Благотворительность
Небесные верблюжата. Избранное
Целиком
Aa
На страничку книги
Небесные верблюжата. Избранное

Пир земли

Сказка-поэма

Поэт шел по улице. На камнях и на пролетках лоснились мокрые блики. Впереди надоедал лавочный мальчишка скотским затылком и оттопыренными ушами; в просырелом тумане пахло грязными тряпками; коричневая слизь на тротуаре размазывалась галошами. Блики лоснились в мокром. Галоши, грязь, шины, грязь на платье, лавочный мальчишка, его мясистые уши. У распивочной засаленные глянцевитые люди тупо толклись в сивушном удовольствии. В просырелом тумане пахло грязными тряпками. Мимо люди несли мозглую скользкую сырость на согнутых плечах; блики лоснились в мокром. И все одно и то же, все одно и то же, он устал — томился… Уехать, куда-нибудь, но уехать… В одной луже он увидел кусочек неба и, глядя на него, хотел что-то вспомнить и не мог. Он шел и опять возвращался; он искал: вчера здесь были площадка в светлом голландском духе и мостик; вот здесь, сейчас, стены улицы кончатся и меж темными отвесами раскроется серебряный свет. Но сегодня здесь теснились трусливо-скрытные, злые, укравшие небо дома, и переулок заползал в темноту, почти поперек стоял дом с красными затеками, точно в гноящихся ранах.

Вернулся опять, теснились красные трактирные вывески. Нет, вчера этой грязной темноты здесь не было. Он возвращался в свою прокислую квартиру, проискав напрасно, хотя знал, что именно здесь, вчера, были площадка и открытый свет. От этого сознания ему становилось как-то странно, и снова он вспомнил лужу с кусочком неба. Что если бы правда, уехать?

* * *

Стук вагонных колес. Прибывал и убывал чугунный шумок; ленты туманного леса желтовато белели, выкатьшаясь из клубка, что был впереди.

Он мчался от мальчишек со злыми глазами, пухлыми лицами и от глянцевитых красных пьяниц, и от красных стен с грязными затеками, от диких обезьян, что бежали рядом с окровавленными клячами и, подскакивая, хлестали их.

Постукивали колеса.

* * *

На станции ждала неожиданность: не получили письма, не выслали лошадей. Подождал. В окно станции глядели, пестрея, напавшими монетками молодые елочки. Лошадей — еще могли прислать; он томился, считал шаги вкруг комнаты, повертывался на пятках и смотрел, как на крашеном полу оставались царапины подковкой. Он ходил-ходил; сверил часы — лошади не было окончательно, наверное, уж не пришлют. А может быть и лучше, если он пойдет искать дорогу пешком? Ему вспомнилось, как он искал пропавший мост и площадку в городе. Шел в темноте прокислых улиц, и сейчас могло просветлеть за поворотом; было перед тем, как переменится душа и станет белой и легкой, и в ней раскроется. Сознание оторвалось от привычного вчерашнего, и тогда стало как во сне, когда отворял дверь из комнаты в комнату, но там оказывался вместо комнаты сад: гигантские гиацинты поднимались до неба и стояли синие чаши цветов, налитые до края лепестков золотым, густым, как смола, медом; и шел ему навстречу запах свежести и неба.

И теперь ему показалось, что он стоит у преддверья.

Из окна смотрела осенняя, чистая, кроткая пустота — его потянуло идти по отдыхающей деревенской дороге: немного знал местность. Он вышел. — Тихая синеватость сияла вдали, и в ней светили острыми языками ржавые березки. Эта беловатая дымность осени, — тихая, как опустившаяся ясность, стояла успокоенная, ожидающая, опускала в душу тишину завороженного воздуха; и казалось, что если бы сорвался листик, он мог остановиться в ней и не упасть, так она была молчалива. В ней все мягко слилось, стояло празднично приостановившись, как перед чудом, так что он тоже стал ждать и оглядываться по сторонам. В нем напряглась золотая струна. Он шел незнакомой дорогой меж странных, почти голых, закованных в золотые листья курганов. Они казались золотыми отдыхавшими китами; на боках их чернели пежины ельника. Ему вспомнились клады, заговоренные в земле. Иногда ему чудилось, он начинал узнавать местность, она ему кивала, но сейчас же оказывалась незнакомой, отворачивалась и притаивалась в торжественное церковное молчанье. Странно украсила все осень. Он шел и будил недвижность застывшего. Треугольные слиточки срывались с берез и летели золотыми одинокими звездочками. Вспорхнул серый шорох и укатился вниз по косогору.

