Прения[78]
В.В. Успенский.
Доклад вызвал во мне чувство разочарования. Такое было многообещающее начало, так ко многому нас докладчик звал…
Очень важно осознать какое–нибудь движение. Без этого осознания, без понимания идейных основ его оно темно, сумбурно, хаотично и никаких прочных результатов дать не может. Например, иное многообещающее идейное общественное брожение, случается, вырождается в смуту и бунт, если не найдено для него широких идейных лозунгов. Когда докладчик начал говорить, я ждал, что он укажет, каким же должно быть теперешнее «патриотическое сознание». Я ждал, что он скажет, что значит «Христова Русь» и что надо интеллигенции сделать, чтобы примкнуть к «Христовой Руси», войти в нее в качестве одного из слагающих плодотворных и жизнеспособных факторов. Вот этого, мне кажется, и не было сказано. У меня осталось впечатление, что докладчик стоит на почве прежней обыкновенной интеллигентской критики, против которой он протестовала в своем докладе. Что хорошо? как сделать, чтобы было хорошо? этого не было сказано.
С основной мыслью докладчика я согласен: действительно, религия и культура до сих пор противопоставляются как у нас, так и на Западе. По сознанию широких слоев образованных людей, культура обнимает промышленность и разные формы труда, науку, искусство, общественность, государство, но религиозная жизнь ставится за скобки культурного творчества, считается руиной, может быть, прекрасной, но все–таки руиной, чем–то таким, что уже до конца изжито руководящими слоями общества, русского и европейского. Но можно поставить один роковой вопрос: а что, если образованные люди уже не способны быть религиозными? Нельзя отрицать, что у интеллигенции, особенно у русской, всегда было страстное желание верить, то, что Ницше называет «томление по вере»[79]. Мы также видим и то, что это томление оставалось бесплодным. Все страстные порывы такого рода оказывались безрезультатными. Легко было говорить в Средние века «верь!» Тогда все люди жили внеразумной, иррациональной жизнью, — жизнью веры. Тогда психологически невозможно было не верить. Но теперь интеллигенция, и в частности русская, может быть, находится в таком положении, что уже неспособна поверить.
Но предположим, что эта психологическая возможность для нас, русских интеллигентных людей, не исключена. Что значит — «прийти к Кремлю, войти в Христову Русь»? Это алгебраическая формула, которой можно дать какой угодно смысл. Что значит быть «Христовой Русью»? Докладчик бросил только одну фразу, которой можно придать реальный смысл: любовь, самоотречение, смирение. Это, конечно, великие идеалы, и думаю, что они в Церкви есть. Хотя часто Церковь обвиняют в оппортунизме, в подслуживании и пр., но это — мелочи; это только на поверхности церковной жизни. В самых глубинах русской Церкви, по моему убеждению, есть подлинное смирение, подлинная любовь и глубокое самоотречение. Что же? быть «Христовой Русью» значит принять эти идеалы, и тогда все будет решено? Мне кажется, это чересчур простое решение вопроса. Совсем не случайна пропасть между интеллигенцией и Церковью, о которой мы так много когда–то говорили. Я давний член Религиозно–философских собраний и участвовал в них с самого их возникновения. Первый вопрос, над которым мы много в свое время думали, был вопрос об отношениях между интеллигенцией и Церковью. И вот, когда этот вопрос был особенно остро поставлен, когда в наших собраниях участвовало духовенство, не как — случайные посетители, а как люди, облеченные до известной степени полномочиями, — тогда никто не отрицал пропасти между интеллигенцией и Церковью. С одной стороны, — высказывалось тогда убеждение — Церковь что–то должна принять, чем–то заимствоваться от интеллигенции. Однако, с другой стороны, говорили, что и интеллигенция должна от чего–то отказаться, чтобы этот синтез, о котором говорил докладчик, примирение интеллигенции с Церковью могли случиться. Если бы интеллигенция решила просто отказаться от всего, чем она была, и ценой такого отказа купить себе право быть с народом, «идти в Кремль» и пр., это было бы до известной степени самоубийством интеллигенции, покушением на свое настоящее религиозное лицо. Ведь есть отрицание, а есть холопство, когда люди отказываются от того, что только что, по их словам, было для них дорого. Интеллигенция теперь в развале, она не знает, что делать, куда идти. Это совершенно верно. Анализ теперешнего настроения интеллигенции совершенно правильно был сделан докладчиком. Но звать ко Кремлю, в «Христову», т. е. в старую Русь, не говоря о том, что получит интеллигенция, мне кажется, вряд ли можно. Наш гениальный философ В. Соловьев, никогда не призывал нас отрекаться от наших интеллигентских культурных идеалов. Он верил, что многое в самой Церкви должно измениться в смысле религиозной жизни и настроения в связи с тем фактом, что в Церковь войдет интеллигенция. В своей гениальной работе о Богочеловечестве (может быть, я ошибаюсь, может быть, в другом сочинении; мне кажется, в этом) — он говорит, что святцы церковные должны тогда радикально измениться; в них окажется, например, такой святой, как Огюст Конт, один из еретиков по теперешнему церковному сознанию[80]. Но если только есть что–то подлинно религиозное, от чего не вправе никогда отказаться интеллигенция и что Церковь должна принять, то я ставлю 2–й вопрос: как интеллигенции идти в Церковь? Для меня это осталось совершенно неясным.
