Докладная записка иеромонаха Николая директору Азиатского Департамента П. Н. Стремоухову
Ваше превосходительство, милостивый государь!
Отправившись в Японию в звании настоятеля консульской церкви, но с миссионерской целью, я старался, в продолжение моего восьмилетнего пребывания там, изучить японскую историю, религию и дух японского народа, чтобы узнать, в какой мере осуществимы там надежды на просвещение страны Евангельскою проповедью. Конечно, в миссионерских видах я никак не рассчитывал на одни собственные силы; но мне казалось святотатством просить себе сотрудников прежде, чем я уверюсь, что их силы, отвлеченные от непосредственного служения России, не будут потеряны для людей вообще. Чем больше я знакомился со страной, тем больше убеждался, что очень близко время, когда слово Евангелия там громко раздастся и быстро понесется из конца в конец империи. Беру смелость изложить перед Вашим превосходительством те наблюдения, которые привели меня к этому убеждению.
В этой 35-миллионной империи Крайнего Востока все как-то чудно, все не по-нашему, но вместе и не по-восточному. Как мы понимаем Восток? Абсолютный деспотизм сверху и безответное раболепство снизу, невежество, отупение и, вместе с тем, невозмутимое самодовольство и гордость, а вследствие этого неподвижность: вот понятия, которые у каждого из нас неразрывно связаны с понятием о восточных государствах. Тем более, по-видимому, означенные качества должны бы принадлежать Японии, как стране очень древней и во все время своего существования имевшей сношения почти исключительно с одним Китаем, отсталость и неподвижность которого вошли в пословицу. И что же мы видим на самом деле в Японии? Императорская династия здесь, правда, имеет, как почти везде на Востоке, божественное происхождение, но деспотами в том смысле, который мы привыкли соединять с этим словом, императоры никогда не были. Я встретил в истории лишь одного императора (и в период наиболее цветущего состояния Японии), который взглянул было на свою власть как на принцип полнейшего самовольства и вследствие того стал охотиться на людей с луком и стрелами, бросать людей в реку, бить их острогою, как рыбу, и делать тому подобные дурачества; но и его постигла внезапная смерть, и история очень недвусмысленно говорит о причине этой внезапности. Другой, наследник престола, показывал наклонность сделаться подобным императором, но за эту наклонность Государственный Совет прямо лишил его права на престол. Вообще об императорской династии в Японии (она одна с самого основания империи, т. е. с 667 г. до Р. Хр.) можно не обинуясь сказать, что она блистательно исполнила свой долг: рядом героев и мудрых администраторов она завоевала страну для своего народа, дала ей очень хорошее гражданское устройство (лучшее, чем то, которое существует теперь не по вине императоров), доставила народу военную славу завоеванием корейских государств, ввела его в сношение с Китаем и через то даровала стране хоть то образование, которое выработал до нее Китай, и, наконец, жертвуя собой, своим божественным авторитетом, внесла в империю буддизм, более обширную и высшую форму религиозного сознания, чем древнейшая религия японцев — синту (обожение духов предков). Кончив свою миссию и как будто истощенная ею, императорская династия впала в бездеятельность, в апатию, и Япония, не задумываясь долго, создала себе новую форму правления. Это вышло нечто очень оригинальное: император, по-видимому, продолжал быть тем же императором; титулы и почести на словах и в книгах остались за ним, но власть перешла к более живым и сильным деятелям — сёогунам («сёогун» в буквальном переводе: «генерал»). С этими, на свежей памяти и самопроизвольно поставленными своими властелинами Япония уже не много церемонилась: сёогунских династий менее чем в продолжение 700 лет (с 1186 г. по Р. Хр.) у нее перебывало шесть, причем только те из сёогунов держались крепко и прочно, кто удовлетворял национальным потребностям.
Это ли деспотизм? И где же безответственность и раболепство? Начните говорить с людьми разных сословий, спуститесь до крестьянина самого глухого околотка, и вы удивитесь здравому и вместе независимому образу мыслей народа о своем правительстве. Самый строгий образ правления был установлен последнею, низверженною в прошлом году сёогунскою династией: Япония была опутана сетью шпионов; самые суровые меры были приняты для устранения сношений с иностранцами; но первое относилось почти исключительно к обузданию удельных князей, второе (по понятию сёогунов, очень основательному 300 лет тому назад) предупреждало страну от завоевания ее иностранцами. Что же касается до народа, то он имел условий к сознанию своей гражданской свободы гораздо более, чем народы многих государств в Европе. И при всем том, как народ был недоволен существовавшим порядком вещей! Интересно было послушать, как купец негодовал на такие и такие пошлины (правду сказать, вовсе не обременительные), как крестьянин роптал за взимание повинностей, по его мнению, очень тяжелых, как все презрительно отзывались о чиновниках («которые почти все даже взятки берут — такие они негодные!»), как весь вообще народ корил правительство за бедность страны, между тем как нищих почти не видно, а каждую ночь в любом городе улицы увеселительных домов стонут от музыки и пляски. Это ли восточное, безгласное раболепство пред властелинами?
Из сказанного уже отчасти видно, что японцы вовсе и не отупелый и не невежественный народ. Об образовании японцев, сравнительно с европейцами, можно сказать то же, что обыкновенно говорят относительно Америки, сравнивая ее с Германией. Здесь образование невысоко и неглубоко, зато оно разлито почти равномерно по всем слоям народа. Конфуций здесь «альфа и омега» ученой мудрости; зато он, будучи задолблен до последней буквы ученым японцем, небезызвестен и последнему простолюдину, который по нем, большею частию, учится читать и писать. Про другие страны мира до последнего десятилетия и самые ученые японцы почти ничего не знали; зато и в отдаленной деревушке вы не найдете такого невежду, который бы не знал, кто такой Иеритомо, Иосицуне, Кусуноки, Масасинге и прочие исторические деятели, или не сумел сказать, на север или на запад от него лежат Едо, Мияко и другие важные местности. Весной вы идете по улице и видите толпы ребятишек, пускающих змея; вас заинтересовала чудовищная рожа, намалеванная на змее; спросите у ребятишек, кто нарисован: они наперерыв друг перед другом поспешат рассказать, что это Киёмори, или Такаудзи, или кто другой, и, будьте уверены, они расскажут историю удовлетворительно: мать или старший брат, готовя им змея, позаботились в то же время ознакомить их с этими историческими лицами; а часто короткая повесть о них напечатана тут же, на обороте листа. Вот остановились на улице две девушки и рассматривают картинки в книжке; одна из них хвастает своей подруге покупкой, которую только что сделала: это какой-нибудь исторический роман. Покупать книг здесь, впрочем, нет особенной надобности: здесь такое множество общественных библиотек и так баснословно дешево берут за чтение книг, причем даже не нужно трудиться ходить в библиотеки, потому что книги разносятся ежедневно по всем улицам и закоулкам. Полюбопытствуйте за-глянуть в эти библиотеки, и вы увидите почти исключительно военно-исторические романы: таков вкус народа, воспитанный вековыми междоусобными смутами, и книги вы не найдете в девственной чистоте; напротив, они истрепаны так, что в ином месте и невозможно прочитать написанное: несомненный признак, что японский народ читает. Да, число грамотных и читающих в Японии не уступит количеству таковых в любом из западных государств Европы (о России я и не говорю!); и это несмотря на то, что самые простые японские книги писаны наполовину китайскими знаками. Ведь чтобы только овладеть процессом чтения их, нужно убить три-четыре года! И при всем том японцы прилежно учатся читать. Этот ли народ можно назвать отупелым?
Что же касается до гордости, самодовольства и неподвижности, то события последнего пятнадцатилетия служат наглядным доказательством того, что японцам чужды и эти качества в тех размерах, в каких мы приписываем их восточным народам. Правда, у японцев много национальной гордости, и они не могут не иметь ее: в продолжение 25 веков существования их империи они ни разу не согнули своей шеи под чужое ярмо, ни разу даже переменчивый жребий войны не дал им случая усомниться в своем превосходстве пред другими нациями; напротив, всякий раз, когда они сталкивались с айнами, с Кореею и даже с Китаем, они лишь торжествовали успехи своего оружия, и первые окончательно покорились им или ушли от них на Курильские острова, вторая целые века несла им дань; самый Китай по временам заискивал и пресмыкался пред ними — словом, их история внешних сношений до последнего времени всегда неизменно оставалась лишь историей побед и торжества. Прибавьте к этому учение их национальной религии, остающейся и до сих пор и заверяющей их, что они произошли от богов, что Япония — вечная любимица богов, что прочие страны — что-то вроде пустырей, созданных богами как бы случайно и потом заброшенных без всякого внимания. Удивительно ли, что японцы до последнего времени смотрели на иноземцев как на варваров, не очень высоко ценили их силы и даже строили планы подчинения себе всего света? Но, увы! Даже в те времена самодовольства и гордости, в параллель к партии, слишком высоко мечтавшей об Японии, находилась партия, совершенно противоположная ей. Напуганным католическими пропагандистами в XVII столетии японцам глубоко запала в душу мысль, что европейцы непременно имеют намерение завоевать их страну, и в каждом китобое, случайно появлявшемся у их берегов, им беспрестанно мерещился шпион, подглядывающий, что делается у них. А сколько тревоги наделали когда-то наши Хвостов и Давыдов?! Как Япония зашевелилась и стала вооружаться! Какую громкую славу приобрели себе здесь эти два немного взбалмошные лейтенанта и какой ужас навели на всех, начиная от Кунашира до Киусиу! И как они подняли кредит России в глазах японцев! И Англия очутилась одною из русских губерний, и весь свет предпринял завоевать царь наш заодно с турецким султаном! Наконец, чему я не хотел верить, пока сам не прочитал в очень серьезной японской книге, были японцы, до того боявшиеся иностранцев, что предлагали проект: провести по всем прибрежьям Японии каналы, чтоб избежать плавания по морю, где ходят иностранные суда; и правительство уже приступало к исполнению этого проекта, по крайней мере, посылало инженеров осматривать места, удобные для проведения каналов. Это ли гордость и самонадеянность?
А что говорят события последнего времени? Едва прошло 15 лет с открытия Японии, и посмотрите, как изменился дух и правительства, и народа. Не говоря уже о правительстве, почти каждый удельный князь выбивается из сил, чтобы завести у себя пароход, достать европейское военное оружие, обучить солдат европейской военной тактике, приобрести молодых людей, сведущих в европейских языках и науках. Как встрепенулся народ, как все ясно увидели свою отсталость и как искренно и энергично стараются поправить дело! Как все хотят видеть, знать, изучить европейское! Живущие в Японии знают, с каким самоотвержением молодые люди добиваются случая попасть за границу. Без преувеличения можно сказать, что, если бы была материальная возможность, пол-Японии уехало бы за границу учиться. Похоже ли все это на Китай, который целые столетия знаком с европейцами и при всем том до сих пор воображает, что не ему следует учиться от европейцев, а, напротив, европейцы приезжают позаимствоваться от него светом мудрости? Когда-то Япония со всею готовностью и охотою приняла китайскую цивилизацию; 16 веков она неизменно была под ферулою этой цивилизации и проникнулась ею, по-видимому, до мозга костей: везде, начиная от постройки дома до религиозных убеждений, везде и во всем копировка Китая; своего собственного японцы не изобрели ров-но ничего, кроме разве сёогунского звания, и то оправдываемого ими на основании подходящих примеров из китайской истории; даже под сомнением — их синту не есть ли тоже заимствование древнейшей китайской религии?
Все это, если хотите, доказывает мелкость японского народного гения (а быть может, и то, что гений народа вообще не может развиться без взаимодействия других народов); но, вместе с тем, дает случай убедиться, что японцы одарены удивительной упругостью духа. Весь наплыв китайской цивилизации был как будто чем-то, допущенным по уговору на время; теперь она не нужна, и японцы легко и свободно бросают 66) как сбрасывают устарелое платье, и смелой, можно сказать, дерзкой рукою хватаются за все европейское. Взгляните, что делается в настоящую минуту: они не более и не менее, как трудятся пересадить на свою почву английскую конституцию, с ее выборными, с ее парламентом, с ее, лишь для мебели, королевской властью; да говорят, и того еще мало: «Хотели-де ввести американский образ правления, да не могли справиться с ним, немного раненько для страны». Конечно, еще сомнительно, вовремя ли им и английская конституция; их возня с нею что-то очень напоминает мартышку и очки: в одно полугодие прошлого года они уж успели два раза редактировать свою конституцию, не считая разных подскребок и подчисток, встречающихся в официальных газетах. Но я хочу указать лишь на то, как японцы живы и свежи духом и как быстро они откликнулись на призыв европейской цивилизации.
