***


L’homme n’est qu’un roseau le plus faible de la nature; mais c’est un roseau pensant.

Pascal


Человек — всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он — тростник мыслящий.

Б. Паскаль

Мне однажды задали наивный вопрос в духе вольтеровского Кандида: если этот мир сотворен по милости и доброте Божией, зачем в нем змеи? В этом вопросе была не только и не столько наивность, сколько неизмеримая человеческая дерзость. За этим вопросом скрывается — как будто это само собой разумеется — твердо усвоенное и ставшее популярной аксиомой предположение, что весь мир создан ради человека, а потому всё, от чего страдает человек, нарушает мировую гармонию.

– А если бы змеи, которым люди часто отрубают головы, могли говорить, — отвечал я, — они бы, само собой, спросили то же самое: если мир создан по милости и доброте Божией, то зачем в нем люди?

Конечно, мой ответ недостаточен. Он отвечает не на вопрос, а только на предположение, на котором этот вопрос базируется. Но это было неизбежно. Необходимо было прежде всего обсудить с моим собеседником силу и ценность данного предположения.

Чего стоит это предположение? Того же, что убежденность петуха Шантеклера из пьесы Ростана, в том, что от его кукареканья встает солнце. Как же удивился и впал в отчаяние гордый петушок, когда однажды после жестокой драки проснулся в полдень и увидел солнце высоко над горизонтом. И собеседник мой точно так же бы удивился, если бы вспомнил библейский рассказ о семи днях творения: пять долгих дней и ночей существовал мир без человека, и все же Бог видел, что он «хорош весьма».

Что такое человек, что ради него существовал бы весь мир?

«До атома ништа y простору,

а минута само y вјечности,

пролазећа–друго ништа — сјенка,

које прије нигђе било није“.

(Ц.П. «Химна Hoћu“.)


Не более чем атом в пространстве,

Минута в вечности

Проходящая тень, и не более,

Которой раньше нигде не было

(Отшельник цетиньский, «Гимн ночи»)


Значит, один атом и одна минута! Если бы целый мир существовал ради человека, если бы ему служила вся тварь, тогда бы человек, этот атом во вселенной, мог бы быть счастливым. Между тем человек даже менее счастлив, чем те существа, которые ему служат. Подумайте, сколько людской зависти, от Адама до наших дней, досталось на долю птиц небесных и рыб морских. Или представьте себе Байрона на ломбардском осле и скажите, кто счастливее: гениальный лорд или его осел.

Несчастье человека прежде всего в его физической немощи, которая не дает ему побеждать врагов и житейские превратности на поле вечной жизненной битвы. Сейчас он побеждает, а в другой момент терпит поражение, поднимается и вновь падает раненым, сто раз поднимается и сто раз, побежденный и израненный, оказывается на земле. Вот он, не веря в свой триумф, торжествует над нуждами и скорбями — а вот они уже идут в контрнаступление и уверенно теснят его. То человек считает себя в числе бессмертных богов и гордо шествует в эфирном просторе и свете, а вдруг, сброшенный в прах, проклинает молчаливые небеса. Зачем он так прекрасен и строен телом — ведь и ангелы небесные были очарованы красотой детей Адамовых, — если он настолько, настолько слаб? Один невидимый микроб, один атом, или, словами Паскаля, une vapeur, une goutte d’eau («дуновение ветра или капля воды»), в состоянии разрушить дивный механизм человеческого тела. Не имея острых зубов, крепких рогов и мощных крыльев, человек вынужден бороться с теми, у кого они есть. Чтобы ощутить аромат розы, нужно разоружить ее стражу — шипы. Чтобы добыть зерно из колоса, нужно расправиться с его острой остью. Чтобы добраться до ядра ореха, нужно разбить скорлупу. Словом, чтобы жить, человек должен пересилить, должен победить все противящиеся ему силы на свете, где дастся только имущему. И так каждый день, каждый день! Вместе с рассветом выходит человек на борьбу, солнечно–радостный и уверенный в победе, во тьме возвращается домой, помраченный духом, потерпев поражение. Или предало его оружие, или неверны оказались товарищи по борьбе, или поскользнулась нога, или глаз ошибся, или дух оробел — вот и еще один несчастливый день. А может, вернулся он вдруг с победой и радостью на сердце, но радость та омрачена страхом, не упустит ли он из рук выстраданную победу, не настигнет ли его поражение. А солнце будет равнодушно слушать и его горестный ропот, и веселую победную песнь — точно так же, как кукареканье петуха. И именно это постыжает и огорчает, ранит сердце и заставляет убедиться в том, что несчастье всегда сильнее счастья. И так каждый день, каждый день.

так, чредою, день за днем минует,

каждый муку новую несет нам.

Нет в помине дня, что б мы хотели,

ни блаженства, коего взыскуем

(Луч микрокосма, пер. Ильи Числова)

Неблаженство — вот та несчастливая звезда, под которой рождается весь род земной, от папоротника до человека, от доисторических предков папоротника и до Ламарка. Здесь никакое блаженство невозможно. Вся наша планета — один общий «берег суровый» в мировом океане, на который бросил человека

смелый случай таинственным взмахом

(Луч микрокосма, пер. Ильи Числова)

На этом берегу суровом человек внезапно оказался в странном обществе — среди тварей с заостренными рогами, страшными зубами и зверским аппетитом. Здесь царит «ярмарка бездумная», где каждый на своем языке, непонятном соседу, рассказывает свою историю, сопровождая речь криками ужаса или радости, — свою жалкую историю без конца и начала, которую тут же забудут. Как будто здесь собрались потерпевшие крушение путешественники из разных стран мира, чьи корабли разбились об этот берег — незнакомые, не понимающие друг друга, недоверчивые. И как будто некая волшебница Цирцея простерла свой жезл над всей этой пестрой мешаниной, не давая странникам вспомнить себя и вернуться в свои дома. И человек быстро освоился на этой «ярмарке бездумной», даже не имея рогов, зубов и крыльев. Дано ему нечто другое, что не есть его исключительная особенность.

Ловкость ему дадена с проворством,

лишь покуда сам он член достойный

земной [этой] ярмарки бездумной

(Луч микрокосма, пер. Ильи Числова)

Это ему дано, чтобы ему было чем себя защитить. А нижеследующее ему дано, чтобы себя мучить:

воли его зиждется основа

на крылатом на непостоянстве;

а желанье — всех страстей ужасных

возбудитель, путевождь незрячий;

злоба, зависть, адское наследье

человека ниже скот низводят,

разум — ставит с безсмертными вровень!

(Луч микрокосма, пер. Ильи Числова)

«Ниже скотов» — слишком резко сказано. Достаточно было бы сказать «низводит на один уровень со скотами», то есть делает настоящим сыном природы, без претензий на олимпийское, бессмертное начало. Изъян воли, моральная немощь — вот что вместе с физической немощью составляет один из главных источников человеческого несчастья на земле. Воля человеческая — это не монолит, который может навсегда удержаться на одном пути или зафиксироваться на одном предмете. Она всегда в движении, вечно вибрирует, как напряженный чувственный нерв; она всегда активна, всегда бодрствует и полна желаний. Она всегда летит «на крылатом непостоянстве». А человек желает мира и постоянства — желает мира и постоянства, но между тем без устали летит за своей немирной, крылатой волей. Он видит в себе две силы, одну против другой, которые безжалостно тянут его в две стороны, две воли и, как сказал бы апостол Павел, два закона. Одна направлена вверх, другая вниз. Идти вверх тяжелее, но более достойно человека, а воля, ведущая вниз, низводит человека «ниже скотов». Предавшись этой низкой воле, человек предает себя во власть низких страстей (в противоположность страстям возвышенным) — он становится слугой всякого своего желания, поскольку всякое желание его сердца становится для него законом:

Им закон — то, что их сердце жаждет,

что не любо, то в коран не пишут.

(Горный венец)

Под руководством слепого поводыря, движется он вслепую без направления, несет его то в одну сторону, то в другую, он падает, ломая себе руки и ноги, как слепец. Оставленный на милость и немилость страстей и желаний, становится воистину

как соломинка он в буйных вихрях

(Горный венец)


Измученный ненасытными страстями, он бы убежал, если бы мог, от самого себя от как геенны огненной. Но как? Страсти — как вода и огонь, которые, как говорит пословица, «хорошие слуги, но плохие господа». Поставить себе на службу страсти и не попасть к ним в рабство — для этого нужна большая, часто нечеловеческая храбрость, особенно после того, как человек им уже предался. Каждая страсть — как отдельный человек внутри человека; в каждом человеческом разуме борются нескольких таких индивидуальностей, и только у сильных характеров исход этой борьбы предопределен — есть одна–единственная воля, которая вечно побеждает, одна–единственная точка притяжения, вокруг которой вращается всё остальное, один–единственный путеводитель, который задает направление всему остальному. Но где этот мощный моральный путеводитель? «В себе не найдешь — нигде не найдешь», — гласит мирская мудрость. Значит, в самих себе мы должны ощутить «категорический императив», который родился вместе с нами, чтобы по нему ориентироваться на жизненном пути, как по компасу. Но как быть с теми, многими из нас, которые вслушиваются в себя, а голос «категорического императива» не слышат? Или еще: а если наш компас предназначен для дороги в чистом поле и показывает единственно верный путь по прямой, строго–настрого запрещая сворачивать направо или налево, в то время как жизнь наша на самом деле вовсе не чистое поле, а город с бесчисленными улицами, не всегда широкими и прямыми — тогда что? Дон–Кихот будет рваться вперед по направлению, указанному его «категорическим императивом», даже если ему придется сражаться с мощными башнями и фабричными трубами, которые будут покрепче тех сельских ветряных мельниц. А Санчо Панса, ведомый совсем другим компасом, чем его господин, будет идти извилистым путем, старательно обходя препятствия, чтобы как можно меньше пострадать от отсутствия свободного пространства и ровной дороги. А люди, которые не похожи ни на Дон Кихота, ни на Санчо Пансу, будут введены своим «категорическим императивом» в тяжкое сомнение. Жизнь слишком сложна, чтобы человек в ней мог руководствоваться единственным категорическим, непреклонным принципом, который в каждый момент на любом перекрестке указывал бы ему единственный путь. Как только этот категорический принцип позволит своему носителю усомниться на перекрестье путей — тогда он перестанет быть категорическим, потому что сомнительная директива уже не директива. И в этом случае человек не намного счастливее, чем если бы просто в каждый момент всецело подчинялся любому своему мимолетному желанию.

Беда и в том, что ни один моральный закон не легок и не исполним без большой жертвы. А ни одной живой твари, каковой является и человек, брошенный на эту землю из–за вражеских происков, вовсе нелегко жертвовать собой.

Но все–таки представим себе, что человек живет неотступно по единому моральному закону, жертвует собой — будет ли ему хотя бы в этом случае сопутствовать счастье? Многие моральные авторитеты стараются убедить себя, что с моральной безупречностью сопряжено и счастье. Необходимо жить в согласии со строгой моралью, чтобы жить счастливо — так учили многие мудрецы древности, так учат и протестанты. Но Негош не мог бы убедиться на опыте, что безупречные рыцари — еще и баловни Фортуны. Напротив, он убедился, что

Да, идет смерть неотступно, следом по пятам героя

(Горный венец, посвящение)

ведь мир сей, который и тиранов тиранит, еще более жесток к «душам благородным». Эти благородные души, именно потому, что они благородны, пьют по капле чашу яда за весь мир. Это святые души, но одновременно они мученики или великомученики — и так бывает постоянно. Страдание этих святых, мученических душ так свято, что становится добродетелью веры

Добродетели креста — страданья

(Горный венец)

Таким образом, во всех трех случаях, при всем их несходстве, человек ощущает себя глубоко несчастным. В первом — потому что следует за своими мелкими страстями, склоняясь перед ними, как тонкий тростник под ветром (даже если это и вовсе не ураган); в другом — потому, что его мучают сомнения или обуревает немощь, не позволяя неуклонно следовать избранному моральному направлению; в третьем — потому, что праведник обречен страдать от грешных и неразумных ближних своих, которых он не может излечить от греха и неразумия.

