§ 1. Ученик–из–вторых–рук в его отличии от ему подобных
Речь, таким образом, здесь пойдет не о том, в каком отношении ученик–из–вторых–рук находится к ученику–современнику; нет, различие, которое будет предметом наших размышлений, такого рода, что (по контрасту с какой–либо другой группой явлений) сходство между учениками, которые различаются между собою, сохраняется; ведь различие, которое значимо лишь в пределах его самого, остается различием в пределах его сходства с самим собою. Оттого–то и нет произвола в том, чтобы прервать разговор, когда захочется, поскольку относительные различия здесь — не «сориты», из которых по какому–то coup de mains[260]возникает то или иное качество; напротив, это различия в пределах вполне определенного качества. Сорит мог бы появиться разве что в том случае, если одновременность, в которой пребывает ученик–современник, сделалась бы «диалектической» в дурном смысле этого слова; например, если бы дело представилось так, что у того учителя не было ни одного современника, поскольку ведь никто не может быть современником другого в каждый момент и во всех отношениях; или если бы кто–то спросил: а когда, собственно говоря, эта самая современность, или одновременность, прекратилась и началась неодновременность, и не настал ли уже confinium[261]мелочным спорам, в которых утопает и тешит себя словоохотливый рассудок со своим «в известной степени» и т. д. и т. п.? Все это бесчеловечное глубокомыслие ни к чему не ведет, а в наше время его могут посчитать еще и подлинно спекулятивным глубокомыслием, поскольку софизм, презиравшийся в прежние времена, превратился (черт знает, как это произошло) в довольно жалкий секрет спекулятивного мышления; и в результате то, к чему античность относилась отрицательно, — вот это самое «до некоторой степени» (насмешливая толерантность, которая способна все опосредовать, не опускаясь до действительных различий [289] как уже мелочей) — сделалось позитивным, а то, что античность называла позитивным, — страсть к обнаружению и проведению различий[262]—стало просто глупостью.
Поскольку противоположности сильнее всего проявляются там и тогда, когда они оказываются рядом, то мы рассмотрим здесь самое первое и самое последнее поколение учеников–из–вторых–рук (spatium[263], насчитывающий тысячу восемьсот сорок три года), и мы постараемся сделать наше рассмотрение кратким, насколько это возможно; ведь мы рассуждаем не исторически, но алгебраически, и не собираемся никого развлекать или завлекать чарами множественного числа. Наоборот: с помощью различий между учениками–из–вторых–рук и изнутри самих этих различий мы попытаемся установить и закрепить общее сходство между всеми различиями — сходство перед лицом ученика–современника (только в следующем параграфе мы сможем вполне убедиться в том, что вопрос об ученике–из–вторых–рук, понятый в его существе, — вопрос неправильный). Важно также все время иметь в виду, что различия не трава, которую можно скосить и сгрести в общую кучу.
а. Первое из последующих поколений учеников
Это первое поколение имеет то (относительное) преимущество, что оно ближе к непосредственной достоверности события и получило более точную и надежную информацию о том, что произошло, от людей, надежность которых можно проверить и другими путями. Чего стоит непосредственная достоверность свидетельств современников, мы убедились в главе IV. Попытка еще больше приблизиться к непосредственной достоверности, несомненно, вводит в обман, ведь если вы достоверно в чем–то уверены, но пытаетесь достичь еще большей непосредственной достоверности, значит вы далеки от непосредственной достоверности в принципе. И все же попробуем оценить это (относительное) различие (между первым и последним поколением среди всех поколений учеников–разновременников). Насколько высоко следует оценивать такое различие? Во всяком случае, выносить оценки мы можем лишь с точки зрения того преимущества, которое имеет ученик–современник, хотя это его преимущество (непосредственная достоверность в строгом смысле) весьма сомнительного (anceps[264]значит «опасный») свойства, как