Благотворительность
История европейской культуры. Римская империя, христианство и варвары
Целиком
Aa
На страничку книги
История европейской культуры. Римская империя, христианство и варвары

IV. Духовная культура империи

19

Виднейшие историки признают гибель Римской империи одною из наиболее интересных исторических проблем. Но и по сей день доискиваясь причин этой гибели, ничего особенного историки не добились; споры не утихают, а никаких объективных выводов не получено. Одни видят причину гибели империи, вернее говоря, — западной империи, в экономических процессах, другие — в деспотизме императоров, третьи — в нашествии варваров. Иные обвиняют христианство в том, что оно отрицало человеческую культуру, проповедуя загробную жизнь. Позвольте, — восклицают другие, — само христианство не есть ли плод различных психологических, а возможно, и социально–экономических «факторов»?! Находятся исследователи, полагающие, что деспотическое государство полностью зависело от даровитости самих деспотов и что в самый опасный час ему недостало способных правителей. О. Seeck [О. Сик] всю историю империи представляет как процесс уничтожения «избранных» (Ausrottung der Besten). G. Ferrero [Г. Ферреро] под впечатлением нынешних событий, предполагает, что императорская власть должна была погибнуть, как не имеющая правового основания, а с ослаблением власти погибла и самая империя.

Толкователи не в состоянии убедить друг друга, а несметное множество теорий ослабляет позицию каждого из них. Не более убедительны и те, кто пытается объяснить гибель империи, — sit venia verbo, — «синтетически», т. е. — те историки, которые признают множество «причин» или «факторов» этого процесса, пытаясь с грехом пополам согласовать все, подчас взаимоисключающие, гипотезы. Из таких попыток выходит лишь обыкновенное изложение различных, так называемых, причин; какая причина насколько мотивирует процесс, какой «фактор» важен, а какой второстепенен, — совершенно неясно. Можно до бесконечности вычленять из событий «причины» и «факторы»; одни и те же события можно именовать и «причинами», и «следствиями». Прошлое все стерпит, самой же науке от этого никакого проку нет.

По нашему убеждению, историк не призван доискиваться «причин» или «факторов» (§ 1). Это дело естественника, поскольку он исследует делимые предметы, которые можно с точностью измерить, взвесить, словом, — представить в цифрах. В естественных науках причину и следствия установить относительно несложно. Иное дело — в исторической науке, где исследуется социально–психическое бытие. Это бытие невозможно поделить, взвесить, измерить, выразить в цифрах. Здесь совершенно непригоден эксперимент, который единственно и позволяет установить отношение причинности. Стало быть, в истории все причинные объяснения равноценны недоказуемым гипотезам. Как, к примеру, доказать, что экономический кризис империи явился причиной возникновения мистических союзов? — Может, как раз наоборот. Отчего же деспотизм императоров определяет пассивность общества, а не наоборот — пассивность общества вынуждает императоров вести себя деспотично?

Понятно. Либо история не наука, а обыкновенное собрание недоказуемых гипотез, либо цель историка состоит не в поиске причин или факторов. Понятие науки очевидно смешивается с более узким понятием естественных наук. Преобладающее ныне естественнонаучное мировоззрение побуждает историка вести исследование естественнонаучно (сам он наивно полагает, что «научно»). И если естественника не занимает философский вопрос о том, что такое причина и отношение причинности, историк тоже не задается вопросом: не требует ли само понятие причинности метафизического истолкования, не больше ли у исторической науки связей с метафизикой, чем у наук естественных? Однако, весьма вероятно, что рассматриваемое отношение причинности вовсе и не должно чрезмерно занимать историка. Дело в том, что историк исследует тот высший мировой слой, где причинное объяснение сменяется иным, более сущностным, но гораздо более труднопостижимым. Для этой цели историк должен избавиться от естественнонаучных предрассудков, постигая исторический процесс уже не естественнонаучно, а исторически.

Во–первых, историку следует верно описать исторический процесс, в данном случае — гибель Римской (Западной) империи; во–вторых, постичь множественное единство этого процесса. А постичь единство исторического процесса, значит обнаружить и очертить такие тенденции исследуемой эпохи, которые одинаково проявляются в политической, социально–экономической жизни и в сфере духовной культуры. Поскольку исторический процесс есть, прежде всего, социально–психическое бытие, то и тенденции эти должны быть фактами соиэлглъпо–психическими. Так что удобнее всего знакомиться с ними, исследуя духовную культуру. Поэтому, оставив праздные вопросы о причинах гибели Рима, следует ограничиться описанием того, как погибала империя, и каковы были характерные черты этого процесса. Существуют такие–то причины, т. е. основные, первичные факты и их связи, — говорит естественник; существуют такие–то характерные черты социального субъекта и данного его состояния, — говорит историк. А что такое причина и характерная или сущностная черта, почему существует и что означает, — на эти вопросы отвечать уже не естественнику и не историку, но метафизику.