Мне кажется, что потому нельзя звать в Церковь без всякой оговорки, что Церковь учащая, духовенство, не выражает того, чем живет народ. Народ в своем подлинном религиозном сознании глубже, шире, чем то сознание, представителем которой является учащая Церковь. Если народ идет за духовенством, идет с бесконечно большей отзывчивостью и готовностью, чем за земством, за докторами, за школой и за какой угодно другой культурной силой русской жизни, — я думаю, что это потому, что духовенство в одной части религиозного своего сознания выражает подлинный религиозные надежды и томления русского народа. Народ хочет жить той религиозной жизнью, которая есть в Церкви и которая представлена духовенством. Но это не значит, что духовенство обнимает в своих ученых сочинениях и в своем сознании все, чем мучится народ. Всякие сектантские движения, которыми так богато наше время, всякие стремления народа учиться у братцев, — объясняются тем, что ряд социальных вопросов совершенно не освещается религиозно духовенством. Духовенство не чувствует потребности в постановке таких вопросов. Например, мучительный вопрос о свободе — не есть вопрос религиозный для нашей учащей Церкви, — таким он является для русской интеллигенции, и таким для народа является вопрос о полном социальном устроении земли, согласно Христову учению. Поэтому если бы даже рассматривать лишь отношение учащей Церкви и простых верующих людей из народа, то и тут едва ли тоже без всяких оговорок уместен призыв докладчика.
В.П. Соколов.
Когда говорят о народном Христе, когда говорят о православии и религиозности многомиллионных масс нашего народа, всегда хочется спросить: где и в чем именно выражается эта религиозность? Духа народного надо искать прежде всего в народном творчестве. В этом народном творчестве религиозный мотив нашего народа преломляется в сомнительной, оригинальной форме. В целой книге русских народных легенд, изданной Афанасьевым[81], Христос выступает пред нами в облике помощника в самых обыкновенных земных делах человека. Святые (вторые образы, подобные Христу) тоже заняты исключительно этой земною жизнью, простыми житейскими делами. Заняты они ими почти исключительно, притом в такой форме, в какой сам народ живет, независимо от моральной оценки жизни. Одна легенда рассказывает, что у апостола Петра обветшала одежда. Говорит он об этом Христу; Христос отвечает: «Пойди туда–то. Там на плетне висит чужая одежда. Возьми ее». В другой легендe пророк Илия и Никола–угодник состязаются из–за того, что один мужик почитает Николу и не почитает Илью. Целым рядом предупреждений Никола заставляет своего почитателя то продать посев, то снова перекупить его и этим обманывает Илью. Обман, неправда, занятость землей и ее интересами — вот фон народных сказаний о Христе и святых. В народных сказках и былинах совершенно отсутствует тот евангельский образ Христов, в каком Его привыкли видеть. Изо всего образа Христова, изо всего Евангелия осталась одна жалость, безмерная жалость к страдающим — и только. Рядом с этими же народными низами нужно поставить и того из интеллигенции, кто наиболее близко соприкоснулся с народом и является наиболее ярким представителем народной Руси. Л. Толстой, по–видимому, также остался только около жалости Христа и не пошел дальше. Почитаемый многими пастырь последнего времени, который так много жалости оказал народу и который, несомненно, соприкасался больше, чем кто–либо, с людьми с разных концов русской земли, о. Иоанн Кронштадтский[82], кроме этой жалости, далеко не всегда являлся выразителем духа Христова, христианского сознания. Кто знаком с его словами и поучениями 1903–1904 гг., тот знает хорошо, как трудно примирить человеконенавистничество И. Кронштадтского с христианской настроенностью. Когда переходишь к самой жизни народа, то получается общее впечатление не только темноты, но и какой–то отдаленности от Церкви. Народ в своих религиозных исканиях уходит в последнее время туда, от чего оберегал нас докладчик. Развитие сектантства идет все шире. Того, что оно охватывает наиболее сознательные религиозные круги народа, отрицать нельзя. А сектантство во всей почти своей массе, кроме небольшого кружка, представляет рационализм, порождение того же германского протестантства. Русские религиозные массы пытаются отыскивать правду Христову, уходя из православной Церкви в рационалистические секты, т. е. как будто видят там что–то лучшее, чем то, что искони было на Руси. Когда два года тому назад возникла война на Балканах[83],
С.Н. Булгаков писал[84], что в этой войне открывается перед нами борьба трех идей: Креста в славянских народностях, атеизма со стороны Германии, очевидно, помогавшей в то время Турции, и полумесяца. Я в открытом письме к С.Н. Булгакову[85]поставил ему вопрос, на чем основывается его вера в славянство, как носителя идеи Креста. Как и тогда, излагая сейчас эти соображения, я имею в виду вовсе не разрушать доклад С<ергея> М<ихайловича>, а только спросить его, на чем же основывается его вера в подлинную религиозную ценность русского народа? Он зовет нас к народному Христу. В чем же именно образ народного Христа? Еще одно слово. Булгаков в своем ответе[86]писал, что надо верить, надо верить, как верили ветхозаветные пророки в предназначение своего народа, несмотря на частые измены народа своему Богу. Но тогда можно было верить, потому что Бог поддерживал своих пророков. В минуту, когда они отходили от Бога, на скорбную жалобу: «Господи, алтари Твои раскопали и пророков Твоих убили, я остался один, но и меня ищут убить»[87], они получали ответ и поддержку от Бога. Если бы не было откровений Бога, возможно, что и вера пророков не устояла бы и превратилась в сомнение. Ответ на это сомнение и разрешение поставленного выше вопроса я бы и просил дать.
В.И. Тестин.
Когда я в прошлом заседании, после долгого перерыва, явился в Религиозно–философское о<бщест>во, я увидел, что русская интеллигенция умеет только сомневаться, что нет в ней ни одного творческого, волевого устремления. И вот сегодня я был порадован, сегодня я сказал себе, что нет — есть у нас и другие интеллигенты. Раньше, когда я читал статьи и произведения Бердяева, Эрна и др. (так как они действуют в Москве, я не мог их слышать), я думал, что москвичи живее нас, но я услыхал С.М. Соловьева и увидел, что и в Петрограде есть такие же люди.
Голос.
И он из Москвы…
В.И. Тестин.
Тоже из Москвы? Могу только глубоко еще раз пожалеть Петроград. Но и на речь С.М. Соловьева идут опять те же самые возражения, которые в течение двух заседаний раздавались здесь, — что мы, т. е. интеллигенция, должны явиться сейчас оградителями каких–то заветов, что в обществе существуют пока только какие–то неясные мечты о будущем с новым идейным содержанием, но что это новое содержание нам непонятно, а раз непонятно, мы должны его опасаться. Теперь мне хочется спросить гг. Мережковского и Мейера: о каких заветах интеллигенции говорили они? Я считаю, что после 1905 года все эти заветы рухнули бесследно, и вся идеология Западной Европы, которую столь старательно в течение чуть ли не 60 лет хотели привить к русскому народу, не привилась совершенно. Если народ имеет какой–нибудь определенный идеал, или иначе, историческую задачу, которую он должен выполнить, то и без помощи интеллигенции он в конце концов ее выполнит и спасать себя никого просить не будет. Примеры Греции и Рима показали, что когда их исторические идеалы были восприняты народами, впитались в жизнь, эти империи пали, или, вернее, произошел процесс рассасывания созданной ими культуры другими народами. Ныне, видимо, наступает очередь Европы, выполнившей свою историческую миссию, передать культурное наследие другим. Кому же? Вот вопрос… Верится, что непременно России. Больше никого нет, С<ергей> М<ихайлович> почему–то не отметил определенно, какова же будущая роль Руси, какую задачу должна Россия выполнить не для Западной Европы только, но и для себя? В 1905 г. мы почувствовали, что одни рациональные идеи России не ко двору, что есть еще другие ценности и в связи с ними мы можем создать новый синтетический идеал, который выведет Россию из тупика.