Какая же у этого народа религия и как он относится к ней? Японский народ, наравне с китайским, справедливо укоряют в атеизме или в индифферентности к делам веры. Но что за причина этих качеств, по-видимому, совершенно не свойственных народам полуобразованным? Тот ли это атеизм, что по временам охватывает и европейское общество, приводя в смущение благочестивые души и возбуждая горячую деятельность апологетов веры? Нет, совершенно другой. В Европе атеизм всегда служит характеристическим указателем успеха в науках, поднятия умов на высшую ступень развития. Первые, поставившие ногу на эту ступень, в порывах безотчетной радости, венчающей успех, провозглашают на все лады торжество ума человеческого, его всемогущество, его высшую авторитетность, не хотят оглянуться ни на что другое, хладнокровно взвесить свою находку и указать ей приличное место в кругу знаний человеческих. Толпа сбегается на зов этих глашатаев и вторит им, часто не понимая, в чем дело. Но вот на ту же ступень взошли и люди более хладнокровные, ступили туда, наконец, хранители и истолкователи богооткровенной истины, рассмотрели, в чем дело, сличили новое открытие с учением веры, и (к удивлению массы) это открытие оказалось не только не противоречащим вере, но подтверждающим ее истинность: принимают народы плод науки в круг своих знаний, еще крепче привязываются душою к своей неизменной спасительной истине и продолжают свой путь, и целые века будут идти они. Много раз слабодушные будут иметь случай претыкаться на этом пути, но не исчерпают народы безбрежного океана божественной мудрости, не возвысится, не покичится человеческое знание над истинами религии и не истощит человеческая нравственность ее идеалов святости.
Не то в языческих странах вообще, не то и в Японии. Здесь атеизм высших обществ и индифферентизм низших происходят прямо и положительно от недостаточности религиозных учений, оттого, что народ исчерпал их до дна и они больше не удовлетворяют его. Вот синту. Что это за религия? Поклонение духам предков, начиная с самых первых богов в мире. Что же это за боги? Видны в них могущество, мудрость, величие и тому подобные качества? Ни одного; это просто слабые смертные, даже без тех чувственно-привлекательных качеств, которыми боги Греции когда-то вдохновляли поэтов и художников к созданию неподражаемых образцов классического искусства. Если японские боги иногда творят, то этот акт совершенно не вяжется с другими их действиями, обличающими в них образцовое тупоумие.
Самый первый бог явился в мире случайно, уже после того, как хаос разделился и образовал небо и землю; о действиях это-го бога и следовавших за ним пяти поколений не известно ровно ничего. Уже боги седьмого поколения начали творить. «Внизу, должно быть, есть земля», — сказал Изанаги, стоя вместе с богиней Изанами на небесном мосту, и он погрузил небесный жезл вниз. С поднятого жезла капнула капля и образовала остров. Изанаги и Изанами сошли на него и стали обходить кругом: он — в одну сторону, она — в другую. Когда сошлись, она первая сказала приветствие; Изанаги рассердился за непочтительность, так как ему должно было принадлежать первое слово, и боги обошли остров снова. На этот раз Изанами придержала язык. После первых объяснений оказалось, что они могут быть мужем и женою; но как? К счастью, откуда-то взялась очень живая птичка, известная в России под именем синицы, села перед ними и своими движениями научила их супружеству. Тогда они стали рождать японские острова. Перворожденным они были недовольны, так как он оказался весьма небольшим (Авадзи); они родили побольше и так далее; наконец, родили горы, леса, моря и животных. Из всех их детей Аматерасу оказалась самой красивой, и они послали ее управлять небом: это богиня солнца. Но их сын Сосано, к неудовольствию родителей, оказался совершенным грубияном и забиякой; бить, сокрушать, приводить в слезы было его любимым занятием; родители за это послали его в ад. Пред отходом туда Сосано попросился сходить на небо, повидаться со своей старшей сестрой. Сестра испугалась его прихода, думая, что он замыслил отнять у нее владения, и встретила его, вооруженная с ног до головы. Но Сосано успел уверить ее в невинности своих намерений и оставлен был погостить. Ему, однако, не терпелось без проказ: то он вытопчет рисовые поля сестры, загнавши на них лошадей; то, подкравшись к окну, у которого она сидит за ткацким станком, нечаянно испугает ее до того, что она до крови уколет себе руку челноком. Наконец, он решительно вывел ее из терпения, когда сделал одно крупное неприличие в ее парадной комнате, в которой она приготовилась праздновать осенний урожай; без малейшей опаски она вошла и села, но — о ужас! — запах пренесносный и новое платье все испачкано! Огорченная до глубины души, богиня солнца ушла в пещеру и затворилась на-всегда. Можно себе представить, что сталось с несчастным миром: все погрузилось в мрак, ни дня, ни ночи, все бродят ощупью. Боги думали было, что Аматерасу посердится и выйдет; не тут-то было! Она не на шутку рассердилась. Боги были неглупы, знали, чем выманить свою любимицу: они собрались у входа пещеры, насадили зеленые деревья и увешали их разными прелестями, заманчивыми для женского глаза, как то: зеркалом, ожерельями; тут же посадили петуха, заставили его петь, а сами ударили плясовую. Не вытерпела богиня, отодвинула камень, чтоб взглянуть в отверстие; но в ту же минуту ее рука очутилась в сильных дланях бога силы, который заранее поставлен был на страже у входа. Как ни упиралась богиня, но была вытащена; тут ее окружили соломенной веревкой и пристали с просьбой: «Не уходи, не уходи опять», — и тут же обещались примерно наказать негодяя Сосано. Аматерасу не заставила себя долго упрашивать, и вот мир до сих пор наслаждается солнечным светом. А Сосано пришлось плохо: ему скрутили руки назад, выщипали его длинную бороду и сбросили с неба. Он, впрочем, не потерялся и на земле. Он упал в теперешнюю провинцию Идзумо, здесь набрел на плачущих старика и старуху; при вопросе, о чем они плачут, они объяснили, что семиголовый змей переел всех их детей, теперь очередь за последней дочерью. Сосано обещался убить змея, если они потом отдадут за него дочь; старики с радостью согласились. Тогда Сосано велел построить семь шалашей и в каждый поставить по бочке вина, а сам спрятался и стал ждать. Змей пришел, ощутил запах вина, вложил в каждый шалаш по голове и натянулся допьяна, так что заснул. Тогда Сосано изрубил его в куски; когда рубил хвост, его сабля вызубрилась; он осмотрел хвост внимательно и нашел в нем меч, который и препроводил в подарок сестре Аматерасу. Затем женился, построил домишко и стал жить-поживать, даже сложил песенку про свое веселое житье, известную и доныне. В Идзумо он пользуется особенно усердным почитанием. А Аматерасу продолжала жить по-своему. Воспитав сына Сосано и усыновив его, она хотела было отправить его на землю, но этот отказался, предоставив свои права сыну Ниниги. Аматерасу и послала Ниниги в Японию, отдав ему эту страну в потомственное владение. С ним она отправила большую свиту, наказав ей хранить господина и верно служить ему; вручила также внуку при прощанье зеркало, меч и осьмигранный драгоценный камень как знаки его достоинства.
Ниниги сошел на землю, заблудился было здесь, но, по счастью, встретившийся без путей Сарудахико проводил его в Хиунга (на острове Киусиу), где он и поселился. Его дети Хоносусо и Хохадеми разделили между собою занятия: первый удил рыбу, второй охотился за зверями, и каждый из них был очень счастлив в своей ловле. Однажды они для пробы поменялись орудиями охоты; но Хоносусо ничего не достал в горах и возвратил лук и стрелы брату; а Хоходеми не только не поймал на рыбной ловле, но и уду потерял. В вознаграждение он сделал брату новую уду, но тот ничего не хотел вместо своей прежней и настойчиво требовал ее. Хоходеми, в горести бродя по берегу моря, встретился с одним стариком, который, узнав причину его печали, сделал короб и в нем спустил Хоходеми на дно морское. Здесь Хоходеми нашел великолепный дворец морского бога, который хорошо принял его и женил на своей дочери. Чтоб найти удочку, собраны были рыбы; у одной замечен был рот пораненным, и удочка оказалась у нее. Три года прожил здесь Хоходеми и когда наконец захотел отправиться на землю, морской бог снабдил его на всякий случай двумя шариками, имевшими свойство, когда бросить тот или другой в море, возвышать или уменьшать прилив. Возвратясь на землю, Хоходеми, при помощи этих шариков, одолел старшего брата, за-крепил за собой власть и стал мирно царствовать. При рождении сына он лишился своей жены. Тоётоми, почувствовав приближение родов, сказала мужу: «Я беременна; выбрав бурный день, построй мне на берегу родильный шалаш и ожидай». Входя в приготовленный шалаш, Тоётоми запретила мужу идти за нею; но Хоходеми, подстрекаемый любопытством, пробрался к шалашу и стал подсматривать. Он увидел лежащего свернутым дракона, обхватившего ребенка. Заметив, что за ним подсмотрели, дракон быстро ушел в море. Так как шалаш еще не успели покрыть, когда Тоётоми пришло время родить, то новорожденный назван был Фуки-аваседзу (непокрытый). От Аматерасу до него включительно пять поколений: это и есть так называемые поколения земных богов. Вот нить главных событий синтуиской космогонии.
Но генеалогия богов этим далеко не оканчивается, а, скорее, только здесь начинается. К семи поколениям небесных богов японцы почти не обращаются; земных богов, за исключение высокочтимой Аматерасу, тоже редко утруждают молитвами: эти области очень высоки и неподходящи для обыденного богопочитания. При всем том Япония полна богами. Откуда же они? Очевидно откуда. С сыном Фуки-аваседзу, Дзинму (первым в ряду микадо), начинается достоверная история Японии. Дзинму перешел с Киусиу на Ниппон, которым тогда владели айны, дрался с этими последними, был на первый раз оттеснен ими, потом успел отнять у них значительную часть территории и утвердился на Ниппоне. Всё это действия, очень обычные для простых смертных завоевателей; но в то же время Дзинму был сын бога, потомок Аматерасу и чрез нее небесных богов; очевидно, что он и сам бог. За ним в той же степени боги — все его преемники, до нынешнего микадо, о котором если японцы выражаются, что «только пожелай он, небесный огонь сейчас же падет и попалит всех иностранцев», то имеют полное право так выражаться. И вот, следовательно, ряд богов, уже более доступных для каждого, потому что эти боги более знакомы с земными делами. Из ряда императоров-микадо ознаменовавшие себя чем-либо особенно полезным для Отечества чтутся с особенным усердием. Например, Хациман.
Кто же такой Хациман, которому такое множество храмов в Японии и в честь которого делаются такие великолепные воен-ные процессии? Это бывший микадо Воодзин. Вы развертываете историю, прочитываете про Воодзина и, правду говоря, не находите ничего особенного: был из очень обыкновенных микадо. Но вы забыли главное; загляните в историю предшествовавшего микадо: это была мать Воодзина, Дзингу, завоевавшая Корею; а завоевала-то, собственно, не она, а Воодзин, которым она была беременна в ту пору. Всякому известно, как это было. Императрице совсем уж приходило время родить, когда она собиралась в Корею, но она взяла на берегу простой камешек, заткнула его за пояс и сказала: «Да не родится дитя, пока я с победою не вернусь в Отечество», — и дитя не родилось, оно только переместилось на более удобную, по его мнению, квартиру. Дзингу во время похода была вооружена; между прочим, один из рукавов ее платья замечали постоянно наполненным чем-то; все думали, что там у нее нужные в походе вещи (ремешки, веревочки и под.), но все ошибались: там и был Воодзин, только не в рукаве, а в руке. Итак, не великая ли услуга Отечеству и вместе не дивная ли сила божественная — завоевать государство, будучи еще в теле матернем? Понятно после этого, отчего Хацимана так усердно чтут военные, считающие его, по преимуществу, своим богом. Предки микадо — боги: и самого микадо, и всего народа вообще.
Но с неба, вместе с Ниниги, пришло много великих мужей; их потомки живут и доселе и чтут их как своих фамильных богов; деяния тех мужей принесли пользу всему Отечеству, поэтому и несь народ, за исключением самого микадо, обязан чтить их и чтить. Наконец, весь японский народ, если разобрать его родословную, — божественного происхождения: все в конце концов происходят от Изанаги и Изанами, поэтому все — боги, и каждый человек обязан чтить своих предков как богов, молить их о покровительстве, приносить им жертвы; степенью богопочтения к предкам обусловливается для каждого домашнее счастье или несчастье. Входя в японский дом и любопытствуя взглянуть на божницу, вы всегда найдете бумажку с именами и жертвы перед нею; на вопрос о значении бумажки вы узнаёте, что на ней имена домашних пенатов. Иногда тут же стоит безобразный, закопченный идол: то непременно предок, чем-нибудь особенно хорошим ознаменовавший себя для рода. Часто этот предок заинтересует нас своим карикатурным, уморительным видом; вам хотелось бы приобрести его для коллекции редкостей; не стесняйтесь, предложите цену подороже, чем за обыкновенную куклу, вам продадут его. Чем ниже общественное положение человека, тем больше у него богов, потому что кроме своих пенатов он чтит знаменитых предков людей высших сословий; наоборот же не бывает. Для императора было бы постыдно воздавать поклонение предкам какой-нибудь другой фамилии, какими бы заслугами они ни были ознаменованы; некоторые императоры, правда, унижали себя до этого, но это всегда считалось скандалом и возбуждало народное осуждение. Для членов знатной фамилии, например, Фудзивара, Минамото, Такра, было бы постыдно чтить богов какого-нибудь купца. Но есть боги и из низких сословий, чтимые всем народом: это люди, ознаменовавшие себя особенно великими заслугами, например Хидеёси. Есть также множество местных богов, возникших из невысокого звания; например, такой-то открыл в горе золотую руду и потрудился для разработки ее; натурально, что и по смерти он покровительствует этой горе и работающим на ней; местные рудокопы строят ему храм и при-носят жертвы; от рудокопов мало-помалу почитание переходит в народ, и вся местность незаметно приобретает нового бога-протектора. Это делается особенно легко и скоро, если бог заявит себя каким-нибудь чудом; а мало ли средств чудодейства? Присниться кому во сне и сказать нравственную максиму или пропеть стишок, блеснуть под вечер синим огоньком в окрестности, окликнуть кого нечаянно в уединенном месте, прошуметь странным звуком между деревьями, когда нет ветру: бог может быть уверен, что все это примется в должном смысле, быстрой молвой пройдет в народе, и слава его упрочится.