нами было показано в гл. IV, — подробнее мы поговорим об этом в следующем параграфе. — Предположим, что в следующем после учеников–современников поколении жил человек, который соединял в своем лице тираническую власть с тираническою же страстью, и не было у того человека никаких других интересов, кроме желания установить истину относительно известных исторических обстоятельств, — можно ли считать его учеником? Этому человеку так хотелось знать всю правду о происшедшем, что по его приказу были схвачены те, кто еще был жив [290] из свидетелей–современников и их близких, каждый из них был подвергнут допросу с пристрастием, а потом их всех изолировали от мира, наподобие 70 толковников[265], для того, чтобы измором вынудить их рассказать всю правду о том событии. Допустим также, что ему удалось каким–то хитроумнейшим способом устроить так, чтобы каждый из этих современников говорил в присутствии других, чтобы он таким образом мог заполучить достоверный отчет о происшедшем, — сделал бы его такой отчет учеником? Разве бог не улыбнулся бы, если бы увидел, насколько искусственно этот человек пытается добыть то, чего невозможно ни купить за деньги, ни взять с помощью силы? Даже если бы факт, который является предметом нашего обсуждения, был просто историческим фактом, то и тогда возникли бы трудности, пожелай тот человек добиться полного согласия современников в каждой малой детали — а для него ведь именно такая детализация была бы важнее всего, поскольку страсть веры — точнее, страсть, столь же интенсивная, что и вера, — у такого человека всецело обратилась бы в сторону исторического. Хорошо известно, что как раз самые честные и правдолюбивые люди запутываются в противоречиях, когда их подвергают дознанию с пристрастием, то есть когда инквизитор уже решил заранее, в чем ему должны признаться; только закоренелый, погрязший во лжи преступник лишен противоречий: нечистая совесть и злоба на мир обостряют в нем способность лгать с полной фактической точностью и логической неопровержимостью. Но даже и независимо от всего этого, факт, о котором мы говорим, и в самом деле не просто исторический — но тогда какой же в нем прок нашему тирану? Даже если бы ему и удалось заполучить обстоятельнейший отчет, который соответствовал бы истине заинтересовавшего его события с первой до последней минуты и вплоть до мельчайших подробностей, то и тогда, вне всякого сомнения, этот человек остался бы обманут. Положим, достоверных свидетельств у него было бы даже больше, чем у современников, которые, хотя они действительно что–то видели и что–то слышали, сами же охотно признали бы, что чего–то они все же не видели, а что–то видели неправильно, и то же самое они признали бы в отношении того, что слышали. К тому же современникам всегда можно было напомнить, что тогда непосредственно перед собою они видели не бога, а всего лишь человека в рабском облике — человека, который говорил о себе, что он — бог; другими словами, современнику всегда можно было напомнить о том, что факт, прямым свидетелем которого он сам же и был, заключает в себе принципиальное противоречие. Могла бы тогда достоверность отчета современников помочь нашему дотошному искателю истины из следующего поколения? — С исторической точки зрения — да, могла; ведь оказалось бы, что все разговоры о земной красоте бога (тогда как в действительности это был весьма убогого вида человек — просто один человек, наподобие каждого из нас, — а значит, он мог быть скорее предметом презрения, а не любования), все эти толки об исходившей от него божественности (тогда как божественное невозможно определить непосредственно, и учитель должен прежде всего развить в ученике способность рефлексивного отношения к себе самому, то есть должен развить в нем сознание греха как необходимое условие понимания истины), все эти россказни о чудодейственной силе его поступков (тогда как чудо [291]ненепосредственно, точно так же как человек, в котором нет веры, не может видеть и чуда), словом, вся эта говорильня — несусветная ерунда, попытка подменить осмысление свершившегося события болтовней.
Первое поколение людей, узнавших о том, что тогда произошло, не в качестве современников события, имеет одно относительное преимущество перед всеми последующими поколениями: оно еще непосредственно восприняло потрясение, вызванное свершившимся фактом. То, чем все потрясены, притягивает к себе внимание, новость распространяется повсеместно и осознается как весть. В гл. IV мы пытались определить, насколько значительными были это внимание и это знание (ведь они вполне могли повлечь за собой и оскорбленье). Допустим, что близость современника к свершившемуся событию — это преимущество (по сравнению с последующими поколениями); но ведь такое преимущество относится только к современникам, а это–то и делает его сомнительным. Преимущество оказывается всецело диалектическим — точно так же, как и знание о происшедшем. Но независимо от того, оскорбляет ли разнесшаяся весть или внушает веру, преимущество здесь — в том, что об этом событии уже все знают. Иными словами, знание о происшедшем не имеет ничего общего с предрасположенностью или непредрасположенностью к вере, как если бы вера была просто следствием знания о том, что произошло. Преимущество, таким образом, состоит в том, что появляется возможность достичь такого состояния, при котором заявляет о себе необходимость решиться на выбор. Это, действительно, преимущество, единственное преимущество, которое что–то значит, — и на самом деле оно значит так много, что оказывается ужасным и менее всего комфортным. Как и знание, оно всецело диалектично. Был ли человек уязвлен этим известием и, оскорбившись, отторг его от себя, или же он воспринял весть и стал после этого верующим — в любом случае человек был извещен, и лишь в этом одном состояло его, современника, преимущество. Иначе говоря, извещенность сама по себе очень далека от страсти, присущей вере; извещенность относится к вере просто как к своему возможному продолжению. Преимущество же здесь — в возможности достичь такого состояния, при котором совершенно отчетливо заявляет о себе необходимость решиться и выбрать; это и в самом деле — преимущество, единственное преимущество, которое что–то значит, и значит оно бесконечно много, потому что проявляется оно как условие, но условие устрашающее и до крайности затруднительное. До тех пор пока тот свершившийся факт окончательно не увязнет в рутине человеческой жизни в качестве какой–то глупости или бессмыслицы, он будет вызывать в каждом следующем поколении такое же уязвленное отторжение, как и в первом; ведь никому не дано постичь этот факт непосредственно. Никакое знание, никакое образование здесь не помогут. Даже наоборот — особенно если пройти подготовку у соответствующего специалиста и стать отлично подготовленным болтуном, у которого нет уже ни памяти о том уязвленном отторжении, ни места для веры.
b. Последнее поколение
Оно, это поколение, далеко отстоит от первоначального шока, но, с другой стороны, оно держится за последствия шока и принимает конечный результат когда–то свершившегося события за доказательство вероятности события. Последнему поколению прямо и непосредственно предстоят те же самые последствия, в силу которых свершившийся некогда факт, судя по всему, охватил и пронизал собою все окружающее; это поколение располагает доказательством вероятности когда–то происшедшего факта, хотя от этого доказательства нет прямого перехода к вере, поскольку, как было показано, вера совершенно не зависит от правдоподобия ее предмета — утверждать противоположное [292] было бы клеветой на веру[266]. Если факт, о котором здесь все время идет речь, при– шел в мир как абсолютный парадокс, тогда все, что происходит в мире после этого, уже не поможет, потому что все это остается следствием или последствием и впрямь какого–то парадокса, а значит, остается невероятным, как и сам абсолютный парадокс — если только не допустить мысли, что последствия (которые по определению производны) со временем обретают силу обратного воздействия и в конце концов преобразуют парадокс, что, впрочем, не более вероятно, чем предположение, что сын своего отца может обрести силу обратного воздействия и пересоздать отца. Если даже рассматривать последствия чисто логически, то есть как форму имманентного процесса, то все же остается верным, что всякое следствие можно определить только в единстве и тождестве с его причиной, а никак не в качестве преобразующей силы. Следовательно, иметь последствия прямо перед собственным носом — такое же сомнительное преимущество, как и видеть своими же глазами непосредственно достоверное, и тот, кто принимает последствия за совершенно непосредственное, обманывается точно так же, как и тот, кто принимает непосредственную достоверность свершившегося события за обретенную веру.
