Второе действие
Комната Александра Пушкина в Лицее. Комната у него угловая, последняя по коридору; в комнате большое окно, открытое в так называемый Елизаветинский сад (царскосельский сад состоял из двух садов: Елизаветинского и Екатерининского; Елизаветинский был более старый и запущенный); из окна видны старые, столетние деревья, за деревьями долина, то есть пустошь, и там же пруд – зеркало, водой сияющее в тишине под позднею луною. На берегу пруда – античные и римские статуи. Стоит весна. Окно Александра открыто настежь. Открыта и дверь в коридор. У двери, в коридоре, спит на табуретке лицейский дядька, старый Фома; он дремлет и, чтобы не заснуть, время от времени нюхает табак. Александр спит на кровати, укрывшись одеялом с головой. Вначале тишина, сияние весны за открытым окном. Виден волшебный мир, на который никто не глядит.
Фома нюхает табак, чихает, затем чихает еще раз и еще – все более громко.
Фома(чихая раз за разом). Скажи, пожалуйста, – табака не терплю!(Давая в нос свежую понюшку). Не терплю, да и только!(Оглушительно чихает). Натура стареет, не терпит. Привыкнет, однако!(Чихает).
Александр поворачивается под одеялом, не открывая головы. Голос лицеиста В. Кюхельбекера издалека, из своей комнаты.
Кюхельбекер. Фома! Не чихай на заре!
Фома. Не буду, Вильгельм Карлович, я более не буду! Мало ли что бывает, а потом и не бывает.(Чихает вновь). Натура не терпит!
Голос Кюхельбекера. Убейте кто-нибудь Фому! Я не высплюсь – мой рассудок не отдохнет!
Голос Дельвига. А как встать из-под одеяла – кто первый?
Еще голос. Я не встану!
Еще голос. Я тоже, – холодно!
Голос Дельвига. Пусть Саша, ему ближе!
Стук в стену от соседа Александра – Ивана Пущина.
Голос Пущина. Ты спишь? Саша, ты спишь? Здравствуй, Саша!
Молчание.
Саша!
Фома. Александр Сергеевич спят: они чоха не боятся.
Голос Александра(из-под одеяла). Не боюсь. Чихай, Фома!
Фома. Сейчас, Александр Сергеевич. Сейчас!(Чихает). Раз!(Чихает). Раз! Раз!.. Трижды кряду, Александр Сергеевич!
Александр. Будь здоров, Фома!
Голос Пущина. Саша! Это ты там?
Александр. Нету, не я!
Голос Пущина. А кто же ты?
Александр. Пушкин, бедный человек.
Голос Пущина. А отчего ты бедный?
Александр. Инвалид.
Голос Пущина. А инвалид отчего?
Александр. От тебя – ты стучишь, мне спать не да ешь, и я слабею… Фома, дай я понюхаю – что такое! Может, это хорошо.
Фома. Это хорошо, Александр Сергеевич. Весь рассудок очищается, а что лишнее – прочь в ноздрю вылетает.(Дает Александру понюшку).
Александр нюхает; ожидает, что будет с ним; размышляет; ничего с ним, однако, не случается, он даже не чихает.
Фома. Малолетний вы еще, вам едкость, стало быть, не нужна.
Александр. Обожди. Сейчас чихну.
Фома. Ну-ну, сударь. Вы постарайтесь, вы потрудитесь. Зря чоха не бывает.
Александр. Нету! А может, твой табак мне слаб.
Фома. Ого! Этот табак-то слаб! От этого табака, сказывают, сам государь как чихнет, так аж подскочит.
Александр(сев на постели, обрадованно). Ну? Это славно, пусть он чихнет да подскочит, чихнет да подскочит! А вдруг у него весь рассудок с чохом в ноздрю выскочит! Может, выскочил уже? Ты не видал, Фома?
Фома(официально, громко обращаясь как бы ко всем лицеистам). Опять пошли говорить да заговариваться! Время не вышло – побудки нету. Ночь идет. Спать всем пора! Спать, я говорю, как быть должно!
