Потерянный рай. Библия — Мильтон

Многие из наших читателей вот–вот будут готовы на основе вышеизложенного изречь свое окончательное суждение о взглядах Негоша. Один сочтет его чистым художником, который видит ценность природы только в ее красоте. Другой назовет философом–пессимистом, который отрицает все смыслы и ценности жизни. Третий не сможет простить поэту противоречие, в которые, как ему кажется, тот впал. Четвертый усомнится — утешительна ли та религия, что основывается на скептицизме и агностицизме. Пятый воскликнет разочарованно: если Негошу доступно только восхищение красотой природы и осознание бедности земной жизни — что же в этом особенного? Не то же ли самое доступно мытарям и грешникам? Но ни одно из этих суждений не характеризует всего Негоша, а лишь какую–то одну его сторону. Дух устроен так же, как и мир, так как в нем отражаются все краски мира; чем светлее и чувствительнее дух, тем ярче в нем отражения всех красок, которые есть в мире. А все краски мира не сводятся к одной — ни к черной, ни к белой, ни к какой–то другой. Человек, который в мире видит только черное, не видит мира — равно как и тот, кто видит только белое. Поэтому, если человек способен видеть и черное, и белое, всем кажется, что он сам себе противоречит. А между тем он прав, потому что он не смотрит на мир исключительно из одной точки, под одним углом — он видит его с разных точек, с которых может посмотреть смертный. А мир, как и море, не остается одним и тем же, если смотреть с разных точек: одно и то же море то пугает смотрящего мрачными глубинами, то восхищает взор серебристыми переливами. И еще: мир в нашем понимании — сфера, на которой у каждой точки есть антипод. Нужно видеть не только солнечную сторону всякой вещи, но и ночную. Полночь жизни не менее удивительна и поучительна, чем полдень. Страшно провести всё время своей жизни во тьме, никогда не глядя на солнце — легкомысленно всю жизнь нежиться в солнечном полдне, никогда не спускаясь в глубокую полночь. Но односторонность — судьба мысли человеческой. Трудно ее избежать: необходимо постоянно держать ум в движении, ибо, задержавшись долго на одном месте, он тут и останется, поддавшись инерции (а инерция нашего ума неизменно сильна), окаменеет… и что еще надо для триумфа односторонности? Ум человеческий ползет по миру, как муравей по цветку «день и ночь»: пока находится на светлой половине цветка — не видит темную и думает, что мир светел, и наоборот — оказавшись на темной стороне, забудет о светлой и решит, что весь мир лежит во тьме. В отличие от муравья, человек ползет не по цветку «день и ночь», а сквозь день и ночь нашей жизни. И вот один смертный находится на темной стороне и восклицает: «Жизнь — это ночь!» А другой со светлой стороны отвечает ему: «Жизнь — это день!» И не понимают друг друга. Великий человек видит дальше, чем простой: он не останавливается ни на той, ни на другой стороне жизни, но движется по обеим, обе и осознавая. Он мыслит так: мир — это музей, в котором больше одного этажа. Своим плачем при рождении человек купил билет — почему не обойти и не увидеть здесь всё? Почему не познать и черное, и белое, вместо того чтобы всю жизнь провести, повернувшись к одному и отвернувшись от другого?

Негош одновременно и художник, и моралист, и скептик, и теист, и пессимист, и оптимист, и дарвинист, и верующий в Библию. Временами для него мир — творение Божие, временами — диавольское; временами он видит жизнь как упорядоченный механизм, временами — как «ярмарку бездумную». Временами для него гармония вечна, как и весь мир, а временами она только недостижимая цель, от которой реальная жизнь становится еще тяжелее. Природа предстает пред ним то блистательной невестой, то «образом жуткого безумья», человек — то мертвецом или горстью праха, то бессмертным божеством. Конечно, всё это выглядит противоречиво, особенно для тех, кто живет на одной стороне и видит жизнь только с одной точки — но человеку с более широким опытом все эти высказывания кажутся отнюдь не такими противоречивыми. Жизнь нельзя определить одним–единственным словом, нельзя меньше, чем в двух словах, объяснить, что такое вода, а земля потребует еще больше слов. Человек, который обошел весь шар земной, не мог бы выразить в одном слове, что он такое. Серая пустыня? Да. Зеленый оазис? Да. Лед и снег? Да. Раскаленная печь? Да. Она мягкая? Да. Она жесткая? Да. Населена или безлюдна, прекрасна или уродлива, светла или темна? На всё это ответ — да, да, да. И разве решите вы, хоть что–то зная о земле, что все эти суждения противоречивы? Нет, вы знаете, что всё это правда — смотря где и когда. А жизнь насколько разнообразнее земной поверхности! Почему же кажется, что ее можно охарактеризовать единственным словом? Можно ли сказать, что она только тьма или только свет, если она — то и другое? В жизни не просто есть так называемые противоречия — она представляет собой сумму всех противоречий, которые только могут высказать о ней люди. Как может быть человек пессимистом, видя, как цельна природа, как премудро устроена? А как он может им не быть, видя гибель правды и уничижение разума? Как человек может быть оптимистом видя второе и не быть им видя первое? Кто из нас, задумавшись о жизни, не приходил к выводу: жизнь — это сон, или жизнь — это призрак, или «мы не знаем, что такое жизнь»? Кто никогда не был догматиком среди скептиков или скептиком среди догматиков? Кого из нас не удивит «звездный дом Божий», как зовет природу Карлейл — но кто не ужаснется жестокосердию матери–природы, вспомнив недавнее землетрясение в Мессине, где эта чудовищная мать хладнокровно уничтожила 200 тысяч жизней своих детей?

Для Негоша не была чуждой ни одна фаза человеческого духа, ни один взгляд на мир не остался им непознан. Устами игумена Стефана говорит поэт:

Я прошел сквозь решето и сито,

испытал весь этот свет злосчастный,

чашу всех его отрав я выпил,

и познал до дна я горечь жизни.

