Глава четвертая.Почему французы пишут только мемуары
Есть еще один важный вопрос, касающийся всех французов: почему у нас место исторических сочинений заняли мемуары и почему мемуары эти, как правило, превосходны?
Французы искони, даже во времена варварства, обладали нравом тщеславным, легкомысленным, общительным[360]. Француз не склонен размышлять о предмете в целом, зато он внимателен к деталям; взор его быстр, цепок, проницателен; француз жаждет быть на виду и, даже делаясь летописцем событий, продолжает писать о себе. В мемуарах он волен не изменять своему духу. В них, не покидая поля действия, он делится своими наблюдениями, всегда тонкими и подчас глубокими. Он любит заметить: «Когда я там был, король сказал мне… Я узнал от принца… Я посоветовал, я предсказал, я предупредил». Таким образом он тешит свое тщеславие; он щеголяет перед читателем своим умом и зачастую, желая прослыть мыслителем, и впрямь начинает мыслить. Кроме того, этот род исторических сочинений позволяет ему сохранить пристрастия, отказаться от которых было бы для него мукой. Он выражает свое восхищение теми или иными людьми, той или иной партией: он то наносит оскорбление врагам, то подтрунивает над друзьями, давая волю и своей мстительности и своему лукавству.
Этот характер проявляется всюду: у сира Жуанвиля и у кардинала де Реца, в мемуарах времен Лиги и времен Фронды; он присущ даже обстоятельному Сюлли. Но подробные и мелочные описания не слишком соответствуют духу исторических трудов: незначительные детали теряются на обширном полотне, словно легкая рябь на безбрежной океанской глади. Стоит нам приняться за обобщения, как мы делаемся педантичными. Будучи лишены возможности говорить о себе в открытую, мы прячемся за спинами наших героев. Рассказ наш становится сухим и мелочным, ибо мы лучше умеем поддерживать беседу, чем повествовать; когда дело доходит до рассуждений на общие темы, обобщения наши либо жалки, либо банальны, ибо как следует нам известен только человек нашего круга[361][362].
Наконец, частная жизнь французов не слишком благоприятствует расцвету гения истории. Тот, кто хочет запечатлеть мудрые размышления о жизни человеческой, нуждается в душевном покое; наши же литераторы по большей части либо не имеют семьи, либо покинули ее; они живут в свете, где царствуют суетные страсти и ничтожные притязания самолюбия, и все их привычки противоречат серьезности истинного историка. Эта ограниченность нашего существования повседневными заботами неизбежно суживает наш кругозор и сдерживает полет наших мыслей. Мы слишком озабочены условностями— они заслоняют от нас истинную природу, о которой мы задумываемся лишь поневоле и как бы случайно; наши справедливые суждения не столько следствие жизненного опыта, сколько счастливые догадки.
Итак, писатели нового времени не слишком преуспели в истории оттого, что человечество по–иному вершит сбои дела, что порядок вещей и ход времени изменились, что в нравственности, политике и философии все труднее отыскать непроторенные пути; что же касается французов, не способных, как правило, создать ничего, кроме хороших мемуаров, то причина этой их особенности — в их национальном характере.
Корни вышеупомянутого свойства французов поначалу искали в политике: высказывалось мнение, что история не получила у нас такого развития, как у древних, оттого, что независимость ее постоянно ущемляли. Это утверждение, как нам кажется, находится в полном противоречии с фактами. Ии в одну эпоху, ни в одной стране, каков бы ни был ее государственный строй, свободомыслие не расцветало так бурно, как во Франции времен монархии[363]. Разумеется, нам могут привести в ответ примеры гонений, суровых и несправедливых запретов, но они не перевесят примеров противоположного рода. Откройте любые из наших мемуаров — на каждой странице вы встретите самые нелицеприятные и подчас оскорбительные суждения о королях, знати, священниках. Французы никогда не раболепствовали под гнетом; за те притеснения, которые они терпели от монархии, они всегда вознаграждали себя независимостью взглядов. Сказки Рабле, трактат Ла Боэси «О добровольном рабство, «Опыты» Монтеня, «Мудрость» Шаррона, «Республики» Бодена, сочинения в защиту Лиги, трактат, где Мариана осмеливается оправдывать цареубийство[364], доказывают, что свобода слова родилась не сегодня. Если стать историком доступно только гражданину, но не подданному, то как случилось, что Тацит и даже Тит Ливий, а в новое время епископ из Mo и Монтескье давали суровые наставления[365], будучи подданными самых властных монархов, какие только существовали на земле? Без сомнения, порицая все бесчестное и восхваляя все доброе, эти великие гении были далеки от мысли, что свобода слова заключается в сопротивлении власти и подрыве основ государства; без сомнения, найди они своим талантам столь пагубное применение, Август, Траян и Людовик заставили бы их замолчать; но разве зависимость подобного рода не является скорее благом, чем злом? Не идя против законов, Вольтер подарил нам «Карла XII» и «Век Людовика XIV»; презрев всяческие узы, он написал всего лишь «Опыт о нравах»[366]. Есть истины, которые, возбуждая страсти, становятся источниками величайших беспорядков, и тем не менее, если справедливый закон не принуждает нас к молчанию, мы с особенным наслаждением срываем покровы именно с этих истин, ибо они равно удовлетворяют и ожесточенности наших сердец, следствию первородного греха, и нашему исконному стремлению к истине.