Тихо. Тикают большие стенные часы в коридоре. Фома дремлет на своем табурете. Александр лежит, открыв лицо наружу; он не спит.
Голос Пущина. Саша! Ты забыл меня?
Александр. Забыл.
Голос Пущина. Забудь! Но помни: быть может, некогда восплачешь обо мне…
Александр. Нет, Жан, нет; это не я, а ты, быть может, некогда восплачешь обо мне…
Голос Пущина. Нет, ты скорее восплачешь!
Александр. Нет ты, нет ты! Вот увидишь, что вскоре ты восплачешь обо мне!
Голос Кюхельбекера. Ложь! Весь мир восплачет обо мне, а об вас он плакать не будет!
Фома. Где шум? Слышу – доносится. Спите, господа – чтоб вас не было, – дайте мне, человеку, покой…
Голос Дельвига. Дайте Фоме, человеку, покой!
Еще голос. Покой человеку!
Еще голос. Вечный покой!
Голос Дельвига. Спите, орлы России!
Александр. Фома! Угомони своих птенцов!
Фома(привстав с табурета). Опять там шевеленье! Спите, ангелы, демон вас возьми!
Молчание. Тишина. Сон Лицея на заре. Один Александр не спит. Он встает (он одет в ночную пижаму, то есть закрытию куртку и брюки), садится в постели, берет альбом со стола и, открыв ею, задумывается, – в то время как за большим окном, в садах Лицея, медленно разгорается утренний рассвет. Александр не пишет; он глядит в утренний мир, и по лицу его проходят чередою то улыбка, то печаль, то тайная мысль; при этом лицо Александра кажется лицом уже вполне зрелого человека, старше своих лет, и игра чувств и мысли на нем, озаренном зачинающейся зарею, делает его прекрасным.
На берегу пруда, где стоят греческие и римские статуи, является забредшая туда, нездешняя, видимо, старушка. Она в нищей одежде, согбенная, по внешнему виду, по старости и кротости она отдаленно напоминает Арину Родионовну. Согбенная старушка находится в полном противоречии с обстановкой, в которой она очутилась. В руках у нее кошелка; она собирает в нее павшие ветви и прошлогодние листья; остановившись, она внимательно глядит на белую равнодушную греческую богиню и проходит далее. Гортанным голосом вскрикивают в глубине природы пробудившиеся птицы. Александр подходит к открытому окну, глядит на старушку.
Александр. И там то же самое, что есть и во мне, что сам я чувствую… И там Пушкин, и здесь Пушкин. Вон Муза моя!(Улыбаясь). Которая же, брат Пушкин! Там и старушка, там и Киприда! Там лебеди на лоне вод, и вижу – там воробьи… И повсюду, в каждом из них, моя Муза; она, должно, и в радости, и в печали, она в юной прелести и в добром старчестве, но она в них безмолвна, она будто мертва; живет одна ее поэзия…
Александр пишет в альбоме гусиным пером; очиненные перья стоят в деревянном стаканчике на столике. В природе разгорается утро. Снова по лицу Александра проходят тени его чувств превращаясь в одно радостное состояние поэзии. Фома, задремавший на табурете, уснул теперь глубоко, и, дышавший вначале неслышно, он постепенно расхрапелся; под конец он храпит во всеуслышание.
Александр бросает гусиное перо на пол, к ногам Фомы.
Александр. Фома! Слушай, я стихи тебе прочитаю.
Фома(пробуждаясь, подбирает с пола гусиное перо, пробует его ногтем). Опять иступили! Мой дед тоже грамоте знал, так ему одного пера на всю жизнь достало, а вам, сударь, и на сутки мало…
Александр. Мало! Слушай, Фома!
Фома. А чего слушать, сударь! Слово – не предмет, от него пользы нету!
Александр. Нету?
Фома. Так точно: нету!
Александр задумывается. Медленно бьют большие стенные часы.
