МОЛИТВА И РЫЦАРСТВО

Он был набожен высшей формой набожности

(Л. Ненадович)

Веруя в Бога, которым живет вся природа, Негош постоянно ощущал себя под взором Божьим. Отношение Негоша к Богу — а это отношение есть неизбежное следствие ощущения Божьего присутствия — можно охарактеризовать одним–единственным словом: молитва. Удивительно, но при этом бесспорно то, что человек, избегавший церемональных и официальных молитв, из–за чего его считали «мирянствующим», в реальности никогда не прекращал молиться. Его молитва восходила и поднимала его к божественному огню буквально в каждый миг:

«и у јутру златној зори,

и у подна жарком часу

и вечера тихом миру»

(Веч. Молитва)


И в заре златого утра,

И во пламени полудня,

И в тиши вечерней мирной

(«Вечерняя молитва»)

Молитва каждый момент объединяла Негоша с его божеством. Его божественная искра непрерывно искала единства с предвечным пламенем, из которого она возникла. Смертный поэт непрерывно чувствовать необходимость общения с Поэтом бессмертным; его луч микрокосма непрерывно влекся к некоему невидимому лучу макрокосма. Молитва Негоша — это молитва великого человека, который дает больше, чем кажется, что дают ему. В своей молитве Негош возносит Богу восхищение и похвалу, и еще нечто третье, что должно ввести читателей в недоумение — благодарность!

Что владыка славил Бога не по–писаному, чужими словами, но силой своей любви, изливавшейся прямо из сердца — это нам понятно, как понятно, за что подмастерье славит великого мастера, но благодарность? Почему и за что Негош благодарил Бога? Бог не ищет благодарности от людей; даже великому человеку она не нужна ни от кого, а тем более Богу. Благодарность, которая взыскуется, одним этим теряет девять десятых права называться благодарностью. Она дается не добровольно, а вынужденно, из чувства долга, не из радости, а из страха. Очевидно, что благодарность Негоша Богу далека от страха и чувства долга, но от этого она, радостная и свободная, выглядит еще загадочнее. За что мог быть благодарен Богу этот «великомученик жизни», прикованный к стене Ловченского хребта, сотрясаемый ударами снаружи и изнутри. Что заслуживает благодарности в этой судьбе, которая больше походит на легенду о Прометее? Как могло проникнуть это теплое, нежное, словно шелк, чувство в клокочущую пучину адской боли?

Пусть Негош ответит на это сам. Таким обращением к Богу начинает он свое завещание, написанное примерно за год до смерти.

«Благодарю Тебя, Господи, за то что удостоил меня подняться на одну из вершин твоего мира и благоволил напоить меня лучами Твоего света, Твоего чудного солнца. Благодарю Тебя, Боже, что Ты духом и телом вознес меня над миллионами. Как меня с детства моего непостижимое Твое величие погружало в песнь — в песнь божественной радости, удивления и хвалы Твоей высшей красоте — точно так же я с ужасом смотрел на несчастную судьбу человеческую и оплакивал ее» (цит. по Ровинский)

Однажды мы уже упомянули, что Негош ощущал свое превосходство над людьми, с которыми он имел дело. Он не мог его не ощущать. Все другие люди, которых он встречал на своем жизненном пути, меньше осознавали свою ничтожность и Божие величие. А Негош это осознавал. Ощущение этих двух противоположностей непрестанно было присуще его духу. Это высокое сознание не делало его счастливым, но поднимало к Богу, поднимало над своей собственной ничтожностью. Он видел Божественный свет, недоступный другим; он ощущал себя вблизи этого света, и благодарность наполняла душу поэта вместе с восхищением и славословием.

Негош прославлял Бога как идеал всего, что было для него великим, а в нем самом присутствовало лишь в виде маленькой частицы. Эти маленькие частицы идеального, которые при этом не были частицами самого идеала, Бога, и создавали то свойство, которое, по ощущению поэта, роднило его с «Отцом поэзии» и привлекало его к Нему, как солнце притягивает планеты:

вознесен был туда неким свойством,

[как] магнитом священным притянут.

(Луч микрокосма)

Этот «священный магнит», который притягивал к себе душу поэта, делал ее одинокой и преисполнял тоской и меланхолией, ровно в той же степени как и пламенным вдохновением и симпатией — «священной симпатией».

Тоской и меланхолией наполнялась душа Негоша, когда он глядел из высей, в которые «священный магнит» поднял его душу, в те низины и провалы, в которых жили люди. Вдохновением и симпатией наполнялась она, когда поэт ощущал себя в ангельской выси, откуда виден свет, где живет Бог. «Священной симпатией» сияли бессмертные духи, которых поэт видел в небесных краях. «Священная симпатия» — самое характерное и яркое выражение молитвы Негоша, его отношения к Богу. Поэт согревал себя «святой симпатией» к тому «священному магниту», который «притягивал» его к Себе. Эту святую симпатию он каждодневно приносил на жертвенник своего Бога, неслышно и невидимо, выражая ее в песнопении или только ощущая, но не имея возможности выразить. Бог знает, сколько песен владыки осталось ненаписанными, невысказанными. Одиночество в мире помогало поэту лелеять и растить в душе священную симпатию к Богу. Ведь душа Негоша ни в коей мере не откроется нашему познанию, если мы не представим себе ее одиночества. На все вопросы «почему?», касающиеся его души, можно ответить: потому что его душа была одинока.

Есть одиночество и одиночество, из которых одно мнимое. Мнимое — телесное, а настоящее — душевное. Есть люди, которые хотели бы остаться в одиночестве, ради этого они удаляются от человеческого общества и бегут в пустыню. Но мечта этих людей населяет пустыню всем тем, от чего они хотели бежать: в мыслях за ними всюду следуют друзья и приятели, везде их настигают и окружают, прежние развлечения не дают им мира, мирские интересы не позволяют углубиться в себя, в то одиночество, для которого они рождены.

Другие же ощущают себя одинокими среди многочисленных друзей и приятелей, в кипении жизни и в шуме большого города, в окружении предметов, призванных развлекать. Ничто этих людей не развлекает, не рассеивает и не отвлекает от самосозерцания, от их одиночества. Для них magna societas magna solitudo.

