Благотворительность
Религиозно–философское общество в Санкт–Петербурге. Том III
Целиком
Aa
Читать книгу
Религиозно–философское общество в Санкт–Петербурге. Том III

Андрей Белый. Александрийский период и мы в освещении проблемы «Восток и Запад» (Чем был «Запад собственно»)[379][380]

1[381]

Чем был «Запад собственно».

Возникает он медленно от 10 века до нашей эры и возникает особенно: от 7–го до 5–го. Его родина — Греция.

В двадцати пяти столетиях оплотневает он архипелагами отчетливых островков в многовидной зыби влияний, привычек, культур, стилей, мыслей; оплотневает в индивидуальных сознаниях; он — в синтезе, в переработке всего материала истории; в определенной местности, в культуре, в науке нет «Запада собственно»; науки, искусства, культуры — его материалы.

Финикийская кровь переливается свободно в субстанцию греческих мифов и свободно входит Египет, растворяясь в греческом пульсе, перерабатываясь и из него расцветая всеми видами метаморфозы богов.

2

Мысль грека странная; у нее вместо ног — хвост змеи, тянущейся за ней в миф мистерии и соединяющий ее, как пуповина младенца, с темным матерним чревом протагоновой, орфической ночи мистерии и ужасов; ужасает она темнотою своею; таковая, хвостатая, мысль еще даже у греческих физиков (Анаксимандра, Фалеса); при медленном погружении в мысли ранних философов чувствуешь, как волосы встают дыбом и тело пульсирует; от панических ужасов: это есть ползающая змея, а не мысль в нашем смысле, которою мы владеем и которую изживаем; змеевидные мысли греков, обвиваясь вокруг нас, как вкруг древа, сами мыслят себя, изживая нас.

Смысл принято нами связывать с определенною, покорною, нами созданной и нам послушною мыслью; и потому–то нам в архаической мысли греков нет внятного смысла; есть иллюзия смысла мысли; в нем сознание наше головокружительно расширяется в образы давних былей, — о первозданных громадах: о рухнувших космосах; все в ней — прошлое; н а п о м и н а е т, а не внятно учит она; взятая нашей мыслью, она — существует, как отзвук чего–то, как. память о памяти.

В более позднем периоде окорачиваются змеиные части; наконец он — хвостик сатира; начиная с софистов, мысль — сатир: особенность ее, что оторванная от своего огромного прошлого, она весело, диалектично скачет, уподобляясь козлу; и она — с а т и р и ч н а; роль Сократа тут представляется нам в парадоксальнейшем образе; он гоняется за роями этих мысленных сатиров, накидывает им на шеи аркан и полоняет, дисциплинирует и выпускает их на софистов; у Платона они смиренно склонились перед неведомым Богом[382]; у Аристотеля маршируют отрядами силлогизмов; пропадает их резвая дикость; по отбыванию строевой, логической службы этих сатиров видим мы уже в образе мирных ремесленников, изготовляющих всевозможные изделия техники и становящихся рассудочными, методическими понятиями науки; в XIX веке хвостик спрятан под фалдами фрака; и сменились копытца ботинками; золотые очки — на носу, и на груди — даже–даже порою приват–доцентский значок, так слагалась нам мысль; то есть собственно Запад.

Эпоха рождения ч и с т о й мысли совпадает с эпохою рождения ч и с т о г о идеала искусств: мы видим Фидия[383]. Мы видим суровое великолепие трагедии (пятый век) повествующей; старые громады утрачены; с сознания человеческого хвост змеи сброшен; пороги логической мысли его с мысли срезали: он пополз теперь роком; происходившее от 1000–500 года внутри людского сознания (героический период), — произошло окончательно: мифологическая душевная брань уже оплотнела историей (персидские и наступающие пелопонесские войны); трагедия могла быть: повествованием о Геркулесе младенце и з м е я х, вползающих в его колыбель: но вот з м е и задушены внутри нас, стали мыслями, выброшены на поверхность жизни мрачнеющим историческим роком; появление «в о с т о к а» и «р о к а» — тогда: появление Перса с востока, как врага жизни Греции; и появление его же — уже внутри самой Греции под личиною братоубийственной брани: наступающей пелопонесской войны; все это громы истории: не громы уже п о с л е молнии совершившейся катастрофы старого мира; молния была; и когда Перс появился, катастрофа была уже в прошлом; и — очищалось сознание: з м е е н о г о е прошлое грека уже было отрезано, миф в историю воплотился; перестал быть опасен; душа справилась с мифом; у к о л о с с а л ь н о г о Перса ноги б ы л и и з г л и н ы.

Трагедия могла быть о ч и щ е н н о й; мысль, сложившаяся в отчетливое единство в лице Сократа, Платона и Аристотеля, справилась со своим «в о с т ок о м» — самопроизвольно зажившей змеею; покорение «з а п а д а» и «в о с т о к а» Александром Великим — удар меча грека по глиняным ногам рока и разрыв исторических перспектив в судьбу сверхисторическую; разрыв самой Греции, как исторически самобытного тела, в оплодотворяющее начало «з а п а д н о в о с т о ч н ы х» культур.

4

Центр событий, слагавший блистательную историю Греции, остается сокрытым; воочию никто не видел его; не воплощается он в образ: мысли, героя, события, но духовной бурей проносится по куще душ и отрясает плоды; падают в день истории индивидуальности, события, мысли; раздается гомеровский эпос; отражают персов; потрясаются Софоклом и Фидием; и волнуются событиями пелопонесской войны; падают плоды древа; в историю отрясается Греция; и з м е и пифийских расселин теперь — кастальские струи; у них жала вырваны.

До э т о г о: мысль — кончик прощупи, расширяемой в конус огромного, утробного мира; переломился он, перевернулся и протянулся под ясное небо, развиваясь в форму чаши; и платонова форма — кристальная чаша.

Куда чаша протянута?

В Александрию, к Филону, к Плотину[384]; логика протянута к… Логосу.

6

Александрийский период…

В причудливостях пересеченных культур прорез чаяний о единстве всего мирового; Его нет; перед нами груды поверженных храмов; и — голоса.

— «Гибель мира близка».

Будто бы: из расколотых гробов огромного прошлого перед нами проходят одетые в мифы, как в саваны, Аполлоний Тианский и Симон[385].

Никомах, Сатурнин, Василид, Валентин[386]повествуют о таинствах бытия божества: образы Ахамота, Софии и Офиса стоят перед нами; безумным романом течет нам вселенная; из муже–женского Бифоса, бездны, истекает цепь эонов; Дух, первый эон, зрит Истину, свою супругу, рождая с ней Разум и Жизнь; те рождают уже Человека; падают цепи эонов, развивая в падении страсть к источнику совершенства, страсть меж безднами — образ влюбленной Софии; эоны принимают участие в ее страсти; в романических катастрофах мира течет нам вселенная; и мир страсти нашей, вторая София рождается из страсти Небесной; и эта вторая София — бросается в хаос; текут воды из слез ее; а из улыбки струятся ее лучезарные светочи; материей оплотневают печали Софии.

Происхождение миров и богов — будто страстный роман.

7

Александрийский период — есть сказка; неуловима ее новизна; но обломочный мир погибающих в ней, непроцветших культур уловим; Александрийский период — гробница, в ней сгнивает все прошлое; в ней оно — только хаос бушующих саванов; мы видим: из саванов вылетает Психея всей греческой жизни: падает в бездну Духа. И она — непорочна, как снег. Многодумна, как ночь.

«Вся ты в огнях, как полярное пламя,
Темного хаоса светлая дочь».
Вл. Соловьев[387]

8

Александрийский период — какое–то: то да не то; в нем смещаются все предметы; точка же смещения не дана; кажется, все осталось по–прежнему; и ничто не достигнуто; все же — внутреннее потрясение сказалось; оно зажило в недостигнутых образах будущей жизни мысли.

Александриец воистину потрясен в ощущении ему зримым и оку незримым Видением. Собственно и Видения нет: и оно в нем — «как бы».

10

Систематическое изложение понятий предполагает не мертвое возлежание их в мертво оформленном Разуме; а описание кипения ритмов мыслительной жизни в живо данной стране; произрастание, процветание их; здесь идеи — летучие существа страны мысли; и — описуемы танцы их. Их не знает Платон, потому что средствами действий рассудка он обводит страну жизни мысли: обводит пунктиром; оттого–то вот — его идеи пунктир; оттого–то вот: пунктир его Бог; разумеется, не у Платона пунктир его Бог, а в дальнейших раскрытиях Платоновой мысли. У Платона не то: Платоново представление идеи продавлено в Бога; и в идею продавлено бытие всех вещей. Над материальной чувственностью диалектически окрыляются мысли чистого грека, и они оскульптурены; теневым перевернутым представлением о Платоновой форме, понятием, иносказательно живописует Плотин нам о стадии упадания идеи в рассудок.

12

Отношение Александрии и Греции напоминает нам конусы, опрокинутые друг над другом: черта — между ними.

Расширяется до идеи в одном заостренная скульптура понятий; и до понятийных взятий идеи в другом упадает идея; но. неодолима черта меж мирами идей и понятий; понятие об идее — абсурд; определение идеи понятием разума есть кощунственный въезд на коне рассудочных предпосылок в храм разума.

В Александрийском периоде видим мы: вырезание нерукотворного храма мысли рассудком; и оттого оно выглядит: вырезанием воздуха; видим — линии вырезов воздуха; храма мысли не видим: получается нечто вроде «ПИСАНИЯ ВИЛАМИ ПО ВОДЕ»; и такое «ПИСАНИЕ ВИЛАМИ» — Александрийский период.

Оба консула мысли — Александрия и Греция — отделены друг от друга: перво–сущее у Плотина сужается в мир духовной душевности; чувственность у него не пронизана духом; между солнцем Плотина и нами — покров; сказ о солнце есть сказ чрез понятие; оттого–то он есть «НЕСКАЗУЕМЫЙ СКАЗ».

В эротическом окрылении Платона возносимся мы в мир идей; но окрыление это — душевно–телесно: и красочность идеального мира есть поэтому чувственность.

Линия разделения конусов — сознание граней рассудка; в Александрии и Греции нет его; и оттого–то РАЗВИТИЕМ выглядят все попытки РАЗВИТИЯ Платоновой мысли; мысль, ударившись о рассудок, повергнута; в умении править страстью — преодоление граней и стоицизм перед нами; или: в чувственность упадает мысль, отрицая себя: скептицизм.

13

Скептицизм, стоицизм — обвал мысли Греции; мысль срывается с кряжей: Алекс<андрийский> период — огромнейший перепрыг души мысли в дух мысли; и поэтому — выпрыг он, нам являющий эпилептический припадок чувственно рожденных понятий; тело мысли здесь корчится: дух не сошел в него.

14

Мысли вылезли из утробы земной; земны мысли в еврействе; мысль в кипениях крови прорылась сквозь кровь; и кипение крови мыслью — пророчество; обратное — образование паров над кипением родовой, кровной жизни есть мысль древней Греции; в поздней Греции образование мыслей — осадки: облако струит дождь; атмосферична мысль Грека. Голубой покров атмосферы — она.

В Александрийский период воздушная атмосфера разорвана; солнце грека из неба упало, как фаэтон; сорваны лазури вселенной; Небеса слились свитком; черна верхняя бездна: в нее — звезды нового Космоса смотрят; как в разбитое темя вселенной; в нее сыплятся метеориты из мыслей.

Меж Александрией и Грецией нет еще буфера в виде линии мысли от блаженного Августина до наших дней; падение Александрии на Грецию здесь поэтому выглядит разбитием черепного покрова: ударом болида о темя; так с безмерностью Космоса сопрягается сознанием человек; окрыленная человечья глава — это ангел.

И ангелично — сознание.
В безмерные, синие зыби
Лети, литургия моя:
В земле, упадающей глыбе,
О Небо, провижу Тебя.
Восторгом меня преисполни,
Родной стариною дыша:
Из светочей, блесков и молний
Сотканная, плачет душа.
Все вспомнилось: прежним приветом,
Слетает в невольный мой стих
Архангел, трепещущий светом
На солнечных крыльях своих[388].

15

Александриею прорастает Греция в Иудею: Египет бросается в Грецию.

Соединяются: ЗАПАД с ВОСТОКОМ; и — вера со знанием.

В тело мира врастает скелет мысли Слова; и оттого просветляется: духоведение храмовых иерофонтов в Гермесовы мысли; мысли Слова, слагая планеты, вращают планеты.

Здесь, в мерцании звезд, прорезается тайное человеческих устремлений, потому что мир меня мыслит; и во вселенной слова — мои. Мысленна, ангелична природа; мысленна, ангелична — природа моя; связь природ — в «Я» всего.

Это «Я»!

Но оно вот открыто:

Открылось!…. Весть весенняя, удар молниеносный, —
Разорванный, пылающий, блистающий покров.
В грядущие, громовые, блистающие весны,
Как в радуги прозрачные спускается. Христос!,
И Голос поднимается из огненного Облака:
«Вот чаша благодатная, исполненная дней».
И огненные голуби из огненного облака
Раскидывают светочи, как два крыла над ней[389].

Эта чаша есть «Я» мое: оно Голубя ждет.

17

Здесь, в Филоновой философии и в герметических книгах — еще небывалые зори не высшего Солнца; но — зори потушены.

Солнце подлинно — в середине души; свет единственный — просвещающий свет — свет логический: его действие в оболочках душевности, прячущих дух наш от тела, есть свет, просветляющий тело: Фаворский. Просвещение за порогом дневного познания непросветленного сознания нашего — низведение в землю огромного мирового светила: схождение Слова.

Повествования евреев о времени схождения Слова — в этом смысле — рассказ: об отношении Мысли к мирам нашей жизни; здесь история, да и самое время — подобия просвещенья сознания. Здесь наука о звездах есть «ПАН–ЛОГИЗМ», не отвлеченный, как Гегелев, но влитый в кость мускулов жизни.

Здесь, в истории мысли, встречает нас первая прорезь воистину воплощенного представления об идее; в системе оно не дано, а загадано в сочетании начал мысли Филона, Гермеса, Иоанна; и загадано в мощном подобии Иезекиилевых многоочитых колес, четырех животных[390]и Слова, над ними парящего; здесь загадан весь Гегель; <и> Гёте загадан здесь тоже.

18

Философия Александрии есть темное покровение: Откровения. Точка нового света в нем прорастает лучом, как зерно протянутым колосом; проницание колосом света покровов есть их прорастание: философией, логикой и наукой; оно есть уже в Прокле. В гуманизме мы видим процветшими александрийские пелены истин мысли: Александрии не видно под ними: она вся — в перегное; в зеленях просвещения, новоявленной Греции ренессанса остается закваска ее; на ее дрожжах всходит тесто; нет вскипания в правилах христианства, в догматах Церкви; есть насильственное извлечение из непрокисшего теста дрожжей. Преждевременно беспокровность открытого в упрощениях протестантства; преждевременно положение предела для гнозиса в догмате. Преждевременен свет без покровов; он нам явлен в покровах: свет солнечный; еще даже покров — свет Фаворский[391]: для подлинно Света; этот Свет все еще покровенен; преждевременное разоблачение Света в истории мысли поэтому выглядит: учащением Света; сдернутые покровы с него — жалкий труп нашей жизни: столкнуть труп в пустоту. Там, где духа искали, уже не было Духа: на небе; уже Дух сошел в землю, прорастая в ней безграничной свободой исканий; в небе был огромный футляр, заключающий пустоту: Небеса астрономии — суть пустая громада сшедшего из нее в землю Духа. В Нем восстанет земля.

Третий день не исполнился: ждем его.

Ныне Дух дан нам в импульсе кипения жизни, восстания «теста».

19

Все боящееся, не свободное, двоящееся и до сей поры тянется к гуманизму Гусса[392]и Бруно[393]. одною рукою: другою — сжигает их; современные пастыри стад ими согнанной в кучу твари пусть выскажут нам открыто и честно: свое отношение к гуманизму, чтобы и мы твердо знали, с кем мы: со «СВЯТЫМ» Костром или с светом. гуманности.

20

«СВЕТ ХРИСТОВ ПРОСВЕЩАЕТ»

Просвещаемы александрийские обломки культуры: просвещаемо устремление Аполлония; просвещаемы даже. хулители света.

Подозревание духовных порывов есть мерзость; подозреванье улыбки Джоконды — разврат; мону Лизу мы созерцаем невинно; рассуждение о развратности произведений искусства вторично сжигает: Джордано Бруно и Гусса; нас ведет на утонченный костер; и, конечно, срывает с известного Московского здания ему присущую надпись.

«Свет Христов просвещает всех»[394].

21

Александрии пригрезились пульсы сложенья культур и процессы духовного восставания культур в человеке; но летающий пульс оборвался: он жалок и беден.

В Александрийском периоде выражен момент элеатства; гераклитический вихрь изменений многоразличий единого тушится; метаморфоза духовных наглядностей подменяется генеалогией плотского; чувственно образы выпирают из ритма, а ритм, не впечатанный в образ, смерзается в кое–как надетую схему; и в животнопонятной мистике, в черственениях убогих абстракций мифы, взятые так, рвут свой собственный идеальнейший смысл.

Высота интуиции при попытках ее так оформить — косноязычие упадочной мысли.

23

В Александрийском периоде подлинно тяготение к соединению «ЗАПАДА» и «ВОСТОКА»; тяготение было огромно, огромней стремящихся; перегруженная тяжестью проволока иногда теряет упругость; перегружение тяготением деформировало Александрийский период, возникший в чрезмерностях; и выразилось: в отсутствии соединения ритмов западных и восточных культур.

Александрийский период являет сложенье каркасов в «востоко–запад» огромной тяжелой идеи: централизации; централизация — оплотнение ритма единства; оплотневшая действительность восстает перед нами: в Государственной, римской идее; но в идею ту — входит Перс; централизация подменяется деспотизмом: а право — правящим; обожествлением самовластия в «запад» явился «восток». «Нутро» древнего грека преждевременно здесь перекинуто над верхним порогом сознания нашего и появилось. на троне. Александрийский период себе не поставил вопроса:

«Каким ты хочешь быть востоком:

Востоком Ксеркса иль. Христа?»

Но появился ответ на сознанием не вскрытый вопрос.

Ответ.

Ксеркс.

Далее происходит разлом Рима собственно на Византию и Рим; а Собрание ритмов единства в себя государством (включение над–сознательной выси в хоромы сознания) осуществилось соединением Государства и Церкви; противоречие устремлений здесь скрыто в Церкви: в одновременном желании и хоромами овладеть, и — отдать себя им. В цезаропапизме, в стремлении к восточному рабству — находишь все это.

Александрия не справилась с устремлением: обезумела в прыжке своем, надвое расколов человека: на главу и на сердце; прыжок не удался; Александрия упала в действительность, как в свой собственный, ею же сложенный гроб (в Византию и Рим). Вознесение в страну Духа обернулось в ней прозаическим путешествием по Средиземному морю; и — только.

Александрия преставилась.

Ее дух — не угас.

24

Ритм роста мысли от Греции собственно к Греции Александрийской напоминает нам эпилепсию.

Вдруг задания греков — невероятно прозрачнятся: на могучих, крылатых размахах ненормально расширена самая Платонова мысль; чувствуешь вдруг себя из себя извлеченным, изъятым: бренно органы тела опали осенними листьями; ощущение, зрение, слух — заструились стремительно, пролетая радужно мимо; и улетев — в НИКУДА.