Фома. Пора будить. Сейчас у них самый сон, а по уставу надо будить! Эх, жизнь-служба!..
Фома пошел будить лицеистов; слышен его стук в комнаты спящих и оклики: «Очнитесь, сударь, – пора», «Господин Дельвиг, время, и под подушкой не спят, вставайте без обмана!», «Вильгельм Карлыч, господин Кюхельбекер, подымайтесь по малости!», «Сами поднялись: спасибо, сударь!»
Александр слушает, затем читает, что он написал, вырывает лист из альбома и комкает его.
Александр. Плохо. Пользы нету!
Слышатся легкие приближающиеся шаги. Стук тростью об пол: просьба о разрешении войти.
Александр(настораживаясь). Кто там?
Входит В. А. Жуковский.
Жуковский. Не рано ль я к тебе? Здравствуй, друг мой!
Александр(весь оживляясь, бросается к Жуковскому). Здравствуйте, здравствуйте, Василий Андреевич! Не рано, не рано, а поздно – я уже давно не сплю! Садитесь здесь, нет – лучше тут!(Александр суетится, усаживая гостя и оправляя постель).
Жуковский. Сочинял?
Александр. Плохо. В душе было прекрасно, а в стихах вышла гадость… Василий Андреевич, отчего это бывает?
Жуковский. Покажи, дружок.
Александр подает скомканный лист. Жуковский читает, добрая улыбка радости является на его лице. Александр стоит перед ним смущенный, в ожидании приговора. Жуковский тщательно разглаживает измятый лист бумаги.
Жуковский. Ты ничего не понимаешь!
Александр. А чего я не понимаю?
Жуковский. Себя не понимаешь – значит, ничего не понимаешь… Я бы не сумел сочинить таких стихов, как эти твои, – ни теперь, да и прежде. Может быть, один Гаврила Романович сумел бы, и то – не знаю, нет, не знаю…
Александр. Державин и вы лучше всех!
Жуковский. Не знаю. Теперь я не знаю… Ах, драгоценный ты мой! Какой в тебе дар!.. Ты мучаешь меня, я тебя боюсь, как видения из того дальнего мира, из лучшего мира, чем наш…(Жуковский подходит к окну). Вот дивная природа, – гляди, она только дорога наша в мир, еще более прекрасный… мы все туда стремимся, а ты пришел к нам оттуда…
Александр(озадаченный). Я там не был!
Жуковский(убежденно). Был. В том есть достоверность моей души, а это самая точная достоверность, и вот(предъявляя Александру лист со стихами)… вот твоя подорожная оттуда.
Александр. А я там не был! Нигде я не был, я тут.
Жуковский. Был!.. Ты был там! И я пришел к тебе затем, чтобы напомнить, кто ты таков!
Александр. Кто я таков? А вот…(Он вынимает из стола тетрадь, подает ее Жуковскому).
Здесь известно, кто я таков.
Жуковский(читает в тетради). «Шалун»! Написано, что ты – шалун! – и заверено: учитель чистописания Федор Калиныч.(Возвращая тетрадь). Хоть глуп ваш Федор, а правду написал… Вот именно: шалун ты, братец! И шалун ужасный, но про то ваш Федор еще не знает…(Жуковский вынимает из внутреннего кармана листки со стихами, показывает их по очереди Александру). Кто это сочинил?
Александр(улыбаясь). Я!
Жуковский. А это?
Александр(задумчиво). Тоже я!
Жуковский. Тоже ты… А вот это?
Александр(смотрит в листок и поникает в грусти). И это я.
Жуковский. И это ты…(Прячет листки обратно к себе). Я знаю, что ты… Дало тебе небо дар великий, а ты его расточаешь напрасно. А какое ты имеешь право так делать, Александр Сергеевич, кто ты таков? Не твой это дар, что носишь ты в себе, он для всей Руси нашей дан, он – добро всех обездоленных… Ты молод еще, но разум твой созрел, и ты должен иметь истинное понятие.