Все, что может быть, все, что бывает,

я изведал, и мне все знакомо.

Ко всему, что жизнь пошлет, готов я.

(Горный венец)

Но если Негош передумал обо всем, о чем думали люди, и ощутил всё, что глубже всего может ощутить человеческая душа, это доказывает только его широкую и всестороннюю природу, а не его склонность колебаться между разными философскими воззрениями и не какую бы то ни было противоречивость. Как поэт, он, видя блистательную сторону жизни, следовал за ней блистательной мыслью; а когда ему являлась темная сторона жизни, он и ее рисовал соответствующей краской. Однако многие поэты (и так называемые поэты) так и остаются при такой мозаике мыслей и чувств, даже не пытаясь ее систематизировать и объединить между собой отдельные куски. Обычно даже кажется, что систематизировать — это дело исключительно философов и мыслителей, а не поэтов. Душу поэта обычно представляют как калейдоскоп, в котором хаотично чередуются все краски мира, сопровождаемые наблюдениями и изменчивыми ощущениями поэта. Конечно, есть и такие поэты, и их много. Они похожи на соловьев, которые, промокнув под дождем, поют одну песню, а обсушившись на солнце — другую, и, сплетая вторую мелодию, совсем не помнят первую. Их поэтическое вдохновение направлено всегда на единичные предметы: они могут вдохновиться одним–единственным увядшим листом, ощутить ergriffen при взгляде на какое–нибудь насекомое — только целостность Вселенной не вызовет в них поэтического отклика. Негош не относится к этому большинству поэтов — как, впрочем, и вообще ни к какому большинству. Его поэтическое вдохновение относится не только к отдельным явлениям природы, но и ко всей природе в целом, ко всей Вселенной. Он всё ощутил и обдумал, не забыл ничего из того, что ему довелось ощутить и обдумать, но всегда весь свой опыт стремился объединить во внутреннюю гармонию и подчинить единому закону. Его дух никогда не был подобен резине, на которую легко ложится оттиск, но столь же легко и исчезает, а скорее воску, на котором легко вырезать что угодно, но трудно изгладить. Жизненные впечатления так глубоко врезались в его ум, что он их не мог точно выразить человеческим языком. Отсюда и сетования, что

…жалкие наши оговорки

и слабые все переживанья,

по сравненью с тем, что жаждем молвить,

суть немые безсвязные речи,

бормотанье души погребенной

Негошу есть что сказать больше, чем он может выразить. У него больше мыслей и чувств, чем слов. Его мука не в том, что он не может выразить свою мысль или свое мимолетное чувством о каком–то отдельном предмете. Это–то он может, и может как мало кто. Каждую сторону жизни, каждый из цветов и оттенков природы он может описать удивительно, смело набросать его контуры и дать ему точную характеристику — тьме и свету, молодости и старости, красоте и уродству, радости и боли. Его поэтическая мука в другом — другое он не может выразить так, как хотел бы: единство всех частей и частностей, всех контрастов — иными словами, жизнь как гармонию целого. Можно смотреть на мир под эстетическим или этическим углом — мы видим его не как единое гармоничное целое, не как чистое нетронутое зеркало, но как кучу осколков, как зеркало, покрытое трещинами, которое смущает взгляд и мешает видеть отражение, но всё–таки сохраняет свойства зеркала. На лице природы видна печать Божьего духа — но ее изнанка повреждена духом демоническим. Дух Божий осеняет ее прекрасный лик, но демонический дух хаоса витает над ее кровавой, немирной темной стороной. Влияние этих двух противодействующих духов, божественного и дьявольского, ярче всего видно в человеке. Наивысшая точка напряжения того и другого на земле — это человек. Его жизнь — и рай, и ад, но увы — больше ад, чем рай, она проходит скорее под тенью Аримана, чем в свете Ормузда. И жизнь всех прочих тварей земных, последовательно от низших к высшим, представляет собой тот же ад, что и для человека, но в соответственном размере. Жизнь других миров Вселенной выглядит более счастливой и гармоничной, чем земная. Негошу видится, что только Земля нарушает гармонию всех остальных блестяще–ярких солнц в пространстве, или, говоря по–другому, Земля — единственное место во всей Вселенной, где эта гармония нарушена. То есть: божественная гармония, которая властвует во всей остальной Вселенной, представлена на Земле не в чистом виде, а в смешанном — как одновременно божественная и демоническая. Земная гармония — на самом деле не дисгармония, но гармония особого вида, отличающаяся от той, которая царит в других мирах, как гармония куба отличается от гармонии шара. Почему так? Негош не сомневается, что всё так и есть: вопрос только в том — почему? Этот вопрос мучил Негоша больше всего. Ответив на этот вопрос, поэт смог бы понять все противоречия этого мира. Ответить на этот вопрос значит найти ту единственную важнейшую точку, с которой можно целиком увидеть и верно оценить драму всей земной жизни.

На этот древний вопрос, возникший еще в античности, можно дать два разных ответа — и поныне их только два, как в старину, так и в наше время. Земная дисгармония — так всегда называлась гармония нашего мира, трагичная, божественно–демоническая одновременно — возникла или по воле Божией, или по воле человеческой. Это два ответа, из которых проистекают совершенно различные следствия. Негош, для которого Бог есть свет, склоняется ко второму ответу, а именно — что дисгармония земной жизни предопределена человеческой волей. Человек своевольно согрешил против божественного мироустройства, или, что то же самое, против Бога. Но не тот малый и слабый человек, каков он сейчас на земле, и не в этой земной жизни — а бессмертный и могучий его предок, человекоангел, каким он предсуществовал еще до сотворения мира. За свое преступление человек был изгнан из первого своего блаженного жилища «за врата чудесны» и брошен в ту «юдоль плачевну», где в смертном теле и с ограниченным умом отбудет свое недолгое, но страшное заключение и после него вернется в свое первое, бессмертное и славное существование.