Несказуемо переживание александрийца в его посещающей правде; запечатлеть, увидеть, понять невозможно; понимания, мысли, понятия — все летит перед тобою и шепчет тебе свою правду; ты — полон рассказом вещей, улетающих в немое безвещие; ты мгновенно узрел; ты — УСЛЫШАЛ; ты — ПОНЯЛ; разоблачен лик вселенной в своем объясняющем стержне; не глазами, не ухом его не уловит никто, потому что спадают очками глаза; уши тоже — тоже не уши: наушники; и они тоже спали; язык — отвалился.

Чувствуешь, что не вынести страшной ясности зримой, незринутой мысли; и невольно в испуге хватаешься за лежащие пред тобою — язык и глаза; облекаясь в них, путаешь; говоришь расширенным оком; взираешь словами.

Александрийский период есть взгляд — без единого слова; такой взгляд — говорит; или же: Александрийский период есть тоже спешное низание слов; и — слепое, хоть — звучное (филологическое задание ярко: глоссолалия — ярка); в этих звучностях грохот падения громов ангелической мысли; но разрешается грохот падения: корчами.

Александрийский период есть корчи: внутри жизни мысли; ею зримое там — ее бренный разрыв в страну чистого Духа.

Причина припадка — в незрелости; мига молнии в голове — голова не выносит еще: разрывается мозг; в голове — муравейники мыслей, палимые ИНТУИЦИЕЙ; опаленный остаток Сознания, не излитый, стоит перед нами кретином: кретин гримассирует схемами и румянится мифами; надевает — пестреющий хитон и запястья Востока, бежит от ударов палящих, разительных молний в глухие покровы природы, кроет голову розами; кроет тело объятиями; и под покровом природы, спасенный природою, начинает низать он слова в тончайшие звучности Филологии, уподобляя треск слов громовым раскатам — ОТТУДА; и пытаяся риторством извращенных понятий изобразить беги виденной молнии.

Александриец — филолог, философ и ритор — это нервнобольной: пожалеем его.

Александрийский период есть огромное извращенье понятий Платоновой философии, где последняя выглядит только жалким рассказом о своей, над–платоновой высоте, о пирах чистой мысли внутри интуиции; неугасимая тоска по идее, невыразимой, незримой, взрывает в нем темные вопли страстей: и вторая София — пред ним возникает томлением чувственной жизни, в котором Он ищет конкретностей, невыразимых словами; не утоляет и чувственность: Александриец кричит ею нам о своих сверх–чувственных высях; и ломая в себе свои чувства, он их извращает.

25

Молнии в мысли, нежданно сразившие мысли, — суть отблески другой, яркой молнии: молнии сошествия Логоса; отблески — в голове; и отблески — в сердце; пока — только отблески!

А сраженные мысли бессильно и долго потом возлежали, не двигаясь, в догматических «РАКАХ».

В сердцебиениях и головном искривлении повторяет впоследствии христианство «ВОСТОКИ» и «ЗАПАДЫ»: головной рост схоластики все же есть развитие Истины в голове; а развитие истины в сердце есть подвиг Любовности; так развитие мысли Логоса по истории пробегает под тенями оболочек из мозга и сердца: под бессердечием жалких опытов мысли над бьющейся жизнью в догматике; под безумием пламенений сердечных, нежданно, безудержно хлынувших из «безголового» сердца огромнейшим, инквизиционным костром.

Соединение головы и сердца исполнится: в ВЕРНОМ ЗНАНИИ сердца, в УМНОМ ДЕЛАНЬЕ головы — ждем его.

26

Александрийский период — строительство храма мысли; но план взят из Греции; материалы — обломки культур; вместо пригнанных камней мы видим: дорический цоколь, отбитые лотосы капителей Египта, голову ассирийского льва, лапу Сфинкса; в непригоняемых, пестрейших частях похоронен самый план; требовалась работа тесания, цемент и возведенные стены истории философии, чтоб заполнить скачок от подножия. к куполу; недоставало: методологии, логики; недоставало системы наук в нашем духе с Когэном и Наторпом, чтоб интуиция не легла непосредственно на уплотневшие мифы; противоречия угрызающей совестью рвали душу Александрийца, отвлечение — претило ему; и, однако, боялся он в метаморфозах конкретного утопить лик Единства; если бы он был больше с Гераклитом и менее с Элеатами, ему было бы легче; он не силился бы протягивать между случайными мифами свои случайные связи; паутинная — работа понятий ему не под силу; мысль Платона в видимом своем выражении черственела, выдавливая из себя чувственно разбухшие мифы: наросты на мысли; но в невидимом взятии мысли Александриец воистину слышал: гармонию Сфер ее, где она, расширяясь, являла вид конуса, отлетающего от Главы двумя крыльями света.

Поднятие на высоты прозрачнит нам воды; так поднятие сознания над собою опрозрачнило Александрийцу лежащее за порогом сознания древнее тело мысли: змеевое туловище. Появлялся — «гад».

Соловьев говорит:

«Гад не виден подводный,
Да и скал не видать»..

Переступи сознание грани, — за верхним порогом Сознания приоткроется панорама лежащего за нижним порогом; и «ГАД» будет виден.

Апокалиптика напечатлела «дракона»; в катастрофическом периоде мысли перед ВИДЯЩИМ возникало старинное тело сознания: ЗВЕРЬ являлся из бездны, грозяся сознанию.

Раздавались тогда голоса: «Гибель мира близка».

27

Образу до–Сократовой мысли, человекоглавой змее, противопоставили окрыленную главу человека. без тела: то — ангел. Но формующее начало, глава, есть сознание человека; содержание формований для чистого грека суть мифы: змея; содержание форм в Александрии подчас — над главою парящие и безглавые крылья: надчеловеческие конкретности страны Духа; проявления жизни их очень часто космичны; может быть — проявления эти суть вращения кипящих колес, наподобие «Иезекиилевых»; прорезаясь в главе человека, потрясали они; человек ужасался: вспыхивал пожар чувств; в нем сгорала действительность.

29

Философия интуиции должна бы была проработать нам две системы воззрений: после–платонову и до–сократову; соединить воедину их. Александрия же обнаружила — лишь глубочайший расщеп. В рассуждениях Дионисия Ареопагита[395]об ангельских иерархиях открыта свобода символики; но свобода ведет к уподоблениям чисто животным в иных школах мысли; понятия располагаются розеткой вокруг; образы давних былей животно вползают и обвиваются вокруг древа познания; фигурирует снова ЗМЕЯ: то — распятая, то — на древе; человек углубляется в чувственное изживание символа, в нем провидя страну жизни духа; жизнь становится «ЖИВОТОМ»; а «живот», — кишки, — то есть — «ЗМЕИ»; аналогия жизни животностям переходят уже в гомологию; понятия, истончаясь в иносказательных смыслах, нам силятся перекинуть мосты от параллелей к их корню в генезисе.

В стране мысли встает не Христос, а искусственный представитель ЕГО: познающий субъект, т. е. ПАПА В ТИАРЕ; выметается жизнь за пороги схоластики; жизнь становится «ЖИВОТОМ», «ЧРЕВОМ», «ПОЛОМ»; вдавление эротизма и пола в страну жизни мысли есть обратное действие: свержение «ПАПЫ В ТИАРЕ»; восставание ЗМЕЯ над искусственною оградою догматизма, метафизика углубления пола, как бы ее мы ни приняли, есть бунт гностицизма: противодействие преждевременному пределу познания.

30

Вместо схождения Бога «ВО АД» нашей жизни перед нами проносится ОКРЫЛЕННАЯ АДСКАЯ ГАДИНА; потрясенные видом звериным, бежим за ограду из догматов: бежим от себя, разрывая себя на ЗМЕЮ и на АНГЕЛА; так становится жизнь неутомной борьбой; при движении вверх обнажается змеевое копневище: падает человек при попытке уразуметь «СВИСТ ЗМЕИ» — потрясен человек: грозный ангел его посещает и язвит пламеносным мечом; оба виденья — ПОРОГИ; и оба видения — СТРАЖИ; преодоление СТРАЖЕЙ ПОРОГА — в деятельном углублении самосознания человека. Разделение на добро и на зло не отметает нам зла; убегание от зла выглядит перегородкой внутри человека; верхняя его часть здесь не ведает жизни нижней. Человек, познающий себя, — многоочитый, крылатый, хвостатый и голубино–змеиный; преодоление зла не достигаемо отметанием; достигаемо внутренним уразумением злодеянного ритма; в манихействе встречаем попытку переплавления зла.

Манихейство не понято.

Манес — это «МАНАС». «Манас» — дух в человеке; достигаем он при овладении «Я» над астралом и схожденье «Во АД» есть при этом; есть и встреча с «ПОРОГОМ». Манес волил «МАНАС».

Слабое «Я» человека, субъект, потрясенный видением ада, — закрылся от ада. огромной тиарою; деятельное схождение человека «ВО АД» не исполнилось; отвергнули Голгофу страданий самосознающего «Я»; чистый Голубь духовности не сошел; черный ворон, познание философических абстракций, — спустился; и — каркал. столетия.

31

Манихейство провидело линию устремления человечества; и его недаром связуют с легендами. о Круглом Столе.

32

Мировая жизнь Греции переживалась в хвосте; в конусе сошедшего света и в чаше, приемлющей Голубя, переживалась жизнь после.

«Вот — чаша благодатная, исполненная Дней»[396].
И огненные Голуби из огненного воздуха
Раскидывают светочи как два крыла над ней.

Эта чаша — верхняя часть человека; края чаши — череп с открывшимся теменем, соединяющим сознание с Небом; подставка же — горло, вводящее внутренним словом Голубя в сердце; Голубь — Дух; сердце — алтарь града Нового: града солнечного освещения жизни.

Если «ГОЛУБКА» опустится, то сами «ЗМЕИ» — Живот — приподымутся к светом прославленной чаше, оставляя змеиные кожи свои; преображенные «ЗМЕИ» суть птицы; и чудесным пением птиц — голосов — преисполнится человек; посетит его — инспирация; голубиная кротость в нем подлинно сочетается со змеиною мудростью.

Вечная истина обретает в нем служителя: сочетается с лилией роза.