Наконец, чествуются и боги зловредные, для того чтобы умолить их не делать зла. Например, в эпоху, предшествовавшую возникновению сёогунов, когда придворные сановники завели прекрасный обычай играть особами микадо, как пешками, употребляя для удобства в игре микадо-малолетков, или и взрослых, но слишком явно тупоумных, был один микадо по имени Сютоку; пока он был ребенком, он царствовал, но лишь только достиг совершеннолетия, его убрали с престола. Сютоку был строптив: он поднял бунт, привел в смятение столицу и окрестности; но он не был настолько талантлив, чтобы одолеть врагов: его разбили, взяли в плен и заточили. Покаялся бедный в своем неповиновении, в знак раскаяния переписал один молитвенник вместо туши собственною кровью и послал его в столицу; но ему с презрением отослали этот дар обратно. Тогда он, исполненный отчаяния и неописанной злобы, изрек: «Молю богов, чтоб мне переродиться дьяволом, на мучение Японии»; со скрежетом зубов, с насупленными бровями, из-под которых сверкали самые зловещие молнии, с отросшими волосами, в лохмотьях, он бродил с этого времени одинокий по дебрям и, наконец, умер в таком состоянии духа. Смерть его не замедлила обнаружиться для Японии самыми бедственными ударами: бунты, голод, наводнения — все свидетельствовало, что Сютоку начал свой страшный расчет с Отечеством. Очевидно, что ему немедленно должны были построить храм, учредить Богослужение, и едва только этим успели унять его свирепость.
Между самими богами существует субординация, так что есть боги начальствующие, есть боги, служащие у других на посылках и побегушках. У некоторых богов служат исполнителями их воли те или другие животные, так что если бог сердит на кого- нибудь, то насылает на него своих посланцев, обезьян, оленей и т. д., которые у наказуемого разрушают дом, портят сад, опустошают поле.
Вот сущность синту. Очевидно, что эта религия может принадлежать лишь очень грубому и невежественному народу, народу, стоящему на той степени умственного развития, когда он, побуждаемый присущим человеку религиозным чувством, ищет предмета поклонения, но не в состоянии возвыситься своим умом над окружающим миром и готов воздать божеские почести всему, что его поразит и возбудит его удивление; в нем умственного сознания пробудилось лишь настолько, что он не кланяется первой попавшейся на глаза старой ели или причудливой формы камню; он безотчетно понял существование другого мира, духовного, и превосходство этого мира над материальным; но дух поразил его лишь в частных, близких к нему явлениях, и он падает и преклоняется пред ними, а себя самого и всю природу ставит в зависимость от них.
Неудивительно поэтому, что синту не оказал почти никакого сопротивления буддизму, при переходе сего последнего в Японию. Японцы в то время завоевали Корею (в 200 г. по Р. Хр.) и познакомились с Китаем; чрез эти столкновения умственный горизонт их невольно расширился, и синту оказался не удовлетворяющим более религиозным потребностям народа. И каким высоким учением здесь должен был показаться на первый раз буддизм, эта лучшая из языческих религий, геркулесовы столпы человеческих усилий составить себе религию, руководствуясь теми темными остатками богооткровенных истин, которые сохранились у народов после рассеяния Вавилонского! Синту почти без ропота и сопротивления уступил свое место новой религии, и, не будь особого обстоятельства, его и следов до сих пор не было бы в Японии. Это обстоятельство заключается в гибкости буддизма и способности его приноровляться к обычаям страны, куда он является; а все это вытекает из его основного догмата — перерождения. « Клянусь, что буду рождаться в разных невежественных странах для привлечения их к спасению», — клялись Будды и Боддисатвы. Итак, Аматерасу была тот же Будда, Хациман — тот же Будда, все японские боги — Будды и Боддисатвы, рождавшиеся, применительно к умственному и нравственному состоянию японского народа, совершенно в других видах, чем в Индии, рождавшиеся для того, чтобы «завязать связь с народом» и чрез то приготовить его к восприятию истинного учения Будды. «Связь» (ин-ень) тоже есть основное учение буддизма; не завязавши связи, Будда не спасает никого, а чтобы завязать ее, он может рождаться во всевозможных видах. Таким образом буддизм нарек японским богам свои имена, под этими именами принял их даже в свои храмы и зажил роскошно в Японии. Но синту от этой снисходительности и покровительства приходилось нелегко. Он конфузился пред своим щеголеватым соседом, пред его высокоумием, пред пышностию его храмов, пред обилием его молитвенников; и вот он начал из кожи лезть, чтоб поправиться: построил себе храмы наподобие буддийских, сочинил великолепные церемонии, живописные костюмы; но самое главное — принялся толковать свое учение на всевозможные лады. Если в буддизме поражают вас иногда толстые молитвенники, наполненные не чем иным, как похвалами заглавию этих же самых молитвенников, то у синтуиских экзегетов вы найдете целые томы толкований на отрывки из древней японской истории, толкований, где каждый слог, каждая буква исторического текста дали случай к сплетению самых хитрых и невероятных аллегорий. Но увы! — по этому скользкому пути со своей легкой ношей синтуиские экзегеты не замедлили спуститься до полнейшего отрицания всего. Самое отъявленное безверие было результатом их пытливости. «Был довременный хаос; в нем случайно зародились искра огня и капля воды; от взаимодействия этих двух элементов хаос сгустился и принял шаровидные формы; от припёка огнеобильного шара (солнца) на водообильный (землю) в последнем, когда он был еще в состоянии грязи, зародились разные живые существа; человек, как самое высшее существо, образовался в лучшем из болот, т. е. в более мягком и обильном грязью». Вот сущность учения японских материалистов, смею уверить, ни в логике, ни в силе аргументов ничем не уступающих европейским. Синту, по-видимому, должно бы было не поздоровиться от этих дружески-медвежьих услуг, но — ничуть не бывало. Дело в том, что, во-первых, нельзя встретить ни одного экзегета, который бы, при решительном отрицании всего содержания синту, тем не менее не направлялся к поддержанию его и к сплетению ему самых выспренних похвал. Факт, с первого взгляда, странный, но, в сущности, весьма простой и естественный: синту из религии обратился у экзегетов в национальное, чисто гражданское учреждение; всем мельчайшим подробностям его приписано самое высокое значение для поддержания народного духа, для развития гражданских добродетелей и утверждения могущества Японии на веки вечные. В этих видах превозносятся похвалами предки, выдумавшие такое мудрое учреждение, и, в конце концов, синту рекомендуется для вечного хранения и последования. Во-вторых, те же самые приверженцы синту рассмотрели хорошо и буддизм и нашли в нем ахиллесову пяту, и не одну; с тою же разрушающей критикой они обратились и к нему, но уже не для поддержания, а для разрушения и поругания его, как иноземного учреждения, зловредного для Японии. Все буддийские чудовищные чудеса, все его безобразные легенды, его скучнейший рай и ни с чем не сообразный ад, все это подвергнуто насмешке и отрицанию, и, таким образом, для буддизма сделалось наконец и невозможным, хотя бы он желал того, окончательно подавить и уничтожить своего противника. В таком виде синту существует и теперь, т. е. по наружности — как будто религия, облеченная во все внешние атрибуты религии; но, в сущности, для рационалистов, — как народная школа добродетелей. Эти рационалисты в то же время хотят, чтобы народ верил в синту, как в религию, но народ настолько же верит, насколько они сами; а вдобавок, не возвысившись до заносчивых тенденций рационалистов, не видит в нем и школы, и вышеприведенное выражение: «Пожелай микадо, и небесный огонь попалит всех иностранцев», — в устах японца имеет самый иронический смысл.
Буддизм, возникший на почве Индии как противодействие браминской кастовости и угнетению низших классов высшими, был в этом отношении проповедью духовного равенства и любви в языческом мире. С другой стороны, как проповедь человека, из наследника престола сделавшегося нищим, он, натурально, явился проповедью суетности всего земного, нестяжательности и нищенства. Эти две характеристические черты, с которыми буддизм явился в устах первого своего проповедника, обеспечили для него будущие успехи: первая влекла к нему сочувствие народных масс, вторая доставила ему множество способных приверженцев и деятелей. В дальнейшем развитии эти черты приняли другой вид и доведены до крайности и нелепостей. Существовавшее в темном предании между индийцами понятие о имеющем явиться на земле любвеобильном Искупителе рода человеческого мало-помалу отнесено было к самому Шакьямуни: в его лице буддисты нашли своего богочеловека, сошедшего с неба и воплотившегося для научения людей. Но так как буддизм явился на почве бра- минского пантеизма и сам оказался бессильным отрешиться от него, то и в Будде индийская фантазия не могла выработать единоличного владыку мира. Он, правда, является с чертами, свойственными Богу, но, вместе с тем, таких, как Будда, бесконечное множество, и каждый из них дошел до этого блаженного состояния своими заслугами; каждому человеку, в его очередь, также предстоит, рядом множества градаций, выродиться в Будду. Эта лестница, идущая от человека вверх, ведет к состоянию Будды. Но почему же не продолжать ее и вниз? И вот, при наклонности к пантеистическому воззрению на мир, при непонимании природы и ее отношений к человеку и при бессознательном, свойственном человеку сострадании к низшим существам окончательно определяется идея метемпсихозы. Весь животный мир, по существу, отождествляется с Буддой; мало того, лестница простирается еще ниже: изобретаются разных степеней ады, населяются живыми существами и тоже ставятся в связь с Буддой. Дурной человек, в наказание за свои грехи, рождается животным или посылается в ад; спустя известное время, положенное для очищения грехов первого рождения, он снова рождается человеком, и если живет на этот раз добродетельно, то по смерти может опять родиться на земле уже царем или другим великим лицом; если опять ведет себя хорошо, то идет в рай, откуда вновь может прийти на землю Боддисатвой или Буддой. Таким образом небесный, земной и преисподний миры делаются огромной лабораторией, в которой бесчисленные роды существ кишат, рождаются, перерождаются и, в конце концов, все делаются Буддами. Так далеко зашли последователи Шакьямуни, развивая его простую первоначальную идею любви и равенства.
В развитии другой, столь же простой и естественной, идеи нестяжательности они тоже не замедлили прийти к самым крайним и неожиданным выводам. Труд и везде — наказание Божие за прародительский грех; особенно же труд тяжел на Востоке; там наклонность к стяжанию не мучит человека: было бы чем утолить голод и жажду, а затем нет больше наслаждения, как лежать или сидеть под тенистым деревом, предоставив течение мыслей воле фантазии. Но мысли тоже могут иногда или причинять огорчение, или волновать; потому еще лучше, если они как бы останавливаются и замирают в своем течении, или, одним словом, человек погружается в бесчувствие, в бессознательность; тогда он погружается в ничто, но в этом ничто, вместе с тем, — целостное существование человека. Такое бессознательно-спокойное состояние называется созерцанием; ему приписываются высокие качества непосредственного ведения всего и сила управлять всем, так как в этом состоянии, будто бы, человек, отрешась от себя, сливается в одном со всем, а тогда он может и владеть тем, с чем слит. Это со-стояние поставляется целью всех и всего; Будды потому и Будды, что достигли возможности во всякое данное время погрузиться в это состояние, и оно считается их высочайшим блаженством. Мимоходом, на пути развития этих главных своих начал, буддизм сочинил для своих последователей правила нравственности, поражающие иногда своею чистотою и строгостью, иногда своею чудовищностью; сочинил также чудовищные и самые невероятные легенды и чудеса. Все это, взятое вместе, облеклось в огромную литературу и в правильное религиозное общество, со своим богослужением, со своими храмами, монастырями, наконец, со своими искусствами, живописью, скульптурой и архитектурой. Все это, в период гонения на буддизм в Индии, хлынуло на север и затопило Китай и корейские государства, откуда не замедлило перейти в Японию.