Об этом прологе земной драмы можно говорить только языком великого вдохновения, который совершенно непонятен обычным людям, слишком сильно привязанным ко всему земному и общепринятому. Необходимо выйти за пределы себя, чтобы смочь увидеть то, чего не видит обычный человек. Необходим орфически–дионисийский транс, в котором человек соединяется с божеством, или апокалиптическое видение, в котором открываются надземные вещи, или сила «говорить языками», которая была у учеников Христовых, или возможность вознестись «до третьего неба», как апостол Павел, видеть рай и слышать «несказанные речи» (2–е Кор. 12, 1–5), или возможность спуститься в ад, как Гомер и Данте. Кто может описать поэтическое вдохновение, благодаря которому молодой владыка Петр II Петрович поднялся в бессмертный свет и каковое проложило его «лучу микрокосма» путь сквозь таинственные небесные сферы, омытые светом и блаженством, которые должен был покинуть Адам? Мы скорее попытаемся показать читателю то, что именно открылось нашему вдохновенному поэту, чем опишем источник и сущность его великого вдохновения, наличие которого в истории великих людей всегда легче констатировать, чем объяснить или описать.

Как мы сказали, Негош усвоил веру в грехопадение человека, которая почти так же стара, как и само человечество. Ту свою веру, которая дала ему ответ на вопрос о дисгармонии жизни и помогла дойти до цельного взгляда на мир, выразил Негош вдохновенным «огненным» языком в своем «Луче микрокосма». Попробуем же теперь разобрать, какова была эта вера у самых ярких ее представителей — в Библии и у английского поэта Мильтона — и у Негоша в сравнении с ними.

На первых страницах Книги Бытия описываются первые страницы человеческой предыстории и собственно истории. Первые три главы этой книги посвящены предыстории, с четвертой начинается история. К предыстории относится сотворение человека, его короткое блаженство и грехопадение. Из библейской истории следует

1) что сотворение человека следовало непосредственно за сотворением остального мира;

2) что земля сотворена для блаженства человека и прочих существ, обитающих на ней;

3) что падение человека из блаженства в неблаженство было следствие греха, нарушения заповеди Божией со стороны прародителя рода людского.

4) что из–за человеческого греха земля стала юдолью неблаженства как для человека, так и для всего, сотворенного на ней.

Мильтон, который в главном придерживается библейского мышления, отступает от библейской картины в первых двух точках. По Мильтону, сотворение человека вместе с его видимым миром произошло после долгой блаженной, ничем не возмущаемой жизни единого высшего мира, который был возмущен и поколеблен восстанием Сатаны, одного из херувимов, против Бога. Побежденный Сыном Божиим, Сатана был со своим многочисленным войском брошен в ад. И только после этого, желая увеличить число небесных жителей, уменьшившееся из–за падения Сатаны и его союзников, Бог творит этот мир, под которым нужно понимать не только Землю, но и всё видимое, включающее солнечную систему и неподвижные звезды, мир, который простирается в хаосе, далеко от первозданного, вечного мира (песни VII и IX Paradise lost).

Нельзя сказать, что версия Негоша во всех точках совпадает с библейской Книгой Бытия или с «Потерянным раем», хотя с тем и другим согласуется в главном — то есть в том, что человек пал из первозданного блаженного состояние в нынешнее неблаженное, и произошло это из–за некоего первого деяния, первого преступления своего прародителя. Негош отступает от библейско–мильтоновской версии тремя идеями. А именно:

1. Человек — Адам — был сотворен не после, а задолго до сотворения Земли. Жил он на небе как бессмертный дух, ангел по чину младше Михаила, Гавриила и Сатаны, но все–таки «воевода» некой «рати многочисленной».

Когда однажды Сатана разгневался на свое положение архангела, подчиненного Богу,

он замыслил зажечь бунт[а пламя]

на равнине неба обширного

(Луч микрокосма, пер. И. Числова)

чтобы заставить Бога поделиться с ним властью над мирами Вселенной. Адам, непостоянный и легковерный, примкнул к бунту гордого падшего ангела, поверив «демократическому» плану Сатаны и приятным обещаниям отдать ему высшую честь на небе — сразу после Сатаны и Бога. Очень некрасивую роль сыграл праотец рода человеческого в этой предмирной драме! Вместе с именем отступника и бунтовщика, он скоро заслужил — это–то заслужить великого труда не стоило — также имя предателя, уже по отношению к Сатане. Сатана своим бунтом поколебал целое небо; неслыханная война разразилась между доселе счастливыми обитателями небес. И на третий день страшной битвы, в которой сошлись верные Богу ангелы с войском Сатаны, в этот третий день, когда должен был решиться исход битвы, приспешник Сатаны Адам, напуганный сновидением, отступил вместе со своим легионом.

со глубоким в душе покаяньем,

чувствуя товарищей презренье,

что измены именем постыдным

омрачил он честь их легиона

(Луч микрокосма, пер. И. Числова)

Потом побежден был Сатана и вместе со своими ангелами сброшен в мрачный Тартар, где словом Творца был осужден вечно каяться за свою попытку бунта.

Осужден был и Адам. Но его осуждение оказалось тесно связано с сотворением этого мира и бытием человека в нем — а это уже следующая точка различия с Библией и Мильтоном. Ведь из этого четко следует идея предсуществования Адама (т. е. Его существования прежде сотворения мира), о которой и упоминания нет ни в Библии, ни у Мильтона.

2. Адам как бунтовщик не мог больше оставаться среди ангелов, верных Божьих подданных, но, с другой стороны, после своего покаяния он не мог быть и брошен в ад вместе с войском Сатаны. Ему подобало нечто среднее, и только Бог мог измыслить, что именно это будет. Это среднее между Тартаром и Небом, но всё–таки ближе к Тартару, чем к Небу, и есть Земля.

После победы над Сатаной и перед осуждением Адама так говорил Бог на блистательном собрании бессмертных небожителей:

[Еще] один, — рек [Он], — шар поставлю

поблизости от мрачного ада,

заточенья временного ради

Адамова, с ликом его [вкупе]

Этот «шар“, этот малый «грубый мир“, названный Землею, будет составлен

из хаоса и мрачного праха

и населен родом человеческим. Далее предсказывает Бог ужасную долю Адама и его спутников на той планете, и речи эти до глубины потрясают душу:

В наказанье за [нрав] безпокой[ный]

их [мятежным] безпокойным душам

в[o] оковах праха телесного

находиться краткий век придется;

пусть же [ныне] чрез юдоль плачевну

тяжки цепи с бурей непокоя

влачат [они] с горестным стенаньем;

пусть гнусную свою непристойность

оплачут там с проклятием [горьким],

рыданием [давясь] и слезами;

будут с плачем упадать на землю,

будут с плачем жи[знь влачи]ть на оной,

будут с плачем в вечность возвращаться;

друг для друга будут мучители,

[но] большие — для себя самих [же]

Вот — смерть. И еще: все человеческие надежды, которые могли бы облегчить ярмо рабства, будут бессильны — только родившись, они развеются без следа, отравленные сомнением.

легковерны узники земные,

бич сомненья страшный их коснется:

всюду оно спутницей им будет,

всюду оно [как] людей обгонит,

[так] и взор их, в будущее [вперен].

Среди бед, которые постигли человека после его падения, Мильтон не упоминает «бич сомнения». Архангел Михаил, изгоняя Адама из рая, развертывает перед ним видения о будущем его потомков. Страшные виды открываются сокрушенному и устрашенному Адаму: братоубийство, нищета, болезни, безумные оргии, опустошительные войны, потоп и борьба с природой — ничего не осталось без упоминания, кроме сомнения (песнь XI). Кажется, что для гениального английского поэта — столь же гениального, сколь и несчастного — сомнение не было такой мукой, как остальные беды мира, потому и не было оно упомянуто в списке зол, постигших Адама. Но Негош ощутил на себе бич сомнения так мучительно, что не мог оставить без упоминания.

Облаченные в тело, сыны Адама должны были лишиться памяти о небе и о своем небесном, райском блаженстве. Им была оставлена только искра памяти, чтобы они знали, что Земля — не их первородная колыбель, но это была именно лишь искра — чтобы они не смогли понять, где же находится их колыбель. Но и этой единственной малой искры было достаточно, чтобы сплести бич сомнения для падшего человека. Душа людская колеблется между двумя противоположностями; как таблица, она исписана с двух сторон — на одной начертан закон правды, на другой закон неправды, который человек служит

[в] память адской связи с Сатаною

в борьбе против творца. И так эта страшная трехдневная битва между Богом и его сопротивников, борьба между правдой и неправдой, останется навсегда

со всем [своим] ужасом отныне

печатью на душе человека

3. Предсуществование душ не упоминается ни в Библии, ни у Мильтона, а также не следует из их тезиса о падении одного человека, праотца всех людей, Адама. «…Одним человеком грех вошёл в мир, и грехом — смерть, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нём все согрешили (Послание к римлянам, глава 5, 12) и „ преступлением одного подверглись смерти многие “ (Там же, стих 15). Адам — прародитель тел и душ всех своих потомков, так же как Бог является его отцом; Адам согрешил и должен быть наказан во удовлетворение правосудия, но точно так же должно быть наказаны и его потомки, которые грешны тем же самым грехом своего праотца.

Библейское учение о наследовании проклятия ближе к естественным наукам, а Негош — к Платону. Отличие мысли Негоша от мысли библейской понятно.

Поэт выразительно раз за разом повторяет, что не один Адам согрешил, но и весь его «лик», весь легион подвластных ему ангелов, которые имели возможность не пойти за Адамом в его союзе с Сатаной (как, по Мильтону, к мятежу Сатаны не примкнул серафим Абдиил), потому что были свободны и должны были подчиняться Адаму только на службе Богу, а не его противнику. Однако все они добровольно впали в грех вместе с Адамомх и поэтому все осуждены на заключение в земной тюрьме. Внутренним взором видел поэт тот момент осуждения Адама Богом:

Адам неба перешел границу

со своим [ли] скорбным ликом [вместе];

пред вратами вечности их ставят

Значит, не один Адам, а вместе со всем своим войском. Между тем, немного спустя после этого говорится только об одном Адаме «во плоть облаченном» с его спутницей. Что же с остальными? Где остальной «легион» Адамов? Те, кто верит в переселение душ, сказали бы: остальные товарищи Адама по прегрешению стали животными и растениями; то есть все падшие духи одновременно сошли на Землю и одновременно начали жить в материи. Негош, совершенно очевидно, не придерживался этого верования, потому что он вообще не выглядит — как мы увидим позже — сторонником идеи катарсиса, очищения от греха. Он верит, что падшие духи приходят постепенно, постепенно «упадают» в сию жизнь, в виде потомков своего предводителя, Адама, и претерпевают наказание. Наказание за Адамов грех? Нет, за свой собственный. Каждый из смертных согрешил лично, приняв участие в грехе Адама, то есть в грехе Сатаны, и за это каждый приходит в жизнь, чтобы претерпеть то, что претерпел и Адам, когда жил на Земле. Когда грешил Адам, все его потомки были причастны его греху, но не нечаянно и не в Адаме, еще не родившимися, а сознательно и вместе с Адамом, приняв собственное и самостоятельно участие в том же самом грехе. Мы все, таким образом, существовали как нематериальные духи на небе перед сотворением этого мира. Тяжкое забвение гнетет нашу душу, поэтому, как бы заснув тяжелым сном, мы не помним своей первой жизни.

Вот те три мысли, которыми Негош отличается от Библии и Мильтона. Человек предсуществовал, или, точнее, все людские души предсуществовали, и этот мир был сотворен как место ссылки человека. Из этого следует, что никогда человек не был на земле блажен, земля никогда не была местом наслаждения — Эдемом, но с самого начала была неким островом каторжников, наподобие Сахалина. Из этих различий следуют и еще некоторые другие — представление о первородном грехе, взгляд на тело и материю в целом и описание конца земной истории.

Первородный грех, из–за которого Адам пал из блаженной жизнь в жизнь, где наградой за труд в поте лица служат ему терния и волчцы, по Библии и Мильтону состоял в том, что в Эдемском саду человек вкусил от запретного плода с древа познания добра и зла; ровно в тот момент, как человек стал различать добро и зло, он стал как один из богов, которому для божественности недоставало только бессмертия — одновременно он стал и несчастнее всех богов, осужденный пахать землю, которая сама стала проклята из–за него.

Грех Адама по Негошу, как мы уже упоминали, состоял в его союзе с Сатаной, в бунте против вечной правды. Правда, и Негош касается эдемской истории, в конце «Луча Микрокосма», одной строфой, мимоходом, неловко — желая, но будучи не в силах объяснить смысл той истории, поскольку основную тяжесть падения Адама возложил на другой мир и другие обстоятельства. Далее, из–за греха человек не стал ближе к божественному познанию добра и зла — наоборот, стал дальше от этого познания, будучи запертым в тело, помраченный и растерянный. По Негошу человек до грехопадения лучше умел различать добро и зло. И бессмертия ему вовсе не недоставало — он был сотворен как бессмертный дух. И его бессмертие не уничтожено его воплощением и жизнью на Земле: земная жизнь — это только одна фаза его бессмертной жизни. Смертно только тело человека, а не дух.

Есть различие и в отношении к человеческому телу. Автор Книги Бытия не презирает и не недооценивает тело. Как бы он мог его недооценивать и презирать, если, согласно его повествованию, человеческое тело — старше духа и если человек никогда не существовал без тела. Бог сотворил тело не в наказание человеку, но наоборот — для того чтобы сделать его радостным и блаженным. Дивный телесный облик наполнил Творец своим духом, и стало тело храмом Божьим. Так об этом говорит Библия, так пишет и Мильтон. Вот какими словами описывает Мильтон праотца и праматерь человека:

…два, держась, как боги,

Превосходили прочих прямизной

И благородством форм; одарены

Величием врожденным, в наготе

Своей державной, воплощали власть

Над окружающим, ее приняв

Заслуженно. В их лицах отражен

Божественных преславный лик Творца

Был мужественней всех своих сынов,

Родившихся впоследствии, Адам,

Всех Ева краше дочерей своих.

(Четвертая книга)

Мильтон не говорит о том, что после греха тела людей измельчали или стали уродливыми — архангел Михаил показывает Адаму только то, что его потомки станут подверженными смерти и болезням.

Но тайновидцу цетиньскому, внутреннему взору которого предстали блистательные лики обитателей неба, человеческое тело кажется бесконечно ничтожным, оно «прах телесный». Лицо человека создано не по подобию лица Божия, а было лишь лицом ангельским:

Человека на земле лик смертный

уподоблю ангельскому лику

конечно, лицу именно того ангела, которым всякий человек был прежде земной жизни. Плоть — это «мрачная владычица», у которой в рабстве пребывает искра божественного разума. Плоть — это прах, поэтому она мутная

смертельная мутная завеса

которая скрывает небо от человеческого взгляда. Тело — оковы души,

физической тяготы оковы

в которых стенает душа.

Только душа — это то, что по–настоящему наше, то, что мы есть на самом деле; тело — это нечто нам незнакомое, чуждое, сотворенное только ради нашего мучения, нечто ничтожное, преходящее, распадающееся, «снедь гадов ползучих».

Человек видит, что «не для него земной мир создан»; видит, что он в заточении, дух слегка напоминает ему о его славном звании, о его прошлой славе, о потерянном рае. Поэтому желает он «молниею к небу устремиться», к своей первой обители,

но удержан [будет] смертной цепью,

пока узам [рабским] срок не выйдет.

Тело не дает ему лететь — этот слабый, преходящий, распадающийся состав, который слабее духа, служит ему палачом.

Но и вся материя тоже, как и человеческое тело, «прах», «гниль», она далека от настоящего света и истинного царства духа, ибо

жизнь духовна — в небесах [высоких],

материя [живет] в царстве гнили.

Все красоты материи недостойны взгляда и упоминания, все они только «смертные прелести», которые

лик являют из илистой грязи.

А так как земля — это прежде всего царство материи, то и сама она прежде всего гниль, зло и безумный мятеж

где с тиранством венчается глупость

где лишь гнусно[сть и] зло торжествует.

Но нужно быть внимательными, чтобы не обмануться этими манихейскими взглядами Негоша. Нужно держать в памяти, что эти стихи пишет тот же самый человек, который воздавал дивные, вдохновенные хвалы красоте природного, материального мира. Взгляд поэта на материю становится по–манихейски презрительным лишь тогда, когда он смотрит на нее с некой высшей, космической точки. Он видит нашу планету с далеких высей, с небесных Елисейских полей, из мира херувимов и серафимов, откуда его мечта изгнала всякое зло, непорядок, боль, смертность и глупость, но украсила всяческим добром. В сравнении с этим великолепным зрелищем наш земной мир кажется поэту бедным и дурным — конечно, он беден и плох для нас, а не сам по себе.

Это только одна точка обзора нашего поэта, небесная, космическая — точка обзора «Луча микрокосма». Но была у него и другая, с которой тело человека — не гниль и не прах, да и сама материя в целом вовсе не источник зла, глупости или мятежа. Это точка обзора «Горного венца». Если в «Луче микрокосма» поэт смотрит на мир из вечно светлого космического дня, то в «Горном венце» его взгляд целиком лежит в области ночи — полутемной полярной ночи земного бытия. Мы еще в самом начале видели, как Негош рассуждает о материи с этой точки зрения, а теперь обратим особое внимание на то, как он с этой точки зрения относится к человеческому телу, которое из вечного дня видится ему таким ничтожным и слабым.

Из тех счастливых часов, которые Негош провел за границей, он увековечил в стихах свое пребывание в Триесте. Вот так воспевал цетиньский «манихей» дворец графа Штадиона, где он побывал в гостях:

каждому радовал сердце

облик грациозной Флоры ярчайшей из звезд Триеста,

что зефирным своим полетом

и ясным чарующим взором

даже ад может сделать раем,

как утренняя звезда на рассвете

озаряет царство Урана.

«скупа смо се ми сви веселили,

гледајући грациозну Флору,

сјајну звјезду трестанског театра,

која одмах зефирним полетом

и погледом својим очараним

пака’ у рај може претворити,

ка’ даница иза мрачне ноћи

што засмије своде Уранове“.

(«Три дана у Тријесту“)

Так пел Раде в свой 31 год, в то же самое время, когда он писал — можно ли в это поверить? — и «Луч микрокосма». А вот это писал он через шесть лет, за 10 месяцев до смерти.

Луиза, жена младая,

Щедрая наша хозяйка,

В чертах ее соразмерных Неба дары прещедры,

Грация, миловидность,

Как у истинной дщери Авроры.

(«Пир» у С. Гопчевича)


«Луиза је то млађахна,

наша китна домаћица,

у правилном које лицу

излило је штедро небо

све милине, све грације:

Аврорина то је шћерка

и цвијетна сапутница!

(«Пировање“ код г. С. Гопчевића)

К этим двум описаниям можно присоединить и многие другие из «Горного венца». Любовно воспевает поэт юную красоту женскую (снохи Милонича) и мужскую (безвременно погибшего молодого воеводы Батрича), вкладывает в уста кадии Мустая сладострастное описание Стамбула.

Все эти описания, вопреки предыдущим высказывания о теле и материи, ясно свидетельствуют о том, что Негош не был ни манихеем, ни даже приверженцем пустынников Фиваиды. Да, он знал о некоем светлом и гармоничном мире, лучшем, чем наш; он воспевал его, возносился к нему в своих мечтах, побывал там и оставил для нас путевые заметки; он видел Небесный Иерусалим, пра–колыбель земного человечества; он совершился паломничество по самым святым местам, где родилось не только наше солнце, но и все солнца вселенной, где нет Голгофы и Пилата.

Если увидеть дворец с высоты, он покажется бесформенной грудой камней, но если подойти к нему ближе — он поразит воображение своими великолепными пропорциями и архитектурными решениями. Так и наш дворец — Земля — теряет свое величие, превращаясь в «гнилое царство материи», если посмотреть на него из сияющих, златооких высей, из лучших и счастливейших миров.

Негош знал обо всех мирах, все их видел вдохновенным взором, но, в отличие от манихеев, или платоников, или фиваидских пустынников, не мог всё время глядеть лишь на небесное и идеальное; не мог навсегда остаться в своем паломничестве; не был готов закрыть свое сердце от несовершенных красот земного мира. Ведь земную родину, хоть это и темница материального бытия, всё–таки сотворил наивысший творец, единственный несравненный мастер, с которым не сравнится ни Тициан со своей полнокровной радостью, ни Микеланджело со своим демоническим размахом.

Для Негоша материя — зло, но не сама по себе, а лишь по отношению к человеку. Из материи создана телесная темница для наказания людям, она стесняет и помрачает дух, или, как говорил мудрый игумен,

давит и собою покрывает,

как подземная пещера — пламя

(«Горный венец»)

Вот потому она и зло, а не по своей сути. По сути грандиозное здание нашего земного бытия добро, ибо отвечает правде и вечному закону, наказующему любое преступление, и прекрасно, потому что сотворено Богом. Этот мир совершенен — как совершенная темница, в которой достаточно зла для того, чтобы, живя в ней, человек страдал, и достаточно добра для того, чтобы жизнь человеческая, несмотря на всё зло, была в ней возможна. Этот мир — совершенная трагедия; совершенством он схож с другими мирами, но отличается от них своим трагизмом; он — почти единственная трагедия во вселенском репертуаре (за исключением ада): другие миры — светлые мистерии, и только наш — трагедия. К этой трагедии ничего не добавить и не убавить — настолько она совершенна. Конечно, для нас, людей — жертв этой трагедии — она не хороша и не прекрасна, и уж тем паче не лучше и не красивее трагедий, которые сочиняем мы сами. Запертому льву не кажется красивой даже золотая клетка — он все время вспоминает о своем логове. Как мы, люди, можем говорить, что наша клетка хороша и красива, будь она хоть золотой? Так могут сказать те, кто смотрит извне и не терпят нашего страдания. Если бы Людовик XVI держал в Бастилии тигров и львов или хранил картошку, Бастилия стояла и поныне, и все бы говорили, что она прекрасна. Но она была дурна и отвратительна, потому что в ней томились люди. Наша земная жизнь — темница несравнимо более совершенная, чем Бастилия. Мы страдаем, пребывая в ней, но вовсе не радуемся, когда истекает срок нашего осуждения и приходит пора освободиться; и редко кому приходит нам на ум бежать, чтобы избавиться от страдания, хотя все двери к бегству открыты. Совершенное сотношение доброго и дурного в этом мире делает его совершенной тюрьмой.