Белую лилию с розой
С алою розою мы сочетаем:
Тайной пророческой грезой
Вечную истину мы обретаем[397].
Вл. Соловьев.

33

Искажает пророческий образ Чаши, просветляющей наш змеиный ЖИВОТ, символика некоторых искривлений офитства: здесь, в символике этой змея. вылезает. из Чаши. А внесение эпилепсии в интуицию — сверхсознание утопляет; Чаша здесь не должно опущена; но удержана сердцем она; и опущена. в Чрево, где змей вяжет Голубя ужасами радений.

Нашу голубку вяжите
Ярыми кольцами древнего Змия[398].
Вл. Соловьев.

В Александрийский период змей восставал: Драконом, Протагоном и. Офисом.

Восстает и теперь.

34

Не было восставания этого во времена Персеваля: над заданием Чаши, поставленной в сердце (круглый стол — не оно ли?). Клингзор[399], строил башню; эта башня есть череп: черепные кости сознания оплотневали в грядущем (шестнадцатым веком и философским «субъектом»); черепные кости сознания отрезали от сердца сошествие в него Голубя: рыцари объявили войну Клингзорову замку. Страшное деяние Клингзора — умерщвления «Я» познающим «СУБЪЕКТОМ»: оскопление духа жизни в сознании нашем, ведущее к ожирению, к брюху. Характерная черта Клингзора: скопец он.

35

Форма познания — чаша — рассудок, поставленный в сердце для приятия духовного содержания познания. Символика интуитивного акта дана здесь отчетливо; Александрийский период символики этой не знал; и в установке — запутался.

36

Интуиция — храм.

В нем алтарь — наше сердце; и купол небесный — сознание; в интуиции человек внутри храма; не интуиция в нем, а он — в ней; познание здесь — литургия, творящая тайны; рукотворные храмы — намеки на то, куда надо войти, куда надо проснуться: мы спим; наши грезы о храме суть храмы, творимые рукой человека; храмовое творчество — жесты: напоминают они, а не учат.

Внутри храма познания человек есть служитель по чину Мельхиседека[400]; но выходя из него, он есть рыцарь, проводящий в руку сошедшее с Небеси; перестроение головы, руки, сердца его облекает в доспехи: у Него пернатая голова, защищенная латами грудь; и — меченосная длань, это новое тело его — Мон–Сальват[401]; сознание нового тела есть Персеваль.

Александрийский период в истории мысли стоит Амфортасом — с опущенной чашею, преждевременно изливающей свою солнечность в змеиное чрево; змея, протянувшись копьем, ему жалит сознание; истекает смертельная рана его; и он ждет — Персеваля.

Исторический Персеваль[402], как он выглядит у деТроа и Вольфрама фон–Эшенбаха— улыбка в грядущее. Грядущее — наше время.

Мы ждем Персеваля.

37

Непосредственно к сознанию человека — над ним! — теология приставляет часть Неба: в кристаллах догматики.

Кристаллы — не небо.

Теология предварительно разрывает надвое Небо: на постижимую (Небо в кристаллах) и непостижимую части; первое, постижимое небо, стоит над главой на расширенных понятиях рассудка в неестественном употреблении их; неестественность обнаружена впоследствии нашей теорией знания; свободному сознанию человека, его живой части, не по себе — в на него нахлобученной части неба; он ее ощущает надстройкою; в схоластике он расшатывает надстройку; номинализм, реализм — разложение Небесных кристаллов в сознании; метафизика и новая философия видят: самое небо, стоит на фундаменте сознания нашего.

В противовес устремлению к Свободе — опрокинутые над главой человека, как чаша, теологические Небеса падают на эту главу великолепной шапкой: тиарой; теология вынужденно облекает в тиару сперва; а потом в нее вдавливает; все движения стеснены; мы — в футляре; мы — скованы; продолжается уплотнение оков. до железа; известная инквизиционная пытка — «железная дама» — футляр, изнутри истыканный остриями; и человекообразный извне.

38

Человек в истории бунтовал, разбивая футляры, вмененные буллами; и «ЖЕЛЕЗНУЮ ДАМУ» он выставил для обозрения публики в одной старой башне; я — был в этой башне; вы все в ней бывали; мы в ней пребываем давно; да — мы живем в башне; передвигаемся свободно мы в ней; но из нее не выходим; выхода из нее мы не можем найти, потому что старинная башня — наш череп: Клингзор ее выстроил: над черепными костями, с веранды, — от нас гонит Голубя.

Мы ждем Персеваля: но жизнь внутри башни Персеваля являет, как «blonde bestia», — чувственно изживающим себя Господином — подчас в прусской каске; так он выглядит часто на Западе.

На востоке Европы он — хлыст.

Есть край, где старый замок
В пучину бьющих вод
Зубцами серых башен
Глядит который год.
Докучно прилетает
Докучный рой минут:
Есть Королевна в замке
И есть горбатый шут[403].