Слабость воли накрепко привязывает человека к земле и не дает подняться в те выси, в которые он жаждет. Поэтому всякая человеческая душа полна тоски и сожалений. Этим горьким богатством изобильна всякая душа, даже наибеднейшая:

Человеком храм один воздвигнут:

лютой боли и тоски обитель;

каждый смертный, на земле рожденный,

володеет обителью мрачной,

под чьим темным сводом ядовитым

временные муки угнездились.

Се — наследье горькое людское,

что друг другу и себе вручаем,

а кто счастлив — на пустом созиждет—

ради смертной гармонии скорбной.

(Луч микрокосма, пер. И. Числова)

Трудно не задержаться на этих величественных строках. Они стоят целого сборника стихов, которые по нашему времени считаются хорошими; они стоят и целой пессимистической философской системы. Да, потому что они выражают единую систему великих чувств и великих мыслей. И, к удивлению тех, кто еще сомневается, на какую ступень поэтического величия поставить Негоша, можем напомнить, что таких строф, поражающих своей красотой и возвышенностью, в «Луче микрокосма» очень много. <…>

Но оставим каждому свое, в частности литературную критику литературным критикам, а сами продолжим разговор о человеческом неблаженстве. Неблаженство это так велико, что не может проистекать из одного–единственного источника. По сути источник этот, пожалуй, един, но как бы делится на три потока. Первые два мы упомянули — а именно телесную немощь и изъян воли. Третий — это немощь разума и духа, многим людям именно он приносит больше горя, чем первые два. Ведь не найдешь на свете даже двух человек, которые страдали бы одинаково от всех трех источников неблаженства. Кто–то слабее телом, чем разумом и волей, а у кого–то, наоборот, тело и воля сильны, а разум слаб. Свои слабости были и Геракла, и у Сократа, и у святого Франциска.

Но одно у всех людей одинаково — страдание от страшной несоразмерности их желаний их реальным силам. Они мечтают быть гигантами, но храбрость и честность заставляет их признать:

«ништожност је права јадан човјек“;

(Ц.П. — «Химна Ноћи“)

бедный человек, ты — воплощенное бессилие

желают быть святыми, а между тем

слабостью мы связаны с землею

(Г.В.)

в конце концов, хотят сознанием охватить Вселенную и больше Вселенной, но в силах только осознать, что они лишь

«камешки на берегу океана“

или еще меньше

взор, что с [первым] угасает мраком.

(Луч микрокосма, перевод И. Числова)

Мы знаем не больше того, что мы знаем. <…>А те, которые знают больше всех, понимают это лучше всего. Негош не знал больше других, но глубже всех осмыслял и тоньше всего чувствовал. Он во всем видел немощь человеческого разума, она постоянно язвила его как тяжкий и мучительный сон.

Сильное страдание от ощущения той немощи разума, которую Негош прозревал во всех смертных и которую достаточно ощутил и на себе, выразил поэт в сильнейших строках, которые он вообще когда–либо написал.

Откуда, что, куда? Эти вечные вопросы человеческой жизни непрестанно волновали поэтов, не давая им покоя. Напрасно он искал у других лекарство этому недугу — то есть ответ на загадку человеческой жизни. Мудрецы всего мира на его желание отвечали собственным страстным желанием узнать то же самое. Такую историю о себе рассказывает поэт — историю, которую на своем опыте подтвердить может любой.

[Присно]чутко мудрецов земных я

о судьб[ин]е пытал человека,

о звании его перед Богом;

но различных [масса] доказательств

содрогалась от непостоянства:

все их мысли, собранные вместе,

не являли ничего другого,

кроме жажды темного блужданья,

[а] в итоге — лишь немое слово,

взор, что с [первым] угасает мраком

(Луч микрокосма, пер. И. Числова)

Мудрость людская — это один взгляд, горизонт которого узок и мрачен. Ненадежное наше знание гаснет на границе этого недалекого горизонта, взгляд наш не проникает дальше, а мы желаем охватить и связать им края времени и пространства. Но как можно маленькой веревочкой опоясать целую гору? Как с одной свечкой в руке рассмотреть весь ночной Лондон? Так же, как одним коротким взором охватить всё устройство Вселенной. Человек прикован к «берегу суровому», охваченному бурей и тьмой. Он и хотел бы познать свою судьбу, чтобы разогнать сумрак вокруг себя, но он пленен и связан.