А.А. Мейер.
Меня остановило возражение последнего оппонента, сделанное Дм<итрию> Серг<ееви>чу и отчасти мне по поводу наших предыдущих соображений. Оппонент, о котором я говорю, определенно обвинял нас в том, что мы стоим всецело в плоскости тех заветов, которые он называл заветами 1905 года. Такое обвинение я совершенно принимаю. Конечно, мы стоим в плоскости этих заветов, но совершенно ошибочно утверждал оппонент, будто эти заветы изжиты и изжиты так, что сейчас приходится выдумывать какие–то новые. Я говорю — выдумывать, так как все призывы к якобы «народному» сознанию есть простая выдумка, и для русской интеллигенции, для живых, прогрессивных слоев русского народа не имеют жизненного значения. Выдуманные идеологии, конечно, нельзя ставить рядом с действительными потребностями и нуждами русского народа и его действительными идеалами. Но выступая в Религиозно–философском о<бщест>ве, мы именно из того и исходим постоянно, что заветы, о которых говорил Тестин, были недостаточно глубоко обоснованы, но что у них есть более глубокое обоснование в плоскости религиозной. Весь вопрос в том, что значит обосновывать эти действительные идеалы народа в плоскости религиозной? Сейчас это самый живой вопрос. Если бы здесь открыты были по этому поводу собеседования, они были бы плодотворны. Я не буду сейчас останавливаться по существу на этом вопросе: мне хотелось только указать на ошибку оппонента, обвиняющего нас в том, будто мы принимаем заветы с теми обоснованиями и в той формулировке, какие были им даны до 1905 г.
Д.С. Мережковский.
Сначала, когда я слушал реферат С<ергея> М<ихайловича>, мне казалось, что я решительно ничего не могу возражать, до такой степени это была лирика. Теперь, когда помогли другие ораторы, я увидел, что возразить можно. Конечно, нам нужно как–нибудь отделить нашу точку зрения от германского национализма, ибо если окажется, что мы боремся во имя того же национализма, как и Германия, то нет причины нам победить. А если мы и победим, то это будет не во славу, а в позор и стыд России. Если мы боремся за тот же узкий идеал, которым живет сейчас, как утверждает докладчик, весь германский народ, то действительно надо желать поражения. Может быть, если нас разобьют, мы опомнимся. Итак, я хотел бы знать, что отделяет идеологию докладчика от идеологии германского национализма? Конечно, легко сказать, с известным лирическим ударением: наш народный Христос, византийский, иконописный. Но ведь и германцы могут сказать тоже с ударением лирическим: Христос в стиле средневековой готики. Чем же византийский стиль лучше готического? Вильгельм ведь так и говорит: «мы стоим за Христа», и думает, что культура совпадает со Христом. Это мысль протестантская, очень глубокая и сильная. Единственная страна, которая дала эту мысль, и была Германия, — мысль, что Церковь, христианство не противоречит культуре. Докладчик этого не продумал, и у него Церковь и культура противополагаются. Дальше у него начинается нечто совершенно непонятное: «Культура не научный прогресс». Этого я абсолютно не понимаю. Конечно, культура только и мыслится в противоположности своей к церковному идеалу, как нечто научное. Затем докладчик утверждал, что «право безгранично, беспредельно расширять свои границы на восток и на запад Россия имеет потому, что она Русь Христова». Что же тогда нас отличает от германского национализма? Это именно то, что говорит Вильгельм, т. е. Христос признается, как некоторая сила, которая может употреблять и броненосцы, и орудия, самые смертоносные. Это ставится с полнейшей наивностью во главу угла. Мы так этого просто сказать, что Христос благословляет броненосцы, не можем — язык не поворачивается. У нас есть Толстой… Это и есть наша особенность. Русская особенность в том, что государство не может сделаться для нас абсолютным. Так легко сливать Церковь с государством — это черта чисто немецкая, протестантская. В прежнее время я указывал на происхождение славянофильства из немецкого корня, — от гегельянства. Но это не важно. Гораздо важнее то, что по духу своему все славянофильство и весь современный национализм есть не что иное, как русский германизм. Это самое злейшее «немецкое засилие». И тут происходит нечто роковое: — те, кто обвиняют других в грехе, сами грешат. Онемечились все националисты. Если поставить в реферате Соловьева вместо слова «Россия» — «Германия», его смело можно прочесть в Берлине.
В.А. Данилов.
«Современный патриотизм» — так написано на повестке сегодняшнего доклада. Я давно думал, с молодых лет, что должна сказать Россия, как монголо–финно–славянская народность, какое слово она внесет в человечество и чем заплатит человечеству за то, что она взяла. Нам говорят здесь что мы еще должны кое–что взять. Мне думается: неужели человек говорит, что мы еще крупповских пушек[88]не взяли, чтобы так же удачно избивать немцев, как немцы избивают нас? Нет, довольно. Мы взяли все. Теперь мы должны расплатиться, мы должны сказать, что мы даем, т. к. мы ничего еще не дали. Новые ценности сами нарождаются в глубоком сознании русского народа. Эти ценности — не православие, а вообще религия в ее высшей форме. Религия знания и есть новое религиозное сознание; в тот век, когда трудовой народ получил развитие больше, чем прежде, когда он так или иначе принимает участие в общественной и государственной жизни, в этот век нужна религия знания. Воля создаст то, что больше войн не будет, т. к. раз мы заявим, что наше сознание заключается в том, что мы, люди религиозные, не можем убивать друг друга, то мы на своем знамени будем писать не патриотические возгласы, а решение, чтобы больше войны не было. И мы в союзе со всеми умными людьми всего мира создадим такие формы взаимоотношений, что войн не будет, такие практические учреждения, который обеспечат мирное развитие народа, такую силу, которая поддержит авторитет права и на почве этого авторитета создастся другой авторитет; не права, а правды, не закона, а совести. Русский народ в особенности может сказать это слово. Он за все сможет заплатить, если своей кровью проведет в жизнь совесть и правду. И это не фраза.
Патриотизм средневековый, вредный, ищущий военной славы и практикующийся в Германии, должен быть теперь заменен другим патриотизмом христианским, который говорит: «мы все, разнообразные народы, различные члены одного и того же общего тела Христова человечества. Оставаясь членами, сохраняя свою полную личность, мы должны уважать другого, ибо члены одного тела, взаимно пополняя друг друга, взаимно нужны друг другу». Каждый народ должен определить самого себя, чтобы знать, чем он расплатится за то, что он получил от человечества. В России создался монголо–финно–славянский многомиллионный народ, а вовсе не славянский. Славяне сами по себе показали, что могут быть терпеливыми хорошими рабами, — они отличились выносливостью; финны — углублением в мелочи, а монголы дали ту ширину миропонимания, которая спасала и от Наполеона, и теперь, видя определенные горизонты, спасет от войн человечество. Больше не будет войн. Это последняя война.
Л.И. Гирш[89].
Я позволю себe сделать несколько возражений уважаемому Д.С. Мережковскому. Я позволю себе взять под свою защиту немцев. Но я рассчитываю на полное уважение присутствующих ко всем национальностям. Я слышала, что немцы являются типичными представителями шовинизма, абсолютизма и национализма… Предо мною проносились известные фигуры из немецкой истории, любимые мною, Гердера, Канта, Шиллера, Лессинга и мн. др. Из Германии мы имеем 9–ую симфонию. Говорят: то было, а теперь нечто другое. И в газетах повторяется очень часто, что была некогда Германия Шиллера, Гёте, а теперь Германия Вильгельма. Этого взгляда на теперешнюю Германию я никак не могу принять. Во–первых, мы совсем не знаем настроения всей Германии. Мы знаем то, что репортеры 4–х государств пишут о Германии. Воображаю, сколько там лжи! Когда говорят о германских зверствах, я думаю: когда кончится война и появятся исследователи, которые представят документы, тогда я скажу свое решительное слово, что Германия так–то и так–то отличилась. Есть факты зарегистрированные, которые мы не можем игнорировать: нарушение нейтралитета Бельгии[90], разрушение Лувена[91], бомбардировка Реймского собора[92]. Да, это ложится позором на известную часть Германии, т. е. на германское правительство и на юнкерство. Я даже не знаю, ответственны ли, строго говоря, солдаты за все эти действия. Германские офицеры — это тип, воспитанный в высокомерии, дегенеративный, и они–то и учиняли, вероятно, все эти зверства. И пока мы не будем знать фактически, что в этом принимали участие солдаты, мы, став на интернациональную точку зрения, говоря по совести, не имеем права этого думать.