Струна так напряглась, что зазвенела. Он шел необыкновенно легко, так легко, точно ноги его летали. Это увлекало: осенний воздух был полон броженья, пьяное веселье его охватило, он делал шаги все больше и больше, длиннее, и уже почти незачем было ступать на землю, только чуть-чуть отталкивался носками и стремительно взмывал и перелетал через зеленые можжевельники у края дороги, через большой сивый камень, и глядя на мельканье внизу, замирал от блаженства. Нежно, нежно зазвенели колокольчики, нагоняя его; он шагнул на бугор, настигали, звенели сильней. В вихре крутящихся листьев запряжка обогнула косогор: мчались на бурых лошадях цугом. Он шагнул с холма и понесся с ними в вихре. Листья вертелись треугольничками, кружками, волшебными монетками вокруг лица, перед глазами; две полосы клубились по сторонам, слившись в беге, Он взлетал на лошадей. Они высоко подбрасывали в галопе, его взметывало, как пушинку, и он уже летел над ними в одуряющем, безумном звоне бубенчиков. Все слилось в вертящуюся пустоту под ними, внизу, вокруг; на мгновенье только мелькнул пень под ольхой на повороте, и снова полет обезумел; но он стал отставать, становилось тяжело, его ноги неодолимо потянула тяжесть к земле, вниз; как он ни напрягался, он летел все ниже и ниже: он споткнулся, отстал и сразу потерял способность лететь… С шорохом и звоном поезд умчался из глаз.

Сразу опустившись, простоял бесконечно, не двигаясь. За это время с шелестом упало несколько листьев; они долго порхали, пока легли на землю. Он взмахнул руками, они тяжело опустились: уже больше он не полетит, это прошло, как проходят сны, теперь начнется ужас, слякоть действительности. Он подумал: нет, надо же что-нибудь предпринять поскорее, пока не вполне исчезла из окружающего волнующая красота чудесного. Еще была тайна в тишине, полете листьев и осенних мерцаниях; пахло миндалем от странных поганок, этой таинственной плесени земли. Прозрачно беловатые, светлые листья освещали желто-розовым светом; изумрудно-лунные кристаллы сияли между палевыми перьями рябин. Он всем существом старался продолжить волшебное настроение, изо всех сил вдыхал странный, миндальный запах поганок — благовоние одуряющих пропастей, и при этом усиленно повторял в уме все стихи, все сказки, которые только знал с самого детства. Водянистые, изумрудные кристаллы прозрачно блистали меж бело-розовыми летучими перьями рябин.

Что-то длинное зеленоватое нежно качалось над бурой глубиной реки, что-то вышедшее из аромата упавших, вянущих листьев, что бледными раковинками неслись по воде. — Очарованный, он нагнулся вниз; его потянуло неодолимо. Перебродившие в рыжей влаге листья кричали ему снизу:

«Мы пиво земли; мы бродим, бродим. Иди к земле, приходи в самое сердцевинное место ее, откуда и мы, к большому бугру у молодого ельника. Посвяти себя земле, тогда мы тебя не оставим: мы пиво земли». И при этом желтая пена кипела и прибивала к черных корчагам. Он не понимал, но обрадовался до испуга, ему хотелось крикнуть: кто вы?..

Мимо скакало существо, сложенное из земляных комьев; сидя на поваленном корневище, как на пауке, оно мчалось крича:

«Идем, идем, узнай чудеса земли! Богатства ее не ждут, травы увядают, торопись быть сторожем ее сокровищ. Все живое посвящено великой; будь ее воином!» И оно проскакало, оставив за собой полосы земляного запаха.