Преимущество следствий, или последствий, по–видимому, заключается в том, что однажды свершившийся факт, как полагают некоторые,уподобился природе, натурализовался[267]. Если это так (если такое мыслимо), тогда последующее поколение всегда имеет преимущество перед поколением [293] современников (и надо быть каким–то уж очень глупым, чтобы говорить о последствиях в этом смысле и в то же время предаваться фантазиям насчет того, какая, мол, удача выпала современникам того факта), оно может, нимало того не смущаясь, присвоить себе самый факт, не замечая двусмысленности, заключенной в знании о вести — знании, которое может уязвить с такой же вероятностью, с какой и заставить поверить. Но тот факт совершенно несовместим с каким бы то ни было присвоением, он слишком горд, чтобы пожелать оставить после себя такого ученика, который последует за своим учителем только в случае успешного исхода дела; факт абсолютного парадокса противится натурализации, будь она даже под надежной защитой какого–нибудь короля или профессора, он был и останется парадоксом и непостижим средствами спекулятивного мышления. Он постижим только верою. Вера, разумеется, может статьвторой природойчеловека, но человек, у которого вера стала второй природой, должен был иметь первую природу до того, как он обрел вторую. Если полагать, что факт, о котором идет речь, должен со временемуподобиться природе, то по отношению к индивидуальному человеку это равносильно утверждению, что каждый отдельный человек рождается уже с верой — то есть со своей второй природой. Если в истолковании нашего факта исходить из такой предпосылки, то восторжествует самая немыслимая галиматья; стоит только дать этому ход, и остановить поток будет уже невозможно. Разумеется, измыслить такую галиматью можно было потому только, что после Сократа пошли дальше Сократа — тем более что в его воззрении был и остается свой разумный смысл [294], пусть даже мы и отошли от этого воззрения ради намеченного выше проекта и открыли другую возможность ответить на Сократов вопрос, тогда как, напротив, упомянутая галиматья, без сомнения, почувствовала бы себя глубоко оскорбленной, если бы узнала, что она не очень–то далеко ушла от воззрения Сократа.
Какой–то смысл есть даже в идее переселения душ, но вообразить себе, что можно родиться со второй природой — а вторая природа определяется ее взаимоотношением во времени с исторически данным фактом, — это поистине non plus ultra безумия. Если посмотреть на дело с точки зрения Сократа, то индивид существовал еще до того, как он появился на свет, и может припомнить себя до своего рождения; тем самым припоминание само и есть предсуществование (а не припоминание о предсуществовании); природа индивида (одна природа, ведь о первой и второй природе здесь не может быть и речи) определяется ее непрерывной идентичностью во времени. Напротив, с излагаемой здесь точки зрения все обращено вперед и исторично; поэтому родиться уже с верой — все равно что родиться 24 лет от роду. Если бы такой человек вдруг сыскался, то это было бы чудо природы даже более редкостное, чем то, о котором цирюльник вСуетливом[268]рассказывает, что его произвела на свет одна баба в Новом Будене, — даром что цирюльникам и другим деловым людям такое чудо–юдо куда ближе и роднее, чем неприметные земные создания: ведь оно–то есть высший продукт спекуляции. — Но допустим, что индивид рождается с двумя природами одновременно — рождается (обратите, пожалуйста, внимание) не так, что две его природы[269]совместно образуют цельную человеческую природу, но именно с двумя отдельными человеческими природами, одна из которых предполагает нечто историческое. В таком случае все то, что мы изложили в нашем проекте в гл. I, вообще теряет внятность и смысл: перед нами тогда уже не Сократов исходный пункт мысли, а такое смешение понятий, в которое не сумел бы внести ясность даже и сам Сократ. Возникает путаница, направленная на будущее, у которой много общего с путаницей, направленной в прошлое, которую в свое время создал Аполлоний Тианский[270]. Он, в отличие от Сократа, не довольствовался припоминанием себя до своего появления на свет (сознание вечно и непрерывно — в этом глубокий смысл и сама идея сократовского положения), но поспешил пойти дальше — припомнил, кем он был в другой жизни прежде, чем стал самим собою. Если считать, что однажды свершившийся в истории факт впоследствии уподобился природе, то тогда рождение уже нерождение, а сразувозрождение, и выходит, что тот, кого до этого никогда на свете не было, рождается заново — рождаясь впервые. В контексте жизни отдельного человека такое смешение понятий означает, что индивид рождается с верой; в контексте истории человеческого рода оно означает то же самое: вследствие свершившегося факта человечество полностью переродилось, но при этом сохранило неразрывную связь со своим первым рождением. Но в таком случае человечество должно было бы поменять свое имя на новое. Напротив, вера, понятая так, как мы изложили в нашем проекте, вовсе не есть что–то такое нечеловеческое: вера — это рождение после [295] рождения (второе рождение). Вера сделалась бы самым настоящим людоедом из волшебной сказки, если бы она была такою, какой мы ее здесь допустили и представили в угоду возражению на наш проект.
Преимущество последствий — сомнительное преимущество еще и по другой причине; ведь речь идет не просто о последствиях однажды свершившегося факта. Давайте воздадим должное преимуществу последствий, насколько это вообще возможно; допустим, что наш факт совершенно изменил мир, пронизав своим могуществом даже мельчайшую частицу его, — как же это произошло? Такое, конечно же, произошло не сразу и вдруг, а происходило постепенно — да, но каким образом? Вероятно — так, что каждое последующее поколение заново ставило себя в отношение к тому самому факту? Следовательно, средний член отношения нуждается в проверке на предмет того, будет ли вся эта сила последствий благом только через обращение человека[271]. Разве не может иметь последствий также и недоразумение? А то, что противоположно истине, — разве оно не может обладать могучей силой воздействия? И разве все это не происходит в каждом поколении? Если все поколения должны уповать на блеск и славу последствий, которые достанутся самому последнему поколению, — тогда последствия и вправду какое–то недоразумение. Венеция с давних пор стоит над морем, и она построена так прочно, что со временем приходит поколение, которое уже не замечает этого. Разве не было бы прискорбным недоразумением, если бы самое последнее поколение ошибалось до самого последнего момента, когда сваи сгниют и город уйдет под воду? А последствия, построенные на вышеизложенном парадоксе, выражаясь языком человеческим, и вовсе стоят над бездной, так что вся полнота последствий, которая передается отдельному человеку при условии его согласия с тем, что такая передача осуществима только через парадокс, никак не переходит в его собственность как какое–то недвижимое имущество, поскольку ведь тут все висит в воздухе.
с. Сравнение
То, о чем говорилось до сих пор, мы не будем развивать дальше, а предоставим каждому поупражняться на заданную тему, чтобы всякий мог сам для себя открыть содержание нашей мысли, отыскивая с помощью воображения удивительнейшие вещи в том или ином поколении, наследовавшем все тому же самому факту, при том что каждое поколение отличалось от всех других, будучи по–своему обусловлено своею ситуацией, — открыть, а затем свести расход с приходом. Тем самым количество конкретных случаев можно будет ограничить, [296] что даст рассмотрению широкий простор внутри этой ограниченности. Количество — это всегда многообразие жизни, которое все плетет и плетет свой разноцветный ковер, подобно парке — богине судьбы, сплетавшей свою сеть; но тогда верно и то, что мышление подобно другой парке — той, что вечно стремится перерезать нить судьбы, прервать что–то такое, что (здесь обойдемся без метафоры) должно происходить всякий раз, когда количество хочет перейти в качество.
Таким образом, первое поколение учеников–из–вторых–рук имеет перед всеми последующими поколениями то преимущество, что трудность, о которой мы говорим, предстоит ему непосредственно как неизбежная данность; ведь если я оказываюсь перед необходимостью освоить какую–то трудность, то это — преимущество и облегчение, поскольку что–то открылось мне в качестве и в самом деле трудного. Если бы последнее по времени поколение, наблюдая с большого расстояния, что первое поколение чуть ли не сломлено от потрясения, заявило: «Да что же они так мучаются? Разве их ноша такая уж тяжелая? Взять бы ее, да и бежать с этим куда подальше», — то кто–нибудь из того первого поколения наверняка ответил бы последнему: «Пожалуйста — бегите; но только сначала убедитесь в том, что то, с чем вы побежите, — это то же самое, та же самая ноша; мы ведь не спорим: пробежаться с ветерком и вправду легко и приятно».
Самое последнее поколение имеет преимущество легкости, но как только оно обнаружит, что легкость — это то сомнительное и нерешенное, что порождает всю трудность, трудность тут же обернется ужасом, от которого затрепещет и самое последнее поколение; затрепещет тем же исконным, первоначальным ужасом, который в свое время охватил первое поколение учеников–из–вторых–рук.

