Лев Платонович Карсавин
Целиком
Aa
На страничку книги
Лев Платонович Карсавин

Свешников А. В. Конфликт в жизни научной школы. Казус Карсавина

Пользовавшийся особым покровительством И. Μ. Гревса[129], Л. П. Карсавин[130],, преподает историю в средних учебных заведениях[131], а в 1908 г. замещает на Высших женских курсах О. А. Добиаш-Рождественскую. На следующий год он избирается секретарем секции всеобщей истории в Историческом обществе и назначается постоянным преподавателем на Высших женских курсах, где читает курс по истории папства в средние века и ведет семинарские занятия. В 1907 г. Л. П. Карсавин принимает участие в организованной И. Μ. Гревсом итальянской экскурсии. Успешно сдав в 1910 г. магистерские экзамены, он уезжает с семьей в заграничную командировку с министерской стипендией, где работает в архивах и библиотеках Италии и Франции[132]. Вернувшись в 1912 г. в Россию, он назначается приват-доцентом университета[133], продолжая преподавать на Курсах и в других учебных заведениях (Историко-филологическом институте, на Высших курсах Π. Ф. Лесгафта, в Технологическом институте, Политехникуме)[134]. Он ведет курсы по истории папства, истории средневековых ересей, семинарии и просеминарии. В отличие от многих других «оставленных при кафедре» Л. П. Карсавин достаточно много публикуется, и в целом до определенного времени его карьера складывается весьма успешно. В 1913 г. он защищает магистерскую диссертацию «Очерки религиозной жизни в Италии XII-XIII веков», а в 1916 г. защищает докторскую «Основы средневековой религиозности XII-XIII веков, преимущественно в Италии». Это была первая докторская диссертация, подготовленная в рамках школы И. Μ. Гревса. Затем успешная научно-административная карьера Л. П. Карсавина несколько приостановилась, но в 1918 г. он был избран профессором университета[135]. В 1922 г. Л. П. Карсавин был выслан из Советской России[136]. В эмиграции, проживая в Берлине, а затем, после переезда, во Франции, он становится одним из крупнейших религиозных философов русской эмиграции, активно участвует в евразийском движении. В 1929 г. ученый переезжает в Литву, где становится профессором Каунасского (затем Вильнюсского) университета[137]. В 1950 г. он был арестован и скончался в 1952 г. в лагере в Абези (Коми АССР).

Многочисленные дореволюционные научные работы Л. П. Карсавина можно разделить на несколько групп.

Первая группа — это цикл статей, посвященных источниковедческим проблемам раннефранцисканской литературы[138].

Вторая группа работ, выросшая из медального сочинения, посвящена изучению взглядов римской провинциальной аристократии периода поздней империи, «умонастроению» этой социальной группы[139].

Третья группа связана с изучением истории западноевропейской церкви в средние века, а позднее с изучением «средневековой религиозности»[140].

И, наконец, четвертая группа посвящена вопросам теории, а затем и философии истории[141].

Историческая концепция в целом и отдельные ее элементы уже неоднократно анализировались в историографии[142], поэтому мы позволим себе лишь кратко наметить ее основные моменты в сравнении с теоретико-методологическими взглядами И. Μ. Гревса.

В этом случае мы можем отметить ряд принципиальных сходств и различий.

К моментам, сближающим историческую концепцию «Л. П. Карсавина со взглядами его учителя, следует отнести, во-первых, признание первостепенной значимости особого внимания к источнику[143]. «Историку открыт лишь один путь к погружению в минувшее — реальные остатки этого минувшего... Через источник, как часть минувшего, мы вживаемся в единство этого минувшего, познавая часть, в ней уже познаем и целое»[144]. Именно работа с источником, по мнению историка, должна «служить основой и исходным моментом научного занятия историей, другого же занятия ею, кроме научного, нет»[145]. Недаром несколько ранних работ Л. П. Карсавина посвящены непосредственно источниковедческой проблематике.

Во-вторых, тематически научно-исследовательские работы Л. П. Карсавина посвящены изучению истории культуры и религиозности «романского Средневековья» (по большей части Италии), преимущественно классического периода[146].

В-третьих, так же как и его учитель, Л. П. Карсавин исходил из некой презумпции «холизма», т. е. априорного признания относительной внутренней целостности того или иного периода истории. В частности, Л. П. Карсавин говорит о базовых (объективно существующих на смысловом уровне и определяющих практически все феномены этой культуры) идейных противоречиях средневековой культуры. «Величие и трагедия Средневековья в его неосуществившемся стремлении к всеобъемлющему синтезу. Борьба империи и папства, противоречивые построения идеала Града Божьего, разрушаемые его идеей, столкновение и взаимопроникновение религиозного и мирского, надолго разлучающихся в XII-XIII вв., усилия и неудачи схоластики и мирского знания — только разные обнаружения основной проблемы; проблемы, кратко говоря, единства Божеского с человеческим во всех сферах жизни»[147].

Однако различия гораздо более значительны.

Во-первых, Л. П. Карсавин достаточно критически оценивал современную историческую науку. Он резко критиковал наиболее значимые теоретико-методологические тенденции (позитивизм, марксизм, неокантианство). Крайне скептически, однозначно оценивая состояние современной историографии как кризисное, он отзывался о многих теоретических постулатах и методических приемах современных исторических исследований[148]. Так, в частности, он достаточно негативно писал о столь важной для его учителя теории прогресса[149], «генетической истории»[150]или об объяснении исторических явлений через построение причинно-следственных связей между ними[151]. Резкой критике он подвергал «мелкотемье», современной науки и скрупулезное изучение фактов ради фактов. «Убогости» современных профессиональных историков Л. П. Карсавин противопоставлял «великих историков прошлого» Л. фон Ранке, Ж. Мишле, Я. Буркхардта, И. Тэна, «небрежение заветами которых и привело нас к «лабораторным» методами «микроскопическим» результатам»[152]. В этом плане многие конкретно-исторические работы Л. П. Карсавина могут рассматриваться как нарастающая критика принципиально важной для И. Μ. Гревса идеи особой значимости роли «гениев» в историческом процессе[153]. Примером полемики с этой идеей является конструируемая Л. П. Карсавиным при изучении средневековой религиозности[154]модель «среднего человека»[155].

Во-вторых, неоднократно подчеркивая необходимость философского и даже мировоззренческого фундамента при проведении конкретно-исторических исследований, Л. П. Карсавин создает в качестве таковой собственную оригинальную концепцию философии истории, в наиболее развернутом виде представленную в работах 1920-х гг. Она представляет собой замысловатый синтез теоретической рефлексии по поводу собственного опыта «практикующего историка», элементов классической философии (наибольшее влияние на формирование философских взглядов Л. П. Карсавина оказали системы Николая Кузанского, Лейбница и Гегеля), «философии жизни», религиозной философии (с точки зрения истории философии Л. П. Карсавин является представителем так называемой философии всеединства[156]) и богословской мысли. В этой связи, позиционируя себя как христианского, а точнее говоря, православного мыслителя, Л. П. Карсавин отвергает идею дисциплинарной автономии науки (в том числе и исторической), заявляя, что наука может продуктивно существовать только в условиях религиозной, более того, откровенной конфессиональной ангажированности[157]. Воцерковление Л. П. Карсавина начинается гораздо раньше, чем у его учителя и других его учеников, проходит в гораздо более откровенной (и даже демонстративной) форме и заходит гораздо дальше. Создав «исследовательскую программу», Л. П. Карсавин, очевидно, претендовал на лидерство в рамках школы. Естественно, подобных взглядов своего ученика И. Μ. Гревс не мог принять, что привело к конфликту в рамках школы, отягощенному к тому же еще целым рядом факторов[158]. Но при этом появляются ученики (и ученицы), ориентированные на фигуру Л. П. Карсавина как «потенциального лидера» школы. Так, в референтный круг Л. П. Карсавина отчетливо входил ставший близким другом на долгие годы Η. П. Оттокар[159]. Хотя постепенно основные профессиональные контакты Л. П. Карсавина перемещаются в иную (философскую и церковную) сферу[160].

* * *

Конфликт для научной школы, как для любой другой социальной группы, является событием особой значимости. С одной стороны, конфликт — это безусловно фактор, существенно влияющий на динамику развития школы. В ситуации конфликта школа изменяется, причем гораздо более быстрыми темпами, чем без конфликта. С другой стороны, конфликт для группы — это экстремальная пограничная ситуация, угрожающая самому факту существования группы. При определенном течении конфликта группа может распасться, перестать существовать как группа. Обычные традиционные практики (дискурсивные и поведенческие), обеспечивающие самовоспроизводство группы как целостности, в конфликте или не работают, или «пробуксовывают». Конфликт, воспринимаемый группой как «болезнь», опасность, угроза для собственного существования, способствует мобилизации группы и выявляет те ее качества и элементы структуры, которые вне конфликта не проявлены. В силу этого рассмотрение группы в ситуации конфликта обладает особой эвристической значимостью для исследования самой этой группы. В данном разделе работы мы попытаемся рассмотреть то, как протекает конфликт в рамках петербургской школы медиевистов на примере одного конкретного случая — конфликта И. Μ. Гревса с одним из первых своих учеников —Л.П. Карсавиным.

Этот сюжет так или иначе затрагивается в большинстве работ, посвященных жизненному пути Л. П. Карсавина или петербургской школе медиевистики. В общих чертах (пунктиром) траектория этих взаимоотношений на протяжении периода от 1902 до 1922 года (от знакомства ученых до высылки Л. П. Карсавина на «философском пароходе») может быть обозначена как движение от теплых дружеских отношений ученика и учителя к полному разрыву. Это, в общем-то, верно. Однако, не ограничиваясь этим, мы попытаемся ответить на вопрос: почему произошел разрыв? При этом мы отдаем себе отчет, что речь идет лишь о гипотетической реконструкции событий и их интерпретации как возможном варианте «прочтения», естественно, открытом для критики.

Конфликты и скандалы в среде интеллектуалов традиционно «вытеснялись» (во фрейдовском смысле) из поля рефлексии научного сообщества, и только в последнее время появилось несколько работ, посвященных анализу этого феномена[161]. Одну из попыток анализа подобного рода явлений мы предлагаем в нашей работе.

В роли своеобразного методологического ориентира для нас будет выступать принцип «плотного описания» К. Гирца[162]. Под «плотным описанием» мы будем понимать выявление «неявных», имплицитных культурных смыслов того или иного, казалось бы, очевидного поступка[163]. «Культурные смыслы» генерируются определенным типом культуры, в нашем случае — профессорской культурой (конвенциональными рамками научного сообщества русских университетских историков-преподавателей начала XX века). Очевидно, что границы нашего «плотного описания» задаются спецификой источников[164], описывающих конфликт, в первую очередь их фрагментарностью и субъективностью.

При этом мы, естественно, вовсе не претендуем на то, чтобы «понять душу» участников конфликта. Наша задача намного скромнее: мы попытаемся реконструировать (описать) некоторые культурные и дискурсивные практики, «забуксовавшие» в определенной конкретной (казусной) ситуации.

Первоначально мы попытаемся реконструировать собственно «событийный» ряд отношений, а затем эксплицировать содержащиеся в жестах-поступках «культурные смыслы». Другими словами, мы двигаемся от предельно возможного «объективного» описания событий (суженного, ограниченного) к предельно «расширенному» их пониманию.

Л. П. Карсавин познакомился с И. Μ. Гревсом, судя по всему, на втором курсе университета в 1902 г. Гревс, вернувшийся в университет после скандального политического увольнения 1899 г., читал общий курс истории Средних веков. С третьего курса Карсавин начинает посещать семинарий И. Μ. Гревса. СамЛ.П. Карсавин в письме к С. А. Венгерову описывает этот период как время пробуждения интереса к научной деятельности. «Воспитание мое отличалось полным отсутствием какой-либо системы и заботы о нем и довольно рано закончилось участием в беспокойной семейной жизни. ...В 1901 окончил гимназию с золотой медалью и поступил на историко-филологический факультет, руководствуясь случайным влечением к философии, но в университете занятия ограничились прочтением нескольких книг. Вообще первые два года в университете занимался мало, отчасти подавленный неврастенией, отчасти занятый уроками и одно время будучи «интеллигентным статистом» в Александр, театре. ...Заниматься историей начал совершенно случайно под влиянием И. Μ. Гревса [...], в семинариях которого занимался последние три года пребывания в университете»[165]. Комментируя это письмо, безусловно, можно сомневаться в том, насколько адекватно Карсавин описывает собственную «неинтеллектуальность». Так, например, его сестра, знаменитая балерина Т. П. Карсавина, в своих воспоминаниях пишет, что с детских лет Лев был «прирожденный философ»[166], сформировавшийся под влиянием мамы — племянницы известного славянофила А. С. Хомякова. Но главное для нас сейчас не это. Главное то, что именно с непосредственным влиянием И. Μ. Гревса сам Л. П. Карсавин связывает выработку своей собственной идентификации как ученого, говоря языком школьной социологии, успех «профессиональной социализации» при вхождении в науку.

На последнем курсе Л. П. Карсавин под руководством И. Μ. Гревса работает над медальным сочинением «Апполинарий Сидоний как представитель общества падающей Римской империи и как источник для изучения эпохи», которое успешно защищает в 1906 г. Сам Л. П. Карсавин признавал значимость этой работы для своего профессионального развития и личностного становления: «Особенное значение для локализации моих занятий в средневековой истории я должен работе над удостоенным золотой медали сочинением... на тему, данную Гревсом (...). Эта же тема, м. б., в связи с развившимся еще в детстве интересом к литературе, определила и характер моих интересов, направленных главным образом на историю духовной культуры»[167]. Гревс в отзыве научного руководителя очень высоко оценил работу своего ученика. Он писал, что это «честная и умная работа, проникнутая знанием дела и любовью к нему, содержательная и скромная, живая и сдержанная... От всего сочинения веет искренним научным одушевлением, и это особенно радостно и ценно видеть и чувствовать в момент (...) охлаждения нашего юношества к научному труду»[168]. Позднее не без помощи Гревса переработанные фрагменты медального сочинения Карсавина были опубликованы[169].

Хочется обратить внимание на то, что И. Μ. Гревс оценивает научную работу Л. П. Карсавина, используя этические категории («честная», «скромная» и т. д.). Представляется, что это не просто стилистическая инерция, а, во-первых, указание на гревсовское понимание науки (не как «службы», а как «дела жизни»), во-вторых, И. Μ. Гревс употребляет в описании работы ученика те эпитеты, которые близки его пониманию идеала науки, что свидетельствует о близости ученика и учителя (по крайней мере в восприятии учителя). Л. П. Карсавин для него «свой», в смысле родной и близкий. Можно согласиться с Μ. А. Бойцовым, предполагавшим, что «к Карсавину Гревс благоволил особенным образом и возлагал на него серьезные надежды»[170]. Уже много позднее, по воспоминаниям А. В. Карташева, И. Μ. Гревс назовет Л. П. Карсавина самым талантливым («сверхдаровитым»)[171]из своих учеников.

По рекомендации И. Μ. Гревса Л. П. Карсавин, получивший по окончании университета диплом 1-й степени и золотую медаль, «оставлен при кафедре для приготовления к профессорскому званию»[172]. В июне 1906 г. он отправляется в путешествие по Европе. Маршрут — через Австрию в Италию. Именно с этого времени начинается личная переписка Л. П. Карсавина и И. Μ. Гревса.

Пытаясь выявить образ имплицитного автора первых (написанных из Италии в 1906 г.) писем Л. П. Карсавина И. Μ. Гревсу, мы должны признать, что Л. П. Карсавин позиционирует себя в них как верный, близкий и последовательный ученик, если употребить не совсем удачный термин — ученик «ортодоксальный»[173].

Во-первых, Л. П. Карсавин пишет довольно часто и подробно, рассказывая учителю о последних новостях и о мелких забавных подробностях («Чувствую, что надоедаю Вам этими мелочами, и знаю, что не умею ничего рассказывать житейского, но очень живые впечатления остались от этих мелочей»[174]), и о том важном, интимном, сокровенном, о чем можно рассказать самому близкому человеку, способному тебя понять. Человеку, отношения с которым абсолютно прозрачные, без недомолвок, близкому человеку, который поймет теперь на «глубинном» уровне через не всегда удачно найденные фразы и слова. Человеческая близость, интуитивное понимание выше слов, глубже «плана выражения». В письмах к И. Μ. Гревсу Л. П. Карсавин, по собственным словам, словоохотлив, даже болтлив. Ему важно высказаться самому дорогому человеку — Учителю. А то, что он так хочет высказать, — это принципиально личные впечатления об Италии и итальянском искусстве. И в этой связи важно вспомнить тот «культ Италии», который существовал в кружке И. Μ. Гревса, сознательно им самим создавался. По собственным словам, И. Μ. Гревс очень любил Италию и стремился культивировать эту любовь в своих учениках[175].

Во-вторых, мы видим близость не только «человеческую», но и идейную. Судя по письмам 1906 г., И. Μ. Гревс и Л. П. Карсавин — единомышленники. У них общие ценности, в том числе и политические. Впоследствии крайне негативно относящийся к либерализму, в этот период Карсавин разделяет политические взгляды учителя. Так, например, он сочувственно пишет о судьбе Государственной думы, разогнанной правительством.

Посещая итальянские города, Л. П. Карсавин в письмах старается четко следовать плану и методике «культурных экскурсий», разработанных на тот момент И. Μ. Гревсом. Как известно, для последнего эти идеи обладали принципиальной важностью[176]. Л. П. Карсавин был страшно разочарован, если в чем-то ему не удавалось выполнить план.

В полном соответствии с гревсовской программой, Л. П. Карсавин в своих посланих описывает собственные «постижения» произведений искусств и исторических мест: «Как хорошо и приятно стараться отгадать его (Франциска Ассизского) душевную жизнь по его любимым местам»[177].

Кроме того, Л. П. Карсавин выступает в качестве «разведчика», готовящего запланированную на следующий год первую коллективную поездку в Италию учеников И. Μ. Гревса. К этой ответственной миссии он относится крайне трепетно. «Я веду точную смету расходов, думая о путешествии будущего года. Вероятно, что путешествие в Италию возможно более чем со скромными средствами»[178].

В-третьих, это переписка людей, имеющих единый круг общения. Чаще всего в качестве близкого окружения в письмах Л. П. Карсавина упоминаются другие ученики И. Μ. Гревса. В рамках этого круга есть свои симпатии (самым близким другом Л. П. Карсавина на долгие годы стал Η. П. Оттокар[179])и антипатии (другой ученик И. Μ. Гревса — П. Б. Шаскольский), но это все «свои». Да и традиционные «приветы» семьи и от семьи претендуют на то, чтобы выйти за рамки чистых обязательных формальностей эпистолярного жанра.

Итак, первые письма, написанные Л. П. Карсавиным И. Μ. Гревсу, письма из Италии 1906 г., рисуют идиллические отношения между учителем и учеником. Для нас даже неважно, насколько искренне Л. П. Карсавин принимает «правила игры», предложенные И. Μ. Гревсом, важно то, что он их принимает.

При этом сам Л. П. Карсавин подчеркивает сохранение и инерцию дистанции «учитель — ученик» не просто как устойчивых ролевых позиций, а как фактора, сковывающего общение: «...вероятно, мешали несколько писать и остатки ученического страха: прежде, когда я меньше знал Вас, я боялся очень надоедать; теперь же, хотя я и не боюсь этого, но чувство остается...»[180]. Л. П. Карсавин принимает роль «ученика», но тяготится ею.

И. Μ. Гревс, как известно, был принципиальный противник сугубо формального стиля научного руководства. По его мнению, научный руководитель должен стать для своего ученика настоящим «учителем жизни», Учителем с большой буквы. По воспоминаниям другого ученика И. Μ. Гревса, Η. П. Анциферова, профессор готов был ради этого сломать формальные рамки дистанции между учеником и учителем. Ему было необходимо «интимное», «задушевное», личностное общение. «Еще на 1-м курсе Иван Михайлович говорил нам, что кафедра часто отгораживает профессора стеной от его слушателей. Он пригласил интересующихся его курсом прийти вечером побеседовать с ним на заинтересовавшие нас темы»[181]. «Сближению с Иваном Михайловичем содействовало и то, что мы занимались у него на дому, и, свободные от звонков, возвещавших о конце занятий, засиживались порой до позднего часа»[182].

При этом понятно, что в восприятии И. Μ. Гревса, учитель должен нести ученикам некий набор абсолютных, истинных (прогрессивных) идей, которыми обладает сам, должен научить выполнять «работу культуры» по известным ему правилам.

Возвратившись в Россию, Л. П. Карсавин начинает преподавать историю в различных учебных заведениях Санкт-Петербурга[183]и параллельно принимает участие в работе семинария И. Μ. Гревса, посвященного изучению источников по истории раннего францисканства. Впоследствии он опубликует несколько статей по этой проблематике.

В 1907 г. он принимает участие в организованной И. Μ. Гревсом экскурсии в Италию. Сам И. Μ. Гревс очень высоко оценил помощь Л. П. Карсавина в ее проведении, да и в целом экскурсия казалась ему удачным (чтобы не сказать образцовым) опытом подобного рода деятельности[184].

В 1909 г. по рекомендации И. Μ. Гревса Л. П. Карсавин избирается секретарем секции всеобщей истории Исторического общества, где выступает с рядом докладов. При поддержке И. Μ. Гревса, бывшего деканом историко-филологического отделения, он назначен постоянным преподавателем на Высших женских (Бестужевских) курсах.

Наряду с другими учениками Л. П. Карсавин принимает участие в праздновании юбилея И. Μ. Гревса[185]. В 1911 г. он совместно с О. А. Добиаш-Рождественнской и Г. П. Федотовым участвует в редактировании юбилейного сборника «К 25-летию учено-педагогической деятельности Ивана Михайловича Гревса», снабженного соответствующим юбилею предисловием.

Продолжается поддерживаемое И. Μ. Гревсом вхождение Л. П. Карсавина в институционализированные структуры научного мира. По предложению И. Μ. Гревса, редактировавшего раздел средневековой истории в «Новом энциклопедическом словаре» издательства Брокгауза и Ефрона, Л. П. Карсавин пишет для него ряд статей[186]. Впрочем, переписка с И. Μ. Гревсом свидетельствует о том, что Л. П. Карсавин не ограничился обязанностями «просто» одного из авторов, включившись в организационную редакторскую работу. С июля 1912 г. он становится приват-доцентомуниверситета[187].Втомже году издает магистерскую диссертацию «Очерки религиозной жизни в Италии в XII-XIII веках», которую успешно защищает 12 мая 1913 г.

Но отношения с учителем перестают быть безоблачными.

Этот рубеж впоследствии в письме к Л. П. Карсавину в 1917 г. обозначит и сам И. Μ. Гревс: «Наши с Вами отношения до сих пор слагались двумя фазами: в первой духовная наша близость росла во мне, принимая характер чувства отца к сыну и учителя к любимому ученику, лучшей надежде на будущее. Не знаю, как развивалось это отношение в Вас и насколько реально или иллюзорно было мое ощущение чего-то однородного. Высшим моментом близости рисуется мне тот год, когда я жил на 14-й линии один (1908-1909 уч. г.) и затем следующий (год моего первого юбилея), когда я приезжал к Вам в Порто Фино, а Вы ко мне в Париж. Потом пошел упадок, после возвращения Вашего из-за границы и особенно после Вашего магистерского диспута. Те слова, сказанные Вами, что Вы должны сделать выбор между духовным союзом со мной и сближением с другим кругом, являются символом начавшегося поворота.

Разлад общедуховный и научный подчеркнулся содержанием и направлением Вашей второй диссертации, а затем Вашим поведением за последние два года»[188].

Разлад в этот период проявился, во-первых, в демонстративно прохладном отношении Л. П. Карсавина и его друга Η. П. Оттокара к методике (и, соответственно, «философии») гревсовских экскурсий[189]. Критическое отношение стало явным в период подготовки и проведения второй итальянской экскурсии 1912 г. Л. П. Карсавин, как и Η. П. Оттокар, принимал участие в чтении так называемых подготовительных лекций, которые по замыслу И. Μ. Гревса являлись важной частью образовательной экскурсии. Первый читал курс по истории францисканства, второй — о средневековом городе вообще и Флоренции XIII-XIV вв. в частности[190]. У И. Μ. Гревса были большие планы, связанные с дальнейшим привлечением обоих ученых к проведению экскурсии, но им не суждено было осуществиться. Η. П. Оттокар еще до начала экскурсии написал учителю письмо, подвергающее сомнению основы гревсовского понимания экскурсионной работы[191], а Л. П. Карсавин и вовсе отказался участвовать в итальянской части экскурсии. Единственное, что удалось сделать И. Μ. Гревсу, — это уговорить Л. П. Карсавина «побеседовать» с экскурсантами до отъезда из России. Но и эта встреча не привела к ожидаемым организатором результатам. «Новым надрывом было возвращение Карсавина в Россию раньше, чем ожидалось. Это лишило меня одного сотрудника, на которого я также (может быть, напрасно) в некоторых отношениях полагался. Я его пригласил на одно из собраний по окончательной выработке плана действий в Италии, и он произвел неприятное впечатление своим кисло-равнодушным поведением. Это было еще одно из тяжелых предэкскурсионных переживаний»[192]. Восторженный летописец итальянской экскурсии 1912 г. Η. П. Анциферов также недоброжелательно воспринял «напутственное слово» Л. П. Карсавина. «Иван Михайлович хотел устроить нашу встречу со свои учеником Л. П. Карсавиным. Я его тогда увидел впервые. Смуглый и худой, похожий на свою сестру, всемирно известную балерину, Лев Платонович был очень красив, но красив декоративно. Тонкие черты лица, прямой, словно точеный нос, узкая черная борода. Профессорские длинные волосы ложились на чуть приподнятые плечи. В его умном сосредоточенном лице было мало мягкости, доброты и той светлой одухотворенности, которые так характерны были для его учителя — И. Μ. Гревса. Что-то затаенное и недобро-насмешливое поразило меня в этом значительном лице талантливейшего молодого ученого. Мне показалось, что он счел «сентиментальными» слова Ивана Михайловича, просившего сказать нам «напутственное слово». В глазах Льва Платоновича эта сцена была натянутой. Он недолго побеседовал с нами, но ничего значительного, запомнившегося мне, не сказал»[193]. Следует, впрочем, отметить, что эти слова написаны Η. П. Анциферовым уже после окончательного разрыва между И. Μ. Гревсом и Л. П. Карсавиным, и этот факт, безусловно, наложил отпечаток на текст Η. П. Анциферова.

«Старшие ученики», пережившие первую экскурсию без какого-либо выражения несогласия, теперь весьма скептически отнеслись к идее «вживания», интуитивного погружения в материал и не стали скрывать этого. Оттокар скептически называл гревсовскую установку интуитивно «почувствовать дух места» лунатизмом.

Многие внимательные коллеги также увидели в этом казусе исток .серьезного конфликта. Η. Н. Платонова, жена известного историка С. Ф. Платонова, зафиксирует в своем дневнике разговор с приятелем Л. П. Карсавина А. Е. Пресняковым: «Что касается отношений между Гревсом, с одной стороны, и Карсавиным и Оттокаром, с другой, то, по словам Пр[есняко]ва, рознь между ними обнаружилась давно и (сказалась) резко уже во время экскурсии в Италию Гревса с его учениками и ученицами. Тогда во Флоренции были Оттокар и Головань, и Гревс сам просил их показать эк[скур]сии город. Они и начали делать это, как специалисты, с строго научной точки зрения, отметая все то легендарное, над чем Гревс с экскурсией уже успел пролить несколько слез умиления. Их объяснения до такой степени шли вразрез с настроениями Гревса, что, н[априме]р, на гору Флеоле Гревс повел экскурсию один, тихонько от Отт[ока] ра и Г[олова]ня, читая там по итальянски... притом часть экскурсанток плакала от умиления, а другая часть не только не умилилась, а, напротив, возмутилась, и, вернувшись во Фл[оренц]ию, все рассказала Г[олова]ню и Отт[ока]ру»[194].

При этом показательно, что в восприятии современников, ученики ведут критику «излишнего романтизма» учителя с позиций научной рациональности и здравого смысла. Другими словами, выступают в большей степени классическими учеными скептиками, чем он сам. Ученики критикуют претензии учителей выступать в качестве «пророков абсолютной духовности».

Далеко не столь восторженным, как отзыв на кандидатское сочинение, был отзыв И. Μ. Гревса на магистерскую диссертацию Л. П. Карсавина «Очерки религиозной жизни в Италии XII-XIII веков». Отмечая многочисленные, на его взгляд, достоинства книги, он в то же время отмечает недостаточную четкость и строгость конструкции, неубедительность некоторых теоретических положений. И. Μ. Гревс пишет, что преобладание интуитивного момента «оттесняет другие необходимые орудия исторического познания — ясное определение и расчленение понятий, иногда точность и осторожность в интерпретации текстов, аккуратность в работе и сдержанность суждений, чувство меры в собственных теориях и домыслах»[195].

Меняются тон и характер переписки.

Писем становится намного меньше. Где-то с 1910 г. в письмах появляется настойчивый мотив возможной ссоры, способной испортить отношения. Л. П. Карсавин, многократно и демонстративно прося прощения за мелочи, указывает на возможность ссоры, тем самым подчеркивая ее реальность. Используя метафору самого Л. П. Карсавина, ситуацию можно охарактеризовать следующим образом: «...на чистом небе появились первые тучки». «...Слишком дорога мне Ваша дружба, слишком не хочется, чтобы отношения омрачались какими-то мелочами»[196]. «Мне почему-то казалось... что Вы на меня сердитесь»[197]. Л. П. Карсавин подчеркивает и сохранившуюся, вопреки утверждениям ранних писем, «ролевую» дистанцию: «К тому же в отношении моем к Вам есть элемент, и большой, почтения младшего к старшему, а это обязывает (психологически, конечно) к сдержанности»[198]. Последняя фраза, на наш взгляд, является очень важной — Л. П. Карсавин указывает на различие в возрасте (и статусе) как на препятствие для полной «открытости» личных отношений.

В это же время в переписке появляется и еще одна новая тема. В своих письмах Л. П. Карсавин неоднократно делится с И. Μ. Гревсом своими сомнениями как по поводу собственной научной работы, так и по поводу норм и традиций современной исторической науки в целом. Это, безусловно, с одной стороны, показатель искренности отношений — со своими сомнениями Л. П. Карсавин обращается к научному наставнику. Но, с другой стороны, это можно рассматривать как показатель некоего кризиса идентификации, формирование которой связанно с влиянием И. Μ. Гревса. Л. П. Карсавину становится некомфортно быть просто ученым в рамках просто науки. Теперь он пытается определить себя как «ученого-романтика[199](со всеми вытекающими отсюда коннотациями). Мотив «неудовлетворения собственной профессиональной деятельностью» остается основным до самого конца личной переписки. «Неудовлетворенность наукой» часто выражается в едкой критике отдельных ученых и коллег. Из последних особенно достается, например, К. В. Флоровской. Из этих неприязненных оценок, раздаваемых Л. П. Карсавиным, и вырастает первый, отраженный в переписке, конфликт. Письмо Л. П. Карсавина от 14 мая 1913 г. оказывается «рубежным» — переписка из общения между «своими», близкими людьми превращается в выяснение отношений. Кстати сказать, по собственным словам, Л. П. Карсавин предпочитал переписку личной беседе как форме выяснения отношений. Итак, как говорил В. Б. Шкловский, «извиняюсь за длинную цитату», кстати сказать, далеко не последнюю, поскольку нам важно «дать выговориться» самим участникам конфликта: «...это очень важно и для Вас, и для меня, и для наших отношений, в которых мне не хотелось бы чувствовать облачности. Мне как-то не пришлось с Вами ни разу, как следует, заговорить об этом. А между тем я хорошо знаю, что в этих вопросах много горечи у Вас и от меня. Я не стану утверждать, что эта горечь только плод недоразумения, и заранее готов признать себя виноватым во многом. Но все же уверен, что многое тут происходит от недоговоренности и невыясненности. ...Я не стану сейчас предупреждать Вашего впечатления, а хочу только подчеркнуть некоторые особенности своего характера, обманывающие других. По некоторым данным, правда мелким, я заметил, что Вы придаете чрезмерное значение моей горделивости, самомнению, или назовите, как хотите, эту неприятную черту. Вот это я решительно отвергаю. Я совершенно убежден, что гордыни во мне мало, что, напротив, я очень сомневаюсь в себе, не верю себе. Ведь горделивость эта чаще всего бравада, заглушающая червя самомнения... Ведь вера в себя — минутна, а сомнение длительно и часто. Я и теперь сомневаюсь в своих способностях и силах и не верю себе даже в минуты увлечения. И критиканство — тоже внешность...

Но, может быть, и есть некоторая правда в обвинениях. Конечно, ее бы не было, если бы она не связывалась с интимными сторонами духа, с существом. Тут есть что-то идущее изнутри, какая-то потребность в самоутверждении, в вере в себя, и все же этой веры нет. И отсутствие ее болезненно, от сознания, что плохо делаешь свое дело, недобросовестно и невежественно. Потому что лекции мои невежественны и непродуманны, и незрелы»[200]. Итак, у Л. П. Карсавина налицо «кризис идентичности» (по Э. Эриксону), что приводит к ухудшению их отношений с И. Μ. Гревсом.

Хотя в 1914 г. Л. П. Карсавин пишет для газеты «Речь» дежурную юбилейную заметку об учителе[201], посвященную 30-летию его научно-педагогической деятельности, отношения становятся все более и более напряженными.

В откровенно скандальной форме они выходят на первый план в период подготовки и проведения (27 марта 1916 г.) докторского диспута Л. П. Карсавина. Вот как описывает свои впечатления от диспута Η. Н. Платонова: «Вчера был докт. диспут Карсавина. Выступали Гревс (хорошо), Гримм (неважно) и Добиаш-Рождественская. Диспут был хороший, хотя от самого Карсавина все-таки смутное впечатление: конечно, он очень талантлив, очень много работает, прекрасно знает эпоху (XII-ХIII вв.), но как-то чувствуется, что он знает себе цену и его позиции сдвинуть ничем не возможно; на все возражения он отвечает: это для меня не важно, это не интересно. ...«Переоценка ценностей» — его стихия. Пресняков, его большой приятель (в предисловии к своей книге К[арсави]н воздает благодарность только ему и — еще большую — Оттокару), говорит — мудреный он человек и, во всяком случае, большой озорник. Ни в книге (кажется), ни на диспуте никакого пиетета по адресу своего учителя Гревса он не высказал. Как-то перед диспутом он был у нас и, между прочим, сказал о Гревсе: я его очень люблю (...мне как-то инстинктивно не верится в это) и многим ему обязан, но нахожу, что вся жизнь его — сплошная трагедия: хотел быть ученым — не вышло, хотел быть педагогом — тоже не вышло, и сам это осознает и мучится. Μ. б., это и так, но в таком случае, мне кажется, К[арсави]ну, к[а]к ученику, в научном отношении переросшем своего учителя, следовало бы быть по отношению к нему особо тактичным и осторожным, а этого совсем нет. После диспута Верочка слышала через Деребрянскую, что кружок учеников Гревса страшно возмущен поведением К[арсави]на на диспуте, считает его нахалом, находят, что к возражениям Добиаш-Р[ождествен]ской он отнесся прямо с пренебрежением, хотя они были очень существенны, что он нарочно попросил Гревса указать все мелочи в книге, чтобы не оставить ему времени для существенных возражений и т. д. Мы и раньше слушали, что правоверные ученики Гревса давно предали проклятью К(арсави]на, находя, что у него ni foi, ni loi. Началось это, мне кажется, с того, что К[арсави]н перерос во многих отношениях Гревса и его присных...»[202]

Новая работа Л. П. Карсавина «Основы средневековой религиозности в XII-XIII веках, преимущественно в Италии» действительно была новаторским как с точки зрения тематики, так и с точки зрения методологии исследованием, серьезно расходившимся с традициями позитивистской историографии[203]. В силу этого научным сообществом историков она была принята весьма неоднозначно[204].

Докторскую диссертацию ученика И. Μ. Гревс воспринял достаточно болезненно. Он долго работает над отзывом, и защиту диссертации приходится несколько раз переносить[205], что, в свою очередь, естественно, вызывало недовольство Л. П. Карсавина. А. Е. Пресняков в письме жене замечает: «...Гревс и Кареев «рвут и мечут» против диссертации Карсавина... За то, что там много «неприличных» цитат! (...). Вокруг этой диссертации много еще разыграется нелепого и неприятного»[206]. Своим замечаниям И. Μ. Гревс придавал принципиальное значение и был очень обижен, что ни на самом диспуте, ни позже Л. П. Карсавин не стал отвечать на них содержательно.

В архиве И. Μ. Гревса хранится папка с большим количеством подготовительного материала к отзыву на диссертацию Л. П. Карсавина. И. Μ. Гревс тщательно прорабатывал текст, делая многочисленные заметки с вопросами и замечаниями. Сам отзыв он неоднократно переписывал. Итоговый вариант, датируемый 13 февраля 1916 г., — достаточно нелицеприятный для диссертанта. Признавая, что за представленную работу автор «может вполне быть удостоен искомой степени»[207], рецензент затем формулирует свои многочисленные замечания. По объему они составляют большую часть отзыва. И. Μ. Гревс признает, что «предъявляемые возражения вытекают из многочисленных разногласий автора и критика в центральных задачах и путях исторического исследования и в его суждениях и выводах о характере изучаемой эпохи. Эти возражения представляют спор, а не отрицание»[208]. Возражения действительно носят принципиальный характер и заключаются в нескольких пунктах.

Во-первых, И. Μ. Гревс последовательно критикует базовые понятия теоретической конструкции диссертации Л. П. Карсавина. Непродуктивным он считает «статический» подход, поскольку любое явление исторично, имеет свои истоки, причины и динамику. Оно изменяется под воздействием целого ряда факторов и, кроме того, следуя своей внутренней логике. «Статический» подход не позволяет зафиксировать это и, соответственно, создает редуцированную, неадекватную картину изучаемого явления. «Труд Л. П. Карсавина мало историчен»[209]. Для И. Μ. Гревса понять явление означает зафиксировать его генезис и истоки. Понятие «религиозный фонд», по мнению рецензента, также используется автором неудачно. «Религиозный фонд», в понимании И. Μ. Гревса, это вся совокупность религиозных идей, выработанных культурой на определенном этапе ее развития. Соответственно, носителем религиозного фонда может быть либо изучающий его post factum историк, либо «великая личность», гений (например, Данте), осознавший общие тенденции и духовные потребности эпохи. Мнение Л. П. Карсавина о том, что «носителем религиозного фонда» является каждый человек, И. Μ. Гревсом решительно отвергается. Негативно оценивает И. Μ. Гревс и понятие «средний человек». Для него «средний человек» — это посредственность, которая и верит посредственно. Следовательно, изучать религиозность эпохи на примере среднего человека — изначально ложная посылка, которая приводит к формированию искаженной картины. Отсюда получается, что круг источников, используемых Л. П. Карсавиным и связанных со «средним человеком» (труды «второстепенных» богословов, новеллы), мало что может дать для понимания религиозных поисков средневекового человека. Таким образом, исследование, построенное на ущербных теоретических основаниях, по мнению И. Μ. Гревса, само не может не быть ущербно. Показательно, что И. Μ. Гревс не «отбрасывает» основные термины Л. П. Карсавина, а переинтерпретирует их, задает им новое содержание.

Во-вторых, книга Л. П. Карсавина, по мнению рецензента, «не лишена изящества», но лишена доказательности. Основные выводы Л. П. Карсавина оказываются абсолютно неверифицируемы. Не хватает конвенциально принятой системы аргументации. И. Μ. Гревс требует индуктивности выводов, а Л. П. Карсавин, по его мнению, вначале умозрительно «придумал» средневековую религиозность, а потом «подобрал» иллюстрирующие ее красивые примеры. Подобный подход представляется И. Μ. Гревсу «ненаучным» настолько, что он даже не может подобрать слова, чтобы сформулировать свои возражения. «Вы ничего не объясняете!»[210]— пишет он в подготовительных материалах к отзыву. «Эпохи автор не дает»[211], синтез не подготовлен. «Так получается любопытная мозаика из выразительных подлинных рисунков, но спаянная и дополненная многими домыслами автора...»[212]

В-третьих, используемые в тексте диссертации Л. П. Карсавина источники и взятые из них примеры вызывают у И. Μ. Гревса эстетическое и этическое неприятие. Забавные живописные казусы и скабрезности не укладываются в конвенциально принятый и ожидаемый образ духовных поисков Средневековья как эпохи классической христианской религиозности. И. Μ. Гревс, по свидетельству очевидцев и тексту отзыва, возмущенный этим, считает, что автор увлекся поиском «забавного», неканонического, с трудом подбирает слова для критики. «Нельзя не протестовать против проявления автором пристрастия к расписыванию грубых сцен»[213].

Работа оказалась настолько неконвенциональной, что критиковать ее было крайне непросто.

В-четвертых, И. Μ. Гревс обращает внимание на «технические» недостатки работы. Здесь критику, конечно, проще. Он указывает на сумбурность изложения, недостатки структурирования текста, отмечает неточности перевода и т. д.

В отзыве звучат и экзистенциальные нотки: «Это очень трудная (подчас недостижимая) задача для критика удовлетворить автора, даже если он совпадает с ним во... многом (автору всегда кажется, что именно самого главного у него не поняли), так бывает и тогда, когда оба расходятся. Последнее бывает тягостно для критика, искренне благожелательного, признающего силу автора, но принужденного к существенным ограничениям. Гораздо радостнее сходиться и... идти в созвучии»[214].

Л. П. Карсавин, к обиде рецензента, зафиксированной многочисленными источниками и, в том числе, самим И. Μ. Гревсом, от содержательной полемики на диспуте уклонился.

Представляется важным отметить, что исход диспута кардинальным образом изменил статусные отношения между И. Μ. Гревсом и Л. П. Карсавиным. В 33 года Л. П. Карсавин стал доктором, которым И. Μ. Гревс не был. Он «вырос» из роли ученика, перестал нуждаться в поддержке и покровительстве. С 1906 по 1915 г., за неполные десять лет, Л. П. Карсавин достаточно быстро двигается вверх по иерархической карьерной статусной лестнице, уверенно обгоняя учителя. В «трудовых списках» И. Μ. Гревса с 1906 г. (избрание его деканом историко-филологического факультета Высших женских курсов) и 1907 г. (назначение ординарным профессором университета) до отставки из университета в 1923 г. не отражено никакого карьерного роста[215]. В его жизни за этот период происходит только одно значительное событие, ставшее настоящей трагедией. В 1910 г. умирает младшая дочь Гревсов, Александра, потерю которой родители пережили очень тяжело. Л. П. Карсавин же в это время находится в Париже и каким-то образом серьезно поддержать учителя, конечно, не может.

Доходы Л. П. Карсавина от преподавательской деятельности, согласно официальным данным, тоже стремительно выросли и существенно превысили доходы И. Μ. Гревса[216].

Однако после защиты карьерный рост Л. П. Карсавина был блокирован профессорами факультета. Будучи доктором, он оставался приват-доцентом вплоть до 1918 г. Корпорация профессоров, сомкнув ряды, не пускала туда Л. П. Карсавина, к огромному его неудовольствию.

Согласно ежегодным официальным «Отчетам Санкт-Петербургского университета...», профессорский состав историко-филологического факультета в 1910-е гг. выглядит вполне стабильным. На начало 1914 г. отчеты фиксируют, например, следующую структуру. На 10 кафедрах факультета, предусмотренных уставом, работают 9 штатных профессоров (Ф. А. Браун, Д. К. Петров, Д. В. Айналов, Э. Д. Гримм, С. А. Жебелев, П. А. Лавров, Μ. И. Ростовцев, Б. А. Тураев и И. Μ. Гревс, «исполняющий должность ординарного профессора» как не имеющий степени доктора), 3 экстаординарных (И. Д. Андреев, И. И. Лапшин, С. В. Рождественский), 2 сверхштатных (Н. И. Кареев, А. А. Шахматов) и 7 вне штата за выслугой лет (В. А. Ламанский, С. Ф. Платонов, И. А. Бодуэн де Куртэнэ, И. А. Шляпкин, С. Н. Булич, Ф. Ф. Зелинский, Η. Н. Плахов)[217]. Фактически, они образовали единую корпорацию со своими общими интересами, которые по мере сил, используя административный ресурс, отстаивали[218]. Ротация кадров происходила, но достаточно медленно[219]. Зеленый свет был дан людям, засвидетельствовавшим свою лояльность по отношению к существующему порядку и его авгурам-профессорам. Приват-доцентское поколение 1910-х гг. столкнулось с проблемой невозможности профессиональной реализации и карьерного роста в рамках существующих столичных научных институций[220]. Возможность профессиональной мобильности стала для них серьезной проблемой. И решали они (Г. В. Вернадский, Б. Д. Греков, Η. П. Оттокар, А. Е. Пресняков) ее в «индивидуальном порядке».

Приват-доцентское положение не давало Л. П. Карсавину возможность читать общие курсы, а специальные курсы и просеминарии посещались небольшим количеством студентов. «На первую лекцию его курса по истории папства пришли три человека, я в том числе (...), и при том же числе слушателей, а порой и меньшем он весь год (1914/15) курс этот и читал; на иных бывал и я один... Не менее интересным был на следующий год его семинар по житиям и мистическим писаниям немецких святых монахинь той эпохи. Тут нас было уже человек десять»[221].

И в этот момент, пожалуй, кардинальным образом меняется поведение Л. П. Карсавина по отношению к И. Μ. Гревсу. Демонстративное неуважение к учителю, вернее, отсутствие пиетета, требуемое традицией, — вот, пожалуй, ключевой «жестовый» момент нового поведения Л. П. Карсавина. Отсутствие внешнего пиетета в отношении Л. П. Карсавина к И. Μ. Гревсу, являвшегося нормой, с точки зрения научного сообщества, по крайней мере профессоров, — вот то, что отмечают и Н. П. Анциферов (автор, доброжелательно относящийся к Гревсу), и Η. Н. Платонова (гревсовский недоброжелатель), и сам И. Μ. Гревс.

Мир историко-филологического факультета на момент «вхождения» туда Карсавина был организован как принципиальное противостояние двух профессорских кружков — условно говоря, «либерального», в который входили И. Μ. Гревс, Н. И. Кареев, А. С. Лаппо-Данилевский, и «консервативного», который образовывали С. Ф. Платонов и его единомышленники. Речь идет, естественно, не столько о политическом противостоянии, сколько о «жизненной» групповой идеологии, задающей поведенческий режим и идентификацию. Любой человек, попадающий на факультет, оказывался в силовом поле между двумя полюсами и с необходимостью должен был определиться и примкнуть к тому или иному кружку[222]. Подобное деление историко-филологического факультета на кружки сложилось в окончательном виде после смерти в 1910 г. Г. В. Форстена. При этом понятно, что кружки вовсе не включали в себя всех историков (и филологов), работавших на факультете. Но они образовывали некие, условно говоря, силовые полюса, структурирующие поле[223]. Все прочие преподаватели и сотрудники, не входившие непосредственно в кружки, определяли себя в групповом или индивидуальном плане по отношению к этим кружкам в заданном им пространстве.

Деление факультетского сообщества историков на кружки весьма подробно (и в то же время эмоционально) описано в письмах А. Е. Преснякова матери, воспринимавшего это достаточно болезненно. Так, описывая банкет после защиты диссертации Г. В. Форстена, он пишет: «...сели по всем правилам местничества: с одного конца сидели кончающие студенты с А. С. Лаппо-Данилевским, потом старшие Ламанский с Васильевским, потом посторонние университету, опять студенты, затем мы, кружок Платонова, с нами Форстен, рядом с нами пустой стул, и прямо на противоположном конце Гревс с Кареевым. Мне это глаза кололо, и завел я с Платоновым разговор по душе о причинах такого деления (...). Он разъяснил мне, что кружки — его и Лаппо-Данилевского — различаются двумя признаками: те — дворяне по воспитанию, с хорошим домашним воспитанием, с обширными научными средствами, демократы по убеждению и по теории, люди с политическими стремлениями, с определенным складом политических взглядов, в которые догматически верят и потому не терпимы к чужим мнениям; они же, т. е. платоновцы, разночинцы, люди другого общества, другого воспитания, с меньшим запасом научных сил, очень разнородные по убеждениям, только личной дружбой, а не каким-нибудь общим кредо, связанные между собой. По характеру ума они скептики, не довольные ныне господствующими порядками не менее тех, они не видят средства бороться и переносят их по внешности равнодушно, делая свое ученое и преподавательское дело и не пропагандируя своего недовольства, не требуя непременного согласия с собой и спокойно относясь к противоречиям и противоположным убеждениям, даже мало симпатичным. Они не сторонятся другого кружка, но тот игнорирует их; попытки сближения были, но кончилось обидой для них же»[224]. Для нас не столь и важно сейчас, насколько адекватной и искренней была «застольная» рефлексия С. Ф. Платонова. Важно то, что идея конфронтации, противостояния кружков проступает в ней достаточно отчетливо.

Кружки не просто пропагандируют четкое демонстративное деление на своих и чужих, с вытекающими отсюда практиками поведения, но и требуют определенного «стиля речи и жизни». «Приподнятый тон всей натуры Гревса очень симпатичен, но мы для него очень прозаичны и недостаточно носим внешнюю печать либерализма, которая во вкусе его кружка»[225], — писал ищущий сближения А. Е. Пресняков.

Л. П. Карсавин отказался от четкой ориентации на какой-либо из существовавших кружков профессоров. Это незамедлительно вызвало оценку его гревсовским кружком как предателя. Платоновский кружок, радуясь расколу в лагере противника, относился к Л. П. Карсавину настороженно. «Вообще же К[арсави]н человек, который очень легко обижает, и потому от него хочется быть подальше, хотя и признаешь его очень интересным человеком»[226].

Болезненность реакции И. Μ. Гревса на охлаждение отношений с Л. П. Карсавиным, на наш взгляд, во многом объясняется сознательно выбранной им стратегией жизненного поведения. Как известно, болезненно воспринимая неудачу собственной научной работы, И. Μ. Гревс сделал ставку на то, «чтобы реализовать себя в учениках». Об этом неоднократно говорил и он сам, и многие писавшие о нем. И с Карсавиным, как мы помним, он связывал большие надежды. «А между тем Гревс именно Карсавина и Отт[ока]ра считает самыми крупными из своих учеников и высказал это на чествовании, устроенном по случаю 25-летия его научной деятельности: он произнес некоторым образом покаянную речь: очень мало за 25 лет удалось сделать, сравнительно с тем, что было задумано, и т. п., он сказал, что некоторым утешением для него служат такие ученики, к[а]к Карсавин и Оттокар, — отвесил им чуть не земной поклон. Очень как-то неловко вспоминать об этом, говорит Пр[есняко]в, п[отому] ч[то] ведь и тогда было ясно, что и Карс[авин], и Отт[окар] по отношению к Гревсу — отщепенцы, и неужели сам Гревс этого не осознавал или, м. б., делал вид, что не сознает»[227].

В этой связи в поле нашего внимания с неизбежностью попадает еще один герой — «действительно верный ученик» И. Μ. Гревса. Вернее, героиня — Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская, с которой у Л. П. Карсавина всегда были натянутые отношения. В отличие от Л. П. Карсавина, она всегда позиционировала себя как верный последовательный и благодарный ученик. Она писала статью об учителе в «Новом энциклопедическом словаре», редактировала оба юбилейных сборника. Она поддерживала учителя во всех конфликтных ситуациях, возникавших на Курсах и факультете.

Сам И. Μ. Гревс говорил о О. А. Добиаш-Рождественской: «И я могу назвать ее если не самой значительной среди моих учеников (первенство трудно сосчитать), то одной из превосходнейшей среди них»[228].

В результате охлаждения отношений с Л. П. Карсавиным и Η. П. Оттокаром именно О. А. Добиаш-Рождественская выходит на первый план в роли «любимой ученицы». Оценивая научное творчество О. А. Добиаш-Рождественской, И. Μ. Гревс писал: «Если я признаю за собой право назвать О. А. своею ученицей, то ощущаю и обязанность признать ее превзошедшей своего учителя в историческом искусстве. Делаю это искренно, открыто, свободно и охотно...»[229]

По обеим диссертациям Л. П. Карсавина О. А. Добиаш-Рождественская выступила в качестве принципиального и строгого критика[230]. Крайне неоднозначную оценку она дает, например, докторской диссертации: «...книга Л. П. Карсавина своей конструкцией и осуществлением вызывает двойное чувство: удовлетворения и разочарования. Она станет, надо думать, любимой и вдохновляющей книгой образованных и чутких людей. Но многое мешает этому труду в его теперешнем виде стать настольной книгой медиевиста. В ней взято в слишком общем виде много интересных вопросов, и ответы на них даются почти догматически. Автор сплел душистый венок из отборных цветов, но вне его рук он быстро увядает, потому что они оторваны от корней»[231].

Личные отношения Л. П. Карсавина и О. А. Добиаш-Рождественской складывались непросто. Однако она, по свидетельству современников, пришла проводить «философский пароход»[232], а позже, возможно, встречалась с Карсавиным за границей[233].

Специфика положения И. Μ. Гревса в его отношении с этими учениками очевидна даже для студентов. Вот что пишет в своих воспоминаниях поступивший в 1912 г. на историко-филологический факультет ученик И. Μ. Гревса В. В. Вейдле: «Иван Михайлович крупным ученым не был, но был замечательным университетским педагогом, и, кроме того, осмеянное уже и в те годы выражение «светлая личность» могла быть к нему безо всякой иронии применено. ...Разбираться в людях, находить таланты он умел очень хорошо, и таланты эти умел взращивать, обходясь с ними бережно и любовно»[234]. Среди «главных» учеников Гревса этого периода Вейдле называет Карсавина, Оттокара, Федотова и Добиаш-Рождественскую, отмечая, «что она была ближе по духу к своему учителю, чем те три немножко более молодых его ученика »[235]. Эту же диспозицию в отношениях между И. Μ. Гревсом и его учениками зафиксирует и Η. П. Анциферов. Характеризуя Л. П. Карсавина и Η. П. Оттокара, он пишет: «Отношения с этими учениками слагались тяжело для Ивана Михайловича, это были его блудные сыновья. ...Отношения с Ольгой Антоновной сложились много лучше. Она была ближе всего по духу Ивану Михайловичу из всех его учеников старшего поколения»[236].

