Благотворительность
Христианский Восток и возвышение папства. Церковь в 1071–1453 гг.
Целиком
Aa
На страничку книги
Христианский Восток и возвышение папства. Церковь в 1071–1453 гг.

2. Libertas ecclesiae

Ситуация, с которой столкнулась Римская церковь на пороге XI века, была как никогда тягостной и удручающей. Упадок папства и его зависимость от светской власти, конечно же, были только частью всех проблем, так как положение к северу от Альп было не менее тревожным. На самом деле ситуация в Риме была лишь отражением общего процесса тотального обмирщения, характерного для Западной церкви в целом. Злоупотребления в церкви отнюдь не были монополией Рима. Нет оснований считать церковные пороки в Италии наиболее вопиющими; в остальной Европе феодализированные епископы были ничуть не лучше. Но ситуация казалась особенно удручающей, так как в силу подобного положения вещей преобразование церкви из самого сердца западного христианского мира казалось маловероятным. И все же веяло переменами, и они действительно пришли с началом понтификата Льва IX, в 1049 году. Кроме того, импульсы к обновлению были очевидны и в монашеской среде — особенно в крупном бургундском аббатстве Клюни к югу от Дижона, основанном герцогом Вильгельмом Аквитанским «Благочестивым» в 910 году[51]. И хотя обновление, происходившее там, было по природе своей чисто монашеским, позднее именно Клюни «заразит» Рим своим пылом и энергией; спустя десятилетия поддержка папского авторитета, идей целибата и церковной централизации со стороны Клюни окажется решающей в борьбе папства за независимость.

Разумеется, западному монашеству в целом не удалось избежать упадка, произошедшего в Европе вследствие перехода контроля над церковными институтами и структурами к светской власти. Как административные, так и дисциплинарные проблемы, которые в изобилии обнаруживались повсюду, существовали и в монастырях. Тем не менее аббатство Клюни в силу новых пунктов, появившихся в его уставе, а также благодаря благочестию своего основателя сумело избежать духовного и материального упадка, характерного для других монастырей[52]. Во–первых, с момента основания общине удалось вверить себя непосредственно папскому престолу и его святым покровителям — апостолам Петру и Павлу. Таким образом, прямым и исключительным протектором обители становился далеко находившийся папа. В силу этого Клюни, будучи уже не зависимым от воли своего основателя, переставал быть «частным монастырем». Вмешательство извне — основная причина большинства изъянов в монашеской и церковной жизни повсюду — через провозглашенное покровительство со стороны апостола Петра теперь официально и навечно провозглашалось невозможным. Большое значение имело то, что в 1024 году, в дополнение к этому иммунитету к контролю и опеке со стороны светской власти, аббатство добилось и права не подчиняться более юрисдикции местного епископа. Наконец, не менее важным для независимости Клюни стало право монахов избирать своего аббата. Никакое вмешательство со стороны светской или церковной власти в эти дела, как и во все остальные, не допускалось. В целом эти немаловажные пункты устава отчасти проясняют то, как аббатству удалось стать образцом монашеской дисциплины и следования Правилу св. Бенедикта[53]. Эти положения устава способствовали трансформации монастыря в целую монашескую империю — по мере того как под его юрисдикцией оказывались сотни связанных с ним дочерних обителей. К концу XI века, в период правления аббата Гуго (1049–1109), от Клюни официально зависело около двух тысяч монастырей. Характерно, что сам порядок, при котором вся клюнийская конгрегация рассматривалась как единый централизованный монастырь, находящийся в непосредственном подчинении у материнской обители в Бургундии, тоже был новшеством. Во всяком случае, до той поры традиционные бенедиктинские аббатства были автономными, самодостаточными единицами, каждая из которых подчинялась только своему настоятелю, — как в восточной монашеской традиции. Кроме того, стоит повториться, что если бы не личные качества выдающихся клюнийских аббатов, то само аббатство никогда не добилось бы такой высокой репутации. Высказывалось даже предположение, что при более подробном рассмотрении именно аббаты сделали монастырь истинным образцом независимости церкви и монашества[54]. Свою заслуженную славу обитель Клюни приобрела не только благодаря уникальному уставу, юрисдикционному иммунитету и прямому подчинению папе.

Несомненно, система клюнийских монастырей по праву завоевала свой поразительный авторитет и влияние. Тем не менее великое аббатство было не единственным центром, из которого исходили импульсы к обновлению. Практически одновременно с Клюни подобные независимые монашеские движения начали возникать в долине Рейна, и в частности — в Лотарингии. Многие из этих общин находились рядом друг с другом, однако наибольшее значение приобрели именно отдельные центры реформирования монашества — Бронь в северной Лотарингии близ Намюра (ок. 910) и Горце — в южной, близ Меца (ок. 933)[55]. Их влияние быстро стало ощутимым в других монастырях как в Лотарингии, так и за ее пределами. Горце стал ядром целой федерации преобразованных монастырей Баварии, Швабии и Гессена. Распространение Горценского устава на юго–западе Германии в действительности сопоставимо с ролью Клюни во Франции. Однако, в отличие от клюнийских, монастыри Горце не лишались своего статуса общины или аббатства. Во всяком случае, они не переняли той высокой степени централизации, которая связывала между собой монастыри клюнийцев. У них не было феодального сюзерена в лице верховного аббата (как в Клюни). В целом историки согласны в том, что реформы Горце — самобытный феномен, не связанный с Клюни[56].

