и он все не мог отвести взгляд от этой женщины, которую едва узнавал.
— Что? — спросила она.
— Да нет, ничего… Что с тобой?
Она покачала головой, вновь силясь улыбнуться.
— Просто немного устала.
И снова взялась за свое вязание. Чувствуя на себе его взгляд, она села прямо, движения стали быстрее, даже по лицу, казалось, прошел отблеск жизни. А он, следя за каждым ее жестом, все старался обнаружить в этой женщине привычный образ, тот образ, что был его гордостью, едва ли не смыслом всей его жизни, и тревога не оставляла его, все так же не хватало дыхания, даже руки чуть затряслись.
Не подымая головы, она пробормотала:
— Погода хорошая, да?
— Да.
— И все-таки надо бы посмотреть георгины.
— Но, дорогая, ведь я же только что это самое сказал.
Говорил он ворчливо, она улыбнулась, не ответила. Но уже через минуту скрестила руки и спросила низким, чуть хрипловатым голосом:
— Что случилось, Леон?
А он мягко, как образумливают ребенка:
— Ничего. Да что, по-твоему, могло случиться?
Она по-прежнему не спускала с него глаз, потом нервно взялась за работу.
А он за книгу. «Ничего не случилось. Ничего, кроме самого банального. Просто человек пробудился ото сна и вдруг обнаружил, что, пока он спал, мир изменился. Прожить двадцать лет бок о бок, двадцать лет лепить себя наподобие другого, а быть может, оба мы себя лепили наподобие некоей воображаемой модели. Мы уже не видим больше друг друга. Достаточно, что тот, другой, рядом. Заслышав шаги, даже головы уже не поднимаешь, уже в этих шагах вся та женщина, которую я увидел как-то майским днем в Ренне, нерешительную, надменную, робкую, саму молодость мира увидел. И достаточно ей произнести хоть слово, любое, о погоде, обеде, фабрике, и сразу такое ощущение, будто где-то позади нее теснятся все слова, которые были произнесены за эти двадцать лет, и уже не хочется их слушать. И губ этих, на мгновенье касающихся моих губ перед сном, тоже достаточно, чтобы вдруг во весь рост стала та любовь, небывалая, требовательная, боже мой, да как же я тогда ее называл? Единственная…»
И снова голос деланно спокойный, даже небрежный:
— У тебя неприятности на фабрике?
— Неприятности? Да нет, все как обычно. Ни хорошо, ни плохо.
— Я…
Она не договорила, словно все ее внимание поглотила спустившаяся петля.
— Я сегодня утром проверяла счета. Думаю, мы сведем концы с концами…
— Сведем — ну, и слава богу. Главное — свести.
Каждый вечер все те же слова. Но нынче они прозвучали почти как реплика из комедии. И снова воспоминание: ее мать, после пяти лет упорных отказов, наконец согласилась на их брак: «Получай свою Луизу, только береги ее». А он так и не сумел, не смог ее сберечь.
Луиза продолжала брюзгливым тоном:
— Мне бы очень хотелось купить себе мех.
— Вот оно в чем дело, мадам!
А Луиза словно откуда-то издалека:
— Потом тебе, по-моему, нужно новое ружье.
— Ну знаешь, ради двух-трех кроликов… надеюсь, мое пока еще не разорвется у меня в руках!
— Как сказать! Разорвется и тебя изуродует.
— А я и не предполагал, что ты придаешь такое значение моей внешности.
— Кривому незачем еще и слепнуть, — возразила она.
Столько добросовестной заботы, столько старания превратить сегодняшний вечер в такой же, как вчера, как всегда — муж отдыхает после целого дня работы, и оба ждут, когда наступит час сна. Он склонился над книгой, но все еще украдкой поглядывал на жену. На скулах у нее выступили розовые пятна, вспухла знакомая складочка у переносья, верхняя губа чуть вздернулась, как и раньше, как всегда при малейшем волнении; и, возможно, эта гримаска на ее лице и была ему всего дороже.