В то же время следует отметить, что 1915-1916 гг. для Л. П. Карсавина — период напряженного профессионального и мировоззренческого поиска[237]. Все в большей и большей степени в поведенческих «жестах» проявляются, во-первых, отчуждение от традиционной науки, во-вторых, воцерковленность, в-третьих, нарочито романтическое культивирование «сложности жизни». Пишутся первые работы Л. П. Карсавина, выходящие за пределы медиевистики. Поиск приводит Л. П. Карсавина к совершению эпатажных, с точки зрения университетской профессуры, поступков[238].

Л. П. Карсавин выходит за рамки, например, при обсуждении диссертации А. Г. Вульфиуса[239]. Он публично критикует работу до диспута, вызывая недовольство коллег, которые справедливо полагают, что это создает нездоровое напряжение[240].

Кроме того, Л. П. Карсавин публично демонстрирует свои личные отношения с Е. Ч. Скржинской, что, по мнению профессорской корпорации, также выходит за рамки приличия. В. Н. Лосский вспоминал, как Карсавин катался на дамском велосипеде Скржинской по длинному коридору здания Двенадцати коллегий[241].

Все это, естественно, не могло не раздражать И. Μ. Гревса и нашло отражение в последних письмах учителя и ученика (теперь уже бывших) друг другу.

В августе 1915 г. И. Μ. Гревс пишет Л. П. Карсавину большое письмо, развивая идею двух периодов их взаимоотношений, первый из которых характеризуется как период «духовной близости», второй (нынешний) — как время охлаждения отношений. «Казалось тогда, что мы так близко сошлись и так во многом гармонично созвучат наши души. Потом, наоборот, все стали обозначаться разнозвучия и диссонансы. Это не разрушало крепко выросшей в моем сердце любви к Вам: она живет во мне и поныне; но это нарушало простоту и доверчивость общения и тем лишило меня очень привлекательной стороны духовной жизни». Но в этом письме И. Μ. Гревс говорит о том, что, возможно, истоки конфликта сформировались еще в первый период, позднее выйдя на первый план. «Вероятно, и тогда Вы оба меня критиковали, но не было того неприятного, что появилось в Вас обоих по отношению к моим выводам, симпатиям, идеям, к моей работе вообще. Не понимаю до сих пор, почему такая критика, направленная на меня, стала потребностью души для Вас обоих, почему критика отрицательная так утоляла эту потребность? Меня ведь так легко критиковать... Но такое создавшееся у Вас направление причинило много зла и печали. Не то, что они подорвали какие-нибудь силы: я сам хорошо знаю, что мне недостает, и постоянно стремлюсь (...) исправлять, что могу, не рассчитывая достичь очень многого; а критика Ваша была во многом несправедливая, основанная на юношеском задоре и самозабвенности, развившаяся на почве отсутствия опыта и вследствие этого непониманием многого, занятости своим и равнодушием к тому, что не свое. Но оно (это критиканство Ваше, на меня специально направленное), лишило меня дорогой веры в тесную идейную и традиционную связь со мной Вас, лучших моих учеников, в их уважении и любви к для меня дорогому сопережитому; это вызвало во мне потерю спокойствия в сфере отношения и с другими учениками, отношений для меня специфически драгоценных. Это-то новое пережитое, что связано было с происшедшим между нами разладом, нарушало и естественность общения с Вами. В таком свете мне особенно остро стало вырисовываться действительно очень глубокое разногласие между нами как в отношении к жизни, так и в отношении к науке, и к тому, что лежит в самой глубине и что дороже науки, дороже жизни... Так утерялось между нами живое ощущение друг друга. Тут-то именно мне пришлось стать Вашим критиком. Вы любите критиковать, Вашу душу поднимает спор, опровержение, развенчание, победа за счет поражения других. А меня, наоборот, критика тяготит. Ваша первая диссертация впервые обнаружила мне ясно, насколько мы расходимся не только во взглядах на тот или другой вопрос, но на многое самое коренное в понимании науки, задачи, метода и еще чего-то более неуловимого, совсем этим интимно связанным. Но я считал себя обязанным высказать разногласия с добросовестной откровенностью; я тогда еще не думал, что Вы так отнесетесь к спору с Вами. Я спорил на основе глубокой веры в Вас, большую только еще не овладевшую собой силой. Я думал, что своими замечаниями, которые исходили именно из признания Вашего таланта и Ваших возможностей, я могу только оказать некоторую пользу, в смысле того, что побужу Вас оглянуться на то, что в Вас не хватает, в чем Вы льете через край и на что, напротив, не бросаете взгляда. А Вы... отнеслись к моей критике как к обиде; притом Вы откровенно попросту ее не высказали, я только стороной узнал. Это положило новую грань между нами, такое невысказанное острое недовольство и непонимание с Вашей стороны, причем первой было не заслужено моей искренностью, моей глубокой благожелательной дружбой к Вам, радости к всякому Вашему усилию, второе вызвало еще одно серьезное недоумение относительно того, что же между нами существенно общего остается в душе. Тяжело действовало на меня и расхождение в складе и характере жизни и сближение Ваше с некоторыми людьми, для меня чуждыми, и сильное воздействие на Вас, как мне казалось, «мирской суеты». Вообще Вы предстали мне другим сравнительно с тем образом, который любовно хранила моя собственная фантазия. Являлись мучительные вопросы: не ошибся ли, Вы ли переменились, или я теперь ошибаюсь, рассматривая и оценивая перемену. Это смущало, сбивало с толку, мучительно путало в отношениях. Мне всегда прежде с Вами было хорошо, ибо, что нас различало, вызывало или мягкое осуждение, или по-настоящему отеческую гуманность, а некоторые недостатки Ваши просто вызывали одну любовную шутку, искр, прощение, встречаясь с радостным восхищением перед достоинством. От всего этого было легко и хорошо, и сам я всегда при Вас открыто и просто вел себя, всегда предлагая и ожидая дружеское и глубокое (неразб.) внимание, всегда серьезное и бережное отношение. Теперь все это затуманилось. Я совсем не знаю, как быть, и при Вас, особенно у Вас испытываю иногда тягостную сдавленность, которая порой выражается в полной растерянности. <...>

Зачем я это пишу? Вам читать будет неприятно, а настоящего понимания не будет. Оказывается из всех последних лет, с тех пор как сложилась или выявилась Ваша личность, что у нас совсем разные «мирочувствования», и, может быть, все, о чем я Вам говорю, и что так за душу хватает, Вам покажется только ненужной сентиментальностью. Но с другой стороны, думается: а может быть, я ошибаюсь, и только неприятные случайности отделили нас какой-то завесой, и, чтобы ее раздвинуть, нужна именно откровенность»[242].

Недовольство выплескивается в недоброжелательность.

В 1918 г. Η. Н. Платонова запишет в своем дневнике: «Недавно С. Ф. спросил Эрв. Гримма, будет ли Карсавин предложен в ординарные; Гр[имм] ответил: Пресняков говорил об этом с Гревсом, который обещал сделать это в одном из ближайших заседаний факультета, если же он этого не сделает, прибавил Гр[имм], то мы с Вами (т. е. с С. Ф.) это сделаем. При этом Гр[имм] назвал поведение Гревса по отношению к Карс[ави]ну «гнусным». Конечно, Гревс в этой истории не прав по отношению к К[арсави]ну, но нужно сказать, что и К[арсави]н мудреный человек, и отношения с Гревсом у него очень сложные...»[243]

В сентябре 1917 г. И. Μ. Гревс, вопреки ожиданиям Л. П. Карсавина, выдвигает в ходе переструктурирования факультета для избрания «в штат» университета не его, а О. А. Добиаш-Рождественскую. Это вызывает бурное негодование Л. П. Карсавина, который решается на «символический» жест, жест-скандал. Он подает в Совет историко-филологического факультета заявление об увольнении, ни слова не сказав об этом И. Μ. Гревсу. При этом появляются слухи о его возможном переезде в Саратов. Заявление действительно вызвало ажиотаж на факультете, несмотря на то что сам же Л. П. Карсавин его впоследствии забрал. Жест оказался эпатажным, поскольку университетская корпорация увидела в нем пренебрежение к себе и «сомкнула ряды». Кроме того, он действительно воспринимался как некое нарушение нормы поведения молодого ученого в борьбе за место под солнцем и, по сути, оказался скандальным. Желая прояснить свою позицию, Л. П. Карсавин пишет И. Μ. Гревсу большое письмо, оказавшееся последним.

«Дорогой Иван Михайлович.

Думаю, что вся только что протекшая история может быть выяснена лишь полною откровенностью с моей стороны. <...> К сожалению, я почти убежден в том, что Вы отнесетесь к тому, что пишу я ниже, с некоторым, скажем, недоверием, и даже, позволю себе выразиться, с предположением о моем «интриганстве». Этим я не хочу нимало заподозревать Ваше желание вполне беспристрастно отнестись ко всему. Я просто боюсь и имею основания предполагать, что атмосфера, соединяющая нас, замутнилась. Тем не менее, устраняясь от всяких попыток самооправдания, — во многом признаю себя виноватым — я постараюсь по возможности точно и вполне откровенно изложить Вам мотивы моего поведения. <...> Наладилось это преподавание настолько, что я считал для себя крайне желательным, а для дела, если не необходимым, то полезным и нужным, официальное положение взамен прекарного положения приват-доцента. Конечно, хотелось мне и «чести», замешано было в деле и мое самолюбие, но поверьте, что не только о чести думал я... Признаюсь Вам, что, узнав о выборе Егорова в Министерстве сверхштатным, я с некоторым огорчением почувствовал себя среди петербургских историков одиноким. Хотел бы, чтобы Вы поверили моим словам, что я не хотел и не хочу занимать Ваше место, вытесняя Вас. <...> Ваше отношение ко мне — позвольте мне уже коснуться его, собственно говоря — моего о нем представления — рисовалось мне таким образом. Вы, предполагал я, считаете меня человеком (профессором) опасным, теоретиком и практиком хаотического разрушения традиций и постановки на место традиций беспорядочного вдохновения. По-моему, это неправильно. Но не в этом сейчас дело, а в том, что, по моему представлению, я для Вас преемник или наследник нежелательный.

Доцентура в Университете казалась для меня хорошим исходом. ...Вот почему совершенно неожиданное сообщение Ольги Антоновны о том, что Вы выдвинули ее кандидатуру, было для меня довольно тяжелым разочарованием. ...Мне казалось далее ясным — и разные пошедшие вокруг слухи подтвердили мое предположение, — что обход меня в данном случае объективно понимается как нежелание факультета видеть меня в своей среде...

Первоначально я воспринял решение факультета как незаслуженное оскорбление, хотя, повторяю, в сознательном желании нанести мне таковое не подозревал ни Вас, ни кого-либо; для меня это было недостаточно (позвольте мне употребить это слово за ненахожденим лучшего) внимательное отношение ко мне как преподавателю. И в состоянии раздражения, м. б., даже желания ответить обидой же, я решил совсем и навсегда уйти из Петербургского университета и искать университетского преподавания в Перми или в Саратове, вообще в провинции. ...Решение это далось мне нелегко: замешалась и достоевщина, и гордыня...

