Благотворительность

Памятное слово о Максе Рейнгардте. Перевод В. Вишняка

Твои творенья величавы,

Твоей разумной силе слава!

Эти слова (Гете, «Фауст», начало второй части) говорит Герольд богу богатства Плутусу на пышном маскараде во дворце императора, и они вспомнились мне потому, что их могли бы от всего сердца произнести мы, — мы, собравшиеся для скорби и восхищения, несущие в сердцах своих любовь и благодарность нашему великому соотечественнику, отошедшему в вечность.

Макс Рейнгардт назвал себя однажды «посредником между мечтой и действительностью», определив тем самым не только сущность своего творчества, своего особого искусства — искусства театральной режиссуры, чувственного воплощения идеи, но также и сущность искусства вообще. Ибо искусство, луннозыбкой, чародейной силою своей, связывает сферы небесную и земную, дух и материю. В этой двуединости интеллектуального и эмоционального — весь юмор, весь задор, все остроумие, вся страстность, вся огромная, непередаваемая прелесть искусства. И театр, эту прародину чувственной духовности и духовной чувственности, можно по праву назвать катехизисом всякого художества. Театр Рейнгардта был настолько ярким и полнокровным, настолько праздничным и волшебным, настолько «театральным», что для нас, художников, были ли мы тесно связаны с ним в силу своего призвания или нет, он явился поистине чарующим, благодетельным жизненным переживанием.

Австрийское барокко, интеллектуализированное еврейством, обогащенное всеми направлениями и достижениями культуры и искусства современности — вот, пожалуй, наиболее краткое определение творчества Макса Рейнгардта, творчества чрезвычайно эффектного и сенсационного в лучшем смысле этого слова. Не случайно, когда я стал говорить о нашем незабвенном друге, на ум мне пришли слова из сцены маскарада в гетевском «Фаусте». Все здесь дышит страстью великого веймарца к пышным, увлекательным зрелищам, к праздничному великолепию, — и подобная же склонность составляла отличительную черту Рейнгардта. Он мог бы быть устроителем празднеств у какого–нибудь великого короля, ибо, в сущности говоря, в нем безусловно было что–то царственно–величественное. Однако времена королей прошли, и он сам стал великим царем, жизнь его была празднеством, декорированным, пышным, усладительным, полным изящества и блеска, и он никогда не лишался этого царственного ореола, он с непоколебимым достоинством сохранял его даже в изгнании, даже тогда, когда потерял свой зальцбургский замок, этот замечательный приют короля–артиста.

Его театр был фестивальным празднеством, праздничным фестивалем по самой своей натуре, благодаря чему Макс Рейнгардт стал основателем зальцбургских фестивалей. Берлин последних лет кайзеровской эпохи и периода республики стал ареной триумфов Рейнгардта оттого только, что он являл собою огромный, кипучий рынок культурного предпринимательства. Подлинной же стихией Рейнгардта была южнонемецкая, народно–католическая среда, где, собственно, и залегают его артистические инстинкты, Зальцбург, где на площади перед собором он инсценировал «Каждый человек таков». В 1894 году в Зальцбурге на сцене городского театра Рейнгардт с необыкновенным для своего возраста мастерством, с натуралистическим вхождением в образ играл стариков; отсюда молодого актера забирает в свой Немецкий театр в Берлине Отто Брам. Мне еще довелось видеть одного из этих знаменитых рейнгардтовских стариков — Луку из пьесы Горького «На дне», постановка которой была первым огромным успехом «Малого театра», возникшего на основе кабаре «Шум и дым» — первого самостоятельного детища Рейнгардта и его друзей после их разрыва с Брамом, который претил им своим творческим ригоризмом. Пуританский литературный театр, который не был театром, не мог удержать Рейнгардта. Он шел своим, новаторским, авантюрно–либертинским путем, и у колыбели театра, в котором возродился дух подлинной театральности, стояла пародия. Мы, молодые мюнхенцы, члены литературно–драматического ферейна, хохотали до слез, когда однажды ночью, в пивной, где не было даже подмостков, рейнгардтовская труппа разыгрывала пародию на «Дон Карлоса». Мы и не подозревали тогда, что этим артистическим скоморошеством, этим необыкновенно комичным фарсом, в котором актеры, лишенные средств и поддержки, с поистине донкихотовской страстью пробовали свои силы на великом драматическом произведении, — что этим талантливым, безудержным сценическим самоосмеянием откроется одна из прекраснейших и достойнейших, ярчайших и увлекательнейших страниц в истории театра.

Едва ли я отдавал себе отчет в том, что был свидетелем этого чудесного превращения во всех его фазах, и теперь только, когда оно обрывается смертью великого артиста, отзывающейся болью в наших сердцах, я в полной мере ощущаю, что значил для меня, для моего эстетического воспитания, театр Рейнгардта, насколько он обогатил мою жизнь. Конечно, деятельность его протекала как бы на периферии этой жизни, имевшей иную направленность, иную целеустремленность, но вместе с тем и сопутствовала ей, созвучная и близкая, озаряла ее своими красочными бликами, и сейчас, по той отчетливости, с какой мне вспоминается каждое мое посещение этого столь же фантастического, сколь серьезного, столь же развлекательного, сколь возвышенно–чистого театра, мне становится ясно, как глубоко западали они мне в душу. «Саломея» и «Электра», забавно–чудесный, сладостно–смутный, пронизанный лунным сиянием «Сон в летнюю ночь», навсегда утвердивший славу своего постановщика, «Венецианский купец» в мюнхенском Кюнстлертеатре, захватывающие своей революционной динамичностью постановки шиллеровских «Разбойников» и «Коварства и любви», а также «Гамлет», «Эдип–Царь», да и мало ли еще спектаклей — все это я пережил, все это испытал, не пропустив ничего, и не потому, что сознательно, нарочито старался ничего не пропустить, а потому, что так уж само собой получалось, потому, что вся эта столь блистательно обновленная классика, все эти, один другого ярче, шедевры современного драматического искусства, созданные с огромным стилистическим чутьем, входят составной частью в культуру нашей эпохи, являются ее прекраснейшими, примечательнейшими достижениями.

Да, как художник и человек он всецело принадлежал своему веку, нашему миру, который мы старались отобразить различными средствами. Наши отправные точки, наши творческие сферы были далеки друг от друга, но вновь и вновь со времен юности на какие–то мгновенья сходились наши пути; я знал его еще совсем молодым; его спокойная, мужественная собранность, рассудительная, пластическая речь, умение слушать собеседника, — одним словом, все то, что составляло личность этого человека, располагало меня к нему точно так же, как и всякого, кто подпадал под действие ее магнетизма; а наблюдать его за работой, например, на репетициях в Берлине, на которые он, не знаю почему, допускал меня даже в тех случаях, когда доступ в театр был закрыт для всех любопытных, было самым интересным занятием в моей жизни. Я понял тогда причины благодарно–страстного обожания, которое питали к нему его товарищи по театру, актеры его труппы. Ведь нельзя не любить того, кому ты обязан всем, что есть в тебе хорошего. Рейнгардт–режиссер не навязывал актерам ничего, что было бы чуждо их физическому и духовному складу, не подавлял индивидуальность, а, наоборот, любовно и проникновенно брал от каждого нечто ему одному свойственное, для него одного характерное, и· выявлял дарование во всей его силе, полнокровности, блеске. Сколь многих, кто без него ничего не узнал бы о себе, о ком никогда не узнал бы мир, он озарил сиянием своей славы, и не потому только, что он нуждался в них, а потому, что как артист, обладавший широкой натурой, он искренне любил все артистическое! Инстинкт импрессарио был в нем, быть может, наиболее сильным, в нем жила страсть первооткрывательства новых, неповторимых форм художественной образности, стремление выдвинуть, использовать на сцене открытые им таланты. Можно ли забыть неподражаемые интонации комика Вамана в роли барона («На дне») или «разочарованного принца», претендента на руку прекрасной Порции (госпожа Гейме) в «Венецианском купце»? Рейнгардт первым расслышал и выявил их как отличительную черту его актерского дарования. Точно так же он открыл для сцены грубовато–обаятельное лукавство Гертруды Эйзольд, благородную, мужественную сдержанность Кайслера, белокурую женственность Хефлих, юношески поэтичную мелодичность Моисси, которую терпеливо и убежденно отстаивал от первых нападок публики и критики, змеино–гибкую прелесть Дюрье, неистовость Вегенера, грустный талант незабываемого Виктора Арнольда, экзотический гений Рудольфа Шильдкраута. Рейнгардт привел Альберта Вассермана, уже прославившегося блестящим исполнением современных ролей, к Шиллеру и Шекспиру. Целая плеяда замечательных деятелей театра, имена которых связаны с именем Рейнгардта, встает перед нами, если мы вспомним о недавнем прошлом нашего драматического искусства. Елена Тимиг, Эрнст Дейч, Вернер Краус, Романовский, Макс Палленберг были помощниками, питомцами Рейнгардта, а впоследствии, когда в Немецком театре, в Берлине, и в его филиале «Каммершпиле» он устраивал свои праздничные вечерние представления, — вдохновенными проповедниками его художественного кредо. Что касается его собственной восприимчивости к искусству и обаянию актерской игры, то она была поистине неистощимой. Помню, как Рейнгардт руководил репетицией спектакля.

«Шесть человек ищут одного автора», когда семь–восемь раз подряд повторялось одно и то же место. При этом Палленберг должен был произносить фразу с комической интонацией, и надо только представить себе, как он это делал! Всякий раз, когда актер произносил эту фразу, — даже в шестой, восьмой раз, — режиссер заливался громким восторженным смехом…

Эта первозданная свежесть восприятия, живое любопытство, стремление открыть, пробудить и выдвинуть талант не умирали в нем никогда, даже после того как он был оторван от родной почвы и пересажен на почву чужую. В Голливуде, в руководимем им театральном училище, он сразу же с юношеским рвением стал проявлять этот свой дар, эту страсть и был поражен обилием актерских дарований в Соединенных Штатах. Как–то в разговоре он заметил, что объясняется это, по–видимому, тем же, что и в Австрии, а именно: большим смешением рас.

Я мог бы сказать еще о многом. Все выси и глубины, свойственные созданию рук человеческих, называемому театром, раскрываются перед нами, когда мы говорим о великом мастере, ушедшем от нас; перед нами, во всей своей многогранности, предстает проблема артистичности, в которой, по существу, сходятся начала и концы всякого художничества вообще. Однако я говорил слишком долго. Пусть теперь выступят актеры, его питомцы. Мне же теперь остается только засвидетельствовать, что прекрасное творчество Рейнгардта обогатило и украсило мою жизнь, как и жизнь миллионов других людей. Имя Рейнгардта навсегда останется для меня родным и близким, как и для всех, кто на себе испытал мощь его таланта. С его именем связано искусство чародейнообольстительное, играющее всеми красками, полное тонкой ворожбы, ритма, мелодичности и мечты. Его имя всегда будет вызывать в нас восторженный трепет и прекрасные воспоминания, всегда будет окружено ореолом немеркнущей славы.

1944