Книга вторая. Философия
Глава пятаяМоралисты. —Лабрюйер
Сколь ни различны меж собою писатели одного века, им всегда присуще нечто общее. Тех из них, кто творил в пору расцвета Франции, можно узнать по уверенности манеры, безыскусности выражений и простоте оборотов речи, сочетающейся, однако, с построением фраз, заимствованным из греческого или латинского языка, которое, не искажая духа языка французского, напоминает об образцах, вскормивших этих авторов.
Кроме того, литераторы всякой страны и эпохи объединяются в своего рода партии, каждая из которых имеет своего главу и свою школу. Так, писателиПор–Рояляотличны от писателейордена Иисуса; так, Фенелон, Массийон и Флешье схожи в одном, а Паскаль, Боссюэ и Лабрюйер — в другом. Для этих последних особенно характерна некая резкость мыслей и стиля. Надо, однако, признать, что Лабрюйер, стараясь подражать Паскалю[322][323], подчас ослабляет аргументы этого великого гения и обедняет его слог. Когда автор «Характеров», желая показать ничтожество человека, говорит: «Луцилий, ты находишься где–то на этом атоме…»[324], ему весьма далеко до автора «Мыслей»: «Человек в бесконечности — что он значит? Кто в силах это понять?»[325]
Лабрюйер пишет в другом месте: «В жизни человека всего три события: рождение, жизнь, смерть. Он родится, не сознавая этого, умирает в муках и забывает жить»[326]. Паскаль заставляет острее ощутить ничтожество нашего существования: «Как ни хороша сама комедия, последний акт всегда кровав: две–три горсти земли на гроб — и конец»[327]. Как страшны эти слова! Сначала —комедия,затем—земля,затем —вечность!Небрежность, с которой брошена фраза, показывает, сколь невелика цена жизни. С каким горьким безразличием, как кратко и хладнокровно изложена здесь история человека![328][329]
Но тем не менее Лабрюйер — один из прекраснейших писателей века Людовика XIV. Никому не удалось превзойти его в разнообразии стиля, гибкости языка, живости мысли. Он переходит от высокого красноречия к непринужденной беседе, от шутки к рассуждению, никогда не оскорбляя ни читателя, ни его вкуса. Излюбленное оружие Лабрюйера — ирония: в философичности он не уступает Теофрасту, но взгляд его охзатывает больше предметов, замечания его оригинальнее и глубже. Теофраст строит предположения, Ларошфуко угадывает, а Лабрюйер обнажает глубины человеческой души.
Религия вправе гордиться, что в число ее философов вошли такие люди, как Паскаль и Лабрюйер. Памятуя об их примере, не стоило бы, наверное, с такой готовностью утверждать, что лишь недалекие умы могут оставаться в лоне христианства.
«Будь моя религия ложной, — говорит автор «Характеров», — она была бы самой искусной ловушкой, какую только можно себе представить, западней, которую нельзя миновать. Как величава эта религия, как возвышенны ее таинства! Как последовательно, убедительно, разумно ее учение! Как чисты и невинны проповедуемые ею добродетели! Как вески и неопровержимы доказательства ее могущества, явленные нам в течеиие трех долгих веков миллионами самых мудрых и здравомыслящих людей, которых сознание ее истинности поддерживало в изгнании, в заточении и в минуту казни пред лицом смерти!»[330]
Воскресни Лабрюйер в наши дни[331], он был бы немало удивлен, увидев, как ту религию, чью красоту и совершенство признавали великие люди его времени, называютподлой, смешной, нелепой.Без сомнения, он счел бы, что новыевольнодумцыстоят значительно выше писателей предшествующих эпох и что по сравнению сними Паскаль, Боссюэ, Фенелон, Расин — бесталанные писаки. Он раскрыл бы новейшие сочинения с почтением и трепетом. Вероятно, он питал бы надежду прочесть в каждой строке о каком–либо великом свершении человеческого духа, о какой–либо возвышенной идее, может быть, даже о каком–либо дотоле неизвестном историческом событии, неопровержимо доказывающем ложность христианского вероучения. Что бы сказал он, что бы подумал, когда первое его изумление уступило бы место новому, более сильному?
