Благотворительность
Воскресные письма 1897–1898
Целиком
Aa
На страничку книги
Воскресные письма 1897–1898

V О так называемых вопросах

Прошу извинения, что речь о важном деле, начатую в прошлом письме, я прерву сегодня публицистическими впечатлениями, касающимися меня лично. В № 7543 «Нового Времени» мне посвящены две статьи: передовая по поводу моего прошлого письма и рецензия о моей нравственной философии. Хотя эти статьи принадлежат, очевидно, не одному и тому же перу и говорят о разных предметах, но говорят они одно и то же: не нужно так называемых вопросов, всякий общий, идейный вопрос бесполезен и даже вреден, это есть «метафизика, схоластика и иезуитизм». О иезуитизме говорит, впрочем, только один из авторов, но оба ссылаются на басню Хемницера «Метафизик». По мнению передовой статьи «Нового Времени» вопросы: что такое Россия? и что такое православие? суть ненужная метафизика, а рецензент в этой газете объявляет такою ненужною метафизикою всякое «теоретизирование» относительно добра и нравственности. Вот что мы читаем в этой весьма характерной и в своем роде превосходно написанной рецензии, озаглавленной «Ненужное оправдание» и подписанной «Апокриф».

«Тяжелое впечатление производит книга г. Владимира Соловьева. Представьте себе человека, который серьезно занялся задачей оправдывать добро. Очевидное, ясное, абсолютное и несомненно истинное христианское учение любви подвергается иезуитски изощренному, схоластически хитросплетенному и метафизически отвлеченному оправданию, доказательству, утверждению. Для чего и к чему? Позвольте мне не понять это. Да, я отказываюсь, и отказываюсь совершенно серьезно и чистосердечно, уразуметь это теоретизирование над моралью. Размышлять можно, конечно, обо всем, и о «вервии простом», как наш простодушный метафизик, и о «метафизической природе допотопного мамонта», как о том размышлял Шеллинг или Гегель, — не помню уже хорошенько, которая из этих мудрых немецких голов… Но размышляйте о «вервии» и о «мамонте» у себя дома, в своем углу. Не выносите эти свои мудрствования в честной народ, не смущайте его ими. Несомненное для него несомненно, и вы своими хитрыми и слабыми доводами только ослабите его веру в необходимость добра, своею темнотой, своею иезуистикой, своею схоластикой только внесете в его голову смуту. Ему покажется, что и в самом деле добро нуждается в оправдании, и, склоняясь в сторону суемыслия и с этим теряя правильное отношение к добру, как некоторой самоочевидной истине, он пойдет за вами, в дебри метафизики, где, конечно, ни достоверности, ни убедительности, ни истины не найдет. Своей метафизикой вы отнимаете у него разом и нравственность, и разум … Легче понять и объяснить себе оправдание зла, нежели оправдание добра. Добро истинно, ни в чем не виновно и в оправдании не нуждается. Зло темно и для души, и для ума; и хотя по своей природе не может быть оправдано, однако естественно становится иногда предметом извинения и оправданий. Мотивы г. Вл. Соловьева, оправдывающего всякими научными и не научными способами добро, мне совершенно непонятны; тогда как мотивы фарисеев, книжников и иезуитов, оправдывающих свои злые действия, с психологической точки зрения и естественны, и понятны, и даже неизбежны. Естественно оправдывать виновного и вину, но довольно противоестественно оправдывать то, что ни в чем неповинно, ни перед кем не виновно… добро и любовь»…