Конечно, Негош был из этих последних, редких, поистине одиноких людей, в которых вечно обманывается мир, думающий, что они всецело и всей душой заняты его делами и забавами, хотя на самом деле они, как будто присутствуя в мире, на самом деле в нем отсутствуют, всегда углублены в себя и поглощены созерцанием того, что стоит перед их внутренним взором. Эти одинокие, непохожие на других, гениальные визионеры — единственные, кто пребывает в настоящем одиночестве. Предмет их созерцания следует за ними всюду, они всегда его видят, что бы ни происходило перед их глазами и чем бы ни было занято их время.

Никакое общество и никакие дела не могли нарушить одиночество Негоша. Он был равно одинок тогда, когда один сидел перед своим дворцом и смотрел на звездное небо, и тогда, когда находился среди огромной толпы в Триесте или Риме. Как утверждают его биографы, он мало говорил, всегда был задумчив, всегда душевно одинок. Этот одинокий остров всегда оставался одиноким; окружавшее его человеческое море не могло ни захлестнуть его, ни тем паче потопить. Все бури утихали рядом с ним. Его речь и его взгляд обладали собственной силой. Его взгляд был горящим, как та пустыня, в которой он обитал, его слова звучали как глас вопиющего в пустыне. Где бы он ни находился, он был представителем пустыни; пустыни, которую не так легко было заметить за его внешним видом. Он был один. И все–таки нет, он никогда не был один. Он мог сказать о себе то же, что сказал другой: «но Я не один, потому что Отец со Мною» (Ин., 16, 32). Великий «Отец поэзии» был тем, кого вечно созерцал Негош, или, скажем иначе, постоянным его другом. Негош веровал в Бога, чья сущность — свет и пламя, а действие — поэзия. Светоносное вдохновение, от которого трепетала вся его душа, было отражением той его веры в божественный свет. Это божественное вдохновение, которое отделяло его от людей, как море отделяет остров от суши — оно соединяло его с Богом. Таким образом Негош становился человеком «не от мира сего», членом некоего иного, надчеловеческого общества. Всегда и везде Негош находился в этом обществе. Его одиночество, таким образом, было таковым лишь по отношению к миру сему, а обществом ему был мир трансцендентный. А это общение поэта с тем высшим, светлейшим миром выражалось в его сердце вдохновением и священной симпатией.

Нет большей ошибки, чем воспринять молитву Негоша как мольбу. Негош, который, так сказать, беспрерывно жил своим духом в присутствии своего Бога, который воспел этому Богу столько гимнов и псалмов, и который, с другой стороны, получил столько ударов от своей сужденной Богом судьбы, никогда не просил Бога, чтобы эта горькая чаша его миновала. Нет, он не смел роптать на судьбу и терпеливо переносил всё, что бы с ним ни происходило. Псалмопевец каждый миг вопиял к Богу о помощи против своих врагов; Негош так твердо был уверен в неизменности закона, который Бог дал этому миру, что, конечно, напрасным считал молиться об изменении этих законов. Негош верил в судьбу. Никогда молитва Негоша не будет популярна — эта стоическая, поэтическая, аристократическая молитва. Все люди приходят к Богу с просьбами или с благодарностью за то, что Он им дал, причем и благодарность эта — не что иное, как просьба сохранить и преумножить Свои дары. Негош приходит к Богу не для этого — а для того, чтобы дивиться и восхищаться. Даже Христова молитва содержит просьбу о хлебе насущном, и Он тоже молил Отца пронести мимо Него горькую чашу. Эта молитва настолько понятна и близка человеческому сердцу, потому и так популярна. Человек страдает и поэтому ищет утешения, всё равно, должен ли для этого быть нарушен природный закон и порядок или же нет. Человек ищет утешения в своих страданиях, даже если от этого все миры рассыплются в первобытный хаос. Пусть человек сколько хочет сжимает губы, «нужда и недовольство» их разожмут против его воли, чтобы они взывали о милосердии. Но у Негоша исключительное отношение к Богу и к своей судьбе. Это отношение поэтическое и героическое — поэтическое к Богу, героическое к судьбе.

Представьте себе человека, измученного до крайности, который, внезапно услышав некую чудесную, сладкую музыку, на момент забывает о своих страданиях. Это Негош перед своим Богом. В присутствии Бога Негош забывает свою судьбу; в этот момент он не думает ни о чем своем, но только о Божьем. Когда в «Горном венце» владыка Данила молится о том, чтобы Бог ему «просиял над Черною Горою», то прежде чем изречь свое желание, он медлит, чтобы описать не менее чем в 15 строках свое видение Бога. Священная симпатия к Богу заслоняет для поэта все другие чувства. Он роптал на судьбу перед Симой Милутиновичем, даже перед Гагичем, но никогда перед Богом. С людьми говорил он человеческим, а с Богом божественным языком. Божественный язык для Негоша — это поэтическое восхищение, однако не только поэтическое, но и пророческое, ведь для Негоша Бог не только красота, но и правда.

На вере в правду основано отношение Негоша к людям. Это отношение можно выразить словом «рыцарство». Однажды мы упомянули страстную до фанатизма и воинственную до экзальтации настроенность поэта против неправды. Мысль о падении человека и земной трагедии как о заслуженном наказании, как о средстве восстановить разрушенную правду — эта мысль разжигала героизм в сердце Негоша. Жизнь Негоша была исполнена борьбой против неправды и проповедью правды. «Горный венец» — ярчайшая проповедь и величественнейшее восхваление правды на сербском языке. «Степан Малый», «Свободиада», «Башня Джуришича», «Чердак Алексича» и «Бой русских с турками» писаны с тем же одушевлением за правду и отвращением к неправде. Черногорцы и турки — вот главные олицетворения правды и неправды. Да, есть неправда и среди черногорцев, равно как и правда среди турок, но в главное, повторяем, для Негоша черногорцы и турки — это правда и кривда. Правда лучше или кривда? — вот этическая тема всей жизни Негоша. Правда, о которой говорит Негош, не утилитарная, а героическая. Часто неправда полезнее правды — это особенно ярко выявилось в истории черногорцев и турок; но никогда неправда не лучше правды. Неправда человеческая — одно из самых ярких проявлений зла в мире. Негош без оговорок и колебаний проповедует сопротивление неправде, или, что то же самое, сопротивление злу. Никогда ни на минуту он бы не мог согласиться с противоположной точкой зрения — то есть с теорией непротивления злу. Ему было бы трудно даже поверить, что такая теория вообще может иметь в мире хотя бы одного защитника среди людей образованных и почтенных.