Нам недостает Лабрюйера. Революция изменила сущность характеров: скупость, невежество, самолюбие предстают ныне в новом свете. При Людовике XIV пороки эти сочетались с благочестием и учтивостью, сегодня же к ним примешиваются безверие и грубость; в XVII веке они могли быть выписаны более тонко, более мягко; в ту пору они могли быть смешны — ныне они отвратительны.
Глава шестаяМоралисты (продолжение)
Жил однажды на свете человек, который в возрасте двенадцати лет с помощьюпалочекикружочковсоздал математику; в шестнадцать лет написал трактат о конических сечениях, равного которому не было со времен античности, в девятнадцать лет обучил машину науке, требующей напряженной работы мысли[332], в двадцать три года доказал на опыте, что воздух имеет вес, разрушив тем самым одно из основных заблуждений прежней физики; в возрасте, когда другие только начинают свой жизненный путь, он постиг всю сумму человеческих знаний, убедился в бессилии науки и обратился к религии; он провел свою недолгую жизнь в страданиях и болезнях и скончался тридцати девяти лет от роду, успев, однако, утвердить основы языка, которым говорили Боссюэ и Расин, явить образцы изысканнейшего остроумия и логичнейших рассуждений, решить теоретически в те редкие периоды, когда боль отпускала его, одну из наиболее сложных проблем геометрии и набросать мысли, многие из которых, кажется, внушил ему сам Господь: имя этого грозного гения —Блез Паскаль.
Трудно не застыть от изумления, когда, открыв «Мысли» христианского философа, доходишь до шести глав, посвященных природе человека[333]. Чувства Паскаля замечательны своей глубокой печалью и неисчерпаемостью: они подобны бесконечности, где затерян человек. По мнению метафизиков, существует некаяабстрактная идея, не имеющая никаких материальных свойств, пронизывающая все и при этом не изменяющаяся, неделимая и потому вечная, черпающая источник жизни в себе самой и неопровержимо доказывающая бессмертие души; кажется, будто метафизики почерпнули это определение в трудах Паскаля.
Есть любопытный документ, принадлежащий равно христианской философии и философии современной: это «Мысли» Паскаля с комментариями издателей. Книга эта — руины Пальмиры[334], гордый памятник времени и человеческому гению, у подножия которого араб–кочевник построил свою жалкую хижину.
Вольтер сказал: «Паскаль, возвышенный безумец, которому следовало бы родиться веком позже»[335].
Понятно, что означает это «веком позже». Достаточно одного–единственного примера, дабы показать, насколько Паскаль–софист уступал бы Паскалю–христианину.
В какой части своих сочинений пор–рояльский отшельник превзошел величайших гениев мира? В шести главах о человеке. А ведь именно эти шесть глав, целиком посвященные размышлениям о первородном грехе,не были бы созданы,будь Паскаль неверующим.
Здесь важно отметить следующее. Среди современных философов одни без устали бранят век Людовика XIV; другие, претендуя на беспристрастность, признают за этим векомдар воображения,но отказывают ему вспособности мыслить.Веком мысли был по преимуществу век XVIII, утверждают они.
Человек беспристрастный, обратившись к сочинениям писателей века Людовика XIV, не замедлит признать, чтоничто не ускользнуло от их взора;однако, созерцая мир с большей, нежели мы, высоты, они презрели избранные нами пути, ибо их проницательный ум провидел в конце бездну[336].