Конечно, она была его женой. Сама выбрала свою долю. И стала целиком только женой, не сумела бы и шагу ступить в иной роли. Она могла умереть, но быть могла только его женой. И возможно, это было прекрасно, что она стала его женой, совсем еще молоденькая, колеблющаяся на распутье, и позже, когда он просил и просил ее соединить с ним жизнь. А что просит он от нее сейчас, кроме присутствия, образа, напоминания, маски? Вся она превратилась в эту маску; и если наедине с самой собой или в минуты усталости она сбрасывала маску, под ней открывалось то, что подглядел он сейчас: открывалась еле живая, с трудом переводящая дыхание женщина, невидящим взглядом уставившаяся на угол ковра, вдруг осунувшаяся, почти уродливая, почти старуха.
— Леон!
— Да?
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
«Верно, ни о чем: о нас, о всех тех словах, которые мы говорили друг другу». Слова, сказанные молодыми, а если их повторить теперь, голос пятидесятилетнего мужчины дрогнет, прозвучит фальшиво. Ох, как надо бы найти другие, но они, другие, опошлены. «Видимо, — думал он, — видимо, мы разучились. Как это произошло? Когда началось? Если нам сейчас случается сказать какое-нибудь ласковое слово, мы стараемся произнести его скороговоркой или шутливо. Мы еще говорим: «Моя дорогая, мой дорогой». И еще зовем друг друга уменьшительным именем. А, пожалуй, после двадцати лет совместной жизни и это редкость. Но ведь было же так, что день нам казался пустым, если мы их не произносили… Что же мы такое говорили, если и сейчас у меня при одном воспоминании перехватывает дух? Странно все это. Мы говорили: «Люблю тебя», «Любишь?» Неужели только это?.. Да, только это. Но если б мы начали так говорить теперь, думаю, мы оба сгорели бы со стыда. И сейчас нам случается поцеловаться, а вот, например, подойти к ней — она откинет голову, я буду молча смотреть на нее и только трону ладонью раз-другой — о, самого легчайшего касания мне хватит! — ее лоб, ухо, наполовину прикрытое волосами… Нет, нет, ни за что бы я сейчас не осмелился.
— Леон!
— Да… Что?
Она положила руки на край стола и, даже не пытаясь придать голосу прежнюю уверенность, спросила:
— Что-нибудь не ладится, Леон?
— Да нет, все в порядке, детка.
Руки судорожно сжались, но голос прозвучал смиренно, униженно:
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Но, клянусь тебе…
— Ты не чувствуешь себя счастливым? — шепнула она.
Порыв яростного ветра налетел, ударился с размаху о стены дома, и голос ее дрогнул:
— Леон, слышишь, ведь это наш ветер?
Тут все часы, когда ветер властно вмешивался в самое течение их жизни, первые брачные ночи в том затерянном поселке, когда они в спальне слушали до зари его жалобы в густом сосняке, и даже в детстве, еще не нашедшие, но уже искавшие друг друга, жившие только ради встречи, — все эти часы, бывшие их тайным уделом, возникли в памяти так четко, с такой настойчивостью, что глаза его увлажнились. «Вот и у нас была своя собственная легенда», — подумалось ему.
Луиза протянула к мужу руку, но тут же отдернула ее и отвернулась. На лице ее лежало то умиротворенносветлое выражение, которое некогда озаряло ее черты в самые разымчивые минуты счастья.
В открытые двери проникали из сада запахи яблок и мокрой травы. Леон поднялся, шагнул к дверям.
— Идешь?
— Да так, хочу немножко пройтись.
Ветер утих; только на лужайке возле пруда да на крыше теплицы еще замешкался последний свет. Но в конце аллеи уже сгущалась тьма. Леон шел неровным шагом, опустив руки, во власти какой-то тревоги. Его вернуло на сорок лет назад, вдруг он стал мальчиком, истомленным долгим днем каникул, таким же неловким, таким же нерешительным. Он обнаружил полузавядший георгин и долго разрыхлял вокруг стебля землю. Когда, задыхаясь, он наконец разогнул спину, в висках гудело, и он невольно поднес руку к горлу.
— Устал я, — пробормотал он.
Но впрямь ли это была усталость? Скорее уж какая-то глубинная боль, вдруг сразивший его страх. Ему чудилось, будто они с женой не сказали еще чего-то, — но чего же, чего? Он не знал, знал только: самое главное не сказали, без чего вся их жизнь была бы бессмысленной. Они стареют, скоро будет слишком поздно. Словно кошмар на него навалился, когда нужно бежать, крикнуть, иначе пропал, а бежать не можешь и — что крикнуть — не знаешь.
Он сделал несколько шагов и прислонился к стволу липы. Тут только он заметил, что на дороге, за изгородью, стоит какой-то человек и пристально смотрит на их сад. Нет, не нищий, очевидно, прохожий загляделся. На что загляделся? Леон не без удивления следил за незнакомцем. Ни сад, ни дом не заслуживали внимания. Скромный садик, а сейчас даже цветов не видно, длинный, низкий, слабо освещенный дом. Все самое простое… А тот все глядел. И Леон, чувствуя смутное волнение и неизвестно откуда налетевшую гордость, сам осматривал свои владения новыми глазами: «Быть может, он видит все, что мы вложили сюда, все наши прогулки, все наши вечера, всю нашу жизнь, все, что заключено в стенах этого дома, и то, что говорит этот свет в окнах, все, что мы сами уже не умеем видеть!» Незнакомец удалился, шагал он неслышно, будто боясь спугнуть какую-то тайну.
Было свежо, даже, пожалуй, холодно. Уже приближалась, но еще не пришла настоящая осень. Леон быстро направился к дому; он смеялся, потирал руки, пожимал плечами, бегом переступил порог комнаты.
Луиза была здесь. Еще была здесь, и слава богу, еще долго здесь будет. Такое острое чувство благодарности затопило его, что он не сразу осмелился заговорить.
— Уже вернулся? — спросила она.
— Вернулся… Представь себе, там на дороге стоял какой-то человек и смотрел.
— А-а!
— Да, смотрел.
Как объяснить ей? Да и что объяснять?
— Смотрел на сад, на дом, на наш дом… Смотрел, а я… Вот видишь, не умею объяснить…
Но Луиза, не отрываясь от работы, небрежно бросила:
— Ах, так… — и даже голову не подняла.
— Нет, нет! Но ведь… но ведь это же чудесно…
Он присел, раскурил трубку, потянулся было к книге. Нет, не стоит. И без того этот вечер вдруг оказался до краев полным. «У нас была своя легенда. Какая была, такая и была, возможно, не бог весть что, возможно, у кого-нибудь она и вызовет улыбку. Но она была нашей историей, и больше нам ничего не осталось, и с ней нам придется стареть, она поможет нам стариться».
И снова он взглянул на Луизу, склонившуюся над вязанием, но как-то скрытно тянувшуюся к нему. Когда-то малейшее волнение делало это лицо еще более прелестным. А сейчас так хочется, чтобы его осенило спокойствие, ибо только оно одно еще может удержать ее на пороге старости. Охранять ее, следовать за ней повсюду, а главное, убедить ее, что живешь в мире с самим собой. Да и почему бы не быть миру?
— Луиза!
— Да?
— Нет, ничего. А тебе не слишком скучно в обществе твоего дурня?
— Ты ведь достаточно хорошо меня воспитал.
Он смотрел, как движутся ее пальцы, занятые вязанием. Потом обратил взгляд на ее лицо — тонкое, кроткое, серьезное.
«Мне повезло», — подумал он.
Чуть позже оба поднялись: пришел час сна. Луиза убрала в ящик комода свое вязанье, за которое она возьмется завтра, потом с минуту постояла в углу комнаты, приглаживая пальцем прядку волос. И небрежно бросила:
— Ну и вид у меня, должно быть!
За окном зашуршал мелкий дождь, и в зависимости от того, куда падали капли — на крышу ли теплицы, на лужайку или на опавшие листья, — в комнату долетали три совсем разных звука.
— Ты потушишь, Леон?
— Сначала ты подымись в спальню. В коридоре лампочка не горит.
Он взял лампу и протянул ее Луизе. Но Луиза, незаметно отстранившись, отступила в темноту.