20

В целом у императоров не было недостатка ни в способностях, ни в энергии. В качестве верховных командующих римской армии, они воевали с неприятелем на Евфрате, Дунае и Рейне. Прекрасно сознавая, что выдвинувшая их армия в любую минуту способна их же уничтожить, они не пренебрегали своими обязанностями и оставляли военный лагерь только для дел управления империей. Подлинно трагические лица, во имя империи навлекавшие на себя вечную опасность, нередко и смерть. Были среди них грубоватые вояки и люди чрезмерно горячие, но эгоистов–тиранов было мало. Только после смерти Феодосия Великого некоторое время правили такие посредственности, как — на Западе — святоша, но при том крайний упрямец Гонорий (395–423), Валентиниан III (423–455), Олибрий (456), Авит (456), а на Востоке — Аркадий (395–408) и его сын Феодосий II (408–450) — чрезвычайно набожный лентяй. Но правили еще и (на западе) энергичный Майориан (457–461), грек Анфимий (467–472), Юлий Непот (474–475), а на востоке — сестра Феодосия Пульхерия и ее супруг толковый и «святой» правитель Маркиан (450–457), Зенон (474–491), Анастасий (491–518), Юстиниан Великий (527–565), сумевший на короткое время воссоединить империю: Италию, Африку и часть Испании. Гораздо важнее, однако, тот факт, что существовала — особенно на Востоке — действительная центральная власть, имеющая традицию и идеологию правления. Когда стране недоставало императоров, их место занимали отважные генералы и находчивые политики: Стилихон и усмиривший гуннов Аэций, патриций Констанций, а на Востоке — praefectus praetorio Анфимий, впоследствии — император Запада. Тем временем как на Западе все усиливались германцы, восточному правительству удалось вытеснить германцев и создать новую армию из кавказских племен — аланов, исавров и других.

Радея об общественном благе, правительство, т. е. императоры и ближайшие их сподвижники совершали поистине гигантскую работу, спасая не желающее спасения государство; создали и неустанно контролировали бюрократию, строго преследовали хищных чиновников и всех уклоняющихся от своих обязанностей: куриалов, ремесленников, крестьян. Стремясь поддержать мелких землевладельцев, императоры придумали «alimenta» (§ 11), для защиты малоимущих горожан назначали дефенсоров (§ 6); поощряя общественную деятельность, опекали собиравшихся на съезды представителей провинций (§ 10). Анастасий (491–518) положил конец коллективной ответственности куриалов за налоги. В правление Феодосия II был основан Константинопольский университет и издан свод законов (Codex Theodosianus, 429–438). Юстиниан продолжил эту работу изданием своего Кодекса, «Пандектов» и «Institutiones».

Однако вся эта, пусть и энергичная и изобретательная политика — политика чисто консервативная, упрямо хватающаяся за прошлое. Подобная политика годилась для того, чтобы кратковременно поддержать государство, худо–бедно пережить трудный час. Новые идеи, оригинальные и смелые замыслы канули в прошлое. Даже реформы Диоклетиана и Константина не Бог весть как оригинальны. Правительство усердно сохраняло остатки древности, однако, не искало и не видело ничего нового. Весьма показательно, что подлинно византийский «василевс» Юстиниан стремится возродить древнеримское государство, не замечая родившейся уже «ромейской» культуры, сознает себя не греком или ромеем, а римлянином. Новая византийская культура росла неприметно, хотя именно она и укрепляла империю. Правительство позднего Рима — в буквальном смысле власть археологов [любителей древности], а не политиков. В энергии у правителей недостатка не было, но чувство реальности исчезло, а политическая деятельность утратила живую инициативу.

Да и откуда, по правде говоря, было этому правительству черпать живую (а не археологическую) инициативу и чувство реальности, если само западное общество не желало жить в государственности, а на Востоке возникла совершенно новая культура? Правительство без устали боролось с неприятелями, упорядочивало жизнь, армию же тем временем сотрясали волнения и мятежи; забыв о своих обязанностях, предавались грабежу чиновники, общество пренебрегало государственными интересами. Если правительство хотя бы лелеяло отживший идеал, общество, и даже уже не общество, а отдельные люди эгоистически трудились во имя собственного блага. Все только и искали случая уклониться от повинностей и налогов; высшие классы жили неплохо, интересовались литературой и дремотно мечтали о канувшей в Лету славе Рима.

Мы уже видели (§ 12), как рушилось основание экономической жизни и таяло экономическое единство империи. Это обстоятельство не определило гибели социально–политического единства (ср. § 19), но явилось выражением того же сущностного факта, т. е. губительного для общества и культуры индивидуализма. Обществу недоставало патриотизма и чувства единства. Всегда и всюду потенциальный в низших классах, патриотизм становится актуальным и сознательным только в средних и высших классам, хотя они и черпают его из всего общества. Средние и высшие классы лишь актуализуют и формулируют общее культурное сознание, которое, не умеют должным образом актуализовать люди темные и изнуренные трудами. Однако средние классы постепенно почти исчезли, а знать, как сказано (§§ 5, 13), колебалась между имперским и городским или провинциальным патриотизмом. «Управляемый детьми (автор имеет в виду Валентиниана III, хотя, пока тот был еще ребенком, совсем неплохо правили Галла Плацидия и Констанций) Рим уже состарился», — говорит Аполлинарий Сидоний в своем панегирике императору Авиту. Галлы служат незнакомым правителям и скорее по привычке, нежели по доброй воле, сносят тень их власти. Тем не менее, и галльская знать, и висиготы выбрали Авита в правители империи, а не Галлии. Так что трудно сказать, что сильнее: патриотизм имперский или провинциальный. Судя по всему, оба не Бог весть как сильны. Откуда и взяться было провинциальному и городскому патриотизму, если всякого магната, словно наследственная функция, манила карьера крупного чиновника, когда «гонорат» стремился знатностью превзойти своих предков и, украшая свой род новыми титулами (honores), лелеял мечту о том, что его потомки будут пользоваться еще большим почетом? Подтачивавшая городской патриотизм чиновничья карьера еще не делала чиновника патриотом империи. Снискавший титул praefectus urbis (префект города [префект Рима]), провинциал жил в постоянном страхе перед тем, как бы столичный люд не остался недоволен устраиваемыми им игрищами. Никто не требовал от него политических дарований и смекалки. Кроме того, магнаты все больше сторонились политической деятельности, познав вкус к усладам частной жизни.