И все–таки есть в мире этическая теория, проповедующая непротивление злу. Обычно эту теорию подкрепляют авторитетом Христа, и среди ее сторонников есть весьма образованные и почтенные люди. Нигде в мире эта теория не дошла до такой — трудно не сказать «абсурдной» — крайности, как в России. Типичнейший ее проповедник в России и в мире — Лев Толстой, а выразительнее всего ее идеал представлен у него в «Сказке об Иване Дураке». Эта теория, которую проповедовал не только Толстой и не только русские одаренные еретики, но и многие люди церковные, ослабила, размягчила и лишила характера дух русского народа до такой степени, что он действительно недавно сдал отличный экзамен по этой теории, показав, как он умеет не противостоять злу, или, другими словами, не умеет противостоять злу. По своим размерам Черногория среди славянских земель находится в самом низу той шкалы, наверху которой находится Россия. И в этой–то Черногории, где живут люди одной веры и одной крови с русским народом, никогда никто не становился проверженцем и защитником теории непротивления злу. Наоборот: сколько существует Черногория как славянская страна, всегда в ней было известно только о теории сопротивления злу. Эта теория проповедовалась по церквам с крестом и евангелием, на народных сходах песнями и гуслями, проповедали ее старые и молодые, святые и мудрецы, женщины и мужчины. И эта проповедь поднимала дух малого черногорского племени до такой степени, что оно было в состоянии столетиями давать отпор наибольшему злу в истории, которое постигло арийскую европейскую расу — всепобеждающей мощи османов. Но с тех пор как существует Черногория, с тех пор как существуют Балканы и славянство на них, теория сопротивления злу не имела более одухотворенного представителя, пророка, чем владыка Негош. Толстой и Негош — два совершенно противоположных мира, позитивный и негативный электрические заряды славянской расы, два совершенно противоположных идеала — Иван–дурак и Милош Обилич. Какой идеал христианский? Христианские оба, но ни один из них не является всецело (исключительно) Христовым. Тот, кто учил: «Ударившему тебя по правой щеке подставь левую», конечно, не согласился бы с идеалом Негоша. Но согласился ли бы Он с идеалом Толстого? Прежде всего следует знать, что представить Христа пассивным по отношению к злу в мире — значит не больше и не меньше, чем вычеркнуть Его имя из истории мира. Голгофская трагедия — последствие не пассивности, но активности Христовой против зла, которое олицетворяли израильские фарисеи. Христос боролся со злом, атаковал зло, правда не оружием — разве зло атакуют и убивают только оружием? — но словом, и каким страстным словом! Никогда иерусалимские фарисеи не распяли бы Ивана–дурака, а Христа они распяли. Ивана–дурака не распяли бы, потому что он бы никогда не стал с ними бороться — Христа распяли за то, что он с ними боролся. Идеал Толстого и идеал Негоша — оба христианские, потому что оба они возникли в христианстве и оба могут быть в какой–то степени оправданы прадокументом христианской веры. Но ни один из этих двух этических идеалов — не всецело и не исключительно Христов. Если бы у всего зла на свете была одна–единственная голова, не знаю, что бы с ней сделал Толстой. А Негош бы ее отрубил. Отрубил бы, и если бы сжег на чьем–то алтаре — то на алтаре Милоша Обилича.

Кто для Негоша Обилич?

Обилич — идеал Негоша; и он больше, чем идеал человека: этот герой для поэта — некто вроде божества, потому мы и говорим об алтаре Обилича. В бессмертном царстве духов «среди теней Обилич правит» («Горный венец»). Встреча с ним в той жизни будет радостью для тех, кто показал себя героями в этой, и стыдом — для тех, кто был слаб и вероломен.

Владыка Данила спрашивает в своем монологе

Как пред Милошем предстать решитесь

и перед героями другими?

Обилич возглавляет всех остальных героев, однако правит он не только «тенями», но и живыми людьми. Вот какое наблюдение делает Мустай–кадий о великом герое:

Милош вас в беспамятство бросает

или в яростное опьяненье.

А сват–черногорец поет:

Обилич, ты словно змей крылатый,

взглянешь на тебя — глаза заблещут

(Горный венец)

Не менее 12 раз в «Горном венце» упоминается Обилич. После имени Божьего ничье имя, кроме имен участников драмы, не упоминается чаще имени Обилича. Обилича черногорцы видят во сне — и гордятся таким сном, — Обилича воспевают, Обиличем клянутся, Обиличем живут. И, знаем, никто из черногорцев не чтил Обилича выше и не жил им более, чем сам Негош.

Героизм Обилича — вот что воодушевляет сербов сто раз повторить:

Все завидуют тебе, о Милош!

Пал ты храброй жертвой благородства,

ты, воинственный могучий гений,

гром ужасный, что дробит короны!

Витязьской души твоей величье

превосходит подвиги героев

дивной Спарты, великого Рима!

Доблесть их блистательная меркнет

перед мощною твоей десницей.

Что свершили Леонид, Сцевола

перед подвигом твоим, Обилич?

Он рукой своей одним ударом

сокрушил престол, потряс весь тартар.

Чудо витязей, наш славный Милош

жертвой пал на трон бича народов.

(Горный венец)

Только серб может понять эти слова, потому что только серб понимает душой и сердцем Косово, с которым, в свою очередь, неразрывно связано освященное им имя Обилича. Леонид с 300 спартанцами пал перед силой Ксеркса — он был царь, от него этого и ожидали. Греки обессмертили героя, и вслед за греками его стали почитать все народы. Но что в нем удивительного для сербов? Вот загадка! Чему должен удивляться народ, в котором всего 100 лет назад были десятки фермопильских героев. И более, несравнимо более великих! Стефан Синджелич показал большее геройство, чем Леонид, потому что этого героизма никто от него не ожидал. К тому же у Леонида было лучшее оружие и более вышколенное войско, чем у персов. Разве не большим был героизм Зеки Булюбаши и его «голодранцев», которые дубинками побивали совсем по–другому вооруженных турок? Чем удивительны Леонид и Сцевола потомкам гайдука Велько или преподобномученика Авакума? Эти вопросы удивят иностранца, не знающего сербской истории, да и серба, который думает, что ее знает. Иностранцу и такому сербу представление Негоша об Обиличе выглядит преувеличенным, хотя оно правдиво до буквальности. Проверим его историческими данными.

Агарянская сила, «бич народов», ничем не сдерживаемая, хлынула, как мутный поток, через разрушенную Византию в сербские земли. А в них в те времена под слабой рукой святого князя правила надменная аристократическая олигархия, у которой было больше претензий, чем сил и талантов, и больше хитрости для внутренних интриг, чем политической дальновидности и государственного мышления. Обилич, рыцарь без страха и упрека, был верен святому Лазарю — то есть национальным интересам. Высокопоставленные интриганы его не любили — и это ему в похвалу.

На последнем пиру князя Лазаря, который был воистину еще более трагическим актом сербской драмы, чем завтрашний косовский бой, один из приближенных князя, Вук, чье имя среди сербов синоним имени Иуды, пытался оговорить великого героя перед князем и всем обществом, приписав ему изменнические мотивы. Благородство Обилича было этим смертельно ранено. В наше время, спустя половину тысячелетия после того трагического пира, в любом из культурных народов вопрос решился бы дуэлью. Но героизм Обилича намного превосходил эту культурную дворянскую честь. Очистить свое честное имя для него значило не убить Вука на дуэли, но совершить нечто такое, чего Вук не мог бы себе даже представить, не то что совершить.

На следующий день разъяренный Обилич пробился в середину турецкого лагеря

через тьму свирепых азиатов,

взглядом огненным их пожирая —

тем же самым взглядом, которым накануне смотрел на злобных приближенных князя, которые хитростью унизили того, до кого не могли возвыситься.

Сцевола упустил Порсену. Обилич пошел — по хитроумному плану, который он составил в свою последнюю, наверняка бессонную ночь — чтобы убить Мурада, наместника пророка и владыку земель, некогда составлявших без малого целую империю Александра Великого. И не упустил его. Заколов султана, великий герой, конечно, не надеясь вернуться и хотя бы еще раз в жизни посмотреть на мерзкого клеветника своим «огненным взглядом», убил всех турок, стоявших у него на пути, пока не был убит сам. И чьи угодно слова слабы, за исключением Негошевых, чтобы описать погибшего витязя, лежащего среди бесчисленных жертв, которых он принес сам себе перед тем, как уйти из жизни:

Гордо пал великий воевода

под ключами крови благородной.

Как он гордо проходил недавно.

с мыслью страшной, с выпрямленной грудью

через тьму свирепых азиатов,

взглядом огненным их пожирая!

Как он гордо проходил недавно

к светлой смерти — своему бессмертью,

презирая все людские толки

и поклепы скупщины безумной!

Лишившись героя, сербское войско не могло одолеть турок, потерявших предводителя. Агарянский поток сломал все заслоны и разлился до польской границы. От сербского царства остались руины.

Сгинуло названье сербской шапки,

пахарями львы былые стали,

Благородный народ оделся в гунь и опанки и, окропленный позором и угнетенный варварством, начал жизнь в своем вавилонском плену, наравне проклиная не только угнетателей, но и своих безумных предков. Единственная звезда, которая сияла во тьме многовекового страдания потомков из–за греха предков, была «Милошева правда». Эта звезда неугасимо светила порабощенному народу, поддерживая и укрепляя в нем веру в себя и конечную победу правды.

Душа Негоша, жаждавшая самого возвышенного героизма, нашла свой идеал в Обиличе. Герои для нее и Душан (король Стефан Душан), и Новак (герой сербского эпоса гайдук Старина Новак), и Мандушич, и Мичунович, и Скандербег, и Карагеоргий, но Обилич — это «чудо витязей», он возвышается над всеми, он, как Ахилл, «тенями правит». Для того, чтобы пояснить мышление поэта о героизме, остановимся еще на образах Мичуновича и Карагеоргия.

Мичунович больше всего похож на Обилича. Открытый и простодушный, любитель наивных шуток (с попом Мичо) и чувствительный к чужой боли (по поводу смерти Батрича), не склонный к смущению или горю, как его предводитель (владыка Данила), нелюбитель глубоких и мучительных размышлений, как игумен Стефан, Мичунович видит перед собой широкий путь, с которого его не заставит свернуть никакая сила на свете. Это путь правды, на который не может упасть даже тень неправды и на который не может ступить ничто нечистое, несвятое, неблагородное, слабодушное или тираническое. Мичунович — человек дела, его «знобит от размышлений»: все его мысли направлены в одну сторону — как лучше защитить правду и наказать неправду. Мичуновича поэт избрал своим орудием для изображения героизма, как слепого игумена Стефана — для изображения философской мысли. Через образ Мичуновича Негош выражает свои воззрения на героизм и героев. Его изречения уже стали пословицами:

«Стонут женщины, мужчины терпят»

В легкой жизни быть легко хорошим,

лишь в беде юнаки познаются!

Самая популярная из всех — вот эта:

Без страданья песня не споется,

без страданья сабля не скуется!

Богатырство над всем злом владыка,

сладкое душевное питье в нем.

И лучшая из лучших — та, которая ясно показывает различие между турецким понятием о доблести и понятием самого Мичуновича:

Связанных он беззащитных грабит,

<…>

Я — гайдук, но я гоню гайдуков.

И, наконец, еще одна (Мичунович — Хамзе капитану)

Для тебя я грозный бич Господень,

чтоб за все, что сделал, ты ответил

Карагеоргий! Это имя вплелось в историю сербского народа одну долгую человеческую жизнь назад («Религия Негоша» написана в 1911 году, Карагеоргий был убит в 1817 году — примечание переводчика), но уже стало таким же великим, как имя мифического героя, после которого прошли столетия. Музыка самого этого имени как будто написана самой судьбой, чтобы придавать храбрости правым и наводить страх на неправых. Неправые цепенеют, а правые преисполняются героизма при звуке этого имени:

Перед ним бледнеют силы падишаха–фараона,

опьянились богатырством мышцы сербов упоенно!

Карагеоргий, как и Мичунович, один из тех, кто был создан Богом в наказание тиранам. «Турок бич Карагеоргий!» Они приходят на землю как суд Божий, чтобы отделить зерна от плевел. Они часто приходят для того, чтобы вернуть истинные ценности, изменить ход истории и вынести на солнечный свет то, что уже готово истлеть от тьмы и сырости. После Косова закатилось солнце сербов, «пахарями львы былые стали». Пришел Карагеоргий и перевернул карты, пробудились львиные сердца, и пахари снова стали львами.

Вот его бессмертья тайна! Сербам дал стальные груди,

у забывших бoгатырство львиные сердца он будит!

Примечание переводчика:

В оригинале свт. Николай дает пояснение: у Негоша слово «стальной» образовано от русизма «сталь», обычно в сербском языке используется турецкое заимствование čelik и производное от него прилагательное čelični.

Далее следует абзац, касающийся детали, которая совершенно не отражена в русском переводе — противопоставлял ли Негош малую величину сербского народа тому факту, что он порождал великих героев, или он изначально считал сербский народ великим по факту того, что там рождались герои? Анализируются эти строки:

Из большого леса часто лев выходит с гордым рыком,

средь больших народов вьются гнезда гениям великим,

гению там для свершений многое уже готово,

чтоб ему чело украсил в честь побед венок лавровый.

Тополский герой Георгий в славном и бессмертном деле,

несмотря на все препоны, все ж достиг великой цели:

В оригинале так

Из грмена великога лафу изаћ трудно није, /Из большого леса нетрудно выйти льву/

у великим народима генију се гњ'јездо вије: /в больших народах гению гнездо вьется/

овде му је поготову материјал к славном дјелу / здесь ему готово всё для славного дела/

и тријумфа дични в'јенац, да му краси главу смјелу. /чтобы ему украсил голову лавровый венец триумфа

Ал' хероју тополскоме, Карађорђу бесмртноме, /Но у героя тополского, бессмертного Карагеоргия

све препоне на пут бјеху, к циљу доспје великоме: /Были на пути все препятствия, великой цели он достигает)

Появление «тополского героя» в малом народе — это исключение из правила, что «средь больших народов вьются гнезда гениям великим». Исследователь Б. Петрониевич заметил еще одно исключение такого рода — самого Негоша; таким образом правило «лев выходит из большого леса» становится еще слабее («Философия в «Горном венце», стр. 4). Два — это так мало, и всё же очень много, если один из этих двух — Карагеоргий, а другой Негош; таким образом, поэт оставил свою теорию не очень–то твердо аргументированной. Но посмотрите, как меняется, переливаясь, мысль поэта: посмотрите, как в конце этой величественной похвалы «Отцу Сербии» его пессимизм развеивается. Малый «лес» сербского народа становится одним из тех «больших лесов», из которых выходят львы. Сербские женщины рождают героев, превосходящих доблестью Леонида и Сцеволу, — одна из них произвела на свет и «тополского героя», равного Пожарскому. Даже если нельзя сказать так о древних греках, то можно о римлянах и русских — эти народы намного больше сербского, и все же из меньшего сербского народа вышли «львы», превосходящие или равные героям русским и римским. Поэтому, в противоречие известному толкованию теории Негоша о героях, я считаю, что ясно как день: под «большим лесом» Негош имел в виду народ не столько многочисленный, сколько высокий духом.

Решетар, читавший рукопись «Горного венца», утверждает, что там многие строки по нескольку раз менялись и исправлялись, конечно же, рукой самого Негоша. Многочисленные правки могли привести к неправильному прочтению некоторых слов рукописи. Не это ли произошло с союзом «но», который стоит в оригинале перед словами о «тополском герое» (в русском переводе этого союза просто нет — примечание переводчика) — может, вместо «но» следует читать «и»? Если это так, то утверждение о «тополском герое» не было бы антитезой общему исходному утверждению, а, наоборот, было бы его доказательством. Тогда теория Негоша о гении значила бы нечто совсем противоположное тому, которое ей обычно приписывают, и с которой не может согласиться Б.Петрониевич. Стоит ли в рукописи «но» или «и»? Конечно, нужно перечитать (и внимательно перечитать!) рукопись, чтобы ответить на этот вопрос. Но если говорить не о рукописи, то две важные причины говорят в пользу «и», а не «но». Одна причина — очевидное противоречие, в которое Негош впадает в самом посвящении Карагеоргию, употребляя в обсуждаемых строках союз «но». Другая — не менее очевидное противоречие, в котором находится вера Негоша в сербский народ как «народ единственный» с пониманием «большого народа» как многочисленного. Все творения Негоша свидетельствуют о том, что под большим народом он понимал народ великий духом, и ничто, кроме этого союза «но», не говорит за то, что великим народом он считал народ многочисленный.

Во всех своих произведениях, в которых он изображал борьбу черногорцев с турками, Негош несомненно утверждал, что «большой лес», великий народ — это черногорцы, а не турки, то есть величие — не в количестве, а в личностях.

Карагеоргий — идеальный герой. И конец его жизни героический — то есть трагический:

Да, идет смерть неотступно, следом по пятам героя,

Погиб Обилич, в изгнании умер Скандербег. О последнем поэт пишет:

Скендербег был с сердцем Обилича,

а в изгнанье умер на чужбине.

«Смерть идет неотступно» следом и за героями античности. Жизнь героя — вся без исключения трагедия. Герой приходит в мир как невольник правды. Его жизнь с самого начала ему не принадлежит. Герой — это жертва, всегда, без исключения жертва. Он приходит в мир не для благоденствия, но для мучений. Он — мученик мира сего. Мука — это огонь, на котором он сгорает. Жизнь героя отравляют горечью не только простые, малые люди, для которых он трудится, но часто и само небо. И с неба, которое единственное может стать убежищем героя, терпящего гонения на земле, часто звучит насмешка:

И юнаку много раз хотелось

огромить могучим смехом небо!

Как будто небо и земля вступили в заговор против героя. Он одинок, но он стоит на своем месте до конца. Над ним торжествует неправда, но он до гроба остается проверженцем правды. Даже если порой ему весь мир кажется адом, а люди «адскими исчадьями», он все же верует, что где–то есть свет и правда, пусть и невидные миру; в каждый момент он ждет, что они триумфально явятся на огненной колеснице. Герой верит до конца, что свет лучше тьмы, а правда кривды. Он верит, и в силу своей веры он говорит и делает, и «что говорит — то делает».

Но при всем трагизме, с которым неразрывно слита жизнь героя, все–таки быть героем — значит быть объектом зависти. Это очевидное противоречие. Очевидно, что оно существует, несмотря на то, что это противоречие. Люди в сговоре против героя, они его гонят, желают ему горя и страданий и делают всё, чтобы их проклятья сбылись. Но это не мешает людям следовать за героем, смотреть на него, дивиться, тайком упрекать себя за несходство с ним, завидовать.