Мы уже видели, что синту без сопротивления отступил на первый раз перед новою верою и японцы с радостью приняли ее. Да и могло ли быть иначе? Вместо слабых, сомнительного авторитета богов буддизм представлял для поклонения высочайшее существо, сошедшее на землю для спасения людей; грубым, почти неоформленным понятиям нравственности буддизм противопоставил свою тончайшую казуистику; пред такими же грубыми формами наружного богопочитания буддизм щегольнул великолепием своей богослужебной обстановки; устным преданиям синту противопоставил буддизм свою широкую литературу, тогда уже переведенную на китайский язык. Последнее обстоятельство имело двойную выгоду для буддизма в Японии: с одной стороны, оно убеждало японцев к принятию буддизма примером Китая, пред цивилизацией которого тогда преклонялись японцы; с другой, оно пресекало для японцев всякую возможность скептического исследования обстоятельств происхождения самого буддизма, так как китайские буддисты переводили на свой язык, натурально, лишь то, что служило буддизму, а не против него. Буддизм, однако, не вполне пришелся по духу японцев. Это обнаружилось скоро же по введении его, когда японцы начали развивать его по-своему, выдумывая одна за другою секты, что, очевидно, обнаружило стремление выработать учение, согласное с коренными свойствами народа. В этой работе японцы не останавливались ни пред какими затруднениями и дошли, наконец, до совершенных противоречий друг другу. Многие секты и в Японии уже забыты. Я укажу из существующих на более важные.
Вот зенсиу. Как секта, перешедшая из Китая, она любит хвалиться <…> своею неиспорченностью. Очень странная претензия; все, чем зенсиу может похвалиться, это разве древность. Секта эта, очевидно, есть порождение переходной эпохи в буддизме, когда простота первоначального учения Шакьямуни была уже утрачена, но окончательно буддизм еще не определился, еще не выяснилась личность Будды как не только учителя, но и деятельного помощника людей в созидании спасения. Зенсиу составляет проповедь самоумерщвления, в видах достижения способности созерцать; но этот акт приурочен к тому состоянию Будды, когда он сам еще не был Буддой, а только упражнялся в подвиге самоумерщвления; таким образом, здесь человек берет на себя своими силами, по примеру лишь Будды, а не при содействии его, достигнуть верховного блаженства. В практическом применении суть этой секты — зазен, сидение, по примеру Будды, в известном положении, для упражнения в самозабвении и приобретения способности созерцать; чтобы содержать себя во всегдашней готовности к этому подвигу, сектанты ограждены самыми строгими предписаниями касательно пищи и внешнего поведения; дисциплинарная сторона здесь развита до мельчайших тонкостей. По теории все недурно. Но как на деле? Может ли народ предаваться зазену? Это немыслимо. Займись Япония зазеном неделю, в другую она умрет с голоду. Соблюдается ли зазен хоть в монастырях? Говорят, будто есть такие монастыри, где назначается в году несколько недель или дней для зазена; в это время монахи, ежедневно по нескольку часов, сидят, собравшись в одной комнате, и предаются созерцанию, причем, так как под тяжестью блаженных ощущений головы монахов, особенно молодых, начинают клониться, то игумен с одним орудием, очень чувствительным для бритой головы и плеч, беспрестанно ходит между ними и вызывает созерцателей к действительности. И на эту ничтожную формальность сведено все учение зенсиу. При всем том это одна из самых распространенных сект в Японии!
Монтосиу, другая весьма распространенная секта, обязана своим происхождением Японии и составляет совершенное противоречие зенсиу. Монтосиу отбросила весь буддийский аскетизм и ухватилась лишь за идею любви Будды к миру. Здесь о самоумерщвлении и помину нет: сами бонзы женятся, едят мясо и все что угодно. Все подвиги человека представляются ничтожными; для спасения требуется лишь вера в Будду; будь человек неслыханнейшим злодеем, но скажи только раз: «Наму-Амида-Буцу» (поклоняюсь Будде Амиде), — и он спасен. Учение о любвеобилии Будды, о готовности его спасать человека по первому призыву, о недостаточности собственных сил человека для спасения и о благодати (тарики) невольно изумляет; слушая в храме иную проповедь, можно забыться и подумать, что слышишь христианского проповедника. Уж не от христиан ли заимствовано это учение; при исследовании же оказывается, что оно решительно самобытное в Японии и составляет лишь развитие идеи об искупительной миссии Будды. Но при этом возвышенном учении о любви Будды к миру сам Будда нисколько не изменяется: он остается тем же мифически безобразным и невероятным лицом. Оттого-то монтосиу, со своим высоким учением о благодати, принесла Японии гораздо больше зла, чем все другие секты. Допустив семейное состояние бонз, эта секта тем самым разрешила им все материальные заботы и поставила их наравне с мирскими людьми. Это, по-видимому, неважно; при возникновении секты всем даже представлялась лучшая сторона ее именно в этом, так как здесь устранялась зазорность поведения бонз всех других сект; но никто не предложил вопроса: что будет, если бонзы монтосиу выступят на поле деятельности во имя освященных сектою и народным сознанием материальных интересов, но с неверием в душе ни во что? Никто не подумал, как страшна в устах бонз может быть фраза: «Сколько ни греши, скажи только: "Наму-Амида-Буцу", и все прощено». Действительно, в период долгой неурядицы, бывшей пред династией Токугава, бонзы монтосиу двигали целыми армиями и притом под собственным флагом; «шаг вперед — в рай, шаг назад — в ад», — кричали они своим войскам и производили страшные битвы, страшные грабительства и опустошения; сами не веруя ни во что, но двигая невежественными массами увлеченных фанатиков, они грозились ниспровергнуть все государство. Только Нобунага мог унять их, и то какими средствами! Раз две шлюпки были наполнены отрезанными ушами и носами у побежденной их армии и отправлены в их главную квартиру, а когда взята была и она, то 200 тысяч бонз и их защитников сожжено разом!
Вот еще секта, хоккесиу, тоже получившая начало в Японии. Эта составляет дань хвалы и удивления японцев одному молитвеннику, по имени Мёохоренгекё, тому самому молитвеннику, в котором Будда, собираясь умирать, объявил торжественно, что «все, чему он прежде учил, все это ложь, что он лишь старался красивым сплетением обманов привлечь к себе людей, как завлекают детей игрушками, что истинно только то, что он скажет теперь, а теперь он скажет вот что: "Все люди сделаются Буддами"; что "это учение до того важно, что стоит только назвать имя молитвенника, в котором оно изложено, и человек спасен"». Молитвенник наполнен самыми нелепыми чудесами, вроде следующего. К Будде, когда он преподавал это учение, прилетели с неба, в своих великолепных дворцах, два другие Будды, давшие клятву всегда слетать на землю для слушания учения, к изложению которого теперь приступил живой Будда. Сидят они рядышком, и живой Будда проповедует. Когда он высказался, ученики, естественно, были ошеломлены и казались неверившими. Вот трое Будд, для подтверждения истины, высунули языки, которые оказались до того длинными, что пронизали 10 тысяч мировых сфер; в таком положении они просидели перед учениками 10 тысяч лет; затем втянули языки обратно и крякнули все разом, отчего потряслись все миры; в заключение щелкнули пальцами, отчего также потряслись все миры. Могли ли после этого сомневаться слушатели и можно ли не обожать книгу, учение которой засвидетельствовано такими чудесами?
И каждая из сект опирается на незыблемом для буддиста основании: каждая имеет свои символические книги в каноне священной буддийской литературы. Эта литература так обширна и разнообразна, что в ней есть книги, совершенно противоположные одна другой или даже прямо отвергающие истинность учения других книг, как только что упомянутый молитвенник Мёохоренгекё. Это как нельзя лучше обличает происхождение буддийской литературы от многочисленных авторов, часто враждебных друг другу; но каждый автор, стараясь придать вес своему произведению, озаботился приписать его Будде, так что по наружности все и вышло учением Будды, изреченным лишь в разные времена и при разных обстоятельствах. Таким образом, на основании одного и того же учения Будды можно воздвигать самые противоречащие секты, и никто не смеет укорить за это, так как каждая секта укажет на непререкаемый довод в Священной Книге. Нет ничего резче, например, этого нововведения, как женитьба бонз в монтосиу, тогда как до монаха Синрана никто из бонз никогда не думал жениться; но посмотрите, как легко было сделать и этот шаг на основании буддийской литературы. В одной из священных книг, перечисляющих обеты Боддисатвы Кваннона, есть обет его: «Буду воплощаться и в теле женщины, чтобы руководить смертных». Правда, этого еще недостаточно, чтобы Синрану жениться; но в каноне есть также неисчислимое множество примеров явления Будд и Боддисатв святым людям во сне для сообщения им своей воли. Отчего же и Синрану не увидеть чудесного сна? Он и увидел: является ему Боддисатва Кусе (другое имя Кваннона) и вручает четыре стиха, значение которых следующее: «Подвижник, женись в награду за твои подвиги! Я сделаюсь телом драгоценной девицы и сочетаюсь с тобой; изукрашенная, я буду вести людей к рождению в рай». Синран в то время был еще послушником и не имел особенного авторитета. Но нужно же было так случиться, что в ту же ночь и его учитель, всеми уважаемый старец Хоонен, увидел во сне то, какой сон снится Синрану. Нужно же было такое стечение обстоятельств, что на следующее утро Хоонена посетил один из первых придворных сановников и завел разговор такого свойства, что в заключение сам предложил одну из своих дочерей в замужество какому-нибудь монаху, и нужно же было этой дочери называться именно «драгоценная девица» (Тамахиномия)! Разве во всем это не ясно как день промышление Кваннона о спасении людей? Конечно, Синрана женят, как он ни уклоняется от этого! И новая секта пошла щеголять по свету. Вообще, в буддийском каноне столько чудес и столько нелепости в этих чудесах, что мало-мальски смыслящий человек не может не считать их за басни; а так как он видит, что эти басни позволены себе самим Буддою, который прямо высказывает и иезуитское правило: «Обманывать людей, чтоб привлекать их к себе», — то и он, на том же основании, считает себя вправе делать всевозможные благочестивые обманы во благо ближним. Я не говорю уже о тех, которые, как большинство бонз, обманывают народ чисто злонамеренно и своекорыстно. Возьмем еще пример «Нембуцу» (спасение чрез благодать) в той обширности, в какой оно развито Хооненом и Синраном; правда, учение новое, но все же оно довольно твердо может быть основано на некоторых молитвенниках из самого канона, если взять их безотносительно к другим. На что бы, кажется, искать других оснований? Но посмотрите, на чем оно больше всего опирается. Вот один послушник, сгоравший желанием узнать, каким путем легче всего достигнуть блаженства будущей жизни, затворившись в кумирне Аматерасу, молится об откровении ему этого пути; после семидневной молитвы, ночью, он видит наяву: открываются дверцы кивота, где была статуя богини, выходят два мальчика и говорят ему: «Аматерасу теперь нет дома, но она нам наказала, что если в ее отсутствие кто станет молиться об указании верного способа к избежанию будущих перерождений и смерти, то чтобы мы учили: отвергнув собственные тысячеобразные действия, всем сердцем призывать Амиду, всею душею подвизаться в Нембуцу; этим непременно достигается рай будущей жизни и высочайшее успокоение». Вот другому является сама Аматерасу и поет: «Кто призывает Будду Амиду, тот не говори, что я богиня этого государства». Вот во время спора Хоонена с другими бонзами о своем Нембуцу статуя Амиды издает ослепляющий блеск; вот четки одного последователя Хоонена сияют лучезарным светом в ночной темноте; вот Хоонен своим «Наму-Амида-Буцу» вызывает из озера дракона и проч. Нет возможности перечислить всех выдуманных чудес, снов, песен богов. Все секты наперерыв одна перед другой стараются щеголять чудесами, одни других нелепее, одни других фантастичнее. Наглость дошла до того, что указывают чудеса там, где каждый собственными глазами может видеть или ушами слышать, что чуда нет. Там на морской воде написаны китайские знаки: «Мёо-хо-рен-ге-кё»; здесь птицы поют: «Наму-Амида-Буцу»; там в небе, при заходе солнца, постоянно является фигура Амиды и проч. Бонзы до того привыкли к выдумкам и обманам, что расточают их даже там, где нет никакой нужды в них: я читал одно жизнеописание Будды, где автор преблагочестиво уверяет, что за матерью Будды в приданое даны были, между прочим, семь полных возов «голландских» редкостей; а когда она забеременела Буддой, то другая жена царя из зависти, чтоб убить младенца в ней, обратилась к одному из христиан, которые, как известно, все колдуны, чтобы при помощи его волхвований испортить свою соперницу; и с мельчайшими подробностями описан способ волхвований христианина, приложен даже его портрет и изображено, как он погиб среди волхвования, пораженный небесными силами.