Затем: едина ли Германия? Я нахожу, что Германия не едина, потому что в Германии существует 5 миллионов социал–демократов. Вы скажете, что мне лучше было бы даже не говорить об этом больном пункте. Для марксиста серьезная трагедия в том, что социал–демократия немецкая вотировала за войну. Я думаю, что она совершила такой акт, над которым будущее не властно, т. е. что они не сумеют загладить, исправить факт вотума. Но тем не менее они не едины с Вильгельмом и с немецким правительством. Возьмите немецкую социал–демократическую печать, хотя она до нас доходит отрывками. Она резко высказалась против нарушения нейтралитета Бельгии, против разрушения Лувена и Реймского собора, против аннексии, против тенденции немецкого правительства и против того шовинизма и завоевательного национализма, о которых здесь говорится.
Затем я перехожу к другому пункту, к тому, насколько для нас может быть вредно такое огульное осуждение немцев. Это значило бы лить воду на мельницу нашего, как удачно выразился референт, азиатского озверения. Я бы хотела спросить по совести: а как в России обстоит дело, во всей империи? У нас нет абсолютических убеждений и принципов? Говорят, что кто защищает сейчас немцев и немецкую культуру, тот антипатриотично настроен. Нет, я лично и многие, разделяющие мой взгляд, желаем России победы. Часто указывали на Струве, как на типически немецкого мыслителя. А я думаю, что у Струве типически русское мышление. И тут я сошлюсь на В. Соловьева. Вы, вероятно, это забыли, т. к. ученики обыкновенно читают рано учителей, а мы читаем поздно религиозных писателей и мистиков. В. Соловьев говорит, что тип логической распущенности или слишком большой мистицизм, либо скептицизм; и то и другое ведет к крайностям нежелательным. Такой тип мышления Струве, и он в себе ничего немецкого не имеет, а наоборот, это тип мышления, не привыкшего к строгой дисциплине, который сегодня искренно воспринимает одно, а завтра другое, и эти противоположности доводит до крайности.
Здесь говорилось, что Германия не религиозна. Это я буду оспаривать, став на точку зрения религиозных людей. Если есть страна, где сильны еще религиозные убеждения, то это Германия. Откуда получают все религиозные мистики, все идеалисты русские свои тезисы, если не из Германии? Возьмите журнал «Логос»[93]. Весь он проникнут немецким мышлением и мистицизмом. Но из этого не следует, что я снимаю ответственность с Германии за войну. И в Евангелии сказано, что «соблазн должен придти в мир, но горе тому, через кого он придет»[94]. Германия ответственна за свою инициативу.
Д.С. Мережковский.
По–видимому, г–жа Гирш не поняла или забыла то, что я говорил. Вся ее речь была построена на том, что я утверждал, будто вся Германия повинна в зверствах. Между тем я как раз подчеркивал, что виновна лишь часть Германии. Но я бы посоветовал г–же Гирш не высказываться о религиозных судьбах мира, если она вообще чужда религиозных взглядов. Если вы говорите о чуждом, о том, что вас мало интересует, а вас, очевидно, религиозные вопросы мало интересуют, то надо говорить, прислушиваясь к тому, что говорят люди, находящиеся в этой области. Иначе всегда возможны такие недоразумения, как сейчас.
А. Мейер.