Александр. А истина, она где?
Жуковский. В тебе, Александр Сергеевич, а вкруг тебя Русь!..
Александр. В ней грустно, она несчастна.
Жуковский. Вкруг тебя Русь, я говорю, – ее нужно одушевить добром, ей нужно дать понять, чтоб она сама себя осознала, что она существует. Иначе ее как бы нет!
Александр(машинально). Ее как бы нет!
Жуковский. Гаврила Романыч стал ветхим, он ушел от дел. Я слаб. Другие ложны или бесчестны. А в тебе есть, что надобно нашему отечеству: в тебе пребывает одухотворение всех бедных сердец живою прелестью. Прелесть же есть не забава, а сила и государственная польза… Так почему же ты уничтожаешь свою силу во зле!..
Александр. А пусть зла лучше не будет!
Жуковский. А что зло?.. И государь тебе не по нраву, и в знатных вельможах ты видишь лишь глупость и недостатки природы… Без них, однако ж, отечество наше состоять не может, – тому и примера нигде нету.
Александр вдруг громко рассмеялся, и вот уже опять умолк и со вниманием глядит на Жуковского.
Жуковский. Это что же с тобой? Что смешного в правде?
Александр. Я нечаянно…
Жуковский. Что нечаянно?
Александр. Это мне нечаянно стало смешно… Я вспомнил, как один генерал растолстел от славы и еле пролез в триумфальную арку, ему там узко.
Жуковский. Ты это государя имеешь в виду? Фу, гадость какая, – мерзость и клевета! Тебе не стыдно, Пушкин?
Александр(опять рассмеявшись). И теперь надо ту арку рубить прочь! Пусть ее рубит Аракчеев… Василий Андреевич, а вы сами знаете, ведь Аракчеев глупый и злой, – почему без него отечество наше не может состоять? Почему нету вольности и есть рабство?
Жуковский. Вольность – дар величайший, к ней надо воспитать русский народ… В диком же сердце вольность взрастет лишь злодеянием и гибелью, она погубит того, кто ее недостоин… Твоя сила другая. Ты одушевляй добром и небесной прелестью поэзии темные сердца, – может быть, ты призван быть душой России! Так будь ею! А ты, ты идешь в бунт, в злое раздражение, ты идешь в погибель, и твоя Муза плачет… Разве ты не волен, – какая тебе нужна вольность?
Молчание. В природе сияет утро.
Александр. Вольности никто не знает, ее нету…
Жуковский. Так не тревожься о ней прежде времени.
Александр. А я чувствую, Василий Андреевич, я чувствую: вольность и поэзия – одно и то же, и душа России – вольность.
Жуковский. Нет, Александр Сергеевич, нет! Вольность – это жизнь людей на земле, а поэзия сообщает наши души с вечным небом. Поэзия превыше вольности.
Александр. Нет.
Жуковский. Да, Александр Сергеевич. Это правда.
Александр. Нет, это неправда, Василий Андреевич… Неправда! Все небесное должно стать земным, – к чему тогда небо! В том и поэзия!
Жуковский. Ты рассуждаешь, как крепостной человек… Гляди, Александр Сергеевич, твоя Муза – богиня, а ты презреешь ее, и она станет черной бесплодной нищенкой.
Александр. А пусть… Пусть моя Муза будет не дочерью богов, а дочерью Кузьмы и Акулины, Машкой или Дуней. Пусть она будет бедной, но с честью на челе, тогда она будет божеством…
Жуковский. Как грустно, Пушкин! Мне жалко, что ты родился надеждой России, и вот эта надежда опять не исполнится. И опять не одушевится наша бедная земля светлым духом, и тогда она омертвеет надолго… Надолго, а может быть – навсегда!
Молчание. Александр неподвижно глядит на Жуковского.
Жуковский. А ты желаешь уйти с пути славы и величия, с пути своего счастия, ты желаешь уйти на путь своей погибели… Боже мой, сколь охотно идут туда люди, – бесцельно, безжалостно к себе, без смысла для государственной пользы…
Александр. И средь них прекрасные, возвышенные души! Сколь я ничтожен пред ними, Василий Андреевич…
Жуковский. О чем ты сожалеешь? Ты не ровня им, ты выше их всех, а они ничтожны… Зачем тебя влечет к разбойникам? Бог привел тебя к нам и указал твое призвание, так слушайся его веления… Не мне, не нам тебе напоминать! Но ты слаб к рассеянной жизни, слаб к заблуждению… Я должен тебя удержать, я должен помочь тебе советом; я вижу – не могу помочь. Слаб я пред тобою… Но если ты не послушаешься, так я буду молить тебя внять моим словам. Не веришь мне, поверь России, ее же ты чувствуешь и любишь…
Александр бросается к Жуковскому и обнимает его.
Александр. Я не буду, я больше не буду!
Жуковский(прижимая к себе Александра). Чего, чего ты не будешь?
Александр. Не буду обижать добрых.
Жуковский. А государь, а граф Аракчеев, – поверь, они тоже добрые!
Александр. Они – нет! За ними рабство!
Жуковский. И что тебе – ты разве им судья? Оставь их… Не будешь более?
Александр. Буду!
Жуковский(после краткой паузы). Погибнешь, Пушкин!
Гортанным долгим голосом вскрикивает птица в лицейском саду.
Александр. Кто это?
Жуковский. Лебедь… Это лебеди на озере.
Александр. А ведь они свободнее людей, Василий Андреевич, им лучше!
Жуковский. Они свободны, но они неразумны.
Александр. Мы не знаем их разума… Хорошо бы, чтобы все шло скорее!
Жуковский. Что – скорее, что это значит, какой в том смысл?
Александр. Мы все томимся, Василий Андреевич… Может быть, и государю плохо. Мы томимся и самое важное дело откладываем на будущий день… Мы думаем – вот наступит будущий день…
Жуковский. Какой будущий день?
Александр. Когда наступит вольность! А прежде нее лишь томление…
Жуковский(сдерживая глубокое чувство). Ах, не будь ты ничем, Александр Сергеевич, – ни поэтом, ни мудрецом, ни вельможей, но живи с нами долго-долго, живи незаметно и кротко и не оставляй нас!..
Александр(улыбаясь). Я так и хочу жить, Василий Андреевич. Я смирно буду!
Жуковский(с нежностью касается плеча Александра, прощаясь с ним). С нас и малости сей достаточно. А там видно будет.
Александр. А там видно будет!
Является Энгельгардт, директор Лицея. Позади Энгельгардта присутствует Фома.
Энгельгардт. Здравствуйте, Василий Андреевич, здравствуйте, батюшка!
Жуковский. Здравствуйте, здравствуйте, почтенный Егор Антонович!
Энгельгардт. Как одолжили, как одолжили, что почтили своим посещением! Как одолжили, сударь мой, Василий Андреевич!
Жуковский. Чем же я одолжил вас, Егор Антонович? Скорее, я сам одолжаюсь здесь…
Энгельгардт здоровается с Александром, по-отцовски обняв его.
Жуковский. У вас в Лицее цветет юность, надежда отечества. Созерцать юность – наслаждение, поэтому, пребывая у вас, я сам одолжаюсь, мне же здесь никто не обязан.
Энгельгардт. Как можно, как можно так говорить, Василий Андреевич! Вы Жуковский, вы первейший источник духовного питания нашего юношества, вы зодчий их нравственного благообразия…
Жуковский. Зодчий нравственного благообразия – это уж вы, Егор Антонович. Без ваших забот и самая звучная лира не достигнет глубины юного сердца. Вы здесь поводырь и первый наставник.