Кроме синту и буддизма, в Японии существует еще конфуцианизм, хотя не в виде особой религиозной секты, а в виде нравственно-богословской школы. Я считаю не лишним сказать несколько и о нем. Конфуций привлекает прежде всего красотою своей литературной речи; его фраза исполнена лаконизма и силы и по временам блещет красками остроумных метафор. Все это делает Конфуция неподражаемым образцом литературного языка в Китае вот уж более 20 веков. Если заглянуть под эту привлекательную оболочку, то вы увидите почти всегда какую-нибудь мысль, прямо или непрямо направленную к утверждению системы пяти отношений. Эти отношения (господина и слуги, отца и сына, мужа и жены, брата и брата, друга и друга) и составляют сущность Конфуциева учения, то, что доставило Конфуцию славу величайшего мудреца, неподражаемого учителя, полубога. Вокруг этого столпа мудрости толпятся тысячи комментаторов, принося ему в дань свои таланты и всю свою жизнь; каждое слово его учения разобрано и истолковано на тысячу ладов; н каждой фразе, случайно вымолвленной им, найден глубокий, многоразличный смысл, и вы, читая, невольно и сами находите его и удивляетесь глубине мудрости, сами не замечая того, что удивляетесь, быть может, не Конфуцию, а его остроумному толкователю. Это дерево конфуцианизма, питаемое постоянно приливом свежих соков и разросшееся в течение веков до невероятного объема, составляет действительно нечто величественное и грандиозное; так мы любуемся устарелым вековым дубом, обросшим десятками плющей, с их обильною и свежею листвой. Но что в самом деле сделало Конфуция таким великим в Китае? Он жил в одну из самых тревожных эпох китайской истории, когда государство, бывшее прежде монархическим, разделилось на множество независимых княжеств; князья беспрерывно ссорились между собою, народ стонал от опустошительных войн и всякого рода безурядицы. Такие времена всегда сопровождаются нравственным упадком: вероломство, эгоизм всех родов, забвение даже кровных отношений и связей — самые обычные явления в это время, и никто не думает горячо восставать против них, потому что всякий думает о себе и готов для ограждения собственных интересов употребить те же орудия. В такое-то время явился Конфуций. Он не был творцом какого-нибудь нового учения, да Китай и не был расположен тогда слушать что-либо новое. Он лишь тронут был до глубины души бедственным состоянием своего Отечества, грозившим из хронической болезни обратиться в смертельную, и старался вызвать к сознанию соотечественников времена здравого состояния Китая. Как великий человек, он не только инстинктивно понял, но и сознательно выразил духовные потребности и идеалы китайской нации; но, как истинный китаец, не способный к высокоидеальному мышлению, он не дал своему Отечеству системы учения, построенной строго логически, по всем законам формального мышления; он, напротив, держался всегда самой твердой, практической почвы.
Он изучил и изложил древнюю историю Китая и древние обычаи, которыми, по его понятию, поддерживались добрая нравственность и благосостояние государства, церемонии, музыку, поэзию (народные песни); ученики же его, кроме того, постарались записать его нравственные афоризмы, которыми он постоянно обмолвливался, и представили таким образом в более наглядной форме его учение, почерпнутое из изучения древнего быта китайцев. Таким образом, в книгах Конфуция выразился не частный человек, но выразился сам Китай в его характеристических хороших чертах, в том, что он выявил доброго из своей натуры и что, следовательно, может и должен хранить, как свое собственное. В эпоху материального и нравственного истощения Китая пред ним поставлен был живой портрет его самого во времена физического и нравственного здоровья. Мог ли Китай не узнать сам себя и не полюбить себя в прежнем виде, а полюбив, не поставить себя пред собою как образец на вечные времена? С течением веков, быть может, характер китайцев мог бы принять новые оттенки, нравственность определиться точнее, формы жизни измениться; но уже писания Конфуция успели сделаться канонически-непогрешимыми, их предписания — обязательными, сам Конфуций — предметом религиозного поклонения.
В конце III столетия по Р. Хр., при первом знакомстве Японии с Китаем, Конфуций с братией не замедлил переплыть в Японию. Но странно было бы думать, что он займет здесь то же место, как в Китае. Здесь его учение было пересадным растением и сам он явился не как представитель народа и истолкователь его мыслей ему самому, а просто как знаменитый ученый, пред которым, конечно, не могли не благоговеть необразованные в то время японцы, но который не поразил их до забвения личных чувств и мыслей. Его творения, по совершенству языка и нравственному направлению, легли в основу школьного образования, его легенды дали начало кое-каким суевериям; но школа у японцев вовсе не имеет такого великого значения, как у китайцев, где все государство управляется школярами; суеверий у японцев своих и буддийских так много, что два-три Конфуциевы в этом числе — как капля в море. Таким образом, влияние Конфуция собственно на народ в Японии очень слабо. Гораздо больше его влияние на так называемый «класс ученых» (дзюся), существующий здесь хотя не в виде правильно организованной корпорации, но с правом наследственности и с некоторыми особенными гражданскими правами. Это класс, можно сказать, есть дань Японии китайской мудрости и особенно Конфуцию. Для «ученых» писания Конфуция имеют, или, по крайней мере, должны иметь, такую же силу непререкаемого авторитета, как для бонз буддийские молитвенники, для синтуиских жрецов кодзики (самая древняя история). Главная обязанность этих ученых — быть преподавателями в дворянских гимназиях. Здесь-то, в этих гимназиях, молодые японцы, по кодексу Конфуциевых церемоний, научаются тем приемам вежливости и внешнего благоприличия, которые нас так удивляют в них и которые дают им право с честью занимать место между образованными европейцами; здесь они научаются слагать китайские песенки, что также считается необходимым для образованного человека; наконец, здесь же уясняются в их сознании правила нравственности и гражданских добродетелей, начертанные в человеческом сердце. Но дает ли Конфуций ответы на разные теоретические вопросы, так же присущие душе человеческой, как и понятия нравственности? Учит ли о начале мира и человека, о Высшем Существе, о назначении человека? Нисколько. Известно, что при вопросах своих учеников о подобных предметах он отделывался самыми уклончивыми ответами, вроде следующего: «Мы не знаем и земного, какая же польза говорить о небесном». Его «небо», употребляемое им для выражения всего высшего, имеет до того неопределенный смысл, что невозможно понять, разумеет ли он под ним что-либо личное или безличное. Итак, его последователи, пробуждаемые к умственной деятельности разными сентенциями, вызывающими на размышление, но оставляемые без руководства в самом начале умственного самоопределения, берут каждый для себя, что кому нравится: то случай, то жизненный дух, то личное или безличное небо, и, варьируя на разные лады свой принцип, решают сами, как умеют, философско-богословские вопросы о мире и человеке. Благодаря Конфуцию, они стали выше синту и буддизма; он дал им оружие диалектики, развил в них критический дух, побуждающий их относиться с насмешкой или презрением к этим учениям; но, разрушив прежние религиозные верования,
Конфуций в то же время ничего не дал в замену их: ум его последователя — пропасть, покрытая сверху легким хворостом его собственных умствований; при первом прикосновении здравого смысла хрупкая поверхность ломается и открывает пустоту. От того-то в Японии никто так не способен к принятию европейских учений, как последователи Конфуция. Веками приученные ставить себя высоко над другими по своему умственному превосходству, они, обыкновенно, свысока относятся и к европейцам, пока не попадет в их голову какая-нибудь европейская мысль: тогда их теории разом летят вверх дном, их прежний кумир разбивается вдребезги, они смиренно низводят себя на степень учеников и делаются искренними и горячими приверженцами нового учения.
Все, сказанное доселе, можно формулировать в следующих словах: японский народ слишком умен, развит и свеж, а его религии слишком отсталы и нелепы, чтобы могли удовлетворять его.
Но показывает ли японский народ наклонность к принятию христианской религии? Обратимся к фактам, прямо отвечающим на этот вопрос.
В 1570 г. в первый раз испанское судно пристало к берегам Японии. Японцы так хорошо приняли иностранцев и показались им так способными к принятию христианства, что Франциск Ксаверий, друг и сподвижник Игнатия Лойолы, при первом известии о них вскипел желанием посвятить себя апостольскому труду между ними. Блестящий успех сопровождал его труды. По следам его нахлынули толпы монахов разных орденов, и все имели успех: в 25 лет христианство охватило весь юго-восток Японии. Уже европейские проповедники стали вести себя как дома, уже прелаты с пышностью являлись среди народа, уже они отправили японских князей к его святейшеству в качестве смиренных поклонников и по пальцам рассчитывали время, когда вся Япония будет у подножия престола наместника Христова. Вдруг страшное гонение, и в Японии — ни души христианской. Что за причина? Взглянем на тогдашние события японской и испанской истории.
До появления европейцев Япония долго была терзаема беспрерывными междуусобиями: то было несчастнейшее для нее время правления сёогунской династии Асикага; императоры давно были заброшены, и о них никто не думал; сёогуны наслаждались выгодами своего положения и не имели ни времени, ни охоты вникать в дела правления; кванрёо (регенты), на попечение которых оставлены были дела правления, но которые, как богатые князья, и сами имели средства жить не хуже сёогунов, тянулись за последними; забытая и заброшенная власть не находила себе приюта. А между тем в стране уже определилась удельная система: Япония была полна князьями, имевшими свои собственные поземельные доходы, свои армии и свои широкие права; почти не чувствуя над собою контроля, князья, естественно, дрались, кто с кем хотел и кто с кем мог, дрались без устали и без всякой жалости к народу. За князьями дрались и бонзы, и как дрались! Горе тому, против кого они вооружались: это были самые злые и неотвязчивые враги. В это время всеобщей драки и сумятицы в незаметном уголке Японии явился крошечный князек, который, когда все дрались один на один, задал себе задачей драться со всеми и всех одолеть; он дрался со всеми, одолел всех и сделался властителем Японии, хоть и не принял титула сёогуна, который тогда был слишком опошлен, чтоб интересовать Нобунагу. При этом-то Нобунаге показались в Японии европейцы. Он оценил пришельцев, понял выгоду сношений с ними и приветствовал их. Скоро между этими пришельцами замечены были проповедники новой веры. Нобунага, конечно, не верил ничему из отечественных религиозных учений; он не был расположен принять и христианскую веру (его боевая натура была неспособна к мирным религиозным размышлениям), но он не мог не понять неизмеримое превосходство христианской религии пред японскими суевериями. Притом же ему так надоели его вечные враги бонзы и из-за них он так возненавидел буддизм, что, не думая долго, он со всею охотою дал европейским миссионерам полное право распространять новую веру, даже сам построил для них христианский храм в столице (в 1574 г.). Преждевременная смерть положила конец деятельности Нобунаги. Ему наследовал Хидеёси, сын простолюдина, пробивший себе дорогу к верховной власти. Он также на первый раз казался покровительствующим христианству; между тем он зорко следил за пропагандистами и изучал их. А последние уже успели выявить все те качества, которые были причиной изгнания католических миссионеров в разные времена из многих стран. Выходя из правила «цель оправдывает средства», миссионеры без зазрения совести показывали народу разные фокусы под видом чудес; необразованный народ верил чудодейственной силе патеров и толпами вербовался в христиане, а образованные люди сомнительно качали головой, и иные прямо угадывали обман, иные же окрестили патеров названием «колдунов», продавших душу дьяволу. С умножением христиан высшее общество вдруг почувствовало присутствие в стране нового рода аристократии и было до глубины души возмущено и оскорблено; от князей стали поступать жалобы, что христианские епископы при встречах не уступают им дороги и вообще ведут себя крайне заносчиво и гордо. Наконец, не ограничиваясь делами религии, католические епископы стали являться и на поприще политических интриг; еще Нобунага пользовался их сладкоречием и нравственным влиянием для привлечения на свою сторону князей-противников. Но все это еще не составляло особенной важности: при всех своих непривлекательных качествах, христианские проповедники стояли еще гораздо выше туземных бонз, и их не выгнали бы из страны, если бы не особого рода соображения.