Мы часто употребляем, может быть, не всегда с полной серьезностью, такие выражения, как «немецкая идея», «немецкий национализм». Никто из нас не думает, будто национализм есть специально немецкое мировоззрение, что больше его нигде нет и что вся Германия сплошь заражена им. Но, как верно заметил Д<митрий> С<ергеевич>, Л<юбовь> И<сааковна> чужда вопросам, в круге которых мы вращаемся, вопросам русской религиозности и религиозным вообще. Вот почему возражение ее бьет мимо цели. Она говорить, что Германия наиболее религиозная страна, в ней больше всего религиозных мыслителей и русские мистики заимствуют кое–что из германских книг. Это все верно. Несомненно, Германия поставляет наибольшее количество людей, занимающихся религией с глубоким интересом. Но вся–то суть в том, что мы различаем религиозность и религиозность и не случайно связываем свои симпатии с религиозностью русской. Мы считаем, что та религиозность, которую знает Россия, иная, нежели та, которою живут протестантские страны. В протестантизме есть элементы, которых мы не принимаем ни в каком случае. Так как немецкая культура действительно выросла на почве протестантизма, то несомненно, что в ее идеалах и нормах сказывается влияние этой именно религии. Может быть, из всех существующих христианских вероисповеданий наиболее примиримо с современной культурой вероисповедание протестантское. Поэтому–то в Германии и больше религиозных мыслителей. Но это не плюс, а минус этой религиозности. Если скажут, что в Германии вся буржуазия религиозна, мы не удивимся, потому что такова эта религиозность, чтобы ее исповедовала современная буржуазия. В том факте, что в России интеллигентная буржуазия атеистична, мы видим плюс для русской религиозности.
В. Успенский.
Я взял слово, чтобы высказать чувства глубочайшего возмущения по поводу речи г. Гирш!
Председатель.
Может быть, Вы можете более осторожно выбирать слова?
В.В. Успенский.
Нет, не могу. Речь г–жи Гирш — порождение ужасающего сатанинского самомнения… Ведь смысл речи такой: «все, что у вас, русских, есть хорошего, ценного, это вам дали немцы. А ваше русское это грязь, мракобесие, невежество»… И это ее мнение называется «беспристрастным»! К нему должны прислушаться мы, русские, имеющие Ломоносова, Лобачевского, Менделеева, Пушкина, Толстого, Достоевского, Глинку. Если вот такое настроение немцы выдают за религию поэтов, мыслителей, Бетховена, я понимаю, почему Реймский собор разрушается и Лувен гибнет. Это бездна, которой русскому человеку действительно нужно бояться и которая, к счастью, ему несвойственна.
А.В. Карташев.
Мне бы следовало ограничиться возражением докладчику, но выступление Л.И. Гирш спутало счеты. Приходится сначала отстаивать докладчика, самую законность постановки им вопроса, столь немилого возражательнице. Я не буду увлекаться бесполезным спором с Л<юбовью> И<сааковной> по самой материи ее речи, а ограничусь возражением только методологическим. Л<юбовь> И<сааковна> — энтузиаст известного мировоззрения и известной культуры и, стоя на почве их, воображает, что вещает одни объективные истины. Между тем вся ее речь — яркий образчик слепого субъективизма, неспособного спокойно и всесторонне взглянуть на вопрос не только о ценности дорогой ей германской культуры, но особенно о германском массовом национализме и шовинизме. Боясь, что мы здесь в стиле уличных газет соблазнимся считать русских безгрешными и одних германцев повинными в жестокости, возражательница демагогически борется не только с отдельными фактами, но и с правом делать какие–либо обобщения. Смеем уверить возражательницу, что мы знаем логическую цену обычным обобщениям. Мы знаем, что без них мы шагу не можем ступить при разборе таких грандиозных явлений, как столкновение европейских наций. Знаем также и всю относительность таких обобщений. Но нас нельзя сбить с толку только тем приемом, что против любого обобщения можно подыскать несколько отрицательных инстанций. При таком фетишизме отдельных фактов и отдельных казусов можно дойти, под предлогом логичности и точности мышления, до полного отказа от разумного постижения действительности. Итак, нет ничего объективного в попытке выставить германскую культуру и особенно государственность в свете невинности и безупречности. А особенно наивно убеждение, будто возможно навязать германскую культуру, как общечеловеческую норму. Дело выбора себе в учителя и в кумиры той или иной национальной культуры — есть дело глубоко субъективное, есть дело любви и симпатии, а не долга и логического принуждения.