Энгельгардт(старчески благодушно). А что ж, это правда, Василий Андреевич, это правда. Я здесь поводырь у Музы поэзии… Как это вы истинно возвышенно обращались к его превосходительству, первому наставнику Московского университета, Михаилу Матвеевичу Хераскову, – в ту пору, когда ему пожалован был орден святой Анны:
Ах, не помню дальше, Василий Андреевич, забвение нашло на память…
Жуковский. Которых нежною рукою ведешь ты в храм святой наук…
Энгельгардт. Вот именно, вот именно! Я вспомнил:
Александр громко рассмеялся и умолк.
Жуковский. Ты чего?
Энгельгардт. Что с вами, сударь?
Александр(указывая в окно). Это я на него!
Жуковский и Энгельгардт оборачиваются к окну и наблюдают.
Жуковский. Никого нету!
Энгельгардт. Пустынно совершенно!
Александр. Он спрятался.
Жуковский. Кто?
Александр. Неизвестно. Глупец какой-то.
Энгельгардт. Какой глупец? Ах, сударь, не следует вам хотя бы и чувством подчиняться глупцу.
Александр. Я не буду.
Энгельгардт. Не следует, не надо, милый.
Фома. Они малолетни еще!
Энгельгардт. Это хорошо, что малолетний. Малолетство – юность!
Фома. А что хорошо: от малолетства и глуп. Пусть скорее растет – образумится. Я видел – дурака снаружи не было, а он смеется, – чему такое?
Энгельгардт. Да, чему такое?
Жуковский. Глупец был здесь. Это он на меня смеялся, моим плохим стихам… Правда, Пушкин?
Александр. Правда…
В сильном смущении он закрывает лицо руками.
Энгельгардт. Неправда, не верю: стихи прекрасны и благородны!
Александр. Я не мог овладеть своим чувством. Жуковский. А и не надо. Ты прав. Хрипят, должны бы ударить, но не бьют лицейские стенные часы.
Фома. Гляди-ко, завтракать в Лицее пора, да и заниматься время тож!
Энгельгардт. Пора, пора… Эко время идет, Фома!
Фома. Идет, Егор Антонович, идет… как кульер бежит… Проживешь – и не выспишься, некогда!
Жуковский прощается с Александром и уходит; за ним уходит и Энгельгардт.
Александр. Фома! Фома. Чего, сударь?
Александр. Принеси мне булку от завтрака.
Фома. Чего же одну булку!.. Можно и кофею принести, и масла, и сыру, – что вам полагается.
Александр. Одну булку давай!
Фома. Помягче?
Александр. Черствую!
Фома. К чему так – черствую?
Александр. Зубы хочу точить!
Фома. А пить чего будете?
Александр. Вон там – в озере у лебедей напьюсь.
Фома. Как вам желательно!(Уходит).
Вдали слышится духовая военная музыка; затем – дробь барабана. Это развод караулов в Царскосельском дворце. Тишина. Слышится хруст робких шагов по гравию за окном, и появляется старуха с кошелкой, собирающая по саду сор и сухую листву, – это Фекла, которую видно было вдали в этом действии. Фекла, увидев Александра, наблюдающего ее, кланяется и уходит в сторону.
Александр. Бабушка!
Фекла(снова кланяясь). Здравствуйте, батюшка-сударь! Здравствуйте, благодетель!
Александр. Ты чего ходишь, бабушка?
Фекла. А я не даром хожу, батюшка: я тут в должности состою. Видишь, я в саду прибираю.
Александр. Ты бедная, бабушка?
Фекла. Нету, нету, – отчего я бедная? Дома в деревне я сыто жила.
Александр. А зачем ты из дому ушла?
Фекла. Душа велела уйти. Тут я при могиле живу.
Александр. При могиле живешь?
Фекла. При могиле. Истинно так.
Фекла приближается к окну, Александр склоняется к ней навстречу через низкий подоконник.
Александр. Расскажи мне, бабушка…
Фекла. А чего сказывать-то, родной?
Александр. А скажи, что у тебя на сердце лежит!