из оков [он] тогда тщетно рвется,

мрак проникнуть стремясь окрест себя.

(Там же)

Необъяснимая случайность или тайный промысел забросил его под эту «летучих облак сферу»? Или он только дитя земли и ее стихий?

оба ль здесь он зачатия принял?

Не вдвойне ли здесь колыбель его?

(Там же)

Душа ли и тело его созданы из праха — праха, случайно принявшего форму и облик? Или телесно он зачат на земном ложе, а духовно — в некоей другой, светлой, безоблачной сфере? Человек послан на землю в наказание или ради некой горькой награды? Или эта жизнь — предвестие следующей, лучшей жизни и настоящего духовного блаженства?

Ах, се тайна, [всех] величайшая

и духовной страшнейшия бури,

от нея же ключи суть во гробе.

(Там же)

В немногих словах (можно сказать — единственным гениальным мазком кисти) Негош отметил несколько главных философско–богословских теорий о судьбе человека, рассматривая их так же, как смотрел бы на собор святого Петра в Риме — то есть как на хрупкие творения слабости людской. Господь так велик по сравнению с человеком, что его не может вместить даже величайший из рукотворных храмов — так и тайна нашего бытия насколько несоизмерима с нами, что ни одно умопостроение не может охватить и разъяснить ее полностью. Напрасно волнуется наш разум — тайна жизни для него остается тайной. Ведь эта мучительная тайна смущала покой не только нашего поколения: над ней задумывались люди, жившие за столько тысячелетий до египетских пирамид, сколько отделяет эти пирамиды от нашего времени. Всякое поколение принимает это «наследье горькое» и передает его дальше.

В Тибете есть озеро, в котором, как верят местные жители, буддисты, утонет любой, кто попытается переплыть его на лодке или корабле. Большинство образованных европейцев посчитает это убеждение суеверием. В мире есть море тайны, которое, как верят многие, можно даже не переплыть, а перейти вброд и не утонуть. Для мыслителя, сохраняющего трезвый взгляд, европейское суеверие не лучше тибетского. Также и для Негоша. На все утверждения мудрецов о жизни человека он отвечает одним болезненным «Ах!» на первой же странице «Луча микрокосма». Этим вздохом выражает он свои сомнения относительно всех суждений — столь же необоснованных, сколь и смелых, — а также свое горе от печальной тайны жизни. Сомнение поэта доходит до агностицизма

«от нея же ключи суть во гробе“

Столь же отчетливо, как и при размышлении о судьбе человека, выражает поэт это сомнение и при рассуждении о познании внешнего мира. Игумен Стефан спрашивает себя:

Истинно ль все таково, как видим,

или нас обманывает зренье?

(Горный венец)

То есть таковы ли на самом деле вещи, как мы их видим и осознаем, или же несовершенных чувств, данных нам природой, едва–едва достаточно, чтобы выжить и ощупью ориентироваться в окружающем мире, но не для того, чтобы составить о нем представление? И более того: существуют ли эти вещи вообще? Что они такое:

сна людского отцы иль дети?

(Горный венец)

Стоит ли реальность за нашими представлениями или же наш разум сам порождает вымышленную, идеализированную реальность?

«Тварь ничтожную земля морочит?“

(Горный венец)

Земля может морочить человека, может не существовать вообще или по крайней мере в том виде, в каком мы ее видим своими несовершенными органами чувств. Значит, мир может быть как отцом, так и детищем нашего сознания, и в обоих случаях мы можем оказаться обмануты им, как нас обманывают сны. Потому и называет игумен Стефан содержание нашего сознания уничижительным именем «сна». Потому и не называет он вещи «детьми или отцами нашего разума», как мог бы сказать, если бы не хотел указать нашему знанию его истинную цену. Но он говорит: «сна людского отцы иль дети».