Мы не знаем этого соотношения добра и зла в жизни — мы обычно либо пессимисты, либо оптимисты; для нас не существует никакого соотношения. Мы знаем, что молекула кислорода в соединении с двумя молекулами водорода дает воду, но не знаем, сколько долей добра и зла нужно соединить, чтобы получилась наша жизнь. Единственное, что можем мы знать — если по счастливой случайности возвысимся до здравой мысли — это то, что нашу земную жизнь составляют добро и зло, и нельзя ее представить без одного из этих элементов, как нельзя представить себе воду, состоящую из одного кислорода или водорода.

Никто еще не пил чаши меда,

не испивши чаши желчи горькой

но в то же самое время

чаша желчи ищет чаши меда

потому что только будучи смешаны, две эти чаши составляют единую чашу нашего земного бытия

смешанные, легче они пьются.

Одна противоположность обусловливает другую, одна вызывает другую, и иначе не может быть. Так пишет об этом Негош:

Не сгущалась если б ночь над твердью,

лицo неба [разве] б так сияло?

Не будь острых зубов зимы лютой,

о благости тепла [разве] б знали?

Без тупицы [с] безсмысленным взором

ум светл[ейш]ий [нешто] заблистал бы?

(Луч микрокосма)

Иными словами, зло в этом мире необходимо, как оно необходимо во всякой трагедии. Человеческий ум склонен четко делить вещи на добрые и злые, хотя в реальности добро и зло не разделены такой резкой границей. В реальности они соседствуют очень близко — такие близко, что не всегда и скажешь, что они просто соседи, а не одна семья. Столь же трудно сказать про кислород и водород, что они соседствуют в капле воды, а не образуют одно целое. Добро и зло так близки, что одно часто переходит в другое — добро становится злом, зло добром, а еще чаще одно служит другому. Во многих своих стихах Негош увековечил важность зрения и красоту глаз. Вот одна из самых сильных строк:

без очей [же] все миры суть мрачны

(Луч микрокосма)


Без зрения нет ни света, и красоты. Но зрение может послужить и злу

взгляд мешает языку и мысли

<…>

А слепцу глаза не помешают

(Горный венец)

Зло помогает реализоваться тем силам, заложенным в человеке, которые иначе остались бы только в потенциале, не развитые и не понадобившиеся. Поэт говорит:

В новых нуждах — новых сил рожденье.

Напрягаются умы в деяньях,

и давленье вызывает громы.

А удар находит искру в камне,

иначе она бы в нем заглохла.

(Горный венец)

Итак, хотя кажется, что зло владеет миром — часто оно прилежно служит добру. И хотя кажется, что «лишь гнусно[сть и] зло торжествует», что ум побежден безумием, что порядок и гармония мира осквернены безумным ярмарочным буйством, что над всем господствует слепой случай, а жизнь человеческая на земле есть «жуткое безумье», и все–таки — все–таки, что бы ни случалось в мире, не происходит без смысла и не является простым капризом случая, но

…всеобщий этот беспорядок

следует какому–то порядку.

Над ужасной этой мешаниной

видно торжество разумной Силы

(Горный венец)

Значит, все же торжествует в мире не зло — как казалось — но разумная сила. Эта разумная сила проявляется не в какой–то части, но во всем. Она могуча и непобедима, зло бессильно перед ней. Она определяет порядок вещей и явлений и ревностнейшим образом бдит над точным соблюдением этого определенного порядка, грозя священными карами всем, кто покусится его нарушить. Природа кровожадна, и таковой ее сделала демоническая сила; но ее кровожадность подчиняется известному плану, который показывает наличие божественного элемента, божественного духа в природе. Именно поэтому природа издревле являла людям образ двойственности, и поэтому дуализм старше монизма. Это один и тот же дуализм, какими бы разными именами мы его ни именовали: любовь и ненависть, как Эмпедокл, свет и тьма, как Зороастр, притяжение и отталкивание, как Ньютон, дух и материя, как многие и многие… божественное и демоническое, как у Негоша. Но Негош дуалист и монист одновременно. Этот мир есть двойственность материи и духа в метафизическом смысле, демонического и божественного в этическом, света и тьмы в эстетическом. Мир двойственен во всем: цельность его составлена из двух частей, и каждая часть, и часть части тоже составлена из двух. Но с другой стороны, мир един, monos, и по происхождению (всему причина — воля Божья), и по абсолютной подчиненности демонического элемента божественному (зло состоит на службе Божьих целей, материя — средство, которым воспользовался Бог для создания земной трагедии), и потому, что он конечен — а после конца мира любой дуализм исчезнет. Но каким будет конец нашего мира?

У нашего мира, этой нашей темницы земной, размышляет Негош, конец будет трагичнее, чем у его детей. Ибо от его детей что–то останется, а вернее, останется много — их дух вернется в вечную жизнь, а земля сгорит в огне. И это будет столь же ужасный, сколь и радостный миг. Наша мать–планета, на которой мы родились, столько страдали и умерли, будет предана огню на наших глазах; пресыщенная богомерзкими делами, оскверненная кровью, отравленная горькими слезами, проклятая родными детьми и обвиняемая во всех злодеяниях, на последнем суде не найдет она ни единого заступника, все рожденные ею презрят ее как вавилонскую блудницу, но не будут предавать долгим мучениям, как она мучила всех рожденных

огонь ее божественной правды

во день судный за одно мгновенье

сожжет своим пламенем священным

(Луч микрокосма)

Что мир будет поглощен огнем — это старое верование. Стоики включили его в свою систему, у них это верование пользовалось особой честью. В новые времена и ученые утверждают, что не исключеная возможность общего мирового пожара, после которого мир распадется на первоэлементы или превратится в единственный первоэлемент — эфир (Гюстав Лебон). И Негош, конечно, не считал, что после того пожара от мира не останется только пустое место — несомненно, останутся те самые «чернейший хаос и мрак», из которых был создан мир, и они вполне могут быть и эфиром.