Тот век был веком беспрерывного открытия новых стран и вместе веком ужасающих политических неправд. Испания, одна из самых могущественных держав того времени, была особенно бичом Божиим для новооткрываемых народов. Вспомним, для образчика, разрушительные подвиги Кортеса и Пизарро. В 1522 г. пала мексиканская империя, а в 1533 г. — перуанская. Обе эти империи в цивилизации и силе мало чем уступали Японии и с таким же гостеприимством, как последняя, приняли испанских рыцарей, за что эти рыцари отплатили им бессовестнейшим коварством, попранием всех прав туземцев, подчинением их иноземному владычеству и обращением всех граждан в самых несчастных рабов. Не забудем при этом, что с завоевателями всегда неразлучны были миссионеры религии любви и мира и что даже сами завоеватели действовали, главным образом, во имя креста. Мог ли гениальный Хидеёси не узнать и не оценить как должно этот дух европейской и, по преимуществу, испанской политики, не вывести из примера других новооткрытых стран назидательного урока для своего Отечества и, вследствие того, не принять решительных мер к ограждению его от участи завоеванных государств? Европейские писатели взваливают вину изгнания христианства из Японии то на одного испанского капитана, расхваставшегося пред Хидеёси обширностью владений своего короля и объяснившего ему способ завоевания Нового Света, то на англичанина Адамса, интриговавшего против испанцев; мы думаем, что ни тот ни другой не заслуживают чести или бесчестья считаться виновниками такого важного исторического события. Хидеёси и следовавший за ним другой гонитель христиан, Иеясу, были вовсе не такие лица, у которых можно перевернуть всю систему убеждений одним хвастливым разговором или пустой интригой. Хидеёси, для которого было мало Японии, который еще генералом в армии Нобунаги строил планы расширения японского могущества завоеванием иноземных государств (планы, впоследствии отчасти и приведенные им в исполнение завоеванием Кореи), конечно, с первого появления иностранцев не мог не заинтересоваться ими, не изучать их нравов, намерений и их политики. «Христианская религия хороша, но она не годится для моей страны», — был короткий ответ Хидеёси одному епископу, протестовавшему против его запретительных эдиктов. И этот ответ достаточно характеризует образ мыслей Хидеёси. Он знал христианство и ценил его, но в то же время находил нужным изгнать его. Какая причина? Иной не могло быть, кроме той, что он считал христианство опасным для страны. Ему нужно было не собственно изгнание христианства, а изгнание европейцев, прекращение интимных сношений с ними и чрез то ограждение страны от их алчности. Будь в Японии истинные проповедники истинной веры Христовой, их дело не было бы смешано с политикой и при изгнании европейцев они были бы оставлены в стране; не остались бы и они, осталась бы вера между туземцами. Пожаловаться на безрезонность и самодурство японских гонителей христианства нельзя: это не были взбалмошные Нероны, Галерии; они считали обязанностью сами знакомиться с христианством и изучали его так беспристрастно, что прямо находили его хорошим и не стеснялись говорить это самим врагам. Но что же делать, если из-за христианства они увидели еще католичество? Чья вина, что христианство являлось им наполовину политической интригой самого опасного свойства? Или это неправда? К несчастью, существуют некоторые факты очень недвусмысленного характера.
Вот наиболее известный и достоверный из них. По смерти одного удельного князя, когда имущество его за некоторые вины было конфисковано, в его доме совершенно неожиданно найден был сундук, наполненный драгоценными заграничными подарками и корреспонденцией, открывшей, что князь был в самых интимных сношениях с Папой и собирался предать свое Отечество во власть иноземцев. Итак, пусть католики клянут Хидеёси, как изверга; мы, не стесняясь, скажем, что он, напротив, заслуживает уважения, как орудие Промысла Божия, видимо, сохранившего Японию от ужасной участи стран Нового Света. А кто возразит, что, при всех гражданских несчастиях, которым Япония могла бы подвергнуться от испанцев или других европейцев, она все-таки имела бы выгоду быть страной христианской, тому мы укажем на состояние христианства между современными мексиканскими туземцами: если кому нравится иметь таких христиан, то в добрый час сетовать на Хидеёси и на Иеясу, так как христианство далеко не было подавлено строгими эдиктами первого, и Иеясу, сподвижник и наперсник Хидеёси, хорошо понявший его планы, издал новые эдикты против христиан. При Иеясу европейские пропагандисты принуждены были окончательно удалиться из страны; но туземные христиане еще находили возможность скрываться на юге Японии. В правление внука Иеясу, Иемицу, спустя 25 лет по изгнании европейцев, несколько авантюристов, бежавших на юг большей частью от политических преследований, вздумали затеять восстание против правительства. Местные обстоятельства как нельзя лучше благоприятствовали им: удельный народ двух местных князей был раздражен против последних за дурное управление; множество тайных христиан, рассеянных по ближайшим округам, было крайне недовольно правительством за религиозное гонение. Предположив одинаково воспользоваться двумя этими обстоятельствами, зачинщики восстания озаботились дать своему делу, для большей его прочности, чисто религиозный характер: из-под руки сделаны были некоторые чудеса и пущено в ход подложное пророчество, указывавшее на это время, как самим Богом определенное для завоевания христианами себе религиозной свободы. Когда такими способами народ был достаточно наэлектризован, зачинщики дела открыто взялись быть его руководителями, и Симабараское восстание [1637-1638] вспыхнуло. Против горсти христиан, построивших себе крепость и затворившихся в ней с женами и детьми (всего до 80 тысяч), двинуты были регулярные войска сначала ближайших князей, потом более отдаленных, наконец сёогун должен был послать самых опытных и искусных своих генералов и огромные военные силы; но и тут осажденные уступили скорее голоду, чем силе и искусству противников. На-конец, крепость была взята и 80 тысяч человек, все до одного, казнены, так как никто не хотел пройти по образу Богоматери с Младенцем и тем засвидетельствовать свое вероотступничество. С этих пор на христианскую веру легло новое нарекание, будто она учит противлению властям, и она запрещена под строжайшими угрозами: «Пока солнце восходит с Востока, христианский проповедник не явится более в стране»; «…хоть бы сам Бог христианский пришел в Японию, — и ему голова долой». В таких и подобных выражениях написаны последние эдикты против христиан. Таким образом, христианская вера — искусство колдовать, христианская вера возмущает народ против правительства, она открывает иностранцам путь к завоеванию страны: вот понятия, которые каждый японец соединял с понятием о христианстве. Под этими видами японец два с половиной века глумился над христианством; под этими видами оно жило в сознании японца вплоть до последнего открытия Японии. Сообразим конец с началом.
Японец предстал пред христианскою верою чистый, свободный от всяких предубеждений против нее и готовый всею душою принять ее, потому что давно тяготился пустотой своих религий; но в сознании его отразилась не истинная вера, которой он жаждал, а католичество, и католичество XVI столетия, и он с негодованием и гневом отверг его. Бог суди нас, мы считаем японца правым.
При появлении американской и русской эскадр у берегов Японии в 1853 г. вся Япония, естественно, была крайне встревожена: люди более образованные ждали от иностранцев неприятельских, завоевательных действий, народ же с ужасом смотрел на каждого иностранца, как на колдуна, и поминутно ждал от него чудес. Но волею-неволею японцы должны были вступить в сношения с иностранцами. При заключении трактатов они покушались, по крайней мере, выговорить запрещение распространять в их стране христианскую веру; но им отвечали, как граф Муравьев-Амурский: «Если я убежден в истинности моей веры, я не могу не говорить этого; от вас же самих зависит, слушать меня или не слушать». И японцы принуждены были дать иностранцам полную свободу в постройке их храмов и отправлении богослужения. Таким образом пришел в их страну христианский Бог, явились и проповедники. Католические миссионеры, вслед за заключением трактатов, толпой нахлынули из Китая. Из трех открытых портов, Йокохамы, Хакодате и Нагасаки, они обратили особенное внимание на последний. В окрестностях его они ожидали найти следы древнего христианства и не ошиблись: несмотря на все ужасы предшествовавших гонений, в народе сохранились еще темные христианские предания. Таким образом, католические миссионеры нашли уже подготовленную почву, и здесь был основан их главный пост под управлением епископа. Чтоб судить об их успехе, выписываю из японской брошюры «Тооёо цява дзякёо симацу» следующие данные, относящиеся к 1867 г.: «В Ураками (по соседству с Нагасаки) — свыше 2000 обращенных; в поместьях Оо- мура — свыше 100, в Фукабори, в области Хизен, — свыше 1500; в Такахата, Симабара, Амануса, Хирадо — сколько тысяч, в точности неизвестно». В Йокохаме и окрестностях количество обращенных также неизвестно. В Хакодате Миссия основана с 1867 г., и особенных успехов пока не видно. Протестантские миссионеры далеко отстали от католических; они стали наезжать лишь с 1859 г., и насколько успели в бытность тайкунов, данных тоже нет; но что успехи были, об этом свидетельствует та же брошюра: «В то время как католические миссионеры обращали людей низшего и среднего классов, протестантские обращали большею частию людей среднего и высшего классов», — говорит автор. Но что же тайкунское правительство? Чтоб оно, все основанное на шпионстве, не знало об этих действиях миссионеров, нельзя предположить; что же оно сделало во имя своих страшных законов против христианства? Выписываю из вышеупомянутой брошюры то, что служит ответом на этот вопрос. Но прежде считаю нужным объяснить начало дела.
Мать служанки английского консула (в Нагасаки) сделалась христианкою; когда ее соседи по деревне узнали об этом, то стали грозиться, что сожгут ее дом, если она не бросит колдовства, т. е. христианства. Мать пересказала это дочери; дочь нажаловалась английскому консулу, а этот — губернатору. Последний должен был исследовать дело и волею-неволею найти множество христиан. «За вероотступничество в Ураками несколько жителей, по приказанию губернатора, были арестованы 13-го числа 6-го месяца прошлого (1867) года и заключены в тюрьму. При этом в часовне в Ураками были конфискованы образа и прочие вещи и сданы деревенскому старосте. Полицейские служители вернулись с 70 человеками в место жительства губернатора; 6 или 7 из них, однако, остались в доме старосты в Ураками. Остальные вероотступники, в числе нескольких сот, учинили восстание, напали с бамбуковыми копьями на дом старосты, взяли обратно свои образа и захватили двух чиновников и двух полицейских служителей, о которых объявили, что будут держать их заложниками и не выдадут до тех пор, пока им не будут возвращены их товарищи, заключенные в тюрьму. В этом положении дел остальные вероотступники были предоставлены себе самим, и аресты прекратились. 14-го числа на Козима была поспешно сооружена большая тюрьма, и в нее посажены вышеозначенные 70 и несколько других арестантов… Так как в поместьях Оомура, в Ураками, также оказались вероотступники, то 7-го месяца прошлого года свыше ста человек их было арестовано и посажено в тюрьму. Арестованные и заключенные в тюрьму были ежедневно, по приказанию губернатора, призываемы, и перед ними излагаемо все зло извращенной религии, но без всякого успеха: твердые в своем упорстве, они не показывали никакого знака перемены мыслей; напротив, они просили, чтобы им было позволено свободное и беспрепятственное исповедание римско-католической религии. При таком положении дел, когда губернатор и чиновники не знали, что делать, 14-го числа 8-го месяца были поспешно позваны губернатором жрецы семи храмов синсиу и двух зенсиу, и, когда они явились, у них было спрошено, нет ли какого-нибудь средства заставить этих отступников в Ураками переменить их мысли. Жрецы сказали, что они дадут ответ по внимательном обсуждении предмета. На следующий день они сказали, что употребят все свое старание побудить отступников разом переменить их мысли. 19-го числа дайкван и судьи сопровождали жрецов в Ураками; но, несмотря на всех их увещания, отступники, упорные до крайности, не обратили на них никакого внимания. Их упорство происходит от снисходительности, с которою до сих пор обращались с ними. В половине 9-го месяца заключенные притворились переменившими свои мнения и были выпущены на свободу; но они опять обратились к прежнему, и число их ежедневно возрастает. Выпущенные были просто лишь отданы на поруки в Ураками, и ничего больше. Пользуясь снисходительностию, которую оказывали им, они запаслись из часовни деньгами, разошлись секретно по всем направлениям и делают обращение, или раздавая милостыню бедным, или совершая чудеса, так что в короткое время сотни новообращенных были приобретены в разных местах…»
И вот все, что сделано, тайкунским правительством против христианской веры в продолжение 14 лет. Где прежняя ненависть к христианам, как к колдунам, как к противникам власти и изменникам Отечеству? Ее и в помине нет. Ненависть эта отражается еще в сознании частного лица, автора брошюры, предубежденного против христианства; нагасакский же губернатор, как видно, теснил христиан просто потому, что ввиду закона, строго запрещающего христианство, не мог не сделать что-нибудь после того, как его так неделикатно и необдуманно натолкнули на христиан сами же христиане, и сделал он, нужно признаться, очень мало (за принятие христианства, по древнеяпонскому закону, полагается казнить распятием на кресте и прободением копьями). Все же это (и смотрение сквозь пальцы на умножение христиан, и милостивое обращение с обнаруженными христианами) было, разумеется, не личным делом самого губернатора Нагасаки, а лишь исполнением инструкций, данных из Едо.
Новое правительство, образовавшееся в начале прошлого года, также запретило японцам принятие христианства; но здесь основная причина запрещения совершенно другого свойства, чем нее прежние побуждения. Тайкуна уничтожили; нужно поднять императора, поднять из праха, в котором он пресмыкался доселе пред тайкунами. Но чем подпереть эту дряхлую развалину минувшего величия? Средство под рукой: стоит лишь придать больше блеска и торжественности древней религии, по счастью, еще не совсем погибшей; предмет этой религии — прямые предки императора и, в лице их, сам он. Самый важный и торжественный пункт учения ее — вручение власти над Японией, на веки вечные, праотцу микадо и всему его потомству. Слушая это учение, кто же станет сомневаться в правах императора на власть? И вот громко грянул синтуиский барабан, звонко звякнули литавры, приосанясь и смело взглянув кругом, затянул свою неизменную героическую песню жрец. Думал ли «путь богов» иметь эту минуту торжества, он, почти издохнувший под ударами буддизма? И теперь им приходится поменяться ролями: буддизм, как тоже иностранная религия, испытывает к себе презрение и пренебрежение, и какое презрение! Императорским указом велено выбросить из синтуиских кумирн все буддийские принадлежности, в течение веков вкравшиеся в них, а буддийским бонзам предписано не сметь молиться синтуиским богам и даже иметь у себя в храмах их изображения. И какое пренебрежение! В новой конституции, разосланной для руководства по всей империи, значится, между прочим, департамент духовных дел, и его попечениям адресованы исключительно дела синту; о буддизме хоть бы слово! И это несмотря на то, что в Японии все, начиная от самого императора до поденщика, — буддисты, что буддийскими храмами усеяна Япония, что буддийских бонз сотни тысяч, что, словом, не замечать буддизма в стране может разве сумасшедший. Есть ли же какая возможность христианской вере ждать для себя приязни в это время? И можно ли удивляться, что и новым правительством повторено запрещение принимать ее? Не нужно ли удивляться, напротив, тому обстоятельству, что правительство почти в то же время, как запрещает, дает весьма ясно понять, что оно вовсе не имеет в виду серьезно преследовать свою мысль? А факты как нельзя лучше подтверждают последнее. Укажу эти факты.
Указ, которым новое правительство запретило христианство, начинался так: «Христианская нечестивая вера по-прежнему запрещается». Слово «нечестивая» по всем правилам грамматики относилось к христианской религии. Когда указ был вывешен публично на досках, иностранные министры подали протесты против названия христианской религии нечестивою. Министр иностранных дел Хингаси-Кузе отвечал им. Вот ответ прусскому поверенному в делах, г. фон Брандту: «Я имел честь получить ваше письмо от прошедшего 5-го месяца 26-го числа. Вы выражаете неудовольствие по поводу текста того из указов, обнародованных новым правительством после совершившихся весною наших государственных перемен, в котором говорится, что "христианская религия по-прежнему запрещается" и проч. Но так как это смешение понятий произошло оттого, что до сих пор у нас о запрещенных нашими законами христианской религии и нечестивой религии (нечестивою религиею, дзясиу, называется та, которая колдовством и подобными средствами развращает человеческое сердце и проч.) говорили заодно, не разделяя их, то прошу понять, что нечестивою религиею не названа именно христианская религия». Между тем еще до отправления ответов к иностранным министрам новым распоряжением велено было по всей Японии переменить текст указа на публично вывешенных досках, отделив весьма ясно христианскую религию от «нечестивой». Вот другой факт. При сдаче Нагасаки правительству микадо прежний губернатор сдал и нерешенное дело о нескольких христианах, содержавшихся еще в тюрьме. Новый губернатор решил разослать их по ближайшим княжествам и отдать гам под надзор местных властей. Когда с этою целью христиане (11 июля прошлого года) посажены были на судно, в Нагасаки разнеслась молва, что их увозят, с тем чтобы часть утопить в море, часть обезглавить, а остаток отвезти на один из соседних островов в каторжную работу. Иностранные консулы, живущие в Нагасаки, послали к губернатору коллективную ноту, спрашивая, с какими намерениями вывезены христиане, и выражая надежду, что с ними не будет поступлено бесчеловечно и бесславно для Японии в глазах образованного мира. Губернатор отвечал, что «христиане вывезены в территории Цёосиу и Бинго, с тем чтоб отдать их иод надзор, что японское правительство не намерено оскорблять человечество истреблением невинных людей, что прочие христиане, оставшиеся в городе, не будут притесняемы, что те христиане вывезены с тем, чтобы предупредить беспорядки, могущие возникнуть от столкновения их с последователями других сект в соседстве, что японское правительство благодарит консулов за их добрые внушения и человечественные побуждения» (The Nagasaki times. 1868. July 6-th/18. N 4). Иностранные министры в Йокохаме, встревоженные вестями из Нагасаки, также подали несколько протестов против жестокого обращения с христианами. Хингаси- Кузе в том же письме, часть которого приведена выше, отвечал г. фон Брандту следующее: «Вы несколько раз писали мне касательно христиан, появившихся в области Хизен, в деревне Ураками, и я до сих пор не отвечал вам. Военные смуты, мешавшие обсуждению дела, были причиной этого невольного замедления. Прошу великодушно извинить. Нечестивая вера, употребляющая колдовство, развращающая человеческое сердце, подрывающая основы нашего государственного быта, всегда была запрещаема нашим правительством; но принявших христианство ссылать в заточение, топить, жечь, варить в масле — такие бесчеловечные поступки никогда не были в намерениях нашего правительства, и ваши представления об этом, как я догадываюсь, возникли из вышеупомянутого смешения понятий (о христианской и нечестивой верах) или же неосновательных слухов. Отложите же ваши сомнения и представьте это дело в настоящем свете вашему правительству».
Решаюсь привести и еще письмо Хингаси-Кузе к г. фон Брандту, относящееся одинаково к объяснению вышеупомянутого указа и к оправданию нагасакского дела. «В тексте недавно обнародованного указа касательно христианской религии подряд поставлено: "Христианская нечестивая религия". Отсюда произошло ошибочное понятие, будто именно христианская религия названа нечестивою. После этого та и другая разделены надвое, как вам это известно. Религия, называвшаяся христианскою 300 лет тому назад, употребляла колдовство, развращала человеческое сердце, производила беспорядки, за это она и была строго запрещена; а по всему этому и народ с того времени смотрит на нее как на нечестивую веру. Подобную веру и в настоящее время наше правительство никак не может допустить. Того же, что христианская вера — правильная вера, народ до сих пор не понимает; а в то время, когда он еще находится в таком неведении, вдруг разрешить ее — не согласно с правительственными пользами. Нужно бы было рассудить, разобрать, что правильно и что нечестиво; но этому помешали военные смуты. Поэтому относящиеся к этому предмету постановления не приведены в точность, и нельзя поручиться, чтоб в разных местах государства не был неодинаковый образ действий. Но так как с этого времени мы имеем войти в еще более дружественную связь с вашим государством и так как подвергать жестоким преследованиям наших людей, принявших веру вашего государства, было бы несогласно с дружественностью отношений, то в настоящее время наше правительство рассудило и решило с этих пор не постановлять крутых законов против христиан, а обращаться с ними милостиво» (письмо от 27 числа 11-го месяца прошлого года).
В каком смысле нужно понимать и в каком действительно понимают эти и подобные декларации нынешнего японского правительства представители иностранных держав, миссионеры и японский народ, видно из следующих, небывалых до прошлого года фактов: уже в христианских церквах, наравне с иностранными министрами и другими иностранными христианами, открыто молятся Богу японские христиане (я сам видел это в минувшую католическую и протестантскую Пасху, в Йокохаме); уже о принявших христианскую веру японцах сами миссионеры извещают во всеуслышание в периодических изданиях, называя японцев по именам или описывая их так, что всякий, кто пожелает, тотчас может найти их. (См.: The Record of the presbyterian church in the U. S. of America, for June 1869. The Foreign Missionary. June 1869. New York.)
Что же значит, что японское правительство и запрещает христианство, и в то же время игнорирует заведомых христиан? Что другое, как не то, что японское правительство сознает всю слабость и бесполезность своих собственных указов? В самом деле, стоящие теперь во главе правительства несколько отдельных князей и масса молодежи (успевшей или нет побывать за границей, но во всяком случае знакомой более или менее с иностранными науками и порядками), разумеется, еще не знают хорошо христианской веры (да и когда было узнать ее в 15 лет, в продолжение которых японцы не успели прийти в себя, ослепленные блеском наружных атрибутов европейской цивилизации?), но они видят и чувствуют, что им не защититься от этой могучей силы, которая так властно господствует над Европой и Америкой. Как атеисты, они, по всей вероятности, удивляются последнему факту и готовы предложить иностранцам тот вопрос, который некогда задал Нобунага католическим миссионерам: «Ужели вы в самом деле веруете?» Но много ли нужно для того, чтобы убедиться, что в Европе и Америке действительно веруют, и веруют искренно и глубоко? Те, которые так быстро перешли от презрения иностранцев к уважению и от ненависти к глубокой симпатии и которые с таким лихорадочным нетерпением стараются перенимать и заучивать все иностранное, разве замедлят окончательно убедиться, что христианская вера вовсе не колдовство, не учение противоправительственное, не орудие к завоеванию чужих стран, а напротив, чистое духовное учение, основа государственного благоденствия, словом, единственная истинная религия на земле? Предположим даже медленный, постепенный ход. Вот взор японцев пока прикован к оболочке европейской цивилизации, пароходам, пушкам, внешней постройке конституций; но все эти молодые люди (их тысячи), изучающие теперь европейские языки, ужели все они и вечно будут заниматься лишь пушками и пароходами? Не пойдут ли они дальше? Не заглянут ли они глубже и в европейскую историю, и в юридическое право, и во внутренний строй европейских государств? И что же они встретят? Везде христианскую религию! И могут ли они отделаться от знакомства с нею — основою всех наук и всего государственного быта Европы, предприняв пересадить к себе и эти науки, и этот быт? Они, если бы и захотели, не могли бы этого сделать; но они и не захотят: японцы очень далеки от раскольнического упорства в невежестве и нежелании знать резоны противной стороны; живущие в Японии знают, как японец рад всегда приобрести Библию и с каким удовольствием он показывает ее и читает из нее тирады своим друзьям. Хотя бы ни он сам, ни его приятели не были нисколько расположены веровать в написанное: уж одно то, что эта книга почитается европейцами, магически влечет к ней японца. Что же касается до запрещения христианства во имя синту, из-за необходимости поддерживать авторитет микадо, то это запрещение не устоит долго, как не продлится долго настоящий порядок вещей, если только не ждать окончательного расстройства Японии.
Чтобы убедиться в этом, взглянем на характер современной японской революции. Сёогуны дома Токугава долго были предметом ненависти князей: больно не по нраву пришлась последним железная рука сёогунов, затворивших их в Едо, как в клетке. Но князья должны были сносить свою участь: на стороне сёогунов была вся нация; пора же ей было, наконец, осушить кровь и перевести дух после долгих кровопролитий, которыми угощали ее князья во взаимных распрях при предшествовавших сёогунских династиях. Но вот Япония входит в сношения с иностранцами; явились у сёогуна другие дела, повеяло новым духом; оказалось далее невозможным держать на привязи около трехсот удельных князей, скученных в Едо; они были распущены. Некоторые из них, вздохнув вольною грудью, скоро расправили онемелые члены, и пошла работа! Тосама (князья, не созданные династией Токугава, а добывшие себе лены еще прежде ее) особенно не могли простить своего унижения; им нужно было во что бы то ни стало рассчитаться с сёогунами. И вот выступили на сцену все те громкие принципы, которые обыкновенно и прежде пускались в дело при подобных случаях: и восстановление прав ограбленной и уничиженной императорской династии, и беспорядки правления, и стон будто бы страждущего народа. Было бы ни с чем не сообразной ошибкой полагать, что современной революцией Япония обязана вторжению к ней иностранцев. Эта революция давно уже подготовлялась: еще задолго до европейцев князья, сколько возможно было, интриговали против сёогунов, подкупами, под видом подарков, завлекали на свою сторону двор микадо, живший в нищете, старались как будто ненамеренно развращать и идиотить сёогунов; приход иностранцев лишь на несколько лет ускорил взрыв. В начале прошлого года наконец произошло открытое столкновение Тайкуна и его приверженцев с коалициею враждебных князей, завладевших императорским флагом; несколько незначащих комбинаций доставили победу последним. Никто не приписал на первый раз этому сражению решительного значения. Сёогун обладал огромной собственной армией и довольно большим флотом, на его стороне были его гофудаи (князья, получившие лены от Токугава) и даже значительная часть Тосама; за него готов был душу положить его удельный народ и особенно его К до; сам сёогун на этот раз, как нарочно, был человек известных талантов. Все ждали, что он за стыд первого поражения заплатит врагам сторицей. Но, к общему изумлению, он сложил с себя власть, велел разойтись войскам, оставил Едо и, в виде смиренно кающегося в своих преступлениях пред императором, удалился на свою родину, в княжество Мито. Глубокое огорчение и даже ропот большей половины Японии сопровождали его. А враги торжествовали: они великодушно оставили ему жизнь, отнятую было у него императорским указом, и принялись распоряжаться Японией: сочинили конституцию, потом другую, написали к народу множество указов и приказов, показали своего 15-летнего микадо иностранным министрам, переменили правительственные штаты в тайкунских городах, выслав на место прежних, знавших свое дело чиновников каких-то недолетков. По-видимому, все пошло своим чередом. Пред именем микадо все поникло, все, кроме части армии сёогуна, его флота и одного князя, самого рьяного из его защитников. Флот стоял в бездействии; строптивые войска стали действовать врассыпную, но они не страшны были без главы и без определенного плана; страшен был князь, «этот враг Отечества, разбойник, изменник, злодей», как возвеличило его правительство. Но вот и он смирился, подал покорное прошение и наложил на себя арест, вне ворот своей крепости. Множество северных князей, его соседей, стали ходатайствовать за него; умильным «слезным челобитьям» не было конца. Чего бы, кажется, лучше? Простить его, доставить мир потрясенной Японии и оставить ее наслаждаться плодами либеральной конституции. Но не то нужно было коноводам движения; не об Отечестве они хлопотали. Я уже сказал, что во главе современного движения стоят несколько сильных удельных князей и образованная молодежь, сбродная из разных княжеств. Сию последнюю вполне можно назвать авангардом Японии на поле цивилизации: она полна платонических мечтаний о будущем величии своего Отечества и в самом деле думает ввести сюда «аглицкую» конституцию. Но она сама лишь слепое орудие в руках другой силы; а эта сила — два-три удельных князя (Сацума, Цёосиу, Тоса), из которых каждый питает самые существенные надежды на преемство упраздненной единоличной власти. Но овладеть верховной властью одному из 300 претендентов, особенно когда многие из них равны между собою по материальным силам, — трудная задача. Древняя практика указала превосходное средство в этом затруднении: нужно ослабить опасных совместников, натравив их друг на друга. И вот начинается травля: Аидзу, несмотря ни на какие просьбы, не прощается; Сендай, Ёнезава, Сёонай и другие сильные северные князья, несмотря ни на какие отговорки, посылаются на Аидзу; послы за послами от этих князей скачут в Мияко и обратно. Уже князья готовы были против своей воли идти на своего собрата — грозное имя микадо нудило их к тому; но одно обстоятельство изменило все. Совершенно случайно открыт был план коноводов революции, имеющий основной мыслью именно ослабить северных князей друг другом. Роли быстро изменились: северные князья казнили или выгнали микадских послов, разосланных для понуждения к скорейшему вооружению, провозгласили со своей стороны южных князей врагами Отечества, соединили свои силы в Аидзу, все вместе заключили клятвенный союз против южан, и полилась кровь. Обе воюющие партии клеймили друг друга самыми позорными именами, и обе в то же время провозглашали своим принципом восстановление императорской власти, очищение Отечества от бунтовщиков и возведение его на высокую степень могущества и славы. Долго разыгрывалась эта кровавая драма.