Человек волей–неволей должен задуматься над этим стихом. Это одна из тех фраз Негоша, перед которыми человек остается нем, как перед внезапно открывшимся перед ним горным пейзажем. Человек смотрит и удивляется, и снова смотрит, и еще больше удивляется. Этот сын черных холмов Черногории, никогда не занимавшийся философией, кроме как во время прогулок с Чубро Чойковичем, проник до дна во все философские вопросы, о которых спорят философы испокон века. Но дело было не только в том, что философ–поэт умом проникал в глубину главных философских проблем, но в том, что его душа страдала под гнетом их неразрешимости. С этой точки зрения мир представлялся ему иллюзорным, и в этом иллюзорном мире, где всякая вещь — это прекрасная и горькая сказка, сокрытая за семью печатями, обитал призрачный несчастный человек в «сокрытом своем храме», в изгнании, забвении, во сне, не понимающий ни себя, ни то, что его окружает. Во сне!

жизнь людская — сновиденье страшно!

[Прочь] изгнанный за врата чудесны,

сам он чудо собою являет

(Луч микрокосма, перевод И. Числова)

Человек живет в мире, полном чудес, и он сам — один из этих чудес. Слово «чудо» часто обесценивается, потому что им часто называют нечто непонятное или не вызывающее интереса, но пришло время восстановить его достоинство. Люди без предубеждений готовы признать, что нет лучшего синонима для слова «мир», чем слово «чудо». И для слова человек! Из–за этого сравнения поэты часто кажутся подозрительными ученым: последние боятся, что таким образом будут обесцениваться их успехи. Но как? Разве не ученые открыли в мире чудес больше, чем все поэты и пророки вместе взятые? Не является ли всякий научный труд описанием самых невероятных чудес? Не чувствуете ли вы, господа, что с каждым научным открытием мир становится для человека всё большим чудом?

Но человек сам для себя наибольшее чудо. Его телесная и духовная организация, его отношение к миру, вся его жизненная драма — всё это так привычно, что человек об этом и не задумывается. Но вдруг он начинает мыслить, отвыкает от равнодушного знакомства с самим собой, и ясна ему становится мысль поэта:

С каждой точки глянь на человека,

и каков бы суд о нем твой ни был человеку человек сверхтайна!

(Луч микрокосма, перевод И. Числова)

Что такое человек? Кто я? Если думаешь, читатель, мирно прожить свою жизнь, бойся, как огня, этого вопроса, но если согласен с Паскалем и Негошем, что «всё наше достоинство в мысли», то не переставай задавать себе этот вопрос ни на минуту, потому что он — достоинство нашей мысли, как она сама — наше достоинство.

Человек сам для себя наибольшая тайна, самая чудесная загадка, которую каждый, к счастью или к несчастью, не ощущает, которая не даст себя ни решить, ни оставить без решения. Загадка — наш приход в мир, загадка — наш уход из мира. Мы как гости на свадебном пиру, собранные со всех углов и перекрестков: только, проголодавшись, сели за роскошную трапезу с серебряной и хрустальной посудой — и все кончено! Тем, кто задумается над этой загадкой, в какой–то момент может показаться, что они нашли верный путь, красную нить, которая выведет их из лабиринта. «Ах, обманутые их надежды!» Следуя за этой нитью, они будут открывать всё новые и новые бесчисленные ответвления и закоулки, обрывы и бездны, которых не замечали в начале пути и которые чем дальше, тем больше умножаются на пути. Над этим лабиринтом господствует Минотавр — всемогущая тайна, которая рано или поздно погасит ничтожную свечу нашей мысли и отдаст нас в плен роковых сновидений. Тот, чья свеча угасла, оказывается в еще большей тьме, чем тот, кто всё время живет во тьме. Только прочтите эти строки и скажите, не вздрогнуло ли ваше сердце и не застыло ли дыхание!

Сном тяжелым человек забылся,зрит во сне [он] страшные виденья,и с трудом лишь заключить способен,что иное естество имеет.Показалось другой раз, [как] будто 75избавленье ото сна настало;о надежды тщетные людские!в этот миг он погрузился вольнов царство грезы мрачной, жесточайшей,в область самых страшных сновидений!