Пучина вод, бьющих в замок, есть кровь наша, жаждущая разлива Свободы; а зАмок есть ей угрожающий замОк; Королевна — душа нашей жизни, как Кундри, в плену у Клингзора; горбатый шут есть Клингзор. Королевна ждет избавителя: скачет он,

Конем кидаясь в Солнце
Над пенистым ручьем,
Трубой играя в ветер,
Блистая в даль копьем[404].

Избавитель есть Персеваль.

Будет бой.

39

Человек не дошел до конца в дерзновении; стены башни — сознания — крепки; Клингзора боится тот рыцарь, кто в истории более всего бунтовал; рыцарь науки более всего боится Клингзора.

Человек современности в устремлении к чистой свободе да разобьет нависающий замок над ним и да вырвет сознание из мозга.

Приемли, Королевна,
Спасение свое:
В железные ворота
Ударилось копье![405]

Королевна, душа, стук копья в стены башни давно уже слышит: и предчувствуя бой Персеваля с «шутом» нашей жизни, Клингзором, боится чего–то: Клингзор нашептал Королевне, что этот стук есть стук смерти: выхождение за пределы черепа — смерть; самый стук из Свободы воспринимает она, как старик Метерлинковской драмы, «L'intruse»[406].

— «Вы не слышали: там стучат».

Смерть же, череп, — Клингзор — наклоняясь, ей шепчет о том, что последнее дерзновение — пробитие черепа: смертно.

Приемли, Королевна,
Спасение свое:
В железные ворота
Ударилось копье.

40

Сознание наше должно разорвать свои бренные, костные оболочки, а то «ВОРОН» — субъект — заклюет наше «Я», закрепощая навеки в твердыне застылых понятий, бросая оттуда все жизненное в пучины. Человек наших дней есть ландшафт, изображающий край, опустошенный, унылый:

Есть край, где старый замок
В пучину бьющих вод
Зубцами серых башен
Глядит — который год?[407]

Череп глядит в бездну жизни: понятие — в чувственность; ангелично иссушен наш мозг; мы иссушенным мозгом глядим в ожиревшее чрево — без воли к дерзанию.

Да, мы чувствуем наше рабство; и да, мы к Христовой Свободе — стремимся; но стремление без подлинного «восхищения царства Божия» — силою — выглядит: оскоплением сердца в союзе с Клингзором; за Клингзором стоит Ариман, Мефистофель и — тьма; или стремление к свободе осуществляет себя в утоплении сердцем ума, не развившего мощи, бескрылого вовсе; расширяется сердце наше; оно — пламенеет; но в пламени восстает нам змея, Люцифер: и — искушает хлыстовством.

41

Два романа мои «ПЕТЕРБУРГ» и «СЕРЕБРЯНЫЙ ГОЛУБЬ» рисуют два ужаса не дерзающей до конца жизни нашей; освобождение в бессердечной Главе и в безумстве сердечном.

Аполлон Аполлонович Аблеухов[408]убегает от жизни в «ГЛАВУ»: по ней, путешествуя, бродит он: но «глава» эта — желтый дом Аримана: разросшийся череп; и гонит безумие Сердца к свободе от мозга — Дарьяльского[409]: он сгорает в радениях: из Столяра Кудеярова[410]на него глядит Люцифер: гибнет он.

42

Наша Свобода дерзает: над сердечным огнем возлететь к стенкам черепа и разорвать стенки черепа: Николай Аполлонович[411]необходимость разрыва в себе ощущает: движением проглоченной бомбы; в нем нет воли к разрыву: в неволе разрыва и в противлении ветхой формы сознания жизни сознание, да и самая жизнь в нем — кривятся: оттого–то сенаторский сын гримассирует на страницах романа; пришло время дерзания: если мы не воспримем его, все равно мы его ощутим: — ощутим проглоченной бомбой; над собою должны мы взлететь: не взлетим, — разорвемся.

Жизнь рвется: шатается.

Череп будет разбит: светлый Голубь пришествия спустится в отверстие наших разрывов: соединение головных и сердечных наук будет следствием схождения Голубя из–за мозга сквозь мозг на сердечный престол.

Чаша сделана будет: Персеваль будет с нами.

44

«Запад собственно» есть средина: сознание наше: «ЗАПАД СОБСТВЕННО» не на западе; и «ВОСТОК» не «ВОСТОК»; так сказать на «ВОСТОК» и «НА ЗАПАД» протянут он от собственно «ЗАПАДА»; собственно он — «ВЕРХ» и «НИЗ», лежащие за порогом.

Передвижение сознания к порогам являет нам полноту «ВОСТОК» и «ЗАПАД»: восток «ПОД–СОЗНАНИЯ» угрожает змеей, Люцифером и «Ксерксом»; запад же «сверх–сознания» угрожает нам безличною тиарою, государством, централизацией и бескровной идеей.

В этом смысле явление Канта — картина стояния меж «ВОСТОКОМ» и «ЗАПАДОМ»: меж «ЗАПАДОМ» над–индивидуального государственного субъекта и кипением чрева в нас.

Преодоление «востока» и «запада» не в движении с «запада» на «восток», — ни — обратно.

Преодоление «запада» и «востока» в разбитии всех границ: в преодолении «Стражей порогов» в свободу Христову.