И опять это пронеслось, как ураган в его душе, его охватила жажда двигаться, жажда что-то свершить, его погнало вперед. Точно его уносило в край золотой судьбы, точно золотые соломинки протянулись вперед по земле и дрожали. Там далеко стоят гордые чертоги окаменелого меда и ждут его. Он пытался понять: что же он должен сделать, чтобы успокоить свое темное стремленье.

«Иди к земле, иди к земле!» Волшебная радость наполняла его; ему казалось, что он сейчас войдет в страну чуда.

Так он вышел на проселочную дорогу. Его шаги были точно пропитаны возбуждающим светом, его что-то вело, с ним что-то шло теперь вместе.

Маленькие сосенки удивлялись его приходу. Справа над стемневшими зубцами леса погасал последний дракон заката; наверху пировали облачные фигуры, он видел взметнувшиеся руки, головы, чаши. Под узкой раскаленной полосой была тайна: в темноте заключались союзы и договоры. Дорога кончилась. Окаймляя круглый пустырь, грудами розового золота тихо горели березы. Тут на краю фиалкового неба он увидел трех золотых богинь: они пряли золотую листву березам. Одна со звоном кинула ему свою прялку: «На ней ты будешь прясть свои новые стихи и сказки», — сказала она и смерклась. Все завертелось в танце. Он прижал прялку к себе; лучистое тепло его наполнило — жар и свет. Золотой отблеск озарил березы с земли до вершин, все напряглось и подавало знак. — Красота в золотом мерцании обнажилась до соринок на земле, мгновенной молнией открылся золотой взгляд и просил обнаружившиеся глубины ему навстречу. Это было отчетливое до неистовства золотое зеркало, миг обнажения тайны до того пронзительный, что он упал без чувств.

* * *

Было утро. «Приди в сердцевину земли»… Ему представилась круглая пропасть, где переливаются талисманы, из земли вытапливаются слитки лавы, растопленной земли. Он шел искать, он прижимал прялку к груди.

Прялка пела запахом грибов, броженья, жаждой земли и ее смолистых снов. Внутри его ныло, требовало, кричало — плакало в оторванности заблудившегося, потерявшего родину. Он искал сердцевину земляной жизни, ключа и отгадки всего. Тысячи образов, принадлежавших земле, молили его о воплощении: «Только ты можешь, только ты…» И он не мог найти дороги к ним.

Жажда поворачивалась в нем нестерпимым восторгом отчаянья, восторгом приближающегося. Он молился: «Прими меня туда, откуда мы все пришли». Он молился: «Земля моя! Тысячи существ радостно роют тучные темные глубины твои, полные корней и слитков, они ни разу не вспомнили об отдыхе и дневном свете, потому что исполняли свое предназначение, — твою волю, они промолчали всю жизнь в восторге <от> твоих неразгаданных никем еще тайн, забыв, что могли говорить и петь, и немыми сошли в могилу, промолчав всю жизнь от восторга; земля моя! В нетерпеньи невоплощенное готово разорвать весь мир, как перебродившее пиво рвет бочки. Земля моя! Взгляд ищущего вызывает из корневищ мшистых камней теплые жизнью существа, с теплым дыханием и улыбкой, они опять замрут в кору и камень без вызывающего их жизни взгляда. Вот прекрасные камушки докатились до самого края, и сейчас скроются навсегда в пропасти, если не успею удержать и собрать их для тебя. Синие чаши переполнил до краев мед, густой и золотой, как смола, и вот он прольется на песок. Земля моя, скажи мне, что берешь меня себе, и я соберу его для тебя, и цветы, пока они не завяли. Скажи, что я посвящен тебе, что это правда».

Настал полдень. Наконец начало все озаряться и лысеть, начала освещаться тишина темных покрывал; на опушке светили побелевшие от осени травы, — перед ним был бугор; краем теснились тепло одетые до низу елочки, нежный живой воздух шел от них. Когда он подходил, защебетали синицы. В нем все поднималось от захвата радости.

