Интермедия 3
Ряд последовательных приближений в итоге очерчивает контуры того, что мы называем «дистанцией», хотя никакого определения ей так и не было дано. Следует ли усмотреть в отсутствии такого прояснения, которое требовалось бы изначально, признание некоего бессилия или даже невозможности? Можно было бы торопливо заподозрить, что дистанция вводится в игру лишь ради двусмысленностей, коих достаточно, чтобы поставить под сомнение ее строгость и единство. Прежде всего, у Ницше, Гёльдерлина или Дионисия дистанция вступает в действие отнюдь не в качестве означающего в соответствующем дискурсе; она вводится извне, дабы обеспечить его герменевтику. Дистанция принадлежит к метаязыку интерпретатора и служит в нем орудием насилия: она не только не умеряет произвольность прочтений, но делает ее возможной, потому что, на более глубоком уровне, сама зависит от нее. Коротко говоря, герменевтическое предшествование и внешний характер дистанции освобождают ее от любых дефиниций, относимых к «языку–объекту» (или предполагаемому таковым). Будучи определяющим, дистанция не подлежит определению. Получив тактическую независимость от определения, дистанция навлекает на себя тем бо́льшие подозрения в иррациональной неопределенности — в завуалированной насильственности.
Далее, по какому праву мы говорим ободнойдистанции? Если предположить, что в каждом из трех рассмотренных корпусов текстов действует некая строгая герменевтическая инстанция, то по какому праву мы затем покрываем эти три оперативных инстанции неким единым утверждением, именуемым дистанцией? Очевидная тяжеловесность интермедий, равно как и неловкость введения (§ 3), вполне ясно показывают, насколько трудно обосновать связность и согласованность последовательных приближений. Если интерпретация каждого из них осуществляется одной «дистанцией», можно ли допустить, что эти «дистанции» лучше согласуются между собой, чем рассматриваемые корпусы текстов? Одним словом, можно ли постулировать единство герменевтического понятия даже в том случае, когда герменевтики и их предметы представляются не сводимыми друг к другу? Если исходить из этой двойной проблематичности, дистанция вполне могла бы и не иметь определения: ведь никакое определение не в силах определить того, что остается слишком неопределенным, двусмысленным и метафоричным, чтобы послужить основанием для строгой концептуальной формулировки. Никогда не поднимаясь до понятия, дистанция не обретает и дефиниции.
Наконец, может ли предполагаемая дистанция развертываться с такой достаточностью, с какой она это делает, не подвергаясь множественным перетолкованиям? Что с ней произойдет, если она попадет в поле зрения логики как одно из отношений наряду с прочими, равно подлежащими формализации? Что с ней произойдет, если ею займется диалектическое мышление, которое без труда опознает в этом внутреннем отстоянии один из моментов учения о понятии? Что может притязать высказать дистанция пред лицом самой метафизики, если на место слишком удобной метафоры идола поставить вопрос о Бытии? В самом деле, можно было бы рассматривать дистанцию внутри единственного пространства, открытого мышлению, — пространства, которое открывает Бытие и отрывается как Бытие. В этом контексте становится в высшей степени вероятным, что дистанция займет вполне определенное место среди других понятий, не имея никакого преимущества перед ними. Следовательно, остается испытать дистанцию в ее столкновении с вопросом о Бытии и в том, что́ из этого может произойти. Таким образом, введение дистанции в вопрос о Бытии либо само ее освобождение от этого вопроса есть удвоение изначального вопрошания — вопрошания о марках метафизики. Чтобы говорить (если можно так выразиться) в присутствии или в отсутствие Бытия, дистанция, оказывается, должна сама объясниться с тем, что называют «преодолением метафизики». Но в этом объяснении надлежит иметь в виду другой, бесконечно более деликатный вопрос: каково положение дистанции по отношению к Бытию. И здесь функцияидолаобнаружит, быть может, такую же недостаточность, как и его функция в метафизике.