Старо и неинтересно это смешение германского с общечеловеческим. К сожалению, так же старо и неинтересно в жизненном смысле и то, что предлагает наш докладчик. На великую жажду русского общества в настоящий момент — прояснить свое национально–культурное сознание и примирить с ним свои исконные и святые заветы, С.М. Соловьев отвечает откровенной и простой проповедью старого славянофильского идеала. Напрасно он будет спорить, что это не так, что он себя от славянофилов отличает. Реально, на деле эти отличия ни к чему не ведут, а то, к чему он ведет нас, со всей его модернизацией славянофильства, — это чудовище христианского государства. До чего это старо и безотрадно!
С.М. Соловьев.
Я начну с того, что расскажу маленький эпизод. Покойный С.Н. Трубецкой, имя которого, конечно, всем известно, со свойственным ему необычайным остроумием говорил мне после убийства министра Плеве: «Один студент в большом волнении меня спрашивал: что если бы Христос был сейчас на земле — убил бы он Плеве или нет? — Я ему указал на то, говорил Трубецкой, что Ирод и Пилат были не лучше Плеве и, однако, как известно, Христос их не убил». Припомню другой эпизод в романе Достоевского «Братья Карамазовы». — Наивный 12–летний школьник, Коля Красоткин, говорит А. Карамазову: «Христианство, церковь это одно, — а впрочем, я не против Христа. Живи он теперь, он примкнул бы к социализму», на что А. Карамазов говорит: «Откуда вы этой чепухе научились?»[95]Это необыкновенно странно (я говорил это в прошлом году на этом месте), когда люди, стоящие на вершине религиозного знания, в конце концов только повторяют этого студента и Колю Красоткина. У них это выходит иначе, т. е. за этим стоит что–то другое, но что именно, мж совершенно не ясно. Отношение к властям со времени Христа и до нашего времени в Церкви не менялось никогда. Церковь хранит отношение, которое было высказано Христом, который языческому Пилату сказал: «Ты бы не мог Меня судить, если бы тебе не дано было свыше»[96], признавая в языческом чиновнике Цезаря человека, поставленного Богом. Это учение далee вполне развито апостолом Павлом. Когда Цесарь стал проводить правду Христову, то, разумеется, и Церковь в лице своих лучших представителей еще боле благословила эту кесарскую власть. Но сама Церковь с Государством не смешана и теперь.
Теперь относительно жалостного Христа. Да, действительно, у многих наших писателей Христос, жалеющий, страдающий человек, вытесняет образ другого Христа. На это особенно восставал К. Леонтьев, и это верно. Это начало шопенгауэровское и буддистское развилось сильно в Толстом. Нашему народу в массе свойственно другое восприятие Христа — христианского аскетизма. В народе в лице более просвещенных людей это аскетическое сознание живет: страх греха и т. д. Это необходимое дополнение к той жалости и любви христовой, которое без этого может повести к полному искажению христианства.
Еще два слова о германизме, и я кончаю. Меня необычайно порадовало все, что говорила Л.И. Гирш, потому что я увидел, как я был прав в мыслях, которые мне казались парадоксальными. Мне всегда казалось, что именно Германия есть абсолютный и единственный сейчас враг христианства, потому что только она вырабатывает нечто цельное, великое, гениальное, что может соперничать с христианством. Л<юбовь> И<сааковна> необыкновенно точно нарисовала эту другую религию, религию романтиков и Бетховена. Я, как человек, ничего в музыке не понимающий, почти не слыхавший Бетховена, не решался иметь о нем мнения. Но мне всегда в том, что я слышал о нем, чувствовалась какая–то дохристианская тьма, та ветхозаветная, языческая, античная тьма, тот мрак, печать судьбы, рока, обреченности, от которых нас спас Христос, дав вечную радость и свободу, не политическую, а свободу пред Богом. Характерно, что Пушкин, который полнее, чем кто–либо другой, воплотил в себе Россию, прошел совершенно мимо германской культуры. Я бы предпочитал тот основной путь русской культуры, на который вступила так победоносно наша прежняя культура. То, что теперь совершается, есть исполнение самых заветных наших чаяний, и то чувство, которое объединяет любящую Россию, сблизит людей, действительно близких, и разлучит далеких. А до сих пор близкие люди были разъединены и случайно, внешне соединялись люди близкие с людьми дальними.