Фекла. А на сердце у меня сын родной лежит… Был у меня сын-первенец, да один он и был. Взяли его в службу царскую – собой он большой, видный был, на разум понятливый, взяли его в царский полк. Осьмнадцать лет прослужил, на девятнадцатом его палками насмерть забили…
Александр. А за что его палками?
Фекла. Сказывали, пред царем провинился…
Александр. А правда, провинился?
Фекла. Чего – правда? Пред царем правда, а пред матерью – другая. Да матерь-то не спросили – и палками его насмерть…
Александр. И ты терпишь – живешь?
Фекла. Терплю… Вон там он и схоронен, близу села Павловского, там его и могила… На вечер-то я каждый день туда хожу. Приду и песню ему спою, побаюкаю его, чтоб спал он смирно и кости его битые отдохнули. Пусть покоится!
Александр. Ты баюкаешь его?
Фекла. Баюкаю, родной, баюкаю… Как в детстве его, бывало, когда он еще в младенчестве был, колыхала я его зыбку и песню ему колыбельную певала, – так и нынче тую же песню ему напеваю… Да до прежде-то у меня голос чистый был, а теперь я шепчу ему, – думается только, что пою… Евсеем Борисевкиным его звали, Миронов сын, может, слыхали такого?
Александр(изменившийся в лице). Евсей Борисевкин, Миронов сын?
Фекла. Он, батюшка! Вы-то не глядели, как его насмерть убивали? Не запомнили?
Александр. Нет…
Фекла. А люди видели… Спрашиваю, хожу, да не сыщу никак того, кто видел-то…
Александр. Я сыщу тебе того…
Фекла. Сыщи, батюшка!
Александр. Я сыщу того, кто велел его убить.
Фекла. И того сыщи!
Александр. Возьми деньги, помяни своего сына.
Фекла. Спасибо, батюшка, благодарствую, – ничего нам не надобно. Я и свое-то добро, что было, людям раздала. Ты живой, ты купи себе на деньги, чего нужно. А мы – так.
Александр. Пойдем сейчас к нему, пойдем к твоему сыну. Спой ему песню.
Фекла. Теперь не время. Вечером надо, на долгую ночь.
Фекла уходит от окна. Александр бросается на постель вниз лицом.
Александр. Убегу!(Вскакивает и зовет). Фома! Фома! А где моя одежда, куда я ее ввечеру положил?
Является Фома с булкой на тарелке.
Фома. Отойти нельзя. По ночам не спят, по утрам не умываются, не завтракают… Покою нету… Чего вы, сударь?
Александр(нашедши верхнюю одежду). Ничего.
Фома. Кушайте, а то науками заниматься пора.
Александр. Я все знаю. Я убегу, Фома!
Фома. Куда?
Александр. По делу.
Фома. Эх, сударь, накажут вас… По первости – словом обидят, потом и розгой могут, а в конце и кандалы наденут.
Александр. Кандалы я прочь разорву!
Фома. Разорвет он! А кузнецы-то у нас, даром, что ль, они хлеб казенный едят?..
Являются Пущин, Дельвиг и Кюхельбекер; каждый из них несет по тарелке, на которых разложен завтрак Пушкина.
Пущин. С добрым утром, Саша! Ты опять недоволен?
Фома. Опять!
Пущин. Чем ты недоволен, Саша? Кто к тебе утром приходил?
Александр. Я доволен… У меня Муза была.
Пущин. Муза? Откуда же она явилась?
Александр. Оттуда.
Пущин. Как же она прошла сюда, в Царском – часовые!
Кюхельбекер. Музы – мнимость. Духовные твари должны быть невидимы.
Дельвиг. А какова собою она, Саша, – мила, прелестна?
Александр. Нет, она нехороша.
Дельвиг. Слушай, Саша! А нельзя было ее в мешок поймать – пусть она за нас стихи пишет!
Фома. Никто не являлся. Тут посторонних не бывает, я гляжу.
Пущин. С добрым утром, Саша! Отчего ты меня не замечаешь?
Александр(веселея). С добрым утром, друзья… Спасибо вам, не забыли меня, старика!