Влияние, которое оказало это монашеское возрождение на реформистскую идеологию григорианцев и на папство В целом, не всегда однозначно оценивается современными учеными[57]. С одной стороны, указывалось, что клюнийское движение изначально было нацелено на обновление бенедиктинского ордена, а не на целостное очищение средневековой церкви или на преобразование всего общества. Иными словами, оно не помышляло о разрешении всех проблем, стоящих перед феодализированной церковью того времени. Молено с уверенностью предположить, что по своим целям движение было в общем–то консервативным и чуждым намерения бросить вызов существующему порядку или ниспровергнуть его. Следовательно, мысль о том, что клюнийцы были авангардом последующей григорианской реформы, можно отбросить. По своей сути движение было «предгригорианским». С другой стороны, нет сомнения в том, что церкви с трудом удалось бы утвердить свой авторитет без духовной поддержки со стороны обновленного западного монашества и без его верности христианским идеалам. Традиции Клюни и Горце в действительности способствовали формированию той особой нравственной и духовной атмосферы, которая была необходима для освобождения Латинской церкви от того, что не соответствовало ее духу. Ценности и цели, вдохновлявшие поборников обновления, были в высшей мере близки к монашеским идеалам. Даже не являясь непосредственным инициатором общецерковного обновления, преобразованное монашество задало для него эталон. Совершенно очевидно, что и наиболее выдающиеся настоятели Клюни, и папы активно пропагандировали дорогие им идеалы, полностью осознавая, что их цели не противоречат и не противостоят друг другу. Их бескомпромиссная неприязнь по отношению к церковным порокам сделала их естественными союзниками. В конечном счете «Клюни стоял за независимость церкви не меньше, чем папа Григорий VII, и сами папы говорили об ордене как О прообразе этой свободы. По этой причине глубокие расхождения в устремлениях между Клюни и григорианцами были немыслимы»·[58].

Хотя новые явления в монашеской среде сами по себе не объясняют, почему в Риме папство столь внезапно выступило с инициативой преобразований, примечательно, что почти все их первые деятели были родом не из Рима, а чаще всего — из Бургундии и Лотарингии[59]. Эти ведущие деятели папской революции наверняка были знакомы с мощной монашеской реформой, развернувшейся к северу от Альп. На самом деле они глубоко симпатизировали и целям, и достижениям горценского и клюнийского движений. Типичен в этом отношении случай папы Льва IX, который, будучи родом из Эльзаса, до восшествия на кафедру (1049) был епископом Туля — одного из центров монашеского возрождения в Лотарингии. Еще не став напой, Лев уже прославился энергичной политикой, направленной против симонии и браков духовенства в своей епархии. Не менее выдающейся личностью был покровитель и родственник Льва IX германский император Генрих III. Намерения Генриха были сомнительными, но то, что по его распоряжению в Риме один за другим (начиная с 1046 года) на престоле сменились четыре папы из Германии, стало сигналом, по которому пришел в движение весь механизм церковной реформы. Следовательно, тот факт, что реформаторское движение XI века исходило от папства, бесспорен. Намерения реформаторов с самого начала были санкционированы папством и проводились в жизнь отнюдь не с пренебрежением к папскому авторитету или вопреки ему (в отличие от более поздней лютеранской Реформации)[60]. Поначалу движение черпало силы и вдохновение не из Рима. Это была просто горстка людей из долины Рейна. Первые папы–преобразователи и их покровители пришли не из Рима и даже не из Италии. Ни один из них не был связан с этим городом и его аристократией.