Когда я прочел эту тираду, старые, заглохшие славянофильские чувства взыграли в сердце моем. Разве мы не самобытны! Есть ли, кроме России, страна на свете, от Швеции и до Шотландии и до земли Бушменов, где бы можно было прочесть такое рассуждение? Это требование заниматься нравственною философией и метафизикой только в своем углу, чтобы не смущать своими мудрствованиями честной народ, это пренебрежение к Шеллингу или Гегелю, это заверение, что добро ни в чем невиновно, и указание «на противоестественность» его оправдания с блаженным неведением о блаженном Августине, написавшем двадцать две книги в оправдание Божественного Промысла, и о Лейбнице, посвятившем обширнейшее из своих сочинений Теодицее, то есть оправданию Бога, наконец, это опасение, что я своею метафизикой отниму у народа разом и нравственность, и разум — все это пахнуло на меня какою–то исключительно туземною и непочатою самобытностью. Но если, как старый славянофил, я ощутил веселие от веяния русского духа, то как «этический писатель» я сейчас же должен был поставить вопрос о доброкачественности этого «духа». Читаю дальше и дохожу до такого места: «Скажите, например, что вынесете вы из следующего образца философского подражание Игнатию Лойоле? Г. Вл. Соловьев рассматривает следующую нелепую дилемму» … Далее идёт отрывок из моей книги, излагающий известный вопрос о позволительности или непозволительности лжи для спасения жизни ближнего. Приводя этот отрывок, Апокриф продолжает: «На нескольких страницах г. Вл. Соловьев распутывает эту Лойоловскую дилемму, и, надо отдать ему справедливость, делает это с таким тонким пониманием формально–нравственной казуистики, какого мы ни у одного нашего моралиста не найдем. К сожалению, здравый русский читатель недолюбливает такого иезуитизма даже в философской одежде, а гордиевы узлы схоластического мышления он привык не распутывать, а разрубать, — разрубать силою полного игнорирования их и равнодушного отчуждения». Прекрасно! Хотя при таком равнодушии остается непонятным, каких же русских людей буду я, как сказано выше, смущать и даже лишать разума и нравственности, — но дело не в этом. Здравый русский читатель, конечно, согласится с Апокрифом, что приведенный вопрос о лжи фальшиво поставлен, что в самом деле тут нет никакого нравственного вопроса. Но не удивится ли этот «здравый русский читатель», когда я ему скажу, что именно это и есть мое мнение, и что даже выражение «нелепая дилемма» принадлежит не Апокрифу, а прямо взято им у меня? Вот мои подлинные слова: «Никаких вопросов тут не могло бы и возникнуть, по крайней мере, между людьми, понимающими, что А = А и 2 х 2 = 4. Но дело в том, что те философы, которые особенно настаивают на правиле «не лги», как не могущем иметь никакого исключения, впадают сами в фальшь, произвольно ограничивая значение правды (в каждом данном случае) одною её реальною или, точнее, фактическою стороной, в отдельности взятою. Становясь на эту точку зрения, приходят к такой нелепой дилемме…» привожу общеупотребительный пример, как самый простой и ясный (стр. 151, 152). Далее идет отрывок, вписанный Апокрифом, а на следующей (153) странице я говорю: «Разберем это подробно, и пусть читатель не сетует и некоторую педантичность нашего разбора: ведь самый вопрос возник лишь в силу школьного педантизма отвлеченных моралистов».

Итак, тот ходячий вопрос, который я называю нелепою дилеммой, приписывается мне, как мое философское подражание Игнатию Лойоле, и то рассуждение, на котором я останавливаюсь, как на ярком образчике фальшивой морали отвлеченных философов, выдается за пример моей собственной схоластики. Не знаю, как поймет это «здравый русский читатель», к которому обращается Апокриф; я же, по крайней мере, понял, почему чтение моей книги было так неприятно и тягостно врагу всех так называемых вопросов, а также, почему он говорить о вервиях и узлах: в известных случаях нравственная философия бывает «веревкою в доме повешенного.

Апокриф уверяет, что я смущаю честной народ. Об этом пока ничего не слышно: пришлось убедиться только в смущении людей, которых можно относить к честному народу, или в надежде на их исправление, или разумея это прилагательное в том эпическом смысле, в каком, например, старый Гомер называет свинопаса Евмея «божественным».

Я не сомневаюсь, что в Апокрифе и ему подобных есть добро; но не будучи достаточно оправдано в их сознании, оно оказывается бессильным удержать их от поступков, которые никто не назовет добрыми.

Тот народ, о спокойствии которого заботится Апокриф, есть, несомненно, народ апокрифический; слишком известно, что действительный русский народ тяготится своею темнотою, своим «неоправданным» добром и ищет учения, как света, особенно в области нравственной и религиозной, и та часть русского общества, которая заодно с народом и предана его истинной пользе, не найдет для себя лишним оправдание добра, хотя бы оно было связано с возбуждением разных «так называемых вопросов».


2 марта 1897 г.