Все видят, что его путь — путь правды, но мало кто рискнет пойти за ним этим путем. Герой — «над всем злом владыка», и это в первую очередь вызывает людскую зависть. Другие люди терпят страдания от зла, подчиняются ему, склоняются под его ярмо — герой, напротив, властен над злом, подчиняет его и склоняет под свое ярмо. Другие люди всегда служат двум господам, и именно это их терзает и делает глубоко несчастными. Герой всегла служит только одному господину. Правда — его единственный господин и суверен. Его путь всегда чист, он знает, куда идет. Другие же люди всю жизнь идут по распутьям, недоумевая, куда свернуть, какому господину послужить. Перед героем нет распутья, в его мыслях нет двойственности. Он идет одним–единственным путем и чувствует, что никакой другой для него невозможен. Скажете: на этом пути его подстерегают миллионы демонов. А два миллиона демонов подстерегают на каждом распутье. Его ждет верная смерть? А прежде смерти он хотя бы живет, в то время как на распутьях не живут и не умирают, а лишь прозябают. Его ждет крест? А распутье дорог — разве не перекресток, не некий пожизненный крест?

Герою завидуют еще и потому, что он живет вечно:

Счастлив тот, кто вечно жив в народе,

было для чего ему родиться!

Герой живет в двух вечностях — земной и небесной. Его слава «царит на земле», его душа «царит на небе». Поэтому его жизнь и «тяжкий венец», и «сладкий плод»

ведь без смерти нет и воскресенья

Герой превосходит других людей так же, как и поэт. На самом деле герой и есть поэт, поэт дела, а поэт есть не что иное как герой — герой одухотворенной мысли. Поэт — законодатель, герой — исполнитель закона. Поэт строг, как вселенский порядок, герой беспощаден, как закон. Миссия героя — то же самое, что миссия Христова: герой приходит в мир «взяв оружье правды», чтобы «попрать зло и тиранию». Он приходит во имя правды, как мститель за попранную справедливость. Он приходит, чтобы «тиранству встать ногой на горло» и «довести его к познанью права». Приходит, встает против нарушителя правды, неумолимый, как ангел смерти, и говорит о себе так:

Для тебя я грозный бич Господень,

чтоб за все, что сделал, ты ответил

Отмщение! Да — отмщение за правду. Герой не мстителен, но он мстит. Наступите ему на ногу — он вам это простит, но стоит вам попрать ногами правду — тогда не ждите от него милости. Он не мстит за себя, но только за правду. Обилич достаточно бы отомстил за себя, если бы убил Вука, но он хотел отмстить за правду. И он действительно отмстил за нее, убив носителя неправды сильнейшего, чем Вук. Убив султана Мурада, Обилич несравнимо сильнее отстоял правду, чем если бы убил Вука. А по сути он тем самым убил и Вука — точнее и злее, чем если бы снес ему голову на том последнем пиру: ведь теперь Вук не просто мертв — он вечно мертв в памяти, как предатель. Карагеоргий мстил за народ, Иван Черноевич — за брата. Отмщение за правду для Негоша дело святое, божественное:

Он [Иван] за брата поднял чашу мести

со святым питьем благословенным.


Что месть священна и «благословенна» — это серьезнейшая мысль Негоша. Вспомним его основную мысль: сама жизнь человека на земле — это один большой акт отмщения. За попранную справедливость Бог отомстил, осудив человека на горькое и несчастное существование. Тем самым Бог показал себя не злопамятным, но мстителем за правду по необходимости — по вечному вселенскому закону. Значит и герой, мстя за правду, вершит дело Божие, или, другими словами, Бог руками героя вершит свое дело. Герой показывает справедливость себе и другим. Справедливость была нарушена еще до существования мира, и герой, показывая справедливость себе самому, становится «мучеником мира сего». А показывая ее другим, заставляет смерть идти неотступно по его пятам.

Увы, Негош — певец отмщения и проповедник сопротивления злу. Иван–дурак поступает по воле бесов, без противостояния позволяет чужому войску захватить его царство и совершить всевозможные преступления. Так зло побеждает само себя, хотел бы сказать Толстой: не надо сопротивляться злу, надо позволить ему побеждать и торжествовать, оно уничтожит само себя в своем торжестве.

А вот девиз народа черногорского — малейшего по численности, но величайшего по храбрости среди славянских народов:

Бей врага, чтоб он пропал бесследно,

или оба света потеряешь.

Этот девиз и близко не похож на формулу непротивления злу. Владыка Негош не только был согласен с вековым девизом своего народа — более того, он возвел его в ряд божественных истин. «Бей врага» в его устах значило «порази неправду». Неправда — враг Бога и людей. Нельзя щадить этого врага. Героизм своих соплеменников владыка видел «в их отмщении туркам» (Ровинский), а мы говорили, что турки — зло. У самого Негоша была героическая натура — как его героический народ и его героические идеалы. Но он был не только исполнителем — он был и законодателем, потому что он был поэтом. Он боролся с неправдой, также он знал, что та борьба соответствует воле Божией, что она лежит глубоко в основе земной трагедии и берет начало еще до начала мира. Человек поднял меч против Бога, поэтому сам гибнет от меча.

«Владыка пожелал Омер–паше пулю в сердце и поднял глаза к небу, умоляя об этом Бога» (Л. Ненадович, «Письма из Италии»). Когда Вук Караджич попросил у него благословения на издание Нового Завета, владыка отказал, добавив, что благословить он может только оружие и военный поход (Медакович). Однажды во время боя с турками некий человек подошел к владыке за благословением, и в этот момент его убила турецкая пуля. Все были испуганы чуть не до паники, один владыка остался «холодным и спокойным». Перед владычним дворцом в Цетине на кольях стояли и сохли отсеченные головы убитых турок. Владыку ничуть не смущала необходимость видеть эти головы — он хладнокровно смотрел, как одни головы истлевали и распадались в прах, а на их место приносили новые, свежие и кровавые. Мимо этих зловещих украшений ходил владыка каждый день — огромного роста, бледный и задумчивый витязь, отвечая в своих мыслях Богу на те насмешлие вопросы, которые задавали ему эти иссохшие черепа. И был при этом совершенно спокоен! Когда один англичанин, посетивший Цетине, попросил убрать с глаз это жуткое зрелище, владыка ему отказал.

Воскликнете: «Да это монстр какой–то, а не человек!» И в самом деле, если бы мы знали о нем только это, никакого другого суждения нам бы и в голову о нем не пришло. Но этот «монстр» не смог видеть мраморную группу «Лаокоон», перед которой все интеллигентные люди мира могли стоять часами. Находясь в Неаполе, он не позволил пустить собаку в знаменитую Собачью пещеру, где животное задохнулось бы от ядовитого газа — а ведь этим экспериментом не пренебрег бы ни один цивилизованный английский турист. В «Горном венце», прославляя месть захватчикам, этот «монстр» говорит о милосердии к беззащитным животным и малым птицам: «не пристойно убивать кукушек», «Прилетели к вам они [куропатки] спасаться, а не для того, чтоб их зарезать». Он же продает жалованный русским царем наперсный орден, чтобы купить хлеба народу в голодный год. Наконец, этот «ужасный человек» мог отдать бедняку и собственную рубаху (Ровинский). Да и все иностранцы, у которых была возможность с ним познакомиться в Цетине или за границей, отмечали, насколько это благородный, добродушный, деликатный человек. В любом обществе, где бы он ни появился, он сразу очаровывал присутствовавших своей одухотворенностью, блестящим красноречием и широкими, гуманистическими взглядами. Но, конечно, никто из этих очарованных иностранцев, так же как и никто в Черногории, не мог бы проникнуть в глубину одинокой души поэта. Никто не мог даже заподозрить, что в глубине души благородного рыцаря скрывается столь страшное учение о мести за правду и беспощадном преследовании неправды. Те, кто видел его любезное обхождение в частной жизни, скорее бы решили, что он сторонник всепрощения и непротивления злу, а не проповедник беспощадной правды; скорее сочли бы его последователем Ивана–дурака, а не воеводы Обилича. Люди оставались поражены его прекрасной и благородной внешностью и остроумием. Но за этой завесой для них оставалось недоступно «святая святых» души поэта — не потому, что Негош притворялся не тем, кто он есть: вовсе нет, он и правда был гуманным, благородным, высокообразованным человеком, отлично знавшим современную ему литературу, но потому, что его представления о Боге, мире и человеке были таковы, что до них мог возвыситься далеко не всякий.

Почему владыка Негош мог всю жизнь смотреть на мертвые человеческие головы в паре шагов от своего дома, но не хотел взглянуть на статую? Или как он, видевший все ужасы войны, не стал смотреть на собаку, задыхающуюся от углекислого газа? На эти вопросы можно ответить, понимая представления Негоша о земном мире и его назначении. Турки — враги правды, тираны, и раз они таковы, то они — зло, которое нужно уничтожить до полного исчезновения. В высохших головах, которые красовались на кольях, Негош видел не головы людей, а головы врагов правды. Эти головы были трофеем отмщенной правды. А вот мраморная группа «Лаокоон» — общепризнанный шедевр искусства — выражала идею, которая была Негошу отвратительна и, по его мнению, недостойна увековечения. Троянский прорицатель Лаокоон, будучи настоящим патриотом, изо всех сил старался спасти родину от лукавых греков, а за это боги его наказали, наслав на него змей, который задушили его и двух его сыновей. Что же это за боги и что за чудовище тот скульптор, что не пожалел своего дара, дабы увековечить акт такой божественной неправды? Представьте себе Негоша, для которого Бог — это абсолютная правда, перед статуей Лаокоона, олицетворявшей отрицание его веры, и вы поймете его отвращение к этому классическому шедевру. Точно так же настоящий рыцарь не может развлекаться страданиями невинного животного — его душа радуется только заслуженной казни, а не жестоким увеселениям в духе Нерона.

Итак, в рыцарстве Негоша нет ничего противоречивого. Настоящая доблесть, в понимании поэта, включает и отмщение мучителям за правду, и учтивость к людям благородным, и великодушие к слабым и беззащитным. В этом смысле мститель — не варвар. Он совершает божественную функцию, а

Кровожадность дикая, свирепость

вепрю лишь под стать, не человеку.

(Горный венец)

Отмститель за правду может быть только благородным рыцарем, как Обилич или Мичунович. Доблесть — это не нрав дикого вепря, а благородство; доблесть — не победа над слабейшим, а победа над неправедным. Доблесть — не захват рабов, не поджоги и грабежи, f бесстрашная защита справедливости. Рыцарство — это не венецианская мораль хитрой лисы, афериста и шпиона, это открытость и свобода.

Негош, прославлявший отмщение за правду, прекратил обычай кровной мести в Черногории. Что же, еще одно противоречие? Вовсе нет. У черногорской кровной мести была та же самая моральная ценность, что и у дуэли. Защита чести для поэта–владыки была священна («это человеку худо, коль лишится чести, уваженья» — «Самозваный царь Степан Малый»), конечно, если иметь в виду, что под честью понимается право правды, если можно так выразиться, а не право пустого, беспредметного самолюбия. В Черногории одно племя мстило другому за обиды и бесчестия — обидчик должен был смыть свои дела кровью. Око за око, или, чаще, голову за око! Для Негоша это не было доблестью, так как если бы оно ею было, он бы его не прекращал. «Идеал — это Обилич, возьмем его за образец, — говорит он своим черногорцам. — Обилич не мстит своему клеветнику, как вы мстите друг другу, но своими великими делами показывает себя выше и благороднее его. Это его месть Вуку. Лучше, чтобы и вы так же мстили друг другу. Смотрите, ведь мы, черногорцы, в том же положении, в каком был Обилич. Турки расположились лагерем прямо перед нашим домом. Обидел ли тебя брат — не мсти ему, но и не прощай; поступи как Обилич — посрами обидчика не местью, но делом истинной доблести, достойной Обилича; так ты поставишь его в положение посрамленного Иуды или Вука, сделаешь, чтобы он сам себя наказал угрызениями совести и покаянием». Это не слова Негоша, но, без сомнения, таковы были его мысли, его высшая мотивация прекратить кровную месть между племенами. Итак, певец святого отмщения не вошел в противоречие сам с собой, прекратив кровную месть. Вся несвятая или только наполовину святая месть должна быть принесена в жертву святому отмщению. Святое мщение, которое сербы несут туркам, — основа патриотизма поэта. Всем своим существом Негош любил свою малую родину — не за то любил ее, что она мала (в этом он как раз видел ее недостаток, на который часто жаловался и который не мог любить), но за то, что она велика. Черногория, маленькая по размерам, часть части одной страны, была в глазах своего вдохновенного правителя велика своей исторической ролью. Эта ее историческая роль начинается с Косова — а до Косова, по мысли владыки, истории у нее нет; Косово есть начало ее истории, так как оно есть начало ее героизма. Иными словами, историческая роль Черногории — в ее героизме, т. е. в борьбе с неправдой, в святом отмщении за правду. Стоя на стороне правды, Черногория находится на стороне Бога против Сатаны, Ормузда против Аримана, закона и порядка против хаоса и беззакония. Так историческая тема Черногории приобретает величественное, вселенское звучание. Этой величественной концепцией о роли своего народа Негош тесно связал свою изолированную, позабытую и пренебрегаемую всеми Черногорию не только с общей историей человечества, но и с жизнью вселенной, со вселенской драмой. Черногория что–то значит в этой вселенской драме, и значит нечто великое. Человеческие фигуры, как будто изваянные из темной бронзы, неотличимые от темно–бронзового лика самой Черногории, Бог избрал отмстителями за Его правду. Черногорцы — народ избранный. Это вера Негоша, не менее сильная и вдохновенная, чем вера пророка Исайи в избранность израильского народа. Конечно, есть народы и более многочисленные, и более цивилизованные, и они, каждый от себя, приносят те или иные жертвы на алтарь правды. Но каждый из них приносит от своего избытка — а черногорцы кладут на этот алтарь всё, что у них есть, как та евангельская вдовица. Их жертва, оставшаяся незамеченной великими и сильными мира него, видна тому, кто «держит книгу мирозданья», в которой на своем особом листе записана и судьба Черногории.

Негош — патриот, чей патриотизм в своей основе не отличим от «святой симпатии», связывающей его душу с Богом как с абсолютной правдой. Ведь история Черногории — неисчерпаемая сокровищница поэзии. Черногорцы — «поколение, рожденное для песен»: для песен, воспевающих самое возвышенное, что только можно воспеть на земле — отмщение правды. Поэзия неотделима от героизма; для поэта–героя Черногория — это нечто уникальное, место, где он находит свой двойной, поэтический и героический идеал. Патриотизм Негоша — это его любовь к общему божественному идеалу, на который он смотрит через призму истории родной страны. Или, другими словами, его патриотизм — это свет, которым его религия освещает и согревает его сердце.

Патриотизм — это «инстинкт иль вождь духовный»? Можно сказать так: для Негоша его патриотизм — это духовный вождь, ставший инстинктом, но духовный вождь, который зависит от высшего вождя — веры Негоша; это инстинкт с религиозным колоритом. И славянофильство Негоша носит тот же религиозный колорит, как и его патриотизм. Негош любит «славных славян» — так он их называет в письме бану Елачичу — за то, что они страдают от неправды, и за то, что все их стремления правлены против тирании. «Уже и земля стонет от этой ненавистной неправды (т. е. неправды, под которой славяне пребывают в рабстве), — пишет владыка Елачичу, и продолжает: — Действительно, я свободен со своей горсткой народа под проклятием тирании и шпионства, но лучше ли мне из–за этого, если я вижу рядом миллионы моих братьев, которые страдают в чужих цепях?» (М. Решетар). Русскими поэт был особенно очарован как сильными победителями азиатской неправды и заступниками слабой, угнетенной правды в лице остальных славянских народов. У всего, у всего для поэта имеется один и тот же источник и одно и то же устье: его религия.

Итак, религия Негоша — это не старый разрушенный замок, который украшается только изредка. Не погасший очаг, который зажигают только по воскресеньям. Это неугасающий огонь, свет которого — великий ум, а тепло — великое сердце. Представить этот огонь под пеплом с понедельника по субботу значит представить себе Негоша, пребывающего в небытии шесть дней и живущего только один день. Негош — это каждодневный праздник, потому что его повседневное настроение духа и сердца — праздничное, религиозное . Этим он отличается от огромного большинства других людей. Большинство людей должны оставить свои повседневные дела, чтобы на момент ощутить религиозное чувство. Негош религиозен постоянно, в противоположность большинству людей, которые религиозны только моментами.

Негош живет постоянно в своих уединенных, интуитивных прозрениях, в ореоле которых любая вещь и вещица в мире становится необычайно большой и получает свой особенный, положенный только ей цвет. Как от падения малой песчинки в воду на поверхности внезапно возникает расширяющийся круг, так и всё, на чем останавливается внимание Негоша, неважно, малое или большое, образует воображаемый круг, который непрерывно расширяется до самых границ мысли; а дойдя до границ, отражается от них и, вибрируя, проходит через сердце поэта и таким образом становится частью его веры. Так «малый муравей», которого еле разглядишь на ярко освещенном ловченском камне, играет ту же роль, что и «гордый лев», ту же роль, что и вся наша планета, потому что мысль о муравье, равно как и мысль о льве и мысль о планете или всей солнечной системе образует в сознании Негоша всё расширяющиеся круги, пока наконец не достигнет границы всякой мысли — то есть пока не отразится от его всепоглощающей мысли о Боге как о первоисточнике красоты. При взгляде с этой точки муравей — такое же чудесное творение великого скульптора Вселенной, великого художника, великого поэта, как и вся природа в целом, живая, светоносная, цветная ткань.

При этом созерцании поэт преисполняется восторга и благоговения, как первосвященник красоты.

У «малого муравья» есть и своя судьба, то есть свой отведенный только ему круг радости и страдания, свое рождение и смерть, пусть и расстояние между ними едва заметно. У него есть свои предки и потомки, своя история, своя трагедия. У льва есть то же самое, что у муравья, но у него есть и нечто большее — у него есть мощная лапа, которая может одним движением положить конец истории целого муравьиного государства. Это — другой круг мыслей Негоша, мы бы сказали, круг мыслей сердца, приводящих к одной большой мысли о зле в мире. Так от восхищения красотой природы поэт приходит к гневу против ее хищной, неправедной сущности. И лев, и муравей объединяют в себе обе эти сущности — ведь и муравей для кого–то лев, и он тоже может уничтожить меньших и слабейших. И человек объединяет в себе то и другое, он и лев, и муравей, в зависимости от того, имеет ли дело с сильнейшими или слабейшими. При этих мыслях душа поэта наполняется сопричастностью всеобщей мировой боли и героизмом.

По тем же самым двойным кругам движутся и все другие мысли и все другие чувства Негоша. И центры того и другого круга в конце концов сливаются воедино — в недоступном свете «общего отца поэзии».