Волевое решение, принятое императором в 1046 году, несомненно, было неотложной мерой, хотя и проведенной классическими методами теократической монархии. В этот год в результате борьбы между римскими аристократическими кланами на папский престол претендовали три соперника, каждый из которых стремился стать законным главой Церкви. В то же время одного из них подозревали в симонии. Правда, если учесть общую ненормальность истории папства в X веке, то ситуация, пожалуй, и не покажется такой уж необычной. И все же Генрих III был твердо настроен быстро покончить с беспорядками, о чем свидетельствует то, что он низложил всех троих претендентов и быстро поставил на их место одного за другим реформаторов–немцев[61]. Однако его первый протеже умер менее чем через год, а второй продержался на кафедре всего 23 дня. Версия, что оба были отравлены, — лишь умозрительное предположение, хотя местная аристократия на деле не питала особого расположения к новым папам, ориентировавшимся на Германию. Затем император назначил папой своего кузена, 46–летнего Льва IX (1049–1054), которому повезло больше. Трансформация папства в мощный инструмент проведения преобразований начинается именно с его понтификата (1049 год). Он, а не Григорий VII, именем которого ошибочно обозначается движение, и стал настоящим родоначальником так называемой григорианской реформы. Как отмечает один из исследователей, «он был спокойнее и имел куда менее вздорный характер, чем Григорий VII, но почти все, что мы связываем с папством в период наивысшей его экспансии, можно приписать его инициативам»[62]. Решающие шаги, которые изменили как политику, так и характер самой папской власти, были сделаны задолго до того, как на престол в 1073 году взошел сам Григорий VII. Радикальное преобразование папства в монархию было в полном смысле делом рук этого харизматичного предшественника Григория VII. Даже тон будущих отношений между папством и Восточной церковью и Византией был большей частью задан при понтификате Льва IX.

С самого начала новый папа был полон решимости сделать институт папства орудием духовного и нравственного оздоровления как в самом Риме, так и по всей Европе. С этой целью папа Лев посетил центральную и южную Италию, а также Францию и в Германию, трижды пересекая Альпы. Около четырех с половиной лет из своего пятилетнего понтификата он провел вне Рима, в поездках. Многочисленные поместные соборы, проводившиеся во время этих долгих странствий папы, нередко рассматривали вопросы о денежных сделках по приобретению церковных должностей и о распущенности духовенства[63]. Основной задачей этих соборов было очищение церкви от чуждых ей элементов путем восстановления канонической дисциплины. Неизменно подчеркивалась необходимость восстановить действенность и обязательность канонических норм для всего духовенства. Помимо того что на соборах издавались постановления против симонии и разврата в среде духовенства, священнослужители, уличенные в симонии и в брачном сожительстве, допрашивались и в случае необходимости подпадали под прещение, извергались из сана и даже отлучались от церкви. Иными словами, инициаторы преобразований в числе прочего стремились покарать нарушителей. И хотя не все соборы приводили к намеченным целям, никто не сомневался в том, что папа Лев IX и его окружение настроены серьезно. Непосредственный эффект от такой бурной деятельности часто был поразительным. Современники просто поражались решимости папы[64]. Ведь до той поры папство еще никогда не осознавало себя как наднациональный орган власти, облеченный ответственностью за мир, простирающийся на север от Альп, за всю христианскую Европу. Как видно из истории взаимоотношений папства с Европой в посткаролингский период, до середины XI века Рим редко вмешивался в дела за пределами Италии. А в 1049 году Римская кафедра была провозглашена бесспорным центром латинского христианского мира, высшей. Богом данной властью над Церковью. Эти простые факты объясняют, почему стратегия папства так потрясала современников. Как бы то ни было, папа своими действиями заставил Европу считаться с собой. Римская церковь, несомненно, стояла на пороге новой эры.

Теперь папство оказалось на виду, однако это было не единственной новой чертой в политике Рима по отношению к европейским государствам. Льву IX принадлежит также заслуга реорганизации и расширения обязанностей коллегии кардиналов. Этот институт он сознательно делал все более интернациональным по составу. Если прежде римские епископы, священники и диаконы были, как правило, местными уроженцами, то все протеже Льва IX (как, например, Гумберт де Муайенмутье, назначенный кардиналом–епископом Сильвы Кандиды в 1050 году) были чужаками[65]. Пожалуй, здесь уместно провести параллель с одновременной и сознательной интернационализацией самого института папства. Можно уверенно предположить, что инициаторы реформ были твердо намерены сделать фигуру папы и коллегию кардиналов независимыми от амбиций римской аристократии. Для «родословной» нескольких последующих поколений римских первосвященников, как и кардиналов, в равной мере характерно то, что лишь незначительная их часть имела римские корни. Несомненно, еще более значимым стало преобразование самой кардинальской должности. Как известно, до того обязанности кардиналов относились исключительно к богослужению. Их титулы не свидетельствовали о каком–либо влиятельном положении. При папском дворе они тоже не играли никакой роли. Однако папа Лев IX, назначая их своими сотрудниками, легатами и надзирателями, придал им статус непосредственных советников понтифика. Их новые расширенные обязанности, благодаря которым они стали восприниматься как главные проводники папского политического курса и управляющие ведомствами канцелярии, вскоре заслонили собой их прежние церемониальные функции[66]. Вслед за этим, в результате издания декрета 1059 года о новом порядке избрания папы, кардиналы–епископы получат и полномочия митрополитов, так как им будет отведена ведущая роль при избрании нового понтифика. Примечательно, что характерное для средневековых авторов убеждение, что коллегия кардиналов — это высший папский совет, подобный сенату в Древнем Риме, впервые было высказано одним из самых бескомпромиссных сторонников реформы, Петром Дамиани[67]. Он сам был назначен кардиналом–епископом Остии в 1057 году — это была высшая по рангу должность во всей коллегии. Итак, задолго до конца XI века непосредственный штат помощников папы — Священная Коллегия кардиналов — приобрел ту роль и значение, которые он сохраняет и до наших дней. В исторической перспективе перемены в сфере подбора персонала, произошедшие в период понтификата Льва IX, имели решающее значение для всей последующей истории папства.

