Благотворительность
Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература
Целиком
Aa
На страничку книги
Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература

In Memoriam


Теннисон — великий поэт по причинам совершенно очевидным. Он обладает тремя качествами, одновременно свойственными лишь великим поэтам: плодовитостью, разнообразием и совершенным мастерством. Поэтому мы не можем оценить его творчество, пока не прочитаем много его стихотворений. Возможно, мы будем не в восторге от его целей, но, за что бы он ни взялся, все ему удается с мастерством, дающим нам то ощущение сокровенности, в котором состоит одно из главных наслаждений, получаемых от чтения поэзии. Разнообразие его метрических возможностей поразительно. Он не сделал ошибки — не попытался писать латинские стихи по-английски, хотя о латинском стихосложении знал все, что нужно английскому поэту для сочинения стихов; и он говорил о себе, что ему кажется, будто он знает количество звуков каждого английского слова, за исключением, возможно, лишь слова scissors (ножницы). Среди всех английских поэтов после Мильтона у него самый совершенный слух. Теннисон был учителем Суинберна; стих же Суинберна, — помимо всего, ученого-классика, — по сравнению с теннисоновским, кажется корявым, а иногда легковесным. Теннисон очень широко раздвинул границы употребления метрических форм английского стиха, в одной только "Мод" их разнообразие поразительно. Однако новаторство метрики не следует измерять лишь масштабом отклонений от общепринятой поэтической практики. Это явление связано с исторической ситуацией: в некоторые времена требуются более решительные изменения. Проблемы каждого периода различны. Порой радикальные изменения могут быть и невозможны, и нежелательны; в такие времена любое изменение, по видимости очень незначительное, осуществляется крупным поэтом. Новаторство Поупа, после Драйдена, может показаться не очень явным; но это и есть признак мастера, способного осуществлять небольшие изменения, которые потом окажутся крайне важными, а в иные времена способного осуществить радикальные изменения, возвращающие поэзию к ее норме.

Есть одна ранняя поэма, опубликованная лишь в официальной биографии, уже свидетельствующая о том, что Теннисон — мастер. Согласно комментарию, Теннисон позже жалел, что изъял эту поэму из сборника юношеских сочинений; это фрагментарные "Геспериды", в которых завершена лишь "Песнь трех сестер". В поэме очевидно знание Теннисоном античности и владение размером. Первая строфа "Песни трех сестер" такова:


Золотое яблоко, золотое яблоко, священный плод,

Охраняйте его хорошо, охраняйте его бдительно,

Напевая воздушно,

Окружите магический корень.

Все вокруг погружено в молчание,

Как снега на горных вершинах,

Как пески у подножий гор.

Крокодилы в соленых устьях

Спят и не шевелятся; все молчит.

Если не будете петь, если сфальшивите,

Мы утратим вечное наслаждение,

Равное вечному желанию покоя.

Не смейтесь громко: Внимательно следите за сокровищем

Мудрости Запада.

В уголке слышен шепот мудрости. Пять и три

(Пусть не будет это широко известно)

создают ужасную тайну:

Ибо цветение начинается под трехдольные ритмы;

Всегда оно зарождается вновь,

И жизнь пробуждается под музыку,

Из корня,

Произрастающего во тьме,

До плода,

Возрастающего по душистому стволу,

Текуче-золотому, сладкому, как мед.

Сестры, остроглазые и поющие воздушно,

Смотрящие бдительно

По сторонам,

Охраняйте яблоко денно и нощно,

Чтобы никто с Востока не пришел и не унес его.


Молодому человеку, который может так писать, не нужно много изучать науку стихотворных размеров, а молодой человек, написавший эти строки примерно между 1828 и 1830 г., создавал нечто новое. Создавал нечто, чего не было ни у кого из его предшественников. В некоторых ранних стихах Теннисона ощутимо влияние Китса — в песнях, в белых стихах; и менее благотворное влияние Вордсворта, например, в "Доре". Но в только что процитированных строках, а также в двух стихотворениях о Марианне, в "Морских феях", в "Лотофагах", в "Леди Шалотт" и кое-где еще создано нечто совершенно новое.


Весь день в сонном доме

Скрипели на своих крючках двери;

Синяя муха пела в окне; мышь

Пищала за разрушающейся обивкою

Или выглядывала из щели[897].


The blue fly sung in the pane (строка будет разрушена, если вместо sung употребить правильную форму прошедшего времени sang) — одного этого достаточно, чтобы увидеть, что произошло нечто важное.

Ныне большие поэмы не очень-то читают; во времена Теннисона к ним относились лучше. Ведь тогда не только было создано очень много больших поэм, но они и широко читались; и уровень их был высоким: даже второразрядные большие поэмы того времени, например "Свет Азии"[898], гораздо достойнее прочтения, чем многие объемистые современные романы. Однако большие поэмы Теннисона — это не совсем то же, что большие поэмы его современников. Они по типу весьма отличаются от "Сорделло" или "Кольца и книги"[899], если вспомнить наиболее великие поэмы, из написанных великими поэтами — его современниками. И "Мод", и "In Memoriam" — это ряд стихотворений, источник формы которых — величайшее по масштабу и разнообразию лирическое дарование, когда- либо присущее поэту. Достоинства и недостатки в "Королевских идиллиях" — те же, что и в "Принцессе". Идиллия — это "короткое поэтическое произведение, содержащее описание какой-либо живописной сцены или происшествия": в выборе названия Теннисон, возможно, показал, что сознает пределы своих возможностей. Ведь его произведения всегда описательны и живописны; они никогда по-настоящему не повествовательны. "Королевские идиллии" не отличаются по типу от некоторых из его ранних произведений; "Morte d'Arthur" ("Смерть Артура") — на самом деле раннее произведение. "Принцесса" — тоже все еще идиллия, однако идиллия чрезмерно длинная. Теннисон здесь, как и всегда, мастер стихосложения: это поэма, которую мы должны непременно прочитать, но под любыми предлогами избегаем второго прочтения. Стоит осмыслить, почему мы вновь и вновь возвращаемся к лирическим вкраплениям в "Принцессе", неизменно трогающим нас и принадлежащим к лучшим образцам лирической поэзии, однако не склонны читать саму поэму. Дело не только в старомодной трактовке отношений мужчины и женщины, как нам может показаться при чтении, и не в раздражающих нас взглядах на брак, безбрачие и женское образование — не это отталкивает нас от "Принцессы"1. Мы можем снисходительно отнестись к самым неприемлемым теориям, если нам предоставят увлекательное повествование. Но дара повествования у Теннисона нет вообще. Чтобы понять, что такое статичное и что такое подвижное поэтическое произведение на одну ту же тему, нужно лишь сравнить "Улисса" Теннисона[900]с лаконичным и крайне захватывающим повествованием о том же герое у Данте в XXVI песни "Ада". Данте рассказывает историю. Теннисон всего лишь выражает элегическое настроение. Величайшие поэты представляют вам реальных людей, переносят вас от одного реального события к другому. Теннисон вообще не мог рассказать истории. Дело не в том, что в "Принцессе" он старается рассказать историю, но ему это не удается: дело, скорее, в том, что идиллия, растянутая до таких размеров, становится нечитабельной. Таким образом, "Принцесса" — скучная поэма; это одна из тех поэм, о которых можно сказать, что они красивы, но скучны.