С исчезновением патриотизма слабело и чувство общности. Крестьяне представляли собой разрозненную массу: только крепостное право не позволяло им теперь разбежаться окончательно. Только строгие правительственные меры объединяли ремесленников, даже куриалов. Правда, знать, похоже, все еще была преисполнена сословных чувств. Однако и эти чувства не объединяли магнатов в подлинное, организованное сословие, но служили лишь психологической приметой магната и особенностью жизни знати, отличающей магната от презренных низших классов.

Французский историк Fustel de Coulanges [Фюстель деКуланж] удачно определил все эти явления медицинским понятием атонии. Можно говорить об атрофии социальных и политических чувств. Деятельность самого правительства страдала такой атонией и даже атрофией. Сознавая значение политических, социальных и экономических отношений, правительство понимало их поверхностно. Оно видело факт и форму, но, будучи само плодом этого атоничного общества, оно и понятия не имело о том, что есть, или, вернее сказать, чем некогда было сущностное содержание формы и живая, животворная душа факта, поскольку ни содержания, ни души уже не было. Правительство по мере сил старалось сохранить факт и форму. Стремилось возродить политическое и социально–экономическое единство, однако, сумело породить лишь неживую, искусственную форму. Отсюда происходит рационализм императорской политики: бюрократизм, подлинно кастовый строй и, наконец, «государственный социализм» (§ 10). Оборотная сторона индивидуализма, социализм и «этатизм» возникают там, где индивидуалисты пытаются жить социальной и государственной жизнью.

21

Индивидуализм не означает, что существуют исключительно индивидуальные чувства и интересы. Он означает, что индивид мнит себя подлинным центром и целью вселенной. Поэтому, действуя в сфере социальной и политической, индивидуалист ценит свою деятельность только постольку, поскольку она ему полезна и приятна. Поскольку человек по сути своей не может не действовать в социальной сфере, индивидуалист тоже обязательно имеет социальные и политические интересы, но подчиняет их своим индивидуальным целям и понимает индивидуалистически. Чем дальше тот или иной интерес от сферы собственно индивидуальной, тем более чужд он индивиду, тем более, стало быть, слаб. С удалением общегосударственных дел от индивида, индивид все больше склоняется к интересам провинции в ущерб интересам государственным: по отношению к государству он — индивидуалист. Точно так же, испытывая к своему городу большую любовь, нежели к своей провинции, он — индивидуалист по отношению к провинции. Еще большую любовь и привязанность питает он к своему поместью, к своим друзьям и семейству, а более всего — к самому себе. Индивидуализм — понятие в самом широком смысле слова относительное. Однако индивидуализм обладает собственной движимой эгоистическим интересом динамикой. В силу этой динамики индивидуалист и в помыслах, и в жизни основанием всего полагает свою личность. Он может любить ближнего, но вовсе не намерен жертвовать ради него собственной жизнью.

22

С ростом индивидуализма появились и героические правители, превратившие благосостояние государства в свою индивидуальную цель. Индивидуалистами были и крупнейшие римские генералы, сегодня бунтовщики, завтра избавители государства. Но чем дальше, тем больше индивидуализм начинает развивать и обогащать душу индивида. Адриан и Марк Аврелий предвосхитили новый тип человека: люди становились все сложнее, их чувства и интересы все разнообразнее. К несчастью, те же люди слабели в вечной борьбе интеллекта с волей. От этого в конечном счете слабели и их чувства, мельчали интересы. Индивидуализм оборачивался атонией.

Для понимания духовного склада рассматриваемой эпохи полезнее всего познакомиться с просвещенным слоем общества — с тою же самою знатью. Во–первых, почти все писатели этого времени были знатного рода или стали магнатами; так что едва ли не одни магнаты и оставили нам свои писания. Во–вторых, только наиболее культурный класс обнаруживает то, что производит и культивирует общество, и что лишь потенциально заключено в низших классах (ср. § 20). О культуре, как о растении, следует судить по цветам и плодам.

Аммиан Марцеллин и бл. Иероним рисуют картину развращенной римской знати. Но, оба риторы и моралисты, они, без сомнения, изрядно преувеличивают. Кроме того, не общество столиц, тем более не общество заброшенного властями Рима, характерно для знати IV и V веков. В больших городах всегда довольно суетности и всякой дряни. Знать, в целом, городов не любила (ср. § 6), тем более, что такова была излюбленная тема, locus communis, литературной традиции (ср. § 24). Знатных особ раздражала толпа, площади и узкие улочки, с их толкотнею, с непролазной грязью и вечным шумом, от которого не скроешься даже в дворцовых садах. С приходом Пасхи или других праздников магнат должен был, разумеется, посетить свой город, которому он зачастую приходился и «патроном». Магнаты съезжались в город для выборов магистратов или представителей провинции. Участвовали они и в заседаниях «курии» (§§ 5–7), образуя первый и наиболее почтенный ее слой (principales); они же избирали кураторов, дефенсоров, епископа и сами избирались на эти должности. Кроме того, желая украсить свой род новыми титулами и почестями (honores), магнаты стремились к карьере высокого чиновника. Не много времени занимало стать наместником, даже префектом, а то и римским консулом. Для этого приходилось жить в городе, наведываться в Рим, Равенну, Милан (Mediolanum). Однако срок службы скоро истекал, и магнат возвращался домой. Здесь его, утомленного службою и городским шумом, уже ждала его земля, «родовое царство» (§ 8). Здесь высятся «из крепкого мрамора сложенные виллы», structae solido de marmore villae, великолепные поместья, где некогда хозяйничали его предки.

Salve, haerediolum, majorum regnum meorum,
Quod proavus, quod avus, quod pater excoluit!
[Здравствуй, родовое поместье, царство моих предков,
Которое прадед, дед и отец взращивал!]

Магнат занимается хозяйством; следуя советам знаменитого римского архитектора Витрувия, возводит различные постройки, бани, церкви, портики; сеет и растит; радуется «безопасному волнению моря своих хлебов» и «несказанному домашнему покою» (profundum domesticae quietis). Однако, как было сказано афинским философом Солоном, — «μηδέν άγαν» [ничего слишком], — распоряжение хозяйством перенимает управляющий, villicus, раб или какой–нибудь гречишка. Господин не столько присматривает за ним, сколько находит в нем забавную тему для изящных писем и стихов. — «Сам увидишь, каков мой виллик, или, как сам он предпочитает именоваться по–гречески, — επίτροπος. Истинный символ своей судьбы — седой, волосатый, грязный, мохнатый, дикий. Сущий Формион Теренция! Он приводит в ужас своими всклокоченными волосами, как морской еж или… мои стихи. Поздно или слишком рано сея, не зная звезд, он раздражает небо и оправдывает себя, обвиняя небожителей. Он больше любит торговать… Торговец «греческой веры» он знает о семи мужах Греции и восьмым вступает в число мудрых… Сменяя прибыль убытками, а убытки обманами, сам обогащается, а меня разоряет».

Так что хозяйствует вельможа по–барски; больше времени проводит на охоте и рыбалке. Однако и здесь потребна мера — μηδέν άγαν. Всякий человек сенаторского рода лишь посмеялся бы над знакомым Авсония, у которого одна только охота на языке. Как тут удержаться от смеха, когда, задрав свою рубашку, этот охотник демонстрирует раны на вовсе уж неприличных местах? Пусть дивятся ему Таврин, Урсин и прочие, пусть равняют его с древними героями! Серьезный же человек не должен забывать сословных приличий и достойного поведения. Кроме того, существует ведь множество других развлечений, — более серьезных и удобных.

В своем поместье магнат не одинок: всюду его сопровождают друзья, amici. Впрочем, последние лишь именуются друзьями, в действительности же это разного рода приживалы и клиенты. Магнату их мало: ему нужны настоящие друзья, люди его сословия. На месте общей сословной организации возникает масса мелких кружков. В поместье магната полно благородных гостей. По правде говоря, на одном месте ему не сидится. Побыв некоторое время в городе, встретившись с друзьями, посетив храм Божий и театр с цирком, он спешит в свой «утешный замок» (arx deliciarum) — присмотреть за хозяйством, охотиться, читать и писать. — «Мы отправлялись из города в далекую деревню. Замешкавшись ранним утром я едва вырвался, благодаря твоему письму, из надоедливой толпы провожатых, чтобы хоть в пути, хоть на коне исполнить твое поручение. Фамилия наша на рассвете отправилась вперед, чтобы разбить палатку в расстоянии 1800 шагов, где сама местность весьма удобна для остановки — тенистая роща, холодный источник, ниже изобилующий травами луг, перед глазами полная рыб и с порхающими над нею птицами река, а сверх всего этого у самого берега реки, новый дом старого друга, бесконечной любезности которого не положить предела ни отказом ни согласием». «Ехали за город, далеко в деревню. Рано поутру, задержавшись из–за твоего письма, едва увернулся от назойливых провожатых, с тем чтобы хотя бы по дороге, хоть верхом на коне выполнить назначенный мне тобою урок. Прислуга наша отправилась в путь еще до восхода солнца, чтобы разбить палатку в чрезвычайно удобном для привала местечке: тенистая рощица, ниже — великолепный луг, напротив — речушка, полная рыбы, над головою птички, кроме того, неподалеку от реки — дом старинного приятеля, беспредельную любезность которого не одолеешь, ни отказавшись его навестить, ни согласившись».

Приятная жизнь, деятельная праздность! — Не слишком много работы, множество разнообразных и пристойных развлечений, редкого качества обед, расцвеченный остроумными шутками и серьезными философскими речами. «О сладостный дом, святые пенаты, которых (трудная и противоречивая вещь) вместе питают и свобода и стыдливость! О пиры, рассказы, книжечки, смех, серьезные разговоры, болтовня и всегда одно и то же общество!» —

О dulcis domus, о pii penates,
Quos (res dijficilis sibique discors)
Libertas simul excolit pudorque!
О convivia, fabulae, libelli,
Risus, serietas, dicacitates,
Occursus, comitatus unus idem!

Эта гармоничная жизнь олицетворяет идеал «золотой середины» (§ 12): здесь есть все, чего мог бы пожелать просвещенный культурный человек. Все интересы, все чувства уравновешены, как того требовал еще греческий идеал καλοκάγαθία. Воистину, ничего слишком — μηδέν άγαν. Зато нет и сильных чувств, возвышающих душу идей. Все точно освещено последними лучами заходящего солнца. Порою затрудняешься сказать, живые ли это люди или скользящие тени. Они мнят себя живыми, даже истинными римлянами. Но вместо того, чтобы созидать римскую культуру, они лишь хранят память и любовь к ней, прежде всего — к ее литературе. Ведь почти все магнаты прошли школу литературной риторики и были, какими–никакими, литераторами. Если можно говорить о главном их интересе, то это, без сомнения, литература. Конечно, римляне никогда не отличались способностями к философии, и редкий магнат в философии был более, нежели дилетантом. Тем не менее, они интересуются и философией, расспрашивают пресвитера Мамерта Клавдиана, который, «хоть и высмеивал палку и рваный плащ последователей Платона, сам от них отличался только своей верою и одеждою». —с«Господи Всевышний, как хорошо бывало собираться у него с единственною целью разъяснить спорные вопросы! Тотчас же разъяснял он нам все, без тени сомнения, но и не хвалясь своими знаниями… Все богатства своей учености рассыпал перед нами… Стоило ему высказать какую–нибудь мысль, мы тут же принимались возражать посредством опровергающих эту мысль силлогизмов. Однако он разбивал наши придирчивые нападки. Таким образом, ничего мы не принимали без обсуждения и доказательства».

Так или иначе, последние римские интеллигенты, за исключением трех–четырех писателей, были не философами, а литераторами или большими любителями словесности. Кто умел, писал стихи. Но особенно распространена была художественная эпистолография. Авторы создавали письма, друзья заботливо их собирали. Со II века это становится излюбленным родом литературы, всеобще доступным и ценимым. Один написал коротенькое письмецо, — хвалят spartana brevitas; другой любит длинные и чрезмерно сложные обороты, — восхищенные читатели говорят о rotunditas Ciceronis. А кто и писем писать не умеет, тот, несомненно, великий критик.

Все будило Муз—литературная традиция, риторическая школа, приятный досуг магната. Литературные интересы объединяли знатных особ в небольшие кружки. Известный «эпистолограф» Плиний Младший (62 — ок. 120 [ок. 113] г.) был еще придворным и столичным литератором, также как и последний защитник язычества Симмах (340–416 [400 или 403] гг.), хотя их друзья и корреспонденты жили подчас далеко от Рима. В четвертом веке профессор Бурдигалы и учитель императора Грациана Авсоний (ок. 310–394) был светочем в среде литераторов своего города. Благодаря ему мы располагаем интересными сведениями о кружках любителей словесности в самой Бурдигале и округе, в Толозе (Toulouse), где состоял профессором дядя его Арборий, в Испании, где некоторое время жил любимый ученик Авсония, позднее епископ Нолы (близ Неаполя) Павлин, и в Италии.

В пятом веке своих друзей упоминает поэт, эпистолограф, впоследствии епископ Арвернский (civitas Arvemorum — Clermont–Ferrand) Аполлинарий Сидоний. Это — катоновой строгости критик, грамматик Донидий, братья Юстин и Сацерд (сами они не пишут стихов, но их дядя Викторий — один из наиболее читаемых поэтов (potentissime condidit versus [самым мощным образом создал стихи]); родственник Сидония и бывший префект Галлии Тонанций Ферреол и другой его родственник Аполлинарий. Последний, как и его знаменитый тезка, пытался, кажется, и сам писать стихи. Другой корреспондент Сидония Фидул — кладезь знаний. Не гнушаются словесности и оба сына известного своими философскими трудами консула Магна — Магн Феликс и Проб. К несчастью, мы ничего не знаем ни о философии Магна, ни о его сыновьях, ни сьшкольном товарище Сидония Авите. Не больше известно о Пробе, братьях Тавмастах и прочих лицах. Приходится принять на веру утверждение Сидония о том, что нарбонский профессор права Лев знал законы XII таблиц не хуже самого Аппия Клавдия. Как и то, что Сидоний пишет о живущих около Нарбонны Консенциях, отце и сыне. В отце аттическая веселость и блестящее остроумие счастливо сочетались с римскою твердостью речи. Ему уступили бы в познаниях семь греческих мудрецов, что же касается латинских писателей, то они с приходом Консенция погрузились бы в безмолвную печаль. Младшего Консенция с рождения приняли в свое лоно девять сестер, и уже в ранней юности он постиг все тонкости грамматики и риторики. Главной ареной его славы была римская литература, но и чистотой греческого языка он приводил в изумление самих греков. Ничего об этих замечательных людях не зная, трудно сказать, кто более знаменит: ритор Луп, секретарь (magister epistularum) императора Майориана Петр или автор латинских и греческих стихов, бурдигальский профессор Лампридий. Последний по меньшей мере равен Горацию, Пиндару и Алкею, а от речей Петра стынут в изумлении император, сенаторы, солдаты, всадники (которых, по правде говоря, и не было уже) и сам римский народ —

Stupuit virum loquentem
Diadematis potestas,
Toga, miles, ordo equester,
Populusque romularis.
[Застыла перед говорящим мужем
власть, увенчанная диадемой,
тога, воин, всадническое сословие,
народ римский].

Вот еще — женатый на дочери императорского родственника, профессор риторики Прагмаций, автор сатиры на бургундов Секундин, не уступающий Квинтилиану Севериан, Сапавд, «единственная пристань латинской речи, когда военная сила Рима потерпела кораблекрушение» Иоанн и издавший две книги своих писем к друзьям Руриций.

Руриций, один из арелатских (Arles) литераторов, состоит в переписке с «темным» Эннодием, живущим в Медиолане (Милане); там уже в IV в. снискал известность противник Симмаха епископ Амвросий. Слушая в его изложении Св. Писание, обратился в христианство гениальный ритор и метафизик, африканец св. Августин; крестившись (387 г.), последний пытался вести со своими учениками жизнь философа в превосходном имении своего друга близ Медиолана. Дело в том, что христианство не преследовало литературу: даже священники и монахи, к примеру, бл. Иероним, подвизались на поприще поэзии, науки и философии. В числе друзей Сидония были священник и известный философ Мамерт Клавдиан, епископы Фавст [Рейский], Максим Палатин и [св.] Ремигий. Сапавд, возможно, был учителем епископа Авита; епископ Цезарий рос в литературном кружке арелатских литераторов. Впоследствии, когда мелкие германские государства поделили между собой земли империи, именно духовенство сохранило остатки культуры. Одновременно на месте разных кружков с поощрения германских правителей возродилась придворная культура. Упомянутый правовед Лев служил висиготскому князю Эйрику, украшая речи варварского правителя звучными декламациями. И Лев не был исключением: другой приятель Сидония, Сиагрий, говорил по–бургундски и — как «новый Солон» — редактировал бургундские законы; другие литераторы служили при дворах варварских правителей. В Италии придворными Теодорика [Теодориха] Великого (453–526) были знаменитые литераторы — философ Боэций (умер в 525 г.) и Кассиодор. Франкские короли и королевы оказывали покровительство последнему большому латинскому поэту Венанцию Фортунату (ок. 530–600). Но Фортунат уже избегал традиционных тем римской литературы, принужденный воспевать своих покровителей. Это был подлинный и благочестивый поэт, восхищавшийся пасхальным возрождением природы, автор превосходных церковных гимнов (Vexilla regis prodeunt, Pange, lingua, gloriosi lauream certaminis [Идут вперед знамена царя, прочно язык лавровую ветвь славного состязания]).

23

Solum erit posthac nobilitatis indicium litteras nosse [После этого будет динственным признаком знатного происхождения — знать литературу], — сказал как–то Сидоний: философия, ученость, литература и хороший латинский язык оставались в гибнущем римском государстве последней надеждой римлян. Не желая верить в надвигающуюся гибель Рима, магнаты, тем не менее, чувствовали подчас, как жизнь покидает империю и близится ее конец. Отрекшимся от военной и государственной славы, им представлялось, что культура была единственным действительно нажитым Римом богатством, его κτήμα εις άε'ι [вещь на века], и что единственно культуру Рим и оставит грядущим векам. Примерно так думают и сегодняшние историки. Но чем же, в самом деле, была эта римская культура?

Римская культура была культурой эллинистической. С начала империи, даже раньше — с I века до P. X. эллинистическая культура заглушала ростки первоначальной римской культуры. Ни в архитектуре, ни в скульптуре (за исключением разве что скульптурных портретов — последние, похоже, этрусекого происхождения), ни в живописи, ни, наконец, в сфере философии, науки и литературы римляне не отличались оригинальностью, а были лишь затейливыми имитаторами греков. Правда, до сих пор большое впечатление производит римское право. Но в том–то и кроется специфическая черта римского характера, а именно — его организационный гений. Отражающее индивидуализм эпохи империи римское право есть не что иное, как упорядоченное право всего государства. Римские правоведы отказались от всего подлинно римского ко благу людей, во имя «jus gentium». Римляне оригинальны тем, что отрицали оригинальность. То же и в сфере искусства: вместо поиска новых идей и форм, римляне занимались распространением и организацией идей и форм сначала греческих, потом — вообще эллинистических. Философии в Риме, можно сказать, не было вовсе, поскольку крупнейшие римские философы: Цицерон, Сенека, Марк Аврелий, были лишь популяризаторами греческих систем. Римские философы появились только в V веке — св. Августин и Боэций. Но оба они были последователями Плотина. Римские литераторы привили латинскому языку формы греческой литературы, предав забвению свои собственные и почитая это величайшею своею заслугою.

Организация и популяризация культуры — дело, конечно, не шуточное; вещь это, несомненно, полезная и — в определенном смысле — даже оригинальная. В результате распространения римлянами эллинистической культуры Европа унаследовала от Рима некоторые основные элементы культурной жизни. Достаточно вспомнить римские дороги, остатки архитектуры и принципы строительства, латинский язык (на протяжении всех Средних веков служивший науке и по сей день еще остающийся языком Церкви), периодически возрождающуюся художественную и вообще духовную культуру древности, то же римское право. Но что не развивается, то теряет свою жизненную силу. Действительно распространять культуру возможно только развивая ее, то есть только заменяя сделанное уже все новыми образованиями. Так что римляне, высоко чтившие эллинистическую культуру и вместо созидания собственной жившие за счет чужой, уничтожали тем самым дух и цвет культуры. Такова судьба всякого популяризатора. Мало того: после смерти последнего большого писателя Тацита ([ок.] 120 г.) римляне жили одними воспоминаниями о своем золотом веке, о величайших своих поэтах. Искусство превратилось в имитацию, бесплодный академизм и архаизм. Но занимающийся имитацией художник неустойчив, и искусство скоро приняло за образец новые течения эллинистического искусства, противные греческим основаниям.

Эти новые течения шли с Востока. С распространением восточного искусства в области архитектуры в моду вошли своды и купол; скульптура исключительное предпочтение отдавала рельефу и трактовала человеческое тело как чисто декоративный и орнаментальный элемент — трактовала поверхность словно персидский ковер. Вместо гармонии линий и форм — игра света. Тем самым кончается эллинистическое искусство, сущностным центром которого была скульптура, и начинается новое византийское искусство. Еще до своего расцвета в Константинополе это искусство начинает отравлять культуру всей империи. С конца II века вкус римских архитекторов испортился, и, не понимая уже значения искусства, они позабыли и самое его технику. Императоры состязались друг с другом в сооружении внушительных построек. Каракалла (211–217) закончил начатый Антонином Пием (138–161) гигантский храм Юпитера в Сирии (Baalbek), а в Риме, где Септимий Север (193–211) заложил основание семиэтажного портика (Septizodium или Septizonium), построил большую баню (thermae). Диоклетиан соорудил в Риме термы еще большего размера и великолепный дворец в Спалате (Spalato). Константин Великий занимался строительством терм, базилик и новой имперской столицы (§ 15). Во времена Грациана, Валентиниана, Феодосия как грибы после дождя росли цирки, театры, термы, акведуки, маяки, всюду прокладывались дороги. Но все сооружения той эпохи, хотя и имеют гигантские размеры, уже некрасивы и скверно построены. Арка Константина Великого украшена рельефами, снятыми с арок Траяна и Марка Аврелия (ср. § 15). Скульптор не умеет уже высечь ни портрета, ни человеческого тела. Живопись, по словам Плиния Младшего, едва жива.

