4. Нарастание вражды между Востоком и Западом
Новый римский понтифик, пришедший на смену Урбану в 1099 году. Пасхалий II, в целом не был связан восточной политикой своего предшественника и ее целями на заморских территориях. Подход Пасхалия не учитывал значительного улучшения отношений с Константинополем, достигнутого Урбаном. Сознательно лживая пропаганда Боэмунда против Византии вскоре убедила папу, что византийцы — схизматики и доверять им не следует. В результате был избран более жесткий и агрессивный дипломатический курс. Экспорт папской революции в Византию стал главной целью большинства преемников Урбана. Характерно, что в скором времени Римская церковь начала рассматривать поставление собственных патриархов на Востоке как прочную основу своей экклезиологии и дипломатии. «Если бы латинянам было под силу сохранить свою власть в Антиохии и сделать ее традиционной, они могли бы изменить концепцию патриархата на Востоке. Александрию и Константинополь постепенно можно было уподобить Антиохии и Иерусалиму не в смысле богослужения и обряда, но в плане подчинения папе»[190]. Как справедливо отмечалось, если стираются границы между конкретными патриархатами, то и сама идея восточного патриаршества может быть предана забвению. В поисках подтверждения идеи римского универсализма Пасхалий среди прочего обратился к «Константинову дару». Этот текст VIII века (наряду с «Петровыми» текстами Евангелия) якобы давал Риму власть над всеми патриархатами. Папа открыто ссылается на подложный «дар» в послании 1112 года к императору Алексию I, требуя подчинения Константинопольской церкви Риму, «поскольку это было установлено благочестивым государем Константином и подтверждено согласием святых соборов»[191].
И тем не менее, отказ от политики Урбана еще не стал историческим рубежом. Пасхалий просто озвучил позицию, которой все это время придерживались сторонники папских преобразований. Однако результаты нового подхода оказались несомненно отрицательными. Богословский диалог в XII столетии стал значительно менее плодотворным и более полемичным. Ни одна из сторон не проявляла открытости. Когда знаменитый канонист Феодор Вальсамон в конце XII века советовал Александрийскому патриарху воздержаться от дарования причастия всем латинским пленникам (если прежде те не отрекутся от своих «учений и обычаев»), подобное мнение еще не стало всеобщим[192]. Однако точку зрения Вальсамона в то время разделяли уже многие священнослужители, и удивления или недоумения она не вызывала. Конечно, позиция папства не могла не спровоцировать раздражения со стороны империи. События в Сирии, как мы отмечали ранее, привели в серьезное замешательство византийского императора и его правительство. Неудивительно, что в XII столетии дипломатические отношения Комнинов с государствами крестоносцев почти полностью сосредоточились вокруг проблемы возвращения Антиохии и восстановления ее патриархата. Константинополь не мог смириться с утратой сирийской столицы и смещением законного православного патриарха. После изгнания Иоанна IV в 1100 году в столице Византии продолжали избирать кандидатов на эту кафедру. (Вышеупомянутый Феодор Вальсамон сам незадолго до 1189 года был поставлен на Антиохийский престол под именем Феодора IV.) Только этих патриархов Византия считала каноническими предстоятелями Антиохийской церкви, хотя им и приходилось постоянно жить в изгнании. За исключением двух упомянутых периодов реставрации православия, все нареченные на Антиохийскую кафедру неизменно пребывали в Константинополе (обычно в монастыре Одегон) или — в течение некоторого времени в XIII столетии, — при дворе в Никее[193].