Мы можем привести тысячу доводов в подтверждение этой мысли. Неужели столько великих людей были верующими лишь оттого, что не знали возражений, выдвигаемых противниками религии? Неужели никто не помнит, что именно в то время Бейль выпускал в свет свои сочинения, полные сомнений и софизмов? Неужели все забыли, что Кларк и Лейбниц посвятили себя в первую очередь борьбе с неверием? что Паскальжелал защититьрелигию, что Лабрюйер написал главу «О вольнодумцах», а Массийон — проповедь «О существовании загробной жизни», что, наконец, Боссюэ обрушивал на безбожников грозные речи: «Что знают они, этиредкостные гении,что знают они такого,чего не знают все остальные люди?Сколь глубоко их невежество и сколь легко было бы смутить их, если бы в слабости своей и своем высокомерии они не страшились внимать поучениям! ибо люди эти полагают, что им лучше ведомы соблазны, поскольку они поддались им, меж тем как другие, зная о них, их презрели! Эти люди ничего не знают, ничего не понимают, им не на чем утвердить даже небытие, которое, как они надеются, ждет их за гробом, и они лишены уверенности даже в этой жалкой участи»[337].
Остались ли какие–либо тайны морали, политики или религии скрытыми от Паскаля? ускользнула ли от него какая–либо грань земных вещей? Рассуждая о человеческой природе вообще, он дает столь известное и столь удивительное ее описание: «Обратив взор на самого себя, человек видит прежде всего собственное тело…»[338]и далее. А в другом месте: «Человек — всего лишь мыслящий тростник»[339]. Спрашивается, мог ли написать такое мыслительбеспомощный?
Современные авторы много рассуждали о силе общественного мнения, первым же ее отметил Паскаль. Одна из самых значительных политических идей Руссо, высказанная в «Рассуждении об общественном неравенстве», звучит так: «Первый, кто, огородив участок земли, вздумал заявить: «Это мое», был подлинным основателем гражданского общества»[340]. Но он почти слово в слово повторил здесь страшную мысль, высказанную в совсем ином тоне пор–рояльским отшельником: «Мол собака!» — твердили эти неразумные дети. «Мое место под солнцем!» Вот он — исток и символ незаконного присвоения земли»[341].
Это — одна из тех мыслей, какие заставляют трепетать за судьбу Паскаля. Что стало бы с этим великим человеком, не будь он христианином! Поистине, достойны поклонения узы той религии, которая, не запрещая нам простирать взоры далеко вкруг себя, удерживает нас от падения в бездну!
Тот же Паскаль сказал: «На три градуса ближе к полюсу— и вся юриспруденция летит вверх тормашками. Истина и право собственности зависят от меридиана. Многовековые установления изменяются, законы отживают свой век; хороша справедливость, которую ограничивают река или гора! То, что истинно по сю сторону Пиренеев, оказывается заблуждением по ту»[342].
Без сомнения, в наше время ни один мыслитель, как бы ни были смелы его идеи, ни один писатель, как бы ни стремился он с помощью своих сочинений перевернуть мир, не выступил более решительно против государственного судопроизводства и национальных предрассудков.
Оскорбления, которыми наша философия осыпала человеческую природу, были в той или иной мере почерпнуты из творений Паскаля. Однако, заимствуя у этого редкостного гения идею оничтожествечеловека, мы, в отличие от него, не заметили человеческоговеличия.Во «Всеобщей истории» Боссюэ, в его «Предупреждениях» и «Политике, основанной на Священном писании»[343], в «Телемаке» Фенелона изложены все главные принципы управления государством. Как уже было справедливо отмечено, даже Монтескье часто всего лишь развивал положения, высказанные епископом из Mo. Читая авторов XVIII века, можно было бы составить тома из высказываний, проповедующих свободу и любовь к отечеству.