24

Лучше сохранилась литературная традиция, хотя и здесь не обошлось без упадка. Тацит (numquam sine laude loquendus [с которым никогда не следует говорить без похвалы), — говорит Сидоний) — последний крупный писатель; Ювенал — едва ли не последний поэт. Во времена Адриана Светоний вместо писания истории собирает грязные анекдоты; учитель Марка Аврелия Фронтон — пустозвонный ритор; Апулей — сочинитель не слишком интересных романов; Авл Геллий — скверный компилятор и еще худший стилист. В то время (1I–III вв.) как на Востоке вновь расцвела история (Аппиан, Дион Кассий), география (Птолемей), философия (Плутарх, Эпиктет, гениальный Плотин) и возник роман («Дафнис и Хлоя» Лонга), латинская литература не могла уже похвалиться ни одним крупным ученым или писателем. Правда, в IV и V вв. чересчур даже много было написано сочинений грамматических и риторических, а еще больше — панегириков. Шестеро авторов (Scriptores historiae Augustae) набрались даже смелости написать биографии императоров (от Адриана до Кара). Но результатом этой попытки явилось лишь весьма беспорядочное собрание непристойных анекдотов, фиктивных писем и речей. Немного напоминает Тацита Аммиан Марцеллин (ок. 330–400 иг.), добросовестный историк, но скверный стилист, к тому же не римлянин, а сириец. Из поэтов выделялись Авсоний (310 — [394 или]395), риторичный, но талантливый александриец Клавдиан (ум. ок. 408 г.) и Рутилий Клавдий Намациан (ок. 416 г.). Последние, как и Квинт Аврелий Симмах, принадлежали к обществу литераторов–магнатов (§ 22).

Если римская литература была бесплодна, то виновато в том прежде всего совершенство крупнейших ее писателей и греческой литературы. Литераторам поздней империи казалось, что сочинения первых веков до и по P. X. наилучшим образом выразили все идейное содержание культуры. Уже на школьной скамье изучивший эти сочинения от корки до корки, привыкший восхищаться и наслаждаться ими, литератор и не помышлял о том, что возможно писать лучше или иначе, а новых идей и проблем не имел вовсе. Кому под силу превзойти rotunditatem Ciceronis или ротрат Taciti? Великие поэты своими сочинениями заслонили человеку природу, оттого литератор не видел уже в людях и природе ничего, что не было бы еще художественно описано. Жена Павлина, нежнейшая Папианилла, одобряет намерение своего мужа отречься от суетной жизни во имя Христа, а учитель и друг Павлина Авсоний все еще предается поэтическим декламациям о «новой Танаквиль». При виде Мантуи Сидоний вспоминает мятеж великого Цезаря, при виде Фано — смерть Газдрубала. Поздравляя женившегося друга Гесперия, желает, чтобы супруга помогала ему в литературных занятиях, «как Марция помогала Гортензию, Пудентилла — Апулею, Рустициана — Симмаху». Хороши — ничего не скажешь — поздравления молодоженам! Сидоний запоздал привести в порядок могилу своего деда. А предок этот, почтенный Аполлинарий, первым изо всей родни Сидония отказался от святотатственных жертв богам, т. е. крестился, —

Qui, frontem cruce, mentem fonte purgans,
Primus de numero patrum meorum
Sacris sacrilegis renuntiavit.
[Который, очищая лоб крестом, а разум источником,
первый из числа моих отцов
отказался от преступных святынь].

Но не стоит слишком убиваться — «Ведь мы знаем, что, по истечении стольких лет, воздали должное своим предкам Александр Великий, совершив возлияние тени Ахилла, и Юлий Цезарь — Гектору». Сплошь и рядом писатели цитируют известных авторов, заимствуют их слова и целые предложения, живя больше прошлым, нежели настоящим. Нередко сочинения были просто собраниями цитат, мозаикою чужих слов и мыслей.

Выше всего, поэтому, ценились не новые идеи, которых тогда, как сказано, и не было уже, а хороший стиль и техническая изощренность. Язык способного и ловкого писателя, по словам Эннодия, — saevit ut bestia, currit utfluvius, fluctuat utprofundum, etfucatis verborum imaginibus pingit speciem, veri adstipulationem repraesentat [свирепствует как зверь, бежит как река, волнуется как морская бездна и окрашенными образами слов рисует, представляет согласованность истинного начала]. Автор умеет восхитить читателя и слушателя выразительными метафорами, неожиданными архаизмами, аллитерациями, такими ухищрениями, как versus recurrentes, versus rophalici и подобными.

Roma tibi subito motibus ibit amor.
[Рим, к тебе внезапным движением придет любовь].

В этом «versus recurrentes» важна не мысль, пусть и в высшей степени патриотичная, но эффектное ухищрение, которое обнаруживаешь, читая строчку с начала в конец и от конца к началу.

Вот другой пример:

«Praecipiti modo quod decurrit tramite flumen
Tempore consumptum jam cito deficiet
hoc si recurras, ita legitur:
Deficiet cito jam consumptum tempore flumen
Tramite decurrit quod modo praecipiti».
[«Река, которая только что бежит по отвесной тропе
уж быстро иссякнет, уничтоженная временем
если вновь вернешься к концу, будет читаться так:
Уж быстро иссякнет истребленная временем река,
которая только что бежит по отвесной тропе»].

Отнюдь не мысль следующих стихов Авсония призвана тешить почитателя литературы —

Jam satis, о φίλε Παύλε, πόνου άπεφήθημεν
Έν τε forco causaΐς τε καί ingratacac κα&έ8ραις.
[Уже достаточно, друг Павел, мы испытали труда
и в тяжбах на форуме, и на неблагодарных преподавательских кафедрах].

А как изящен и лаконичен (spartana brevitas!) Сидоний, от имени Рима изрекающий —

Vae mihi! Qualis eram, cum per mea jussa juberent
Sulla, Asibgenes, Curius, Paulus, Pompeius
Tigrano, Antiocho, Pyrro, Persae, Mithridati
Patria regna, fugam, victigal, vincla, venenum!
[Горе мне, каким я был, когда моими приказами
Сулла, Сципион Азиатик, Курий, Павел, Помпей повелевали
Тиграну, Антиоху, Пирру, Персу, Митридату
Отцовские царства, изгнание, налог, оковы, яд!]

В самом деле: во второй строке одни подлежащие, в третьей — дополнения, зависимые от дополнений четвертой строки, которые все, в свой черед, зависят от общего сказуемого juberent. И при всем том, стихотворение осмысленное, совершенно ясное.

25

Уже в конце II века африканец Тертуллиан (ок. 150–230 [ок. 220] гг.) счастливо обратил латинский язык к совершенно иным целям. Большой стилист, энергией своих сочинений он не отставал от Ювенала, страстностью же, возможно, даже превзошел его. Однако Тертуллиан гневно обличал пустоту языческой культуры, проповедуя учение Христа. Он был первым подлинным западным богословом; однако, недовольный Церковью, вчерашний апологет заразился монтанистской ересью. Такого же характера, как Тертуллиан, другой африканец и апологет христианства Арнобий (ум. в 327 г.). Карфагенский епископ (200–255 [258]) Киприан выделялся не столько идеями и стилем, сколько кроткой набожностью, а вот его земляк Минуций Феликс, автор диалога «Octavius», в самом деле напоминает Цицерона, хотя «христианским Цицероном» бл. Иероним назвал не его, а — тоже, между прочим, африканца — Лактанция. Наконец, епископ Гиппона св. Августин (354–430), гениальный писатель и психолог открыл западной культуре богатый мир мистики и философии платонизма, толковал проблематику человеческой свободы и божественной благодати (gratia), сформулировал, хотя и в общих чертах, кафолическое понятие Церкви и своеобразно осветил всю догматику. Будучи подлинным отцом западного христианства, Августин вместе с тем — зрелый плод римской литературы. Не меньший художественный гений, чем Тацит, по своей оригинальности он превосходит всех римских писателей, оставляя позади таких христианских авторов, как св. Гиларий (епископ Poitiers, умер в 367 г.), епископ Медиоланский св. Амвросий (340–397) и переводчик Св. Писания бл. Иероним (ок. 331 — 420), не говоря уже о епископе Арелатском (Arles) Цезарии, епископе Фаусте, Мамерте Клавдиане и других.

Очевидно, что дух христианства оживил латинскую прозу. Труднее было создать новую христианскую поэзию. Первые опыты Коммодиана (ок. 350 г.) и Ювенка (ок. 330) потерпели полную неудачу. Однако ученик Авсония, епископ Нолы (недалеко от Неаполя) Павлин (353–431), Проспер (403–463), Сульпиций Север (363–406), а в особенности — испанец Аврелий Пруденций Клемент (ум. ок. 405 г.) превзошли и языческих поэтов. Глубоко и искренне чувствующий и своеобразно выражающий свои чувства Пруденций — один из прекраснейших лириков, описавший, кроме того, в звучных и страстных стихах муки испанских мучеников и… вечного Ада. Воспевавший своего патрона св. Феликса, возле могилы которого он жил, и чудеса святого, Павлин был проще, но, возможно, популярнее. Наконец, сам Амвросий соединил латинскую поэзию с христианским культом, сложив христианские гимны, из коих иные и по сей день поются в Церкви.

Христианские писатели не раз заявляли о своем страхе перед языческою латинскою литературой. Кроме того, не к лицу христианину заниматься языческим пустословием — красотами стиля. Разве не простолюдинами были святые апостолы?.. Бл. Иероним, видный ритор, видел однажды странный сон: Призвал его Господь и вопрошает, кто он таков. — Он — Иероним, христианин. — Не правда, не христианин, — говорит чей–то голос, — а последователь Цицерона, цицеронианец (ciceronianus). И внезапно Иероним ощутил удары бича… По его мнению, христианин должен обращаться с языческой литературой, как иудей обращается с женой язычницей, обрезая ей волосы и ногти. Однако ни Иероним, ни другие христианские писатели при всем желании не могли забыть красот стиля и обойтись без риторики. Ведь все они были учениками тех же самых риторических школ и выходцами из того же общественного слоя; так что волею–неволею путали христианство с эллинистическою римскою культурой.

Как же хорошо нам знакомое общество литераторов могло стать христианским, а человек «золотой середины» — христианином?