Отношение Византийской церкви к церковному строю, установленному латинянами в Иерусалиме, соответствовало ее непреклонной позиции по поводу Антиохии. Власть латинских завоевателей начиная с Арнульфа Шокесского никогда официально не признавалась. Правда, клятвы крестоносцев, принесенные в 1097 году, не распространялись на Иерусалим, поскольку в обозримом прошлом Палестина в состав империи не входила. Но даже в этом случае, как и в случае с Антиохией, империя не могла смириться с внезапным повсеместным появлением латинских патриархов. В результате в Константинополе незамедлительно последовала череда назначений православных патриархов[194]. Несмотря на порой расплывчатые свидетельства источников, имена патриархов часто появлялись в документах того времени и деяниях собора в Константинополе, где они проживали в изгнании. Православный иерарх возвратился в Иерусалим только после 1187 года, когда Саладин отвоевал этот город, и латинскому патриарху пришлось бежать в Aкpy. Конечно, это не peшалo вопроса об апостольском преемстве: и латинские, и православные епископы продолжали считать себя истинными иерархами. Во время недолгой оккупации Иерусалима франками в XIII столетии (1229–1244) православный патриарх был вынужден покинуть свою резиденцию, по, вероятно, оставался в Палестине. Во всяком случае, в 1244 году он вернулся на кафедру.
Вполне обосновано мнение, что западный церковный колониализм на территории Леванта лежал невыносимым бременем на всем византийском христианстве. Попытки Рима включить Антиохию и Иерусалим в сферу постгригорианского папства противоречили всем экк–лезиологическим принципам, известным византийцам еще с античности. Представление о Церкви как централизованном органе, который контролируется верховной папской властью, было неприемлемо, даже если соборным решением Риму и было даровано первое место. Византийцы были убеждены, что все христианские церкви связывает между собой не власть вселенского архиерея, как утверждали апологеты Рима, а общая вера, братские отношения и взаимное уважение. При таком понимании церковного устройства и единства православные не могли принять реформ, проведенных с одобрения папы в государствах крестоносцев. Как только произошла латинизация Иерусалимской церкви, западные христиане решили, что только эта церковь есть подлинная orientalis ecclesia, словно бы восточных православных патриархатов никогда не существовало. «В глазах западных христиан латинская иерархия в Сирии и Палестине стала отождествляться с Восточной церковью»[195]. С этой точки зрения окончательное оформление раскола в XIII веке не кажется столь уж неожиданным. Ряд представителей духовенства к тому времени считал раскол христиан свершившимся фактом. Для некоторых церковных кафедр он наступил уже в 1100 году с утверждением параллельной латинской иерархии. После этого Рим, например, отказывался признавать, что «существует такое лицо, как греческий патриарх Антиохийский»[196].
Нараставшая межцерковная напряженность, вызванная западным колониализмом на Востоке, конечно, имела и политическую сторону. Напомним, что роль норманнов оказалась решающей. Преодолеть последствия успешной дискредитации Боэмундом императора Алексия (и восточного христианства в целом) не удалось ни дипломатическими усилиями Комнинов, ни доброй волей многих латинян. Характерно, что к 1104 году норманнский князь смог настроить большинство западного общества против Византийской империи, возложив на нее ответственность за все бедствия и неудачи, которые претерпела армия крестоносцев на подступах к Константинополю. Затем этих «беспринципных» византийцев обвинили во всех ошибках и провалах латинян. Вера в измену и предательство византийцев укоренилась очень рано. Эти обвинения, повторяемые в западных источниках с бесконечным усердием, неизбежно нарастали по мере того, как непобедимость крестоносной армии ослабевала[197]. Оборонительная война, связанная с унизительными поражениями и напряжением сил, которую франки были вынуждены вести после 1099 года, вскоре превратилась в удобный повод для нападок на Византию. «Кровожадные антигреческие выпады»[198]таких деятелей, как Бернар Клервоский (который выступил с инициативой II Крестового похода после потери Эдессы в 1144 году), имеют, вероятно, лишь одно объяснение: они стали непосредственным результатом почти полувекового периода недоверия и ложных слухов. К этому времени сознанию большинства западных христиан византийцы казались такой же угрозой, как и мусульмане.