Южные имели на своей стороне все шансы превосходства; в их руках был император: его имени беспрекословно подчинялись четыре пятых Японии, по его зову шли огромные армии на Север, по его приказу все покорные князья предоставили в его распоряжение свои пароходы и парусные суда, его именем выпускались кредитные билеты, и купцы принуждались менять на них серебро и золото, нужные правительству на военные издержки. Но не столько все это, сколько недостаток общего плана действий у противников помог наконец южанам взять перевес. В конце прошлого года северные князья один за другим покорились. Только Инамото, адмирал Тайкунского флота, выдержал свою роль: с 11 судами, во главе 5 тысяч отважнейших воинов Японии, он выгнал из Хакодате императорское правительство, а из Мацмая — князя, и завладел всем островом Эзо.
Что будет дальше, трудно угадать; но то, кажется, несомненно, что все это лишь начало страшного потрясения. Если южане принудят к покорности и последнего из своих противников (что весьма вероятно), то война не замедлит загореться на другом пункте. Южных до сих пор связывает общий интерес — общие враги; для общего дела каждый из них пока нетерпеливо прячет своекорыстие под благовидною мантией империализма; не стань этих врагов, они не замедлят перессориться между собою; не перессорься они, выступят на сцену еще другие князья. Кажется, можно сказать наверное только то, что начавшееся волнение уляжется лишь тогда, когда выступит на сцену человек с печатью яркого таланта на челе и в свое собственное имя, а не в чье-либо другое, станет во главе движения, властною рукою укажет всем и всему приличное место и поведет свою нацию вперед. Но такого таланта пока не видно ни на той, ни на другой стороне, и это отсутствие вождя еще заставляет взоры многих обращаться на прежнего сёогуна; еще не верится, чтобы он погиб бесследно, еще приписывают ему глубокие планы и ждут, что он выступит на сцену, но уже выступит грозно и славно. Или пусть бы этим талантом оказался сам микадо; это было бы истинным благословением неба для Японии; тогда не нужно бы было ни ходуль синтуизма, никаких других искусственных приемов; тогда и без того князья скоро и послушно утихли бы, как утихают расшумевшиеся дети пред грозным учителем…
Пройдут еще три-четыре года, прибудет еще несколько тысяч католиков и протестантов в Японию; случатся опять какие-нибудь столкновения по этому поводу у иностранных министров с японским правительством, и довершат первые свое дело: побудят японское правительство к отмене и последнего слабого стеснения христиан. Еще шире раскинут тогда свои сети католические и протестантские миссионеры…
В письме моем к Высокопреосвященному Митрополиту Исидору, которое его Высокопреосвященству угодно было напечатать в февральской книжке «Христианского чтения» текущего года, на страницах 247-255 изъяснено, чем я занимался, живя в Хакодате, и что сделал. К изложенным там сведениям о трех крещеных, которых я тогда отправил из Хакодате для безопасности их, имею прибавить следующее. Один из них, Павел Савабе, испытав все трудности путешествия по стране в военное время и, убедившись в невозможности пройти до Едо, презрев все опасности, вернулся в Хакодате еще в то время, когда оно занято было правительством микадо; но как оказалось, страхи наши были напрасны: Савабе никто не думал тревожить, хотя все знали, что он христианин; до последнего времени (я получил от него известие несколько дней тому назад) он живет благополучно в Хакодате и занимается катехизаторством. Другой, Иоанн Сакаи, благополучно достиг своей родины в княжестве Сендай и живет там, стараясь (и небезуспешно, как видно из его писем) обратить ко Христу своих родных и ближайших знакомых. Третий, Яков Урано, хотел пробраться также на свою родину, в княжество Kara, но был задержан на пути в одном большом селении княжества Намбу своими родными и друзьями, которые до последнего времени, когда я имел сведения от него, не хотели выпустить его, пока он не передаст им о христианской вере все, что сам знает. К тем семи человекам, о которых я извещал тогда Высокопреосвященного Митрополита, как о имеющих сделаться христианами, прибавился еще один. Из них два молодых человека, которые начали тогда учиться русскому языку с тем, чтобы посвятить потом свое знание служению вере, как подданные сендайского князя (объявившего себя в то время противником партии южных князей, занимавшей Хакодате) должны были, вскорости же после того, вместе со всеми сендайскими, оставить Хакодате. Я боялся, что вдали от меня они забудут те немногие уроки, которыми воспользовались; но опасения мои, по крайней мере насчет одного из них, по фамилии Кангета, оказались совершенно напрасными. Так как северные князья положили оружие пред южными вопреки желанию большинства своего народа и своих войск, то из последних кто только мог примкнул к Инамото и переправился на Эзо; в числе последних оказался и Кангета. Тотчас же по прибытии в Хакодате он явился ко мне в форме полкового адъютанта, и первые его слова были: «До 25 человек из наших офицеров желают учиться вере; я передал им все, что мог». Молодой японец среди тревог военной жизни хранит в памяти немногие полученные им уроки о новой вере и у бивачного огня, забыв труд и опасности только что минувшего боя, говорит своим товарищам о неведомом им Боге, о тайне искупления и спасения!.. И слова его не падали на бесплодную почву; у меня были 12 из этих офицеров, т. е. все те, которые имели случай быть в Хакодате: каждый из них горит желанием продолжать начатые уроки, а некоторые изъявляли полную готовность посвятить себя делу распространения веры. Их учитель перелил в них не только все свои сведения, но и свой энтузиазм. Я оставил Хакодате, напутствуемый их сердечными желаниями, чтобы то дело, для которого я еду, возбудило в России хоть малую часть сочувствия, которое имеют к нему они: «Тогда бы, — по выражению одного из них, — успех поездки был так же несомненен, как несомненно то, что Сын Божий сходил на землю».
Дело, для которого я приехал, состоит в том, чтобы просить себе по крайней мере трех сотрудников. Когда они будут даны, то называться ли нам миссионерами или только причтом церкви консульства, для сущности дела — все равно, если только позволено будет нам жить в разных местах. Но, мне кажется, гораздо лучше назвать нас прямо миссионерами. В Японии, кроме моего предместника и меня, еще не было ни одного христианского священника, который бы не был миссионер, и японский народ так привык соединять с понятием о священнике понятие миссионера, что из всей империи только в Хакодате, и тут не все, знают, что может быть и священник-немиссионер. Итак, относительно народа, то или другое название ничего не значит: лишь бы быть духовным лицом, в глазах народа неизбежно будешь миссионером. По относительно японского правительства различие в названии имеет значение: так как мы будем заниматься распространением веры, то мы и в глазах правительства будем те же миссионеры, как другие. Только если мы будем и называться миссионерами, наши действия будут согласны с нашим званием; если же не будем, то в наших действиях и звании будет противоречие и в нас самих двуличность. Японское правительство тотчас же поймет это и взглянет на нас не совсем лестно; между тем оно не подало никакого повода думать, чтоб оно смотрело нелестно на современных миссионеров вообще. Не лучше ли и нам быть миссионерами, как все другие, и пользоваться теми же правами, как другие?
Миссионеры должны быть образованные и развитые люди, иначе они не могут приобрести кредит между японцами. Хорошо бы было, если бы в Духовных Академиях нашлись желающие посвятить себя делу миссионерства; если же не найдутся, то можно удовольствоваться и способными молодыми людьми, кончившими курс семинарских наук. О добрых нравственных качествах я и не говорю: без них миссионер немыслим.
Миссионеры могут быть монахами, женатыми или неженатыми священниками, даже, на первый раз, пока научатся языку, светскими людьми, как кто пожелает; это для сущности дела не составит большой разности. Но непременным условием, без которого никто не может быть отправлен в Японию в качестве миссионера, должна быть поставлена решимость посвятить всю жизнь на служение православной вере в Японии. Было бы несчастием, например, если бы миссионер, проживши 5 или 10 лет, соскучился Японией или соблазнился желанием получить высшее место, большее жалованье и оставил страну. Такие перемены нигде не могут быть так чувствительны, как именно в Японии, где по крайней мере 5 лет нужно употребить для изучения разговорного языка и по крайней мере 10 — для изучения письменного. Женатых миссионеров, обязанных заботиться о воспитании своих детей, это условие не может смущать: теперь пути сообщения так хороши.
Жалованье миссионеру, по дороговизне всего в Японии, никак не может быть положено меньше двух тысяч рублей, при обеспеченной квартире.
Четыре миссионера должны поселиться в четырех разных пунктах, именно: в Нагасаки, где колыбель христианства в Японии, в Йокохаме или в самом Едо, бывшей столице сёогунов и теперешней восточной столице микадо; в Хёого, близ Мияко, столицы микадо и центра самой населенной части Японии, и наконец, — в Хакодате, где теперь находится Русское консульство и есть церковь и откуда удобно действовать на северную часть острова Ниппона. Тот из миссионеров, который останется в Хакодате, будет вместе с тем и священником консульства. При консульстве же имеет оставаться и псаломщик. Миссионеры в Нагасаки, Едо и Хёого могут быть в первое время без церквей; но дома для них необходимо построить теперь же: на это потребно, по крайней мере, по три тысячи рублей для каждого. В первый год, пока дома будут построены, им нужно нанимать квартиры, на что потребуется, считая, что квартиры будут до последней возможности скромные, тысяча рублей для троих.
Лет в пять новые миссионеры научатся японскому языку, а я успею перевести самое необходимое из богослужебных книг. Тогда же, быть может, найдется возможность построить небольшие церкви и в прочих трех пунктах. (Если же консульство переведется в Хёого или в Йокохаму, то в одном из пунктов постройка церкви, по всей вероятности, войдет в общий план постройки консульства, что значительно сократит расход собственно на Миссию.)
Таким образом мы все будем в состоянии начать совершение богослужения на японском языке. Если к тому времени дана будет свобода вероисповеданий, то служба может совершаться при помощи японцев; если же нет, то от времени до времени псаломщик может отправляться поочередно в то или другое место для службы или сами миссионеры с этою целью посещать друг друга. При беспрерывном пароходстве и при недалекости расстояний эти поездки весьма легки и в денежном, и во всяком другом отношении.
Четыре человека, разумеется, — очень малое число для распространения веры в 35-миллионной империи. Но они мало-помалу могут образовать каждый для себя помощников из туземцев; если каждый из них приобретет себе 5 катехизиторов, то уже будет 25 проповедников, число не совсем незначительное, а его можно постепенно удвоить и утроить. Катехизаторы, конечно, могут действовать не иначе, как под непосредственным руководством миссионера; послать их далеко, для самостоятельной деятельности, нельзя. Но миссионеры могут со временем найти способных мальчиков из туземцев, научить их русскому языку, попросить (и, верно, для этого не найдется препятствий) воспитать их в духовных заведениях в России так, чтобы они могли сделаться священниками. В них миссионеры уже приобретут себе собратий, равных им во всем и способных действовать самостоятельно. Таким образом, маленькое общество из четырех человек может мало-помалу разрастить и сделать, если Богу угодно будет, многое. Итак, для основания Духовной Миссии в Японии нужны:
1) трое молодых человек с богословским образованием;
2) десять тысяч рублей единовременного расхода для устройства помещения им;
3) шесть тысяч рублей ежегодно на содержание их.
Обращаюсь к Вашему превосходительству с усерднейшею просьбою: окажите Ваше содействие к основанию этой Миссии.
Настоятель Японской Консульской церкви
иеромонах Николай 1869 г. Июля 12