Мое теперешнее состояние таково. Из Ун-та я ушел с чувством подлинной боли и смятения. Предвижу для себя возможность с будущего учебного года перебраться куда-нибудь в провинцию. ...Но ни в коем случае я никогда не вернусь, если это будет связано с Вашим уходом. Если же факультет меня не выберет, то я удалюсь в тишь провинции и тем избавлю Пб. от моей беспокойной особы. Если факультет в последнем случае будет прав, мое «самомнение» будет по заслугам наказано и может принести пользу мне самому. ...Если же он будет не прав, я утешусь тем, что он обо мне пожалеет и пожалеет о своем ко мне отношении. ...Не знаю, но предполагаю... о разных перетолкованиях моих слов и сплетнях, дошедших до Вас. Не могу их опровергать, тем более что конкретно не представляю себе их содержания. С другой стороны — не стану и отрицать, что, м. б., срывались у меня резкости по Вашему адресу, хотя и не думаю, что они были по существу для Вас оскорбительны. ...Вот почему не могу я сейчас, как хотел бы, реабилитировать мое отношение к Вам. ...Надеюсь, что Вас по крайней мере не оскорбит ни привычное мое обращение к Вам в начале письма, ни подпись под ним: и то, и другое выражают подлинное мое к Вам отношение, вопреки всем моим буйным выходкам и частым раздражениям»[244].

Стоит, пожалуй, обратить внимание на то, что обе стороны (и И. Μ. Гревс, и Л. П. Карсавин) активно используют метафору «непрозрачности души» или отношений для описания причины конфликтной ситуации. Они стали друг для друга чужими.

Профессором университета Л. П. Карсавин стал только в 1918 г.[245](и именно И. Μ. Гревсу пришлось 31 марта выступить с ходатайством о представлении бывшего ученика к должности «сверхштатного профессора по кафедре всеобщей истории »[246]),

но... «признание» его было недолгим. В советской периодической печати проходит волна критики последних (философских) работ Л. П. Карсавина[247]. И его очевидные разногласия с советской властью приводят к аресту ученого летом 1922 г. с последующей высылкой на «философском» пароходе[248].

К 1920-м гг. окончательно оформляются политические, научные, мировоззренческие противоречия между Л. П. Карсавиным и И. Μ. Гревсом. И параллельное движение к воцерковлению[249], и общая оппозиция советской власти уже никак не сближают людей, бывших когда-то тесно связанными.

Таким образом, Л. П. Карсавин в поисках собственной поколенческой научной идентификации сознательно идет на конфликт с поколением «старых» профессоров. Его работы, написанные в начале 1920-х гг., традиционно содержат критику современного состояния исторической науки[250]. Он критикует поколение «учителей» одновременно и за «пустую болтовню», и за чрезмерный фактографический эмпиризм. «Духовные поучения» отвергаются как некритичные и недоказуемые, эмпирические штудии — как бессмысленные. При этом показательной является отсылка к «великим» историкам первой половины XIX века (Ф. Гизо, Л. фон Ранке), поколению научных «дедов», в трудах которых, по мнению Л. П. Карсавина, удачно сочетаются теоретический и эмпирический уровни исследования. Это содержательная полемика подкрепляется, как мы видели, и выбранным способом поведения. Сам же Л. П. Карсавин идентифицирует себя не столько с поколением, сколько с кружком близких друзей единомышленников. Круг близких друзей Л. П. Карсавина — молодые ученые, его ровесники — Η. П. Оттокар, А. Е. Пресняков. При этом от ровесников, «встроившихся» в мир профессорских кружков (например, А. Г. Вульфиуса, П. Б. Шаскольского, О. А. Добиаш-Рождественской), Карсавин демонстративно дистанцируется. Именно они подвергаются наиболее жесткой критике. У учителей есть по крайней мере какие-то заслуги. Молодые же, некритично восприняв наследие учителей, обрекают науку на бесплодный путь к гибели. Теоретической основой построения идентификации для Л. П. Карсавина оказывается не «академический марксизм», как у многих его ровесников, представителей приват-доцентского поколения[251], а новая философия истории, построенная на христианской метафизике. Однако при этом Л. П. Карсавин пытается осуществить критический поворот к онтологизации и историоризации исторической мысли, подобный тому, который с опорой на совершенно иные традиции пытаются совершить многие его ровесники (от Г. Лукача до Μ. Хайдеггера, если предельно расширить контекст). История, по мнению Л. П. Карсавина, процесс онтологический, и, следовательно, историческое знание не может не быть философским, но эта философия должна быть критически отрефлексирована. Поколенческий конфликт усилен в данном случае, во-первых, контекстом, т. е. общеисторическими и внутринаучными катаклизмами начала XX века, а во-вторых, поведением И. Μ. Гревса. Он был человеком, который на протяжении всей своей жизни, по его собственным словам, очень высоко ставил «близость духовного общения»[252], искреннюю человеческую дружбу. Его установка на создание вокруг себя тесной группы единомышленников[253], поддержанная в юности удачным опытом создания Приютинского братства[254], безусловно, являлась одним из факторов создания научной школы[255]. И. Μ. Гревс создал школу потому, что очень хотел ее создать. Он видел смысл жизни в том, чтобы быть учителем и наставником, «сеять разумное, доброе, вечное». И конфликт с учеником, на которого он возлагал большие надежды, оказался серьезным ударом по его жизненным идеалам, защищая которые, он и начал борьбу. А значимость цели определила средства борьбы.

Стремление создать школу возникло у И. Μ. Гревса достаточно рано и напрямую связывалось им с возможностью личной и профессиональной самореализации. Еще в 1892 г. А. Е. Пресняков писал в письме матери: «Именно, если доцент — определившаяся, значительная научная величина, если он хорошо читает, увлекает, если тема общеинтересна, а не узкоспециальная, таков успех Гревса, успех еще не определившийся и его не удовлетворяющий — он не раз заявлял нам, что хочет иметь учеников, хочет затеять практические занятия, но пока этого ему не удалось и едва ли удастся. Узурпировать таким путем — сближения со слушателями — роль профессора — мечта каждого доцента; его идеал — 2-3 ученика, какой там! хоть бы один, да свой, свое детище. А что такое Гревс? Он лет 10 как кончил университет, все это время работал сам и много преподавал (это, по репутации, лучший учитель истории и педагогики в гимназиях, кажется, больше женских), он еще не магистр, а недавно и магистерский-то экзамен сдал»[256]. В то время как многие друзья И. Μ. Гревса по Приютинскому братству удачно реализуют себя в политической или общественной деятельности, И. Μ. Гревс стремится к созданию научной школы. «Из кружковщины вырос, а до общественности не дорос», — пишет А. Е. Пресняков в письме жене, сочувственно цитируя С. А. Адрианова[257].

Семинарии и экскурсии являлись для И. Μ. Гревса основным инструментом создания школы[258], своей школы особого типа, с «духовной близостью» учителя и учеников. Потому он так кропотливо организовывал их работу, с воодушевлением продумывал методику. И потому-то столь болезненно воспринимал их критику «изнутри». Семинары и экскурсии для И. Μ. Гревса школообразующие практики. Именно здесь школа и создается.

Но школа не только создается (в данном случае, сознательно выстраивается) и функционирует. Она должна репрезентировать себя в качестве таковой. Формой репрезентации оказываются не только поведенческие практики, подчеркивающие единство и пиетет к учителю, например участие в его юбилейных чествованиях и поддержка всех его начинаний, но и тексты, демонстрирующие общую направленность работ. Текстами, репрезентирующими школу И. Μ. Гревса, являются два юбилейных сборника и разделы по средневековой истории в «Новом энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона. Гревс, редактируя раздел, привлек к написанию статей многих своих учеников — Л. П. Карсавина, О. А. Добиаш-Рождественскую, Г. П. Федотова, Η. П. Оттокара, П. Б. Шаскольского, А. Г. Вульфиуса, В. Э. Крусмана. Они работают «командой». Карсавин в этот же период помогал Гревсу и в редакторско-организационнной работе[259].

В определенном смысле «идеальным учеником» И. Μ. Гревса был Η. П. Анциферов. «И меня, столь рано утратившего родного отца, в сознании создавшейся пустоты всегда тянуло к старшему, к которому я мог бы с любовью прислониться. ...В студенческие годы Иван Михайлович стал тем учителем-другом, с которым меня связала навсегда сыновья любовь»[260]. Сам И. Μ. Гревс, размышляя о своих отношениях с О. А. Добиаш-Рождественской, пишет: «Не претендуя на то, что такие отношения, вкусы и подходы вложены мною в научную личность О. А., но радуюсь, ибо чувствую, что между нами образовалась тогда как плод непрерывного общения с нею в годы ее учения и отчасти ее странствий (...) некоторая общность в научном миросозерцании»[261]. И ключевой в этих словах оказывается идея о том, что учитель должен «вложить» что-то в мировоззрение своего ученика[262]. В том же стиле говорила о влиянии учителя и сама О. А. Добиаш-Рождественская. «По словам Е. Ч. Скржинской, Ольга Антоновна всегда отзывалась об Иване Михайловиче с необыкновенной добротой. Для нее это был близкий человек, который ввел ее в любимейшую специальность, ту область, без которой она жить не могла»[263].

При этом понятно, что, неоднократно декларируя идею свободного творческого роста учеников, И. Μ. Гревс предполагал единство и общение с ними на почве неких разделяемых «абсолютных» ценностей, чем и казался ученикам «старомодным». Эти «вечные» ценности ученики должны были усвоить у учителя и за это должны были быть ему благодарными. Отсюда не случайна выстраиваемая самим И. Μ. Гревсом в конфликте с Л. П. Карсавиным оппозиция: «Гревс — идеалист, Карсавин — критик, циник». Первый якобы сохраняет ценности, в которые верит, да, собственно, и создает их своей деятельностью, второй разрушает, не имея за душой позитивной веры. Карсавинский поиск («переоценка ценностей») воспринимался И. Μ. Гревсом как игра или беспочвенное метание, а не продуктивная работа. Отказ от «классического» режима обучения, сопровождавшийся демонстративным неуважением и иронией по отношению к ценностям, ставил под удар всю жизненную программу И. Μ. Гревса. «Во всем этом был трагизм ученого-педагога, который так многим жертвовал в качестве ученого для своей работы педагога, который хотел в учениках видеть продолжателей своей научной линии, завершителей начатых им, но незаконченных трудов»[264].