По Библии после уничтожения нынешнего мира будут сотворены новое небо и новая земля, которые явились в апокалиптическом видении Иоанну Богослову (Апокалипсис, 21, 1). По мысли Мильтона, Божественный Спаситель

В последний раз на Землю низойдет,

Чтоб в корне уничтожить Сатану

И мир его растленный заодно.

Тогда Вселенную испепелит

Огнь пожирающий, дабы опять

Из возгоревшегося вещества,

Очищенного пламенем, Земля

И Небо новые произошли.

(XII книга «Потерянного рая»)

У Негоша нет даже упоминания ни о каком повторном сотворении земли. Он последователен, как последовательны Библия и Мильтон. Ибо зачем некая новая земля, если и эта нынешняя была создана как временное узилище для человека, а человек, пребыв срок наказания, возвращается в свое первое небесное жилище? По Библии и по Мильтону, напротив, земля и была этим первым блаженным жилищем человека, и нужно, чтобы она снова стала им — на земле был Рай, и на земле он будет снова, но на земле обновленной, а не на этой временной. По эсхатологии Негоша, человеческие души, после наказания в «юдоли плачевной» и торжества вечной правды, вернутся в свое первое блаженство, в котором прежде существовали в облике счастливых бессмертных ангелов. Смерть — не что иное как janua vitae (преддверие жизни). Смертью человек переходит в вечную жизнь, и мгновенно, еще раньше последнего суда над миром. То, что в человеке бессмертно — это подобие искры из Божьего очага, в который она, освобожденная от тела, вернется опять; или подобие воды на дне шлюпки, плывущей по океану: перевернется шлюпка, и вода выльется в великий океан.

Ты — океан бесконечный,

А я выплываю без весел

В смертной лодочке малой

На средину океана.

А перевернется лодка —

Меня океан поглотит

(Черногорец всемогущему Богу)


«Ти с’ океан бесконачни,

а ја пловац без весалах,

у смртноме чамцу малом

на средину океана.

Док с’ преврати чамаи исти

и океан мене прождре! ‘

(Ц. П. «Црногорац Богу“)

Из вышеизложенного может показаться, что все души, без различия, после смерти сразу идут в вечное блаженство, но все же это — не мысль Негоша. По мысли Негоша, все души после смерти возвращаются в вечность, но не все — в блаженную вечность. Для этого есть одно условие: правильный выбор. Ведь земля — это не только место осуждения, но и место выбора. Всякий человек в этой жизни должен встать либо на сторону Бога, либо на сторону сатаны, показать себя последователем закона Божьего или остаться вместе с сатаной, чьим приверженцем был еще до прихода в эту жизнь. Поэтому после смерти судьба людей не будет одинаковой: одни — последователи закона Божьего — мгновенно войдут в блаженство, а другие — «приверженцы царя–злочестивца» — попадут в ад, во «тьму вечного рыданья».

Тем не менее после смерти люди все сравняются, но не сразу, а после некоторого времени. Ибо вечное осуждение приверженцев сатаны для Негоша весьма относительно — его «вечно» значит только «очень долго». А потом, после долгого «рыданья» грешников в царстве мрака, придет время, когда «край каждый светом запылает»

миров тогда страшные пространства

гармонией взгремят сладкогласной

любви вечной и радости вечной

(Луч микрокосма)

Тогда, конечно, и сатана со своими «миллионами» сторонников будет освобожден из мрачного ада и вернется в свое херувимское достоинство. И тогда — самое позднее тогда — и души грешных людей полетят из ада, как искры, к своему первозданному очагу, где тотчас после смерти оказались души праведных, не попавшие в ад. И так все человеческие души в конце концов окажутся вместе там, где вместе и пребывали до падения. Таким образом сглажено кажущееся противоречие между Негошевой мыслью о неминуемом и обязательном возвращении человеческих душ после телесной смерти к бессмертию и мысли о еще одном осуждении душ, приверженных злу. Все души вернутся в блаженство, в потерянный рай, только одни вернутся раньше, а другие позже. Этот промежуток времени от возвращения первых до возвращения вторых в блаженство мы на своем языке называем вечностью. Но то, что нам кажется целой вечностью — как кажется вечностью любое время страдания — не более чем короткая, мгновенная сцена вселенской мистерии.

Так наконец только благодаря вере в грехопадение человека и потерянный рай Негошу становится понятен этот мир, полный противоречий.

Человек жил в радости где–то в раю, потерял этот рай и сейчас живет в скорбях вдали от рая, но снова обретет рай и снова будет в нем жить в радости. Это круговой ход драмы человеческой жизни. Благодаря вере в потерянный рай становится для поэта несомненно, что земля сотворена не для счастья, но для несчастья людей, ради их наказания. Верой в потерянный рай обосновывает наш поэт свою веру в бессмертие человеческой души. Земля — место действия только одного акта бессмертной человеческой драмы, и это трагичный акт, для которого нужны и змеи, и гиены, и болезни, и сомнения, и желчь, и яд, и глупость, и ночь, и катастрофы Дубровника и Мессины, и Везувий, и Сахара — но также и здоровье, и наслаждение, и ум, и свет, но прежде всего нужен разумный порядок, благодаря которому все эти разные ценности и величины образуют единый аккорд. В этой жизни много зла — ибо иначе как она бы была трагедией, каковой ей суждено были? Но над всем злом господствует разумная сила — потому что иначе как можно было бы утверждать, что в жизни всё происходит по воле Божией?

В этом мире царит гармония, но «смертная, скорбная гармония», гармония божественно–демоническая. В других же мирах, которые находятся в раю — а все миры находятся в раю, или, что то же самое, рай находится во всех мирах, кроме земли и ада — в этих мирах торжествует чисто божественная «гармония сладкогласная любви вечной и радости вечной». В этой–то гармонии будет блаженствовать, блистая в своей первородной ангельской славе, человек, прошедший свою земную судьбу. Потерянный рай будет тогда называться вновь обретенным раем.