§ 7
Теперь, я думаю, легче понять высказанную вначале мысль о том, что в нынешних канонических и экклезиологических спорах мы апеллируем к разным «преданиям». В самом деле, разве не звучит апелляция к любому из трех вышеозначенных «слоев» так, словно именно он – самодостаточное воплощение всего канонического предания? Другой, не менее очевидный факт заключается в том, что православная богословская и каноническая мысль ни разу не пыталась дать серьезную экклезиологическую оценку этих «слоев» и выяснить их взаимоотношение внутри Предания. И именно этот поразительный факт служит главным источником наших сегодняшних трагических недоразумений. Куда проще выглядит историческая причина такого тотального отсутствия экклезиологической «рефлексии» и ясности. Вплоть до настоящего времени, невзирая на постепенное исчезновение «православных миров», православные церкви жили в духовном, структурном и психологическом контексте этих органических «миров» – иначе говоря, следуя логике как «имперского», так и «национального» преданий, а порой комбинации того и другого. Очевиден и тот факт, что в православном мире на несколько веков наступила почти полная атрофия экклезиологического мышления и пропал настоящий интерес к экклезиологии.
Гибель Византии в 1453 г. не вызвала соответствующей экклезиологической реакции, и мы знаем почему: мусульманская концепция «религии-нации»(милет)гарантировала всему византийскому миру – теперь уже под турецким господством – преемственность «имперского» предания. В соответствиии с ней Вселенский патриарх не только де-факто, но и де-юре брал на себя функциюглавывсех христиан и становился, так сказать, их «императором». На какое-то время это привело даже к упразднению прежних «автокефалий» (сербской, болгарской), которые никогда не были по-настоящему интегрированы в византийскую систему (греки и сегодня редко пользуются словом «автокефалия» как строго однозначным экклезиологическим термином) и предоставлялись Константинополем как бы нехотя, под давлением политических обстоятельств. Можно сказать, что эта византийская «имперская» система была в полном смысле упрочена турецкой религиозной системой, способствовавшей еще более четкому оформлению имперско-этнического сознания греков. Что же касается «церквей-наций», родившихся до падения Империи, то они либо были поглощены монархией Вселенского Патриархата, либо, как в случае с московской Русью, использовали это падение в качестве фундамента новой национальной и религиозной идеологии мессианского оттенка (теория «Третьего Рима»). Оба варианта развития не оставляли места для сколько-нибудь серьезной экклезиологической рефлексии, генеральной переоценки вселенских структур в свете совершенно новой исторической ситуации. И наконец, рецепция послеотеческим православным богословием специфических форм и категорий западной мысли переключила экклезиологическое внимание с Церкви как Тела Христова на Церковь как «средство освящения», с канонического предания – на различные системы «канонического права» – одним словом, сЦерквинацерковное управление.
Все это объясняет, почему православные церкви веками жили во множестве status qou, т. е. «наличных» ситуаций, нимало не пытаясь соотнести их друг с другом или осмыслить в едином экклезиологическом предании.
Добавим, что эти века были и временем почти полного пресечения межцерковных связей, взаимоотчуждения церквей, обоюдного недоверия и подозрительности, а порой, как ни печально, и ненависти. Обессиленные и униженные турецким владычеством, греки в каждом шаге России привыкли видеть (и не всегда беспричинно) опаcность для своей церковной свободы, «славянскую» угрозу «эллинизму»; славянские же народы при всей их взаимной вражде испытывали дружную ненависть к церковному «засилью» греков. Судьба Православия стала неотьемлемой частью пресловутого «восточного вопроса», в решении которого активное и далеко не всегда бескорыстное участие принимали, как известно, западные державы и их христианский «истеблишмент». Откуда в этих условиях было взяться экклезиологической рефлексии, серьезным и дружным поискам канонической ясности? В общеправославной истории вряд ли найдется более мрачная глава, чем та, что посвящена так называемой «современной эпохе», ставшей для Православия (за редкими и выдающимися исключениями) эпохой разделений, глубокого провинциализма, богословского склероза и – последнее по счету, но не по значению обстоятельство! –национализма, который к этому времени уже вполне секуляризовался и, следовательно, оязычился. И потому неудивительно, что любой вызов всем этим status qou, этой трагически незамеченной или возведенной в норму раздробленности не мог не принять форму взрыва.