В то же время следует обратить внимание и на некую двойственность, даже противоречивость образа И. Μ. Гревса в рамках выстраиваемой им самим жизненной стратегии. С одной стороны, во взглядах И. Μ. Гревса, очевидно присутствуют определенные элементы романтизма в широком смысле этого слова[265]. Это установка на «погружение в источник» и подчеркиваемый приоритет интуитивного постижения, стремление «почувствовать» «дух места» и «дух времени», требование эмоционального отнесения к изучаемому прошлому и т. д. Но, с другой стороны, в теории, а главным образом, в практике исторических исследований и занятий со студентами И. Μ. Гревса налицо и элементы позитивистского понимания истории. Тщательный разбор и анализ (по главам и по страницам) текстов источников на семинарских занятиях, экскурсы в источниковедение и палеографию, полнота эмпирического описания — все это являлось, по мнению И. Μ. Гревса, необходимым элементом профессии историка. Противоречивость ориентации И. Μ. Гревса объясняет его собственную ситуацию «вечного поиска» и постоянную неопределенность позиции. «И помимо этого сам он насквозь такой: и славный, и милый, точно еще юноша с сильной сединой и 25-летним юбилеем, для многих странный, непонятный, противоречивый, «точно еще не определился, да и никогда не определится», как о нем сказал Платонов. И в нем, правда, есть что-то, напоминающее молодого студентика бродящего, про которого трудно сказать, что он хороший или худой, искренний или с фальшецой, так трудно ему дается быть самим собой, ясно и отчетливо»[266]. Эта «неопределенность» ученого, с одной стороны, продуктивна, хотя и нелегка психологически, поскольку провоцирует собственно научный и теоретический поиск. Но с другой стороны, она, безусловно, создает серьезные проблемы при попытке построить школу. Противоречивость учителя прозрачна для взгляда ученика. И в этом плане процессы, протекающие внутри школы, можно трактовать следующим образом. Часть учеников И. Μ. Гревса сделала акцент на позитивистских элементах взглядов учителя, усилив и развив их. Лидером этой группы стала прошедшая добротную позитивистскую подготовку в Школе Хартий О. А. Добиаш-Рождественская. Стратегия поведения ее самой и ее учеников достаточно органично вписалась в общую традицию «движения от факта к теории», развиваемую групповой институциональной идеологией «питерской школы» от С. Ф. Платонова до С. Н. Валка[267]. Именно с продолжением этой линии связано дальнейшее развитие медиевистики в Ленинграде — Санкт-Петербурге. В 1920-е гг. институциональным центром петроградской (лениградской) медиевистики становится Отдел рукописей Публичной библиотеки. Другая группа учеников выдвинула на первый план романтический элемент. Наиболее крупной фигурой этой группы, безусловно, был Л. П. Карсавин. Прочие ученые, относящиеся к этой группе (Η. П. Анциферов, Г. П. Федотов, В. В. Вейдле и другие), в силу различных причин вынуждены были или оставить медиевистику, или «подстроиться под общую тенденцию». Таким образом, идеал, фундамент, на котором И. Μ. Гревс пытался выстроить школу, с неизбежностью подготавливал ее раскол.

Однако с таким ходом событий был не согласен сам И. Μ. Гревс. Он вступает в конфликт с учениками в борьбе и за свой идеал, и за самих учеников. Показательно, что уже после прекращения борьбы с Л. П. Карсавиным, в конце 1920-х — начале 1930-х гг. ухудшаются отношения между И. Μ. Гревсом и О. А. Добиаш-Рождественской[268]. И. Μ. Гревс борется за сохранение единства («мировоззренческого») фундамента школы. Для него это абсолютные ценности. Но в этой борьбе он был обречен проиграть.

Сам И. Μ. Гревс долго и болезненно, с нарушением всех сроков шел к магистерской диссертации[269], так и не защитил докторскую, а Л. П. Карсавин прошел путь от студента до доктора достаточно быстро, спринтерскими темпами, без сучка и задоринки, что, безусловно, сказалось на взаимоотношениях между ними в рамках научной школы. Дело в том, что научная школа — и, как представляется, рассматриваемый нами пример демонстрирует это более чем убедительно — это не просто совокупность ученых-единомышленников, работающих по сходной проблематике, объединенных общей методологией и методикой исторического исследования и группирующихся вокруг одного центра и фигуры лидера. Научная школа, говоря языком социологии, — это, в отличие от направления в науке, неформальная малая социальная группа, со своей структурой, со своим коммуникативным режимом, со своим набором социальных ролей и статусов[270]. И в организации школы («генетического типа») изначально заложено противоречие, провоцирующее внутренний конфликт. Это возможность ситуации, когда ученики перерастают учителя. Подобная ситуация требует внутреннего переструктурирования, перераспределения ролей и статусов, а далеко не каждая школа способна на подобную трансформацию. Школа как социальная структура лишена динамизма, в некоторой степени ограничивает возможности развития. При всех своих положительных функциях — механизм профессиональной социализации, форма продуктивной кооперации научной деятельности — научная школа, как справедливо заметил А. А. Формозов[271], ставит границы для собственно профессионального научного роста. При определенных условиях, как это произошло в нашем случае, «внутренний» конфликт перерастает в настоящий скандал, который, подобно воронке, расширяясь, втягивает новых участников и пересруктурирует поле хирургическим путем. Чем тщательнее сознательно выстроена школа, а в случае с И. Μ. Гревсом происходит именно так, тем болезненнее, интенсивнее и напряженнее получается подобный конфликт.

Для самой научной школы конфликт выполняет двойственную функцию. С одной стороны, конфликт оказывается мобилизующим фактором. В условиях конфликта, ставшего «пограничной ситуацией», научная школа, в лице различных ее представителей, эксплицирует (а порой и создает) некоторые предельные теоретические и мировоззренческие свои основания, неявные, размытые в режиме обыденной повседневной работы. Школа, мобилизуясь в ситуации вызова, создает себя. В этом плане внешний конфликт для школы весьма продуктивен, а порой и просто необходим. Так, в рамках школы И. Μ. Гревса, как мы видели, происходит конструирование принципиально новой, неактуальной ранее формы нарратива, посредством которого разворачивается и осмысливается конфликт, — писем с выяснением отношений. А с другой стороны, конфликт чреват элементарным распадом школы, прекращением ее существования как группы, как единства. Школа И. Μ. Гревса в данном случае, сбросив взрывоопасный материал, продолжала существовать, но уже несколько в ином виде, став, по сути, «нормально позитивистской». Лидером петроградских медиевистов стала О. А. Добиаш-Рождественская. На ведущие позиции выдвинулись ее непосредственные ученики, как определяли они себя сами, «научные внуки Гревса». И. Μ. Гревс же после увольнения из университета, в силу различных причин, перенес центр тяжести своей работы на развитие экскурсионного дела и краеведческого движения[272]. Хотя в 1920-1930-е гг. О. А. Добиаш-Рождественская всегда демонстрировала почтительное уважение к учителю, оказывая ему посильную помощь и поддержку.

Показательно, что И. Μ. Гревс осмысливал болезненный для него внутренний конфликт с учениками именно через призму модели «борьбы поколений». В неопубликованных воспоминаниях Гревса, написанных в 1920-е гг. и посвященных И. А. Покровскому, содержится следующий абзац: «Хочу вспомнить один случай, когда поддержка И. А. дала мне страшно много при перенесении одного острого столкновения с одним из любимых моих учеников. Он вдруг вздумал бесцеремонно «развенчать» меня (кстати, сам себя никогда не венчал) и в... письмах ко мне и в разговоре с другими учениками. Я никогда не закрывал пути к откровенной критике учениками моих мнений и действий, но этот эпизод принял неприятно назойливый и нравственно-безвкусный характер, и мне такое немотивированное выступление причинило большое горе, особенно при вообще пораненном у меня сердце.

Так вот, кроме моих самых близких, никто мне не помог тогда, как И. А. Я все, конечно, рассказал ему, стал выражать ему свои сомнения: может быть, все это верно, что он говорит, и приходится на конец жизни перестраивать свою профессиональную деятельность. Он возмущался виновником, но горячо опровергал и меня: «Да бросьте. Какой вздор Вы говорите! Причем тут Вы. Просто у него «зубы режутся», вот он и упражняется на Вас, благо Вы по доброте позволяете. Цыкните на него или оставьте без внимания». Он был, конечно, прав, и я не сумел сам подняться на должную возрасту и учительскому званию высоту.

Так я получил от И. А. не только руку дружеского утешения, но и подверг правильной критике мою реакцию на неуместное выступление молодого петушащегося самолюбия»[273].

В принципе, эта же мысль закодирована для посвященных в последнем печатном отзыве И. Μ. Гревса на работу Л. П. Карсавина: «Затрудняет также часто при чтении неясность изложения, спешность постройки; ощущаешь, что многие утверждения являются быстро рожденными детищами напряженно и остро работающей смелой и оригинальной творческой мысли, еще не закаленной, однако, мучительным опытом долгого жизненного труда, иногда теряющейся в противоречиях, вытекающих из собственных богатств»[274].

По словам Б. С. Кагановича, мировоззренческие и теоретические взгляды И. Μ. Гревса в 1920-е гг. претерпели существенное изменение. От позитивизма и либерального эволюционизма с «верой в прогресс» он постепенно дрейфует в сторону «идеографизма» (признание уникальности исторического факта) и большей православной воцерковленности[275]. Помимо внешних для нашей темы факторов, обусловивших это изменение взглядов, справедливо отмеченных Б. С. Кагановичем (установление советской власти, реформы исторической науки и образования, личная трагедия И. Μ. Гревса, методологические поиски исторической науки начала XX века), можно предположить, что определенное влияние на изменение взглядов И. Μ. Гревса оказал и конфликт с Л. П. Карсавиным.

В письме своей ученице Е. Я. Рудинской от 22 мая 1923 г. И. Μ. Гревс, характеризуя ситуацию в петроградской медиевистике, напишет: «Все силы напрягаем, чтобы пронести традицию науки — культуры через безвременье. Группа медиевистов у нас хорошая, талантливая и интересная. Главную, центральную работу теперь несет в нашей сфере Ольга Антоновна, находящаяся в апогее расцвета ученого и профессионального таланта. Я уже отстранен на второй план, только помогаю остающимися во мне силами и могу быть доволен отношением ко мне студентов, которых считаю теперь преимущественно учениками Ольги Антоновны. ...С Карсавиным было гораздо труднее: с ним порвались все связи солидарности. Я даже в последние годы совсем перестал понимать его душу. Он теперь в Берлине»[276]. Все личные отношения оказались прекращены. Навсегда.

В определенной степени конфликт между Л. П. Карсавиным и И. Μ. Гревсом можно описать как конфликт между молодым, амбициозным, стремящимся к признанию и самореализации ученым, выдвигающим некие «новые» идеи, и его «немолодым» учителем, отстаивающим традиционные теории и связанное с ними видение науки. Однако, будучи внесенным в контекст научной школы, этот конфликт оказывается важным фактором, существенно влияющим на ее трансформацию и последующую судьбу. С одной стороны, важнейшей причиной конфликта (наряду с целым рядом факторов) оказывается внутренняя неоднородность школьной программы и «идеологии». А с другой стороны, в результате конфликта школа, видоизменяя свою программу, становится гораздо более гомогенной и «позитивистской», что позволило ей «выжить» как научному сообществу и даже в какой-то степени быть востребованной в тяжелых условиях 1920-х годов. Сохранившаяся часть школы и вошедшие в нее новые представители, «научные внуки», сплотились на базе новой теоретической платформы вокруг нового лидера.

А. В. Свешников. Петербургская школа медиевистов начала XX века. Попытка антропологического анализа научного сообщества. Омск, 2010. С. 100-108, 350-398.

(Глава 3 и фрагменты гл. 1. Печатается с сокращением ряда библиографических ссылок.)