Глава пятаяПреимущества истории нового времени
Справедливость требует рассмотреть теперь другую сторону вопроса и показать, что под пером искусного сочинителя история нового времени могла бы стать весьма занимательной. По крайней мере завоевание Галлии франками[367], Карл Великий, крестовые походы, рыцарство, битва при Бувине[368], битва при Лепанто[369], Конрадин в Неаполе, Генрих IV во Франции, Карл I в Англин — все это памятные эпохи, своеобычные нравы, славные свершения, трагические события. Но великое призвание историка нового времени состоит в том, чтобы осознать, сколь сильно христианство преобразило общество. Евангелие, заложив основания новой нравственности, изменило национальные характеры и сделало образ правления, мнения, обычаи, правы, науки и искусства жителей Европы совершенно непохожими на древние.
А сколь различны характеры этих новых народов! С одной стороны, германцы: развращенность их владык никогда не влияла на подданных; безразличие первых к отечеству никогда не мешало вторым любить его; со времен Тацита они не утратили своего мятежного и верноподданнического, рабского и независимого духа[370].
С другой стороны, батавы[371], обязанные умом здравомыслию, гением — хитроумию, добродетелью — холодности, а страстями — рассудку.
Италия с ее сотней княжеств и воспоминаниями о былом величии составляет противоположность безвестной республиканской Швейцарии.
Испания, удаленная от других народов, дает историку еще более необычный материал; косность нравов в один прекрасный день сможет оказать ей услугу, и когда европейские народы погрязнут в скверне, она одна предстанет во всем блеске благодаря сохранившимся у нес твердым основаниям нравственности[372].
Английский народ обнаруживает во всем смешение германской и французской крови, давшее ему жизнь. Королевская власть неотделима у англичан от власти аристократии; религия их уступает в пышности католической, но превосходит лютеранскую; армия и неуклюжа и подвижна; литература, искусства, наконец, язык, черты лица и даже телосложение — все носит отпечаток двух источников. Простота, невозмутимость, здравый смысл, медлительность германцев сочетаются в англичанах с блеском, горячностью и живостью ума французов.
Англичане сильны своим общественным духом, а мы — национальной гордостью; достоинства наши — не столько следствие общественного устройства, сколько дар Господень: в нас, словно в полубогах, больше небесного, чем земного.
Французы, старшие сыновья античности, талантами подобны римлянам, а характером — грекам. Они беспокойны и ветрены в счастье, стойки и мужественны в горе; в периоды политического равновесия они изысканны до крайности и предаются занятиям искусством; во время политических волнений они грубы и дики; словно утлый челн, мечутся они в бурном море страстей; они мгновенно низвергаются с небес в мрачные бездны; восторженно приветствуя и добро и зло, творят первое, не требуя благодарности, а второе, не ведая угрызений совести; они не помнят ни своих грехов, ни своих добродетелей; в мирное время они малодушно привязаны к жизни, в битвах не щадят себя; суетные, насмешливые, честолюбивые, они тянутся разом и к отжившему и к новомодному и презирают все, кроме самих себя; поодиночке они любезнейшие, в массе — пренеприятнейшие из смертных; они очаровательны в своем отечестве, но несносны за границей; они то нежнее и невиннее ягнят, то безжалостнее и кровожаднее тигров. Некогда таковы были афиняне, ныне таковы французы.
Итак, взвесив преимущества и недостатки древней и новой истории, мы вправе повторить, что, хотя в целом античные историки стоят выше историков нового времени, тем не менее из правила этого есть знаменательные исключения.