Чего только не пытались предпринять в ту эпоху! Введение единой системы мер и весов, отмена обычного права в провинциях, реформа гражданского и уголовного кодексов, пропорциональное распределение налогов — все эти преобразования, честь изобретения которых мы приписываем себе, были задуманы, рассмотрены и, в тех случаях, когда преимущества реформы уравновешивали связанные с нею неудобства, даже осуществлены уже тогда. Разве Боссюэ не выдвинул такую смелую идею, как объединение протестантской и католической церквей? Трудно поверить, что современные наставники юношества превосходят опытом и ученостью Баньоля, Леметра, Арно, Николя, Паскаля[344]. Лучшие наши классические книги написаны в Пор–Рояле, и мы до сих пор, не сознаваясь в плагиате, повторяем в наших учебниках то, что заимствовали из них[345].
Итак, превосходство наше сводится лишь к некоторым успехам в области естественных наук; однако успехи эти, которыми мы обязаны лишь ходу времени, неизбежно влекут за собой утрату воображения.Способность мыслитьодинакова во все времена, но одни эпохи оказываются благоприятными для развития искусств, другие — для развития наук: поэтическое величие и нравственную красоту мысль обретает лишь в эпохи расцвета искусств.
Но еслилиберальные[346]взгляды зародились при Людовике XIV, отчего же люди того времени находили им иное применение? Гордиться нам здесь, безусловно, нечем. Паскаль, Боссюэ, Фенелон были проницательнее нас, ибо, не хуже, а даже лучше нас зная природу вещей, они предчувствовали опасность нововведений[347]. Даже если бы их творения не доказывали, что им приходили в голову философские идеи, разве можно было бы поверить, что эти великие люди остались безучастны к многочисленным заблуждениям и что они ничего не ведали о сильных и слабых сторонах деяний человеческих? Но они считали, что «не стоит причинять малое зло даже во имя великого блага»[348], особенно в политике, где это почти всегда приводит к ужасным последствиям. Конечно, не по недостатку гениальности Паскаль, который, как мы уже показали, хорошо понималабсолютнуюпорочность законов, писал об ихотносительнойполезности: «Очень правильно придумано, что людей различают не по их внутренним свойствам, а по внешности. Кто из нас пройдет первым? Кто уступит дорогу другому? Тот, кто менее сообразителен? Но я так же сообразителен, как и он, значит, придется пустить в ход силу. У него четыре лакея, у меня только один; это очевидно, стоит только сосчитать: выходит, уступить должен я, спорить было бы глупо»[349].
Вот ответ на множество томов софистики. Автор «Мыслей», отступающий передчетырьмя лакеями, — философ совсем иного толка, нежели темыслители, которых четыре лакея привели бы в бешенство.
Одним словом, век Людовика XIV избежал бурь не потому, что не замечал тех или иных вещей, но потому, что, видя их, постигал их глубинный смысл, охватывал все их грани и осознавал все таящиеся в них опасности. Он не поддался минутным увлечениям, ибо был выше их: в этом не слабость его, а его могущество. Разгадка его и нашей тайны заключена в словах Паскаля: «У всякого знания есть две крайние точки, и они соприкасаются, одна — это полное и естественное неведение, в коем человек рождается; другой точки достигают возвышенные умы, познавшие все, что доступно человеческому познанию, уразумевшие, что они по–прежнему ничего не знают, и, таким образом, пришедшие к тому самому неведению, от которого некогда ушли; но теперь это неведение умудренное, познавшее себя. Те же, что, выйдя из природного неведения, не достигли неведения просвещенного, нахватались обрывков знаний и строят из себя людей сведущих. Они–το и мутят мир, они–то и судят обо всем вкривь и вкось. Народ и сведущие люди составляют обычно основу общества; остальные презирают их и презираемы ими»[350][351].
Здесь мы с грустью вспоминаем о том, за какой труд взялись. Мы предприняли его вослед Паскалю. Увы! Опыт наш слаб и несовершенен. А какой шедевр мог создать наш великий предшественник! По–видимому, коль скоро Господь не дал ему довести до конца задуманное, значит, некоторым сомнениям в области веры не пристало быть разрешенными, дабы на земле осталось место тем соблазнам и испытаниям, что рождают святых и мучеников.