Однако в "Мод" и в "In Memoriam" Теннисон делает то, что делает каждый умный художник, — он превращает свои недостатки в достоинства. "Мод" состоит из нескольких очень красивых лирических фрагментов, таких как "О, если крепкая земля", "В саду в усадьбе без забот поют ликующие птички", "Я весел безумно… Но радость не вечна" (перевод А.М. Федорова), вокруг них с величайшей виртуозностью выстраивается нечто вроде драматической ситуации. Но ситуация в целом нереальна: безумства влюбленного на грани сумасшествия, как и воинственные вопли, кажутся неестественными, — от них мурашки по коже не побегут. Глупо было бы полагать, что Теннисону нужно было бы самому испытать хоть что-то подобное описываемому: у поэта, наделенного драматическим даром, а ситуация, весьма далекая от его личных переживаний, может вызвать сильнейшие эмоции. И я ни на минуту не допускаю, что Теннисон был человеком умеренных чувств или вялых страстей. В его поэзии нет свидетельств переживания бурной страсти к женщине; но есть много свидетельств сильных чувств и ярости, неистовства — правда, столь загоняемых вглубь, столь подавляемых, даже перед самим собой, что это ведет, скорее, к чернейшей меланхолии, а не к драматическому действию. И именно эти глубинные чувства, насколько я могу понять из прочитанного, не нашли выхода и конечного очищения. Я бы упрекнул Теннисона не в умеренности или теплохладности, а, пожалуй, в отсутствии у него спокойствия, безмятежности:


… сердце бедное мое,

Окаменелое в безвыходном страданье!

Не спрашивай: "Зачем?"…[901]


Перевод А.М. Федорова


Ярость в "Мод" скорее пронзительна, навязчива, чем глубока, хотя в каждой части ощущаешь, как Теннисон пытается найти точное, тонкое соответствие поэтического ритма душевному состоянию. Я считаю, что то впечатление немощной ярости, которое производит поэма, — результат фундаментальной погрешности формы. Поэт может выразить свои чувства в драматической форме столь же полно, как и в лирической; но "Мод" — не то, и не другое: точно так же, как и "Принцесса" — больше, чем идиллия, но меньше, чем повествование. В "Мод" Теннисон не отождествляет себя с влюбленным и не отождествляет влюбленного с собой: в результате реальные чувства Теннисона, как бы глубоки и бурны они ни были, так и не находят выражения.

А вот как раз в "In Memoriam" Теннисону, на мой взгляд, удается полностью выразить себя. Одного только совершенства поэтической техники уже достаточно, чтобы увековечить эту поэму. Поэтическое мастерство Теннисона везде высоко и несомненно. "In Memoriam" не имеет себе равных среди всех произведений. Перед нами 132 части, каждая состоит из нескольких четверостиший одной и той же формы, при этом нет ни монотонности, ни повторений. И эту поэму нужно воспринимать как целое. Мы не можем ограничиться запоминанием нескольких фрагментов, мы не можем привести "типичный пример"; нам нужно понять все произведение в целом, то есть во всем его объеме. Мы можем запомнить:


Темный дом, рядом с которым я опять стою

здесь, на длинной некрасивой улице,

Двери, перед которыми мое сердце

когда-то билось

Так часто, в ожидании руки,

Руки, которую больше пожать невозможно, —

Смотрите на меня, я ведь не

в состоянии заснуть,

И, как виноватый, я крадусь

Ранним утром к дверям.

Его здесь нет; но вдали

Опять зарождается шум жизни,

И призрачно, сквозь моросящий дождь,

На голой улице занимается пустой день[902].


Это великая поэзия, экономная в словах, общечеловеческие переживания соотносятся в ней с конкретной реальностью; и она вызывает во мне такую дрожь, которую ничто в "Мод" вызвать не в состоянии. Но этот фрагмент сам по себе не есть "In Memoriam": "In Memoriam" — это поэма в целом. Она уникальна: это большая поэма, созданная из собранных вместе лирических произведений, объединенных в единое, последовательное целое дневника, насыщенного переживаниями дневника, в котором человек исповедуется. В этом дневнике нужно читать каждое слово.

Очевидно, современники Теннисона, коль скоро они приняли "In Memoriam", рассматривали поэму как послание надежды и подтверждения своей несколько угасающей христианской веры. Время от времени случается так, что поэт по воле странной случайности выражает настроение своей эпохи и одновременно свои собственные настроения, весьма далекие от настроений эпохи. Дело не в неискренности: просто на подсознательном уровне существует сплав, возникающий из усвоенных общепринятых ценностей и взглядов и того, что им сопротивляется. Сам Теннисон, на сознательном уровне дающий интервью и позирующий перед фотокамерой, если судить по замечаниям, высказанным им в разговорах и зафиксированным в мемуарах его сына[903], последовательно, твердо, хотя несколько поверхностно и хаотично, придерживался христианской веры. И был другом Фредерика Денисона Мориса[904], — а в ту эпоху особенно странно уважение, испытываемое друг к другу знаменитостями. Тем не менее, мое впечатление от "In Memoriam", кажется, сильно отличается от впечатления современников Теннисона. Мне видится намного более интересный и трагичный Теннисон. Авторы его имевших успех биографий не упускали случая отметить, что у него во многом был темперамент мистика, но склад ума отнюдь не богослова. Он отчаянно старался сохранять веру истинно верующего человека, не очень четко сознавая, во что ему хочется верить: он был способен к озарениям, не будучи способен понять их. "Сильный Сыне Божий, бессмертная Любовь", воззванием к которому начинается "In Memoriam", имеет лишь смутное отношение к Логосу или Богу Воплощенному. Идея вселенной без Бога, механистической вселенной, причиняет Теннисону страдание; он, оплакивающий друга, естественно, лелеет надежду на бессмертие и воссоединение в иной жизни. Однако возобновление дружбы, о котором он мечтает, производит впечатление в лучшем случае лишь ее продолжения или заменителя ее земных радостей. Его стремление к бессмертию всегда не совсем стремление к Вечной Жизни; он, скорее, думает об утрате человека, а не об обретении Бога:


…Будет ли он,

Человек, ее последнее произведение, —

который казался столь прекрасным,

Со столь великолепным предназначением в глазах,

Чей псалом возносился в зимние небеса,

Кто строил себе храмы из бесплодной молитвы,

Кто верил, что Бог, действительно, есть любовь,

А любовь — конечный закон Творения,

Хотя Природа, с добычей в окровавленных зубах и когтях,

Вопияла против его верования,

Кто любил, кто страдал от бесчисленных тягот,

Кто сражался за Истинное, за Справедливое, —

Будет ли он развеян по пыли пустынь

Или запечатан внутри железных гор[905]?


Эта странная абстракция, "Природа", становится настоящим богом или богиней, возможно, подчас более реальной для Теннисона, чем Бог с большой буквы ("Значит, Бог и Природа враждуют?"). Надежда на бессмертие смешивается (что типично для эпохи) с надеждой на постоянное и последовательное улучшение этого мира. Много сказано об интересе Теннисона к современной ему науке и о впечатлении, произведенном на него Дарвином. Как бы то ни было, поэма "In Memoriam" написана за несколько лет до "Происхождения видов", а вера в социальный прогресс на основе демократии существовала намного ранее; и я допускаю, что вера теннисоновской эпохи в человеческий прогресс была бы столь же сильной, даже если бы открытия Дарвина задержались лет на пятьдесят. И в конце концов, тут нет логической связи: поскольку вера в прогресс уже распространилась, открытия Дарвина оказались с ней в одной упряжке:


Больше уже нисколько не подобный зверю,

Поскольку все, что мы думали, любили, делали,

На что надеялись и от чего страдали, — всего лишь семя

Тогоf что в них цветет и плодоносит;

Следовательно, человек, который вместе со мной ходил

По этой планете, был благородным видом,

Появившимся до времени,

Этот мой друг, который живет в Боге,

В том Боге, который всегда живет и любит,

В одном Боге, одном законе, одной стихии

И одном далеком чудесном событии,

К которому движется все творение[906].


В этих строках выявляется интересный компромисс между религиозной позицией и совершенно иным явлением — верой в человеческое совершенство; однако для современников Теннисона это различие не было столь явным. Они могли впасть в заблуждение, но я не думаю, что Теннисон мог ему поддаться, во всяком случае не полностью: его чувства были честнее его ума. Существуют и другие свидетельства — например, даже в раннем стихотворении "Локсли Холл" — свидетельства того, что Теннисон вовсе не с благодушием смотрел на все происходящие вокруг него перемены — развитие промышленности, возникновение класса торговцев, предпринимателей, банкиров; и возможно, с годами, он все более мрачно представлял себе будущее Англии. По натуре он был чужд доктрине, которую что-то побудило его принять и восхвалять.

Я сказал, что чувства Теннисона были честны; но они обычно таились в глубинах его души. Думаю, "In Memoriam" может по праву считаться религиозной поэмой, но не по той причине, по которой она казалась религиозной его современникам. Она религиозна не из-за его веры, а из-за его сомнения. Его вера бедна, а его сомнение — очень сильное переживание. "In Memoriam" — это поэма отчаяния, но отчаяния на религиозном уровне. А определить ее отчаяние прилагательным "религиозное" означает возвысить эту поэму над большинством произведений той же темы, наследовавших ей. Потому что "Город страшной ночи" и "Парень из Шропшира"[907]и стихотворения Томаса Гарди по сравнению с "In Memoriam" — произведения малые: "In Memoriam" более великое произведение и охватывает собой их все2.

Приближаясь к концу, оглянемся на начало и вспомним, что "In Memoriam" не было бы великой поэмой, а Теннисон — великим поэтом, не обладай он совершенством поэтической техники. Теннисон — великий мастер стихосложения и великий мастер меланхолии; не думаю, что какой-либо другой поэт, писавший по-английски, имел более тонкий слух к гласным или тоньше чувствовал некоторые состояния боли, тональности страдания:


Дорогие, как незабвенные поцелуи после смерти,

И сладкие, как поцелуи, воображенные безнадежной фантазией

На губах, предназначенных другим; глубокие, как любовь,

Как первая любовь, и безутешные полной мерой сожаления[908]


И этот дар поэтической техники, свойственный Теннисону, — отнюдь не мелочь. Теннисон жил в эпоху, когда время уже остро осознавалось: казалось, происходило очень многое, строились железные дороги, совершались открытия, менялось лицо мира. Это были времена, старавшиеся поспеть за переменами, быть современными. Им по большей части не удавалось сохранить непреходящее — вечные истины о человеке и Боге, жизни и смерти. На поверхности поэзии Теннисона — рябь и волнение времени; и ему не за что крепко держаться, кроме уникального и непогрешимого чувства звучания слов. Но в этом он преуспел, как никто иной. Поверхность поэзии Теннисона, его техническое мастерство сообщается с ее глубинами: первое, что мы сразу видим у Теннисона, — это то, что движется между поверхностью и глубинами, — то, что маловажно. Простодушный взгляд на поверхность, скорее, приведет нас к его глубинам, к пучине печали. Теннисон — не только малый Вергилий, он также, — вместе с Вергилием, увиденным Данте, Вергилием среди Теней, — печальнейший из всех английских поэтов, среди Великих, находящихся в Лимбе, преддверии ада, самый инстинктивный бунтарь против того общества, в котором он был самым безупречным конформистом.

Похоже, что с "In Memoriam" Теннисон достиг пределов своей духовной эволюции; ни примирения, ни разрешения не последовало.


И теперь ничто священное не расцветет,

Никакой приветственный хорал не привлечет к свету

Дух, больной ароматом и сладостью ночи[909],


— или, скорее, сумерек, поскольку Теннисон на склоне лет не видел ни тьмы, ни света. Его гений, его поэтическое мастерство не угасали до конца, однако дух сдался. Его конец мрачнее, чем у Бодлера: у Теннисона не было singulier avertissement (единственного, странного предзнаменования)[910]. И, отказавшись от путешествия сквозь ночной мрак, чтобы стать поверхностным льстецом своего времени, он был вознагражден презрением последующей эпохи, превзошедшей своей поверхностностью его собственную.