Впрочем, эти перестановки при папском дворе имели еще одно немаловажное практическое следствие для процесса реформирования папства. Все кардиналы — сотрудники папы Льва IX относились с глубоким сочувствием к тому, что он стремился осуществить. Именно их энергия, самоотверженность и идеализм, несомненно, и позволили импульсу к обновлению распространиться затем по всей Европе. Стоит отметить, что до 1046 года никакого проекта преобразований еще не существовало. Нигде нет и подтверждений того, что усилия энтузиастов обновления каким–либо образом координировались. Иными словами, только с 1046 года, или, точнее, с 1049, с началом «просвещенного правления» Льва IX, программа преобразований начала вырисовываться. Именно этот образцовый папа вместе с кружком своих преданных сторонников, известных своей духовной цельностью и нравственной безупречностью, задали тон движению в целом. «Чего никак нельзя было предугадать, так это масштаба наступления, его внезапности, той четко разработанной идеологической системы, что была призвана поддерживать его, и той решающей роли, которую ему было суждено сыграть во всей истории Западной церкви. В течение двадцати пяти лет папы энергично вмешивались в дела других церквей; они встали во главе целого международного движения»[68]. Этот судьбоносный период в истории папства невозможно представить себе без первоначального фундаментального вклада Льва IX и его активных и преданных соратников.

В целом нельзя сказать, что при воплощении папством в жизнь новой программы все шло гладко. Широкий протест, нередко сопровождавшийся мощным сопротивлением, продолжался десятилетиями. И все нее к концу столетия уже не стало тех, кто взялся бы выступить в защиту симонии, женатого духовенства и злоупотреблений, связанных с обычаем «частной церкви». Во всяком случае, сторонники преобразований оказались настойчивее, чем их более многочисленные противники[69]. Особенно ярко это проявилось в той ловкости и напористости, с которой сторонники реформ добивались, чтобы абсолютным условием получения священного сана стал целибат. Этот пункт программы преобразований был продиктован в числе прочего стремлением пропагандировать ценности монашества — ведь многие из инициаторов реформ были монахами и собственным примером являли идеал целомудренной жизни. Некоторые из них — такие как строгий подвижник Петр Дамиани, кардинал–епископ Остии, — жаждали даже обозначить этот вопрос как проблему догматическую, а не дисциплинарную. Но возможно, сторонники реформ были бескомпромиссны еще и потому, что были убеждены в том, что введение обязательного безбрачия в среде духовенства может воспрепятствовать обмирщению духовенства — а эта более широкая цель была одним из положений их программы. Священство, подобное монашеству, рассматривалось ими как ключевое средство в борьбе с обмирщением священнослужителей. В случае успеха это могло бы сплотить священство, наделить его чувством солидарности и корпоративизма, необходимым, чтобы отгородить его от мирян. По словам одного из исследователей, в основных своих чертах преобразовательные усилия папства были «попытками людей, воспитанных в монашеской дисциплине, перестроить церковь и общество в соответствии с монашескими идеалами… заставить духовенство осознать себя как отдельное «сословие» с совершенно отличным от мирского образом жизни»[70]. Итак, за борьбой за безбрачие, помимо нравственных и канонических аспектов, стояло желание отгородить священнослужителя от мирянина, поставить его выше; потребность создать духовную элиту путем отделения священника от простого прихожанина было первостепенной необходимостью. Бесспорно, в результате реформ духовенство добилось некоторой независимости и даже чувства общности интересов, но только ценой четкого противопоставления себя остальному обществу[71].

Напротив, в Восточной церкви, как и в раннем христианстве, полное безбрачие духовенства никогда не становилось нормой. Безбрачие никогда не превращалось в обязательное условие поставления в сан. Более того, все кандидаты на сан иподиакона, диакона и священника имели право жениться или же оставаться холостыми до рукоположения, в зависимости от собственного желания. Что характерно, обет полного девства, или безбрачия, как абсолютное условие для поставления в тот или иной сан неоднократно осуждался как на поместных, так и на Вселенских соборах — начиная с Никейского (325) Осуждение, высказанное в 13–м правиле Шестого Вселенского собора (692), вполне недвусмысленно: «Аще же кто поступая вопреки Апостольским правилам, дерзнет кого либо из священных, то есть пресвитеров, или диаконов или иподиаконов, лишати союза и общения с законною женою: да будет извержен. Подобно аще кто, пресвитер, или диакон, под видом благоговения, изгонит жену свою: да будет отлучен от священнослужения, а пребывая непреклонным, да будет извержен». Очевидно, что в Восточной церкви единобрачие среди духовенства допускалось всегда. Даже епископам до VI века дозволялось жениться — только в VI столетии каноническое право стало оговаривать, что принятие этого сана допустимо лишь для безбрачного или вдового духовенства. Сознательная подгонка образа жизни духовенства под монашеский идеал, навязанная энтузиастами преобразований в Западной церкви, была в корне чужда как раннехристианской практике, так и обычаям Византийской церкви[72].

После бурной деятельности Льва IX преобразования пошли полным ходом. Взяв дело в свои руки, горстка выходцев с берегов Рейна сумела сделать когда–то слабый и неприметный институт папства движущей силой в процессе обновления. Римская церковь твердо встала на путь преобразований: был реорганизован аппарат папской канцелярии и структура управления, штат пополнялся опытными сторонниками реформ, в дисциплинарной и богослужебной сфере были достигнуты единообразие и согласованность, позиции папы в рамках всего западного христианского мира становились все более прочными. Но это активное возрождение церкви как общности, а также сопровождавшее его усиление централизации и унификации не значило бы столь много, если бы одновременно не были предприняты шаги для подавления симонии и николаитства. Адекватно строгие меры по искоренению этих распространенных зол, несмотря на частое сопротивление, в итоге дали результат. Борьба велась путем созыва соборов, через направление папских посланий, через отлучение недостойных клириков, через поддержку со стороны тех мирян, что отказывались прислуживать недостойным священнослужителям, через действия папских легатов на местном уровне. Но несмотря на это, на практике продолжали существовать как претензии монархии на право назначать и вводить в должность епископов, так и схожие проблемы при избрании пап с вмешательством в этот процесс императора и римской аристократии. Любопытно, что само право светской власти влиять на назначения священнослужителей пока еще не оспаривалось.

Однако более широкое осмысление проблемы со стороны церкви все же имело место — это видно по сочинению Гумберта, кардинала–епископа Сильвы Кандиды, «Libri tres adversus simoniacos» («Три книги против виновных в симонии»)[73]. Разумеется, оно было известно современникам, так как в нем рассматривался основной вопрос, от которого зависела libertas ecclesiae [свобода церкви]. Правда, логичная точка зрения Гумберта, согласно которой симония является ересью, а рукоположение за плату — пустая формальность, не имеющая никакой законной силы, нашла весьма немногих сторонников. В итоге возобладало умеренное направление в богословии таинств, разработанное Петром Дамиани, который утверждал, что таинства имеют силу, даже если совершаются недостойным священником, и, следовательно, повторное рукоположение не требуется[74]. С другой стороны, теория Гумберта в той части, которая касалась светской инвеституры, была воспринята с энтузиазмом. Согласно этой теории, использование мирянином кольца и посоха в церемонии инвеститутуры было неприемлемым; инвеститура, по мнению Гумберта, и стала причиной и источником большинства проблем церкви — в том числе симонии. В частности, мирянин не имел права назначать, облекать полномочиями или вводить в должность, распоряжаясь знаками священного сана. Утверждение в должности подразумевало признание за кандидатом «пастырского попечения» и «епископской должности в целом» — то есть священной власти — и поэтому являлось функцией церкви, которая, в соответствии с канонически установленной процедурой, могла отправляться только и исключительно церковью. Таким образом, светский правитель, будучи мирянином, не мог управлять и руководить церковью как ему угодно; церковь ему не принадлежала. И поэтому всякое вторжение в ее дела должно было рассматриваться как незаконная узурпация прерогатив церкви[75]. Следовательно, любое вмешательство со стороны мирянина извращало каноническую процедуру. «Тем не менее священные каноны отвергают и вся христианская вера опровергает, чтобы такие вещи делались наоборот… Ибо светская власть сначала избирает и утверждает, затем, угодно ей или нет, следует одобрение со стороны клира и народа, и наконец, решение митрополита»[76]. Гумберт явно не признавал не только использования церковных символов в церемонии инвеституры монархом или, шире, светской властью, но и само право короля назначать на церковную должность, уходившее корнями в традиции теократического правления.

Вероятно, некоторые сторонники церковных преобразований не могли принять столь радикального пересмотра установившегося обычая. До той поры целью преобразований фактически было внутреннее обновление церкви, а не разрушение политического и культурного единства Европы, которое неизбежно последовало бы за воплощением на практике крайних взглядов Гумберта[77]. Несомненно, для инициаторов преобразований было затруднительно встать на его позиции. И все же постепенно они осознавали, что их усилия сосредоточены в слишком узкой сфере и необходимо расширение поля деятельности. Становилось все очевиднее, что преобразования должны быть много шире. Объявление войны традициям раннего Средневековья со всеми их «прелестями» (в том числе королевской теократией, светской инвеститурой, вмешательством императора в избрание папы и помазанием на царство) теперь казалось неизбежным[78]. В целом к концу пятидесятых годов XI века движение за преобразования внутри церкви начало радикализироваться. Решающий шаг по устранению всех форм светского контроля и вмешательства в дела церкви был сделан в первую очередь бескомпромиссными сторонниками реформ кардиналом–епископом Гумбертом и архидиаконом Гильдебрандом. Неудивительно, что полемическая позиция Гумберта по этому вопросу стала — по меньшей мере отчасти — теоретическим обоснованием новой кампании. Очевидно, и папские выборы 1059 года, и борьба за инвеституру, разразившаяся пятнадцать лет спустя, в понтификат Григория Гильдебранда, были продиктованы одними и теми же соображениями.

Хотя контроль над выборами папы со стороны светской власти вообще представлялся инициаторам реформ одной из самых насущных проблем, обострился он лишь со смертью Генриха III. Показательно, что в 1046 году никто и не думал возражать против вмешательства императора в дела Рима, которое привело на папский престол четырех первых пап–преобразователей (хотя это и воспринималось как нарушение церковной процедуры)[79]. По–видимому, ни у кого не вызывали сомнения мотивы императора и его искреннее усердие в деле обновления церкви. И к тому же назначенные Генрихом III кандидаты оказались подходящими и надежными. С другой стороны, трудно было поверить в то, что наследники императора тоже будут руководствоваться таким же чувством ответственности. Рассчитывать, будто они по собственной воле откажутся от контроля над выборами папы, было по меньшей мере нереалистичным. Кроме того, Генрих сам отказался сделать это в 1046 году. Возможно, именно подобный ход рассуждений побудил сторонников преобразований издать после смерти Генриха III в 1059 году (в период понтификата Николая II) знаменитый декрет о порядке избрания папы. В результате впервые избрание нового папы передавалось главным образом в руки кардиналов, тогда как права императора и негативно настроенной по отношению к преобразованиям римской аристократии были сведены до минимума. Хотя в декрете и говорилось, что «апостольский престол, будучи выше всех церквей мира, не может иметь над собой митрополита», кардиналы–епископы фактически получали ту роль, которая по нормам канонического права отводилась митрополиту при избрании епископа. Фактически они действовали как квазимитрополиты города Рима. После того, как они предварительно избирали нового понтифика, должно было последовать формальное подтверждение или «одобрение» со стороны других кардиналов–священников, римского клира и народа. И хотя новый закон оговаривал традиционные прерогативы германского императора в процессе избрания папы, на практике эти прерогативы были отменены; о них упоминалось лишь вскользь, как если бы это было несущественной привилегией, а не неотъемлемым правом. Немаловажную роль сыграло тогда и то, что сын и наследник Генриха III, восьмилетний мальчик–король Генрих IV, вряд ли был в состоянии выразить протест. Очевидно, что целью издания декрета было предотвратить вмешательство как Германии, так и римской знати. В результате всего лишь одного смелого шага сторонников реформ светская власть лишилась одного из наиболее важных своих прав — теперь она уже была не в состоянии выбирать папу. Разумеется, декрет не был воспринят спокойно, да и сама опасность повторения ситуации с проведением параллельных выборов папы не миновала. И все же беспрецедентный закон 1059 года об избрании на Римскую кафедру с намеренно размытой формулировкой, касающейся прав короны, остался в силе. Во всяком случае, по этому пункту борьба папства за полную автономию и независимость от светской власти была по большей части завершена. Вскоре отсылаемое к германскому двору уведомление об избрании папы станет лишь формальным извещением, а не просьбой об одобрении результатов.

Но хотя вопрос об избрании на папский престол был разрешен без особых дискуссий, живучесть практики светской инвеституры проявлялась на другом уровне. Хотя прежние соборы и высказывались против чуждой церкви церемонии, впервые гласно она была запрещена лишь в период понтификата Григория VII (1073–85) и его столкновения с Генрихом IV[80]. В декретах 1075 и 1078 годов открыто и напрямую заявлялось, что отныне Рим требует не просто изменения в церемониале. Строго говоря, отрицалось само право мирянина назначать епископа. «Мы постановляем, что ни один клирик не может получать инвеституру на епархию, аббатство или церковь из рук императора, короля или любого иного светского лица, будь то мужчина или женщина»[81]. Неудивительно, что запрету предшествовала долгая кампания борьбы с теми в Германии, кого подозревали в использовании симонии и кто действовал с заведомого одобрения германского императора. И хотя можно подвергнуть сомнению хронологию борьбы Григория VII с Генрихом IV (не говоря уже о приписываемых этому папе непримиримости и импульсивности), несомненно, что папа стремился сделать преобразования в церкви необратимыми. Будучи опытным реформатором и представителем папской бюрократии (к которой он принадлежал начиная с понтификата Льва IX), Григорий знал или по крайней мере подозревал, что при не внушающем доверия юном императоре вероятность отката преобразований слишком велика. И поэтому он был настроен тем более решительно на то, чтобы воспрепятствовать этому подрыву даже «такой ценой, которая за несколько лет до этого была бы немыслима»[82]. Кроме того, к тому времени Григорий, возможно, осознал, что за вопросом об инвеституре стоит нечто большее — претензия светской власти на самоличное распоряжение церковными должностями. Как подчеркивал в свое время его предшественник и наставник Гумберт, знаки епископской власти не могут быть дарованы от лица мирянина. Мирянин оставался мирянином — и не более того.

Хотя решительное наступление папы на церковные злоупотребления в Германии могло и не быть неожиданностью для императора, к той непреклонной позиции, которую занял в этой борьбе Григорий VII, он был явно не готов. Чтобы понять положение императора, необходимо вспомнить, что Германское королевство в то время управлялось главным образом духовенством. Следовательно, отлучение, наложенное Григорием, рассматривалось императором как вызов его власти и, разумеется, его теократическому праву даровать епископства своим сторонникам и лояльным светским подданным. Ведь обычай помазания на царство и традиции теократии насчитывали уже века. Предшественники Генриха на германском троне занимались тем же самым еще со времен Карла Великого. Иными словами, от него потребовали секуляризации его так называемой системы имперской церкви {Reichskirchensystem — по выражению, принятому в германской историографии) и отмены многовековой взаимозависимости короны и священства, папы и императора[83]. И поэтому он отказался уступить и предпочел оспорить авторитет папы, объявив Григория VII, «лжемонаха Гильдебранда», узурпатором папской власти. В феврале 1076 года Григорий ответил ему тем же и с характерной для себя решительностью отлучил Генриха от церкви, одновременно лишив его и королевской власти. Кроме того, он освободил всех его германских вассалов от присяги на верность королю. Если принять во внимание, насколько сильно тогда германская знать была обеспокоена централизаторской политикой и силовой тактикой, проводившейся в Германии Генрихом IV, то становится ясно, что политическое размежевание оказалось неизбежным. Генрих фактически столкнулся с угрозой открытого бунта со стороны некоторых из его вассалов и нескольких епископов; духовные санкции, наложенные папой, обернулись благоприятными политическими обстоятельствами для тех, кто ожидал подходящего момента. И поэтому Генриху не оставалось ничего, кроме как искать мира и снятия отлучения; он направился туда, где находился папа — в его резиденцию в Апеннинах замок Каносса. Разумеется, Григорий ожидал, что его прежде непокорный противник быстро раскается. Он весьма скептически относился к мотивам короля, полностью осознавая тот факт, что молодой Генрих (в отличие от своего отца) никогда не был ведом благочестием или чувством ответственности за дела церкви. И все же, как священнослужитель, он был вынужден снять отлучение с Генриха, даже не будучи уверенным в его искренности (28 января 1077 года).

Разумеется, для папы Григория драматический эпизод встречи с Генрихом высоко в Апеннинах, в самом центре Италии был триумфом. Неожиданное самоуничижение императора с тех самых пор рассматривается как символ верховенства папской власти или, шире, моральной победы церкви над государством. Ведь по сравнению с периодом понтификата Льва IX, когда папство все еще находилось под контролем благочестивого, но склонного к теократии Генриха III, это свидетельствовало о большом достижении. В Каноссе германскому монарху пришлось согласиться с беспрецедентными претензиями папского престола, суммированными Григорием VII[84]. Своим смирением ради заключения мира он на деле открыто признавал право папы судить светских правителей. И все же подобострастное повиновение императора было лишь преходящим. Кроме того, своим торжественным покаянием Генрих перехитрил мятежных вассалов. Теперь, после Каноссы, они уже не могли найти оправдания своему бунту. В конечном счете, если рассуждать в категориях практической политики, Каносса оказалась великим тактическим успехом императора. Ведь несмотря на повторное отлучение, Генриху удалось фактически консолидировать собственную власть, подавив политических оппонентов, тогда как Григорий был вынужден искать убежища в южной Италии. Фактически, когда папа умер в изгнании (25 мая 1085 года), у своих норманнских вассалов, спор все еще не был улажен. Борьба будет продолжаться еще примерно сорок лет — до тех пор, пока не будет подписан решающий Вормсский конкордат (22 сентября 1122 года)[85].

К знаменитому соглашению, подписанному в Вормсе, пришли сравнительно легко. Наследник Генриха IV официально отказался от своего права наделять епископов знаками их власти. И хотя за императором признавалось право (в ходе отдельной церемонии) даровать феодальную собственность или имперские феоды избранному кандидату — так называемые регалии епархии, — сама церковная должность с кольцом и посохом принималась только от церкви. Точнее говоря, в официальном перемирии 1122 года была четко обозначена понятийная разница между светской юрисдикцией епископа, распространявшейся на его феодальные владения или доходы, полученные в держание от короля, и его священным саном, который могла даровать только церковь. Однако император соглашался с канонически правильным порядком выборов и посвящения в духовный сан[86]. Иными словами, все выборы должны были быть независимыми и происходить без симонии. С другой стороны, в обмен на эти обязательства папа был вынужден по условиям соглашения допустить, чтобы выборы епископов и аббатов происходили в присутствии императора или его полномочного представителя. Таким образом, очевидно, что конкордат 1122 года не был полностью революционным. Хотя изменение традиционных прав монарха можно назвать переломным моментом, в некотором смысле это не был полный перелом. Ведь фактически право контроля со стороны императора оставалось неоспоримым и даже защищалось соглашением, хотя император и лишился права распоряжаться знаками своей власти над епископами: несмотря на это, германские епископы все еще оставались феодально зависимыми подданными императора в силу того, что их должность была связана с держанием церковных владений. Если смотреть глубже, император фактически продолжал влиять на выборы и даже контролировать их, поскольку было необходимо его присутствие на канонической процедуре. Нередко эти независимые выборы или назначения епископов фактически были чистой формальностью. В конечном счете и в Англии, и во Франции именно из–за этих преимуществ, остающихся за короной, от практики королевской инвеституры отказались задолго до 1122 года. (И англичанам, и французам фактически удалось избежать того значительного политического ущерба, который понесла в борьбе с Римом [Германская] империя, так как они задолго до этого уже договорились с папой по большинству спорных вопросов.) Очевидно, что Западная церковь в Вормсе ограничила себя почти исключительно вопросом об инвеституре, поэтому конкордат 1122 года вовсе не был ее триумфом[87].

И все же отмена оскорбительного символизма процедуры светской инвеституры стала огромным успехом римской курии. Фактически это было демонстрацией вновь обретенной папством возможности порицать и осуждать любого из германских или негерманских государей в рамках западнохристианского мира. Теперь в Германии уже не могли проигнорировать политический вес, приобретенный Римом (как это случалось ранее при Саксонской династии)[88]. Кроме того, несмотря на право контроля, которое осталось за монархией, понимание того, что епископ — теперь уже не просто королевский ставленник, закрепилось основательно. Фактически упразднение церемонии инвеституры кольцом и посохом означало не только отрицание принципов системы частной церкви, но также и самой идеи теократии. Можно со всей уверенностью предположить, что понятийное разграничение, на котором сошлись в 1122 году обе стороны, подразумевало новое понимание монархии. Во всяком случае, теократическое правление было лишено своего квазицерковного статуса. Дуализм папства и империи, воспринимавшийся в раннее Средневековье как божественно установленный порядок, был объявлен попросту устаревшим[89]. Эта десакрализация, или дехристианизация, светской власти при ближайшем рассмотрении явилась поистине революционной. Старое, знакомое со школы клише не становится в силу своей банальности менее истинным; теперь, в результате борьбы за инвеституру, государство впервые получило возможность собственного развития в светском направлении. Да и церковь после многовекового подчинения государству смогла вздохнуть свободнее.

Подводя итог, можно сказать, что общее направление движения за реформу церкви, как мы видели, было сфокусировано изначально на внутреннем обновлении. С самого начала его обезоруживающе простой целью было искоренение симонии и повышение морального уровня духовенства. Устранение этих общих зол продолжало оставаться в центре внимания до смерти Генриха III (1056). Однако вскоре инициаторы реформ начали расширять свою активность, устремив усилия на освобождение церкви от контроля светской власти. Утверждение превосходства клира над мирянами стало первейшей целью их пропаганды реформы. Наиболее воинственно настроенный фланг движения впервые проявил себя во вскоре изданном декрете о порядке выборов папы 1059 года; своего апогея эта волна достигла в эпоху бурного понтификата Григория VII. Но со временем пришли и неизбежные разочарования. Теперь достижение целей движения в целом могло показаться задачей почти непосильной. Возможно, убедить духовенство Западной церкви вернуться к канонической практике было ничуть не легче, чем дать европейской феодальной знати понять, что церковные институты были созданы не для того, чтобы обслуживать их мирские потребности. И все же искренний ревностный настрой сторонников реформ, впервые проявившийся в 1046 году, не был сломлен. И благодаря этому постепенно удалось отказаться от сомнительного компромисса, на который церковь пошла в эпоху раннего Средневековья. Примечательно, что к началу XII века канонические избрания епископов капитулами, отбор духовенства епископами и контроль за большинством местных приходов со стороны церковных должностных лиц стали общей практикой. Затем исчезли и «ересь симонии», и живучая склонность к половой распущенности, и самые очевидные проявления контроля со стороны светской власти. Отныне в Римской церкви стала преобладать непоколебимость. Многочисленные практические результаты и подтверждения этого во всех сферах церковной жизни были видны повсеместно. Созидание нового латинского христианства, за которое терпеливо боролись инициаторы григорианских реформ, оказалось успешным.