Это не циничный пессимизм Байрона, не себялюбивый пессимизм Шопенгауэра — это трагический пессимизм великих пророков, для которых человечество — заблудшее стадо, а они сами — пастыри, призванные вернуть его на правильный, освещенный путь, но, увы, бессильные это сделать. Негош не был скандальным лордом–авантюристом без обязательств, кроме обязательства следовать желаниям своего сердца, не был философом–мизантропом, в своем затворничестве воскурявшим фимиам себе и своей доктрине. Он был одним из сильных мира сего, одним из тех, кому дано много и с которых настолько же больше спросится, чем с обычных людей. Он был князем и двойным владыкой — владыкой души и тела своих подданных, а точнее — двойным их слугой. Все глаза подданных были устремлены на него. А он сам? Где ему искать помощи, в какие двери стучаться? Некуда. Положиться на семью и друзей? Он наперед знал, что это напрасная надежда. Искать мудрости у мудрых? Нет, и там он не мог ничего найти, потому что мудрые сами были в том же положении, их мудрость, как и его собственная, представляет собой лишь «жажду темного блужданья». Этот несчастный молодой князь из цетиньского дикого поля, один из самых прекрасных и мудрых людей, живших на свете, был убийственно одинок. Он стоял на такой высоте, выше которой не было ничего, кроме небес — никакого посредника! Над ним молчаливые небеса, под ним неразумие и неблаженство, на лбу терновый венец, на спине тяжкий крест. Это было его архиерейское облачение, в котором он шел по жизни, как странник по пустыне, как

горемычный сирота без близких

(Горный венец)

Что за трагедия, и что за глубокий, искренний, мудрый пессимизм ее героя!

«Ainsi toute notre dignite consiste dans la pensee». (Всё наше достоинство составляет мысль) Негош мыслит так же, как и Паскаль. Всё остальное человека

ниже кот низводт,

разум — ставит с безсмертными вровень!

(Луч микрокосма)

Разумом человек отличается от окружающей его неразумной твари, разум его владычествует над всей природой, хотя человек и представляет собой тончайший тростник. Но и этот светлый дар, употребленный наилучшим способом, вместо того чтобы вывести человека из его рокового сна, топит его

в царстве грезы мрачной, жесточайшей

Мысли рождаются в нашем сознании, встречаются и расходятся. Так, наше сознание — это лишь момент встречи наших мыслей. Мысли — вовсе не тихое пристанище, которое дано человеку для спасения от жизненных бурь: они сами и есть великая неутихающая буря, от которой больше всего страдает человек в своем стремлении к счастью. Негош знал это лучше всех.

«Мисли су ми бура јака,

са мном чине валовање,

нагоне ме напред пливат,

но како ћу водом одит,

кад y руке весла нејмам,

већ сам дужан стојат тужан

у смртноме чамцу малом“ (Ц.П. «Црогорац Богу“)


Через бурю своих мыслей

По волнам лечу в тоске я,

Волны сзади подгоняют -

Но как выдержит челнок мой

Смертный, малый и без весел

(«Отшельник цетиньский», «Черногорец — бессмертному Богу»)

Он пережил «духовные страшнейшие бури». Он их пережил, но они его победили. Они побеждают бесчисленные поколения людей — настолько они жестоки и сильны — и будут бесноваться впредь, пока по океану жизни на «малом смертном челноке» будет носиться хотя бы один смертный. А когда и этот последний римлянин потонет в бескрайнем океане, тогда и этих «духовных страшнейших бурь» не будет, и тогда Земля между прочими звездами будет нести меньше горя, но и меньше достоинства.

(Хотя и в этом случае по сути мало что изменится: если место человека как существа разумного займет, например, петух — допустим, именно он в согласии с эволюционной теорией окажется самым приспособленным и самым достойным разума, — он точно с той же гордостью будет считать, что солнце восходит ради него и для его наслаждения существует вся природа. Он же задаст и Кандидов вопрос: «Если этот мир создан по милости и благости Божией, то зачем в нем лисы?» А когда его разум дозреет до вопроса «кто я и что я?», тогда именно он станет слабейшей тростинкой среди творений природы, и бичом его земной жизни станет неблаженство «духовной страшнейшей бури».)

«Человек — всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но только он — тростник мыслящий». Эта мысль, которой мы начали и которой завершаем эту печальную главу, могла бы быть и мыслью Негоша, но только с дополнением: «…и самый несчастный, именно потому, что мыслящий».