Обиды, конечно, были взаимными. Доброжелательность византийцев быстро сменилась всеобщей неприязнью и подозрительностью уже к первым крестоносцам. В частности, франков сразу же обвинили в неискоренимой алчности; византийцы вспомнили не столько их набожность, сколько ненасытность, неукротимость и недисциплинированность. Этот образ, скорее всего, подтверждался не раз в ходе II и III Крестовых походов (11461148 и 1189–1192 годы). Но даже грубое и оскорбительное поведение латинян, безусловно, не могло сравниться в глазах византийцев с их агрессивными планами. По крайней мере, судя по источникам, более искушенные византийские правители вскоре пришли к выводу, что западные походы в Иерусалим представляют потенциальную угрозу для империи; не исключалась вероятность полномасштабного крестового похода против Византии. В частности, Анна Комнина утверждала, что некоторые из руководителей латинской экспедиции не собирались поклоняться Гробу Господню. «Они надеялись, что конечной целью похода станет захват самой столицы, и считали это естественным завершением экспедиции»[199]. Коварные латиняне, такие как Боэмунд и его единомышленники, подчеркивала Анна Комнина, в отличие от основного ядра западной армии, были движимы отнюдь не благочестием или набожностью. В ее словах, несомненно, отразились опасения, которые испытывали в то время византийские придворные круги. Эти же страхи, очевидно, определяли лавирование имперской дипломатии на протяжении XII века.
Хотя тревожные предчувствия византийцев иногда считают упрощенным пониманием мотивов крестовых походов или преувеличением отдельных авторов, факт остается фактом — они не были сфабрикованы. Свидетельства источников — подлинные и убедительные. Например, кампания 1105 года была вовсе не мнимым крестовым походом, хотя и закончилась неудачей. Совершенно ясно, что она была направлена против византийцев, а не мусульман, причем с одобрения и благословения папы. Более того, в течение XII века с каждым днем росло число тех, кто желал повернуть крестовый поход в сторону Константинополя. Среди них следует назвать таких видных деятелей, как Петр Досточтимый, Людовик VII, Бернар Клервоский и его двоюродный брат Годфруа Лангрский, Фридрих Барбаросса и Рожер Сицилийский. Предложения атаковать византийскую столицу высказывались фактически в каждую крестоносную кампанию вплоть до 1204 года[200]. (В этом отношении следует уточнить роль папы Иннокентия III как подлинного инициатора крестового похода против Византии.) Вместе с тем необходимо подчеркнуть, что опасения византийцев постоянно были связаны с ростом итальянской торговли. Империя прекрасно осознавала, что ее земли сулили иностранцам большую прибыль. Появление итальянских купцов в византийских водах было важнейшим экономическим событием эпохи. Они использовали все возможности своего нового положения. К 1200 году Византия окончательно утратила контроль над Черным морем и его проливами. А потому итальянцы скоро начали хвалиться тем, что могут уморить голодом византийскую столицу, используя торговую блокаду и контроль над морскими путями[201], в целом самоуверенность и высокомерие западных купцов (не говоря о том, что они были освобождены от уплаты налогов, а численность их возрастала) еще больше тревожили византийцев в XII столетии. В результате известный стихийный бунт, который разразился в Константинополе в 1182 году, был направлен против дельцов с Запада. Народный антилатинский характер мятежа, который вылился в возмущение толпы против западных торговцев, угрожал будущему не только церкви, но и государства — и конечно, единству христиан[202].
Очевидно, что неприязнь византийцев к латинянам далеко не всегда объяснялась богословскими факторами. То же самое можно сказать о недоверии и антипатии со стороны латинян. Характерно, что дипломатические контакты и связи Византии, например, с мусульманами, на Западе неизменно рассматривались как признаки измены и предательства. Столь же вероломным они считали неизменно враждебное отношение Византии к франкским антиохийским князьям. Эти и другие независимые политические шаги Византии в XII столетии, несомненно, вызывали у латинян раздражение и гнев. Тем не менее, рассматривая предпосылки небогословского характера, не стоит забывать, что формированию позиции латинян с самого начала способствовал и религиозный фанатизм. Это подтверждает и краткий анализ послания 1098 года, отправленного крестоносцами папе. Как уже говорилось, во взглядах латинян изначально присутствовали религиозные предубеждения[203]. Разумеется, со временем этот фанатизм становился более явным — о чем свидетельствует рассказ Одо Дейльского о II Крестовом походе. Этот автор середины столетия (как и ранее писавшие к Урбану крестоносцы) считал византийцев еретиками. Однако его враждебность была гораздо сильнее. Основанием для его вердикта, очевидно, послужила православная практика совершения Евхаристии, а также неприятие византийцами Filioque и латинского обряда крещения. С исторической точки зрения его обзор конфликта, вызванного этими различиями, становится еще убедительней, когда он добавляет, что «именно по этим причинам греки навлекли на себя ненависть наших людей, ибо заблуждение их стало известно даже среди мирян. Поэтому было сочтено, что они не являются христианами, и франки посчитали, что в убийстве греков нет ничего особенного, и с тех пор стало труднее удерживать их от мародерства и грабежа»[204]. Весьма печально, что автор этих строк сам был священником и капелланом (при Людовике VII), а впоследствии стал аббатом Сен–Дени. Однако большее сожаление вызывает тот факт, что подобные высказывания к концу века стали восприниматься как слово истины. Они стали настолько популярны, что когда, наконец, в 1204 году произошло предательское нападение на Константинополь, люди восприняли его почти без сожалений. Все, кто верил в то, будто византийцы давно стали еретиками, пытались дать свое толкование этому роковому нападению. В сознании участников IV Крестового похода церковный раскол, видимо, был состоявшимся фактом.
Пожалуй, сказанного о крестовых походах XII века достаточно, чтобы составить мнение об этом движении в целом. Конечно, литература по данному вопросу на — ( только обширна и многообразна, что здесь невозможно ее перечислить и обобщить[205]. Однако несколько кратких итоговых замечаний вполне уместны. Во–первых, романтический миф о священной войне, который защищало старое поколение историков, уходит в прошлое. На смену ему приходит более объективный и критический подход. Особенно это касается проблемы влияния крестовых походов на остальную Европу. На сегодняшний день общепризнано, что крестоносное движение не способствовало ни взаимному обогащению культур, ни экономическому обмену — по крайней мере, существенно на них не повлияло. Положительные сдвиги в этих направлениях происходили в основном независимо от крестовых походов. Демографическое развитие, динамика и рост внутренних социально–культурных отношений сыграли более важную роль в преодолении изоляции Европы, чем одновременная с ними экспансия в заморскую Палестину. Таким образом, крестоносное движение в качестве международного военно–колониального предприятия следует расценивать по большей части как беспрецедентную неудачу, которая имела лишь несколько положительных результатов. По недавнему замечанию одного глубокого исследователя, война редко служит благоприятным или даже просто приемлемым средством проникновения. «Военные затраты на проведение крестовых походов вскоре должны были превысить экономические и интеллектуальные приобретения, так что большей отдачи можно было бы добиться мирным путем»[206].
Как видно из предыдущих разделов этой главы, религиозные плоды завоевания заморских территорий оказались столь же дорогими и сомнительными. Высказывается предположение, что свойственный постгригорианской эпохе антисемитизм стал прямым следствием Крестовых походов. По крайней мере, в истории раннего Средневековья немного случаев, сопоставимых с печально знаменитыми преследованиями евреев в Европе после 1095 года. В новейших исследованиях справедливо отмечается, что насилие «вызвали в первую очередь идеи и идеалы», присущие духу Крестовых походов[207]. Конечно, есть основания полагать, что первый шаг к этому был сделан ранней весной 1098 года нападением участников I Крестового похода на еврейские поселения по берегам Рейна. Вскоре большинство евреев стали в Европе легкой мишенью: по логике крестоносцев, евреи, в отличие от мусульман, были более заметны и доступны. Но установка на насилие, скрывавшаяся за крестовыми походами, тоже привела к обратным последствиям. В частности, долгожданного крушения исламского мира или его христианизации, на чем не раз настаивала крестоносная пропаганда, так и не произошло[208]. (Франкская колония на Востоке, как отмечалось, не представляла военной угрозы для ислама.) Напротив, вследствие религиозного фанатизма латинян заметно возросла сила и враждебность мусульман. В итоге военные действия на западных территориях после 1099 года во многом носили оборонительный характер. И хотя прибывало все больше новых поселенцев и солдат, не считая нескольких удачных экспедиций, границы Франкского государства далеко не всегда были надежно защищены. Утверждение, будто экспансия латинян за море замедлила продвижение турок, имеет мало оснований.
С точки зрения церковного историка, наиболее губительное воздействие крестовые походы оказали на единство церкви. В конечном счете они принесли с собой раскол. Это не покажется преувеличением, если вспомнить, что до 1095 года христиане и Востока и Запада еще верили в единую неразделенную Церковь; потом такой веры почти не осталось. Во всяком случае, духовенство XI века не осознавало, что события 1054 года знаменовали некий качественный разрыв между двумя церквами, издавна соперничавшими друг с другом. Собор 1089 года, как отмечалось, не ссылается на этот инцидент, чтобы объяснить изъятие имени папы из диптихов. Не вспоминает о нем и папа в своей официальной жалобе. Вместо этого он прямо пишет о необходимости мира и согласия и не желает уделять все внимание догматическим разногласиям или каноническим проблемам[209]. Аналогичными соображениями была продиктована политика сотрудничества, которой следовал папский представитель во время I Крестового похода. Кроме того, литургические и уставные различия не считались непреодолимым препятствием к церковному единству. Умеренно настроенное духовенство каждой из сторон убеждало своих более радикальных собратьев не искажать и не перетолковывать веру противоположной стороны. Каноническое и богослужебное единообразие не считалось обязательной задачей, во всяком случае — не первостепенной. Одним словом, в 1095 году разрыв в христианстве еще не совершился.
Однако по мере того как XII столетие клонилось к закату, непрерывное соперничество и даже столкновения сменились растущей враждебностью и непониманием. Ответственность за ухудшение отношений между Востоком и Западом следует возлагать на крестовые походы, даже если в числе других факторов напряженности были военная агрессия норманнов и экономический империализм венецианцев. Повторяя суждение одного из исследователей, к концу столетия священная война стала всего лишь «затяжным проявлением нетерпимости во имя Господне, что есть хула на Духа Святого»[210]. Прежнее представление Анны Комнины о крестоносцах как мародерствующих разбойниках и безграмотных варварах стало всеобщим мнением. Однако для восточных христиан это было не единственным признаком надвигающейся катастрофы. Экспансионистская экклезиология Запада и линия из примерно тридцати кафедр, возглавляемых латинскими епископами, которая в форме дуги простиралась с юга Малой Азии до Иерусалима, оттолкнула и Восточную церковь, и империю. Хрупкий баланс христианского единства стал все больше склоняться в сторону раскола. Этому способствовал также папский централизм. Именно в это время (как мы увидим в следующей главе) Византия во всей полноте осознала универсальный юридический примат Рима, созданный григорианами и их последователями. Таким образом, к концу XII века представление о том, что Запад и Восток составляют единую братскую христианскую общину, стремительно разрушалось[211]. Братское церковное соперничество между Римом и Константинополем стало больше напоминать борьбу между двумя несовместимыми церквами. Экклезиологическая дихотомия пришла на место законного первенства в кафолической церкви. Практическое и юридическое оформление раскола стало лишь вопросом времени.