Земля лежала гигантским хлебом, сытная, отпотевшая от внутреннего дыхания; ее развороченные перекаты вздыхали паром. Бугор был покрыт заячьими лапками и белыми мхами. Он взобрался на него, лег и прижался к земле всем телом.

И восторг вырос к ней, и настало мгновение великой подземной тишины. Слышно было брожение земли, небосклон кругом колебался, и она понесла его через пространства; он слышал, как под ним дышали ее бока и она, бережно покачивая, несла его в бесконечность. Он гладил ее мех и уткнулся лицом в ее густую шубу. Его наполнил спиртуозный возбуждающий запах мхов, он прижался к ней с еще большей страстью: «Ответь мне!» В него проникло земляное блаженство: она заговорила. Вместе с теплом переходили в него ее слова: «Мой, раньше рожденья, явился для меня, скорей произнеси, скорей, и ты будешь участвовать в моих священнослужениях, в моих пьяных пирах. Навсегда мои тайны с тобой! Пей мое вино мхов!» И он ответил жадно, всем телом: «Все мои силы, все что задумал, что смогу, все мои стихи, изображения, все тебе! Для тебя я добился всего и приношу».

* * *

Среди седого молчанья — покрывала седых мхов и зеленых хвойных просветов. Среди тихой вечной глубины кораллами разрастались зелено-белые, лиловые хрупкие мхи, на опущенных лапах ели висло молчание. Оно стояло застывшими потоками. Находили облака. Меркло, — и еще седее становилось молчание. Так, наклонившись к земле и на камнях, он разбирал руны мхов. Вехами свивались и тишине узоры. Он наклонялся над камнями, разбирал их нежные оттенки, где были написаны истории весны и лета, плодящего брожения осени и первого пробуждения от белых снов. Как стадами с севера на льдинах приплыли камни и, опьяненные запахом поганок, рассыпались в землю, и родили папоротник небывалой красоты; и облачные гости прельстились и приняли в себя творящие пары его дыханья, и родились облачные герои, населили тучи. О том, как внизу под берегом, где задевают струйки мель, расцвели зеленые цветочки, которые одни знали дорогу в царство весны и все, что делается в земле: и как в лесу мхов и вересков появились талисманы. Он разбирал и радовался находкам. Это была игра: мир был широкий, просторный и уютный.

Ему вспомнилось, как в детстве он собирал круглые глянцевитые камешки и ольховые шишечки; и чем больше набиралось в коробочке круглых, разноцветных, веселых вещичек, чуть-чуть различных, чуть-чуть похожих, тем каждая из них становилась красивей. И уж с утра жизнь преображалась в завлекающую радость находок. Он спал лишь для того, чтобы с утра идти собирать, ел торопливо, чтоб осталось больше времени до вечера. И теперь вот опять было как в детстве. И навстречу ему уже бежали будущие дни, короткие от налетающего счастья откровений.

Где-то прошуршала белка сверху вниз. Упали две сухие веточки, задев за сук.

Прошел день. В лесном храме это было служение тишины. Так он просидел до сумерек. Встал. Он дошел до конца просеки. Две зубчатые стены елок сторожили просвет: дорогу в страну белой лазури и жидкого золота. По светозарному небосклону отплывал сиренево-нежный, тонкий челнок, это были чудеса небесной страны. Был холодный осенний вечер северных чудес.

Уверенный и утихший, как тайна возрожденья, он шел к самой глубинной силе земли. К ее дворцам.

* * *

«И ты будешь участвовать в моих пирах…» Из корявого, как луковица, ствола можжевельника капала толстыми струйками смола, уходила в разогретую землю. Земля жадно пила смолу и в ней поднималась сила, и трещины расседались и бежали водяные струйки, вырастали лиловые звездочки с запахом свежести ветра.

Он лежал, слушал и вздыхал. Солнце ему пригрело веки. Лучи хлынули, и ему хотелось хватать горячий свет и что-то лепить, создавать из него. Набирать его полными горстями. Тогда поднялась из земли теплая сырая сила, и вот среди осени настала весна. Тепло выпирало сквозь бугры, широкими волнами пошло от поверхности, сквозь густой мех сухих прошлогодних мхов. И внутри его все прыгало, задыхалось от восторга, горячего, первого солнечного блаженства. Его до самой глубины проникало, пронизывало грение лучей. Теснились желанья, замыслы, и он уже не прислушивался к ним в весеннем набегающем возбужденьи: чуялось, что они растут в нем сами, помимо воли, как зеленые росточки в черноземе. Нарастала необъятная сила, и он только закрывал глаза и слушал ее.

И смоляные спирты поднимались испареньями, опьяняли земляные бугры, и те танцевали; лопалась и разворачивалась сырая земля, и солнце лилось туда ручьем, прокаливая сырые комья, и вырастали пушистые зеленые существа; ели землю и наслаждались грением солнца. Гигантские толстые хвощи лезли головастыми столбами, как змеи, поднявшиеся на хвостах и, сочные, пили и рылись корнями во влажных глубинах; а из разрыхленной земли тотчас тянулись слабые нежные стебельки и одевали все яркостью. Елки гудели весенним ревом над голубенькими цветами. Расселись овраги и потоки, мчали из них желтые пески: бушевала земля в пьянстве брожения.

Упругим толчком его подбросило, он перелетел через острые верхушки и серые провалы; мчался через пространства, пока не падал вниз в весеннем упоении. Тогда зеленые, тинные, мглистые болотники вышли из самых таинственных глубин, вышли из хрустящих сладких осок в солодовых водах лугов; и заиграли в брожении трясины и мутные заводи, — благоденствии сочных болот. Болотники распивали пиво земли и легкопенный туманный напиток, и волны зеленых берез вздымались с сияющим смехом в тучи. Зеленое ярко-тинное вино лилось; шипя игрой, в неистовстве пира; стеклянные пузырьки в нем кипели и лопались с треском, возникали из них новые жизни, мчались в винном танце.

Его охватило. «Погляди на город!» — кричали болотники, и перед глазами встали города и рассыпались пылью штукатурки. На пыльные развалины они пролили зеленые искры пьяного веселья. Болотники, с хохотом квакая, открыли глубину земли, оттуда прянули хрустальные ручьи, прянули спектры, за ними били фонтаны смол и зеленых соков земли, кружились золотые вихри брызг и, где падали они друг через друга, росли колоссальные папоротники, круглыми змеями из земли, выпрямлялись, и черные комья, отброшенные, катились мокрой лавиной, где их подхватывали бурные волны и мчали, окачивая пеной, зелено-зубчатые стены. И розово-зеленым хаосом прянули головы ростков, разогнувшись, ударили в небо; и потоки солнца разорвались в фонтанах вина и прозрачного сверканья, и потекли в пропасти расседавшейся земли. Шелест комьев, шум роста трав оглушил его, все помчалось кругом…

Он потерял сознанье.

* * *

В помещичьем доме у вечернего стола гремели чайные ложечки. В передней совались, задевали и топотали; поэт входил с крыльца в переднюю; с плаща его капала вода. Снимал галоши. Встречали, ахали, обнимали: «Ну, наконец-то мы получили вас!» — «Представьте себе!» — «Где же вы пропадали?»

Двигаясь стульями, подсаживались к столу, наседали, расспрашивали с наскоком, с набитыми ртами, едва успевая пережевывать: «Попробуйте нашего деревенского масла!» — «О да, заранее воображаю!»

Ел домашние булки с маслом. Говорили о плохой дороге, земстве и уряднике. Слушая, едва верил тому, что с ним случилось; лукаво посмеиваясь, пощупал в боковом кармане прялку; едва успевал отвечать; неловко отвыкшими пальцами повязывал салфетку, ронял куски себе на колени, стараясь скрыть это. «Я заплутался, знаете, здесь такие леса…» — «Что вы? Вот странно! Поблизости все вырублено, — верст за сорок — есть». Спохватившись, замялся, — потрогал опять на груди свою прялку.

В ответ ему золотые струйки побежали в нем и кругом по стенам. Все осветилось, но он притворился, что — поглощен чаем, чтобы они не заметили этого.


1910–1912