Данте
I
Ад
Я знаю по опыту, что мне легче оценить стихи, если я мало знал о поэте. Цитата, наблюдение, пылкая статья могут оказаться той случайностью, которая побудит читать именно его; но тщательное изучение жизни и эпохи всегда мешало мне. Я не защищаю невежества; правило это не применишь к чтению греков или римлян. И все же, когда поэт пишет на твоем языке или на чужом, но существующем и ныне, его можно читать без подготовки. Во всяком случае, лучше обратиться к ученым трудам, потому что тебе нравятся стихи, чем вообразить, что стихи тебе нравятся, тогда как ты просто начитался ученых трудов. Я страстно любил некоторых французских поэтов, когда еще не мог пристойно перевести хотя бы две их строчки. Когда же я стал читать Данте, удовольствие и понимание разошлись еще дальше друг от друга.
Я не советую вам учить итальянский язык лишь после того, как вы прочитаете Данте; но многого просто не нужно знать, пока вы не прочитали из него хоть немного со всем удовольствием, какое может дать поэзия. Говоря это, я избегаю двух крайностей, подстерегающих критика. Можно сказать, что Данте порадуется тот, кто проникнет в его мировоззрение, замысел, скрытый смысл; можно сказать, что все это неважно, стихи его — стихи, и, чтобы полюбить их, совсем не нужно рассматривать каркас, который помог поэту, когда он творил, но не поможет читателю. Вторую ошибку делают чаще, и потому, наверно, многие знают из всей поэмы только "Ад" или отрывки из него. Вкус к "Божественной комедии" зреет постепенно. Если при первом чтении вы ничего в ней не нашли, вы и не найдете; если же какие-то стихи поразили вас, вам захочется понять ее лучше, и ничто не остановит вас, кроме лени.
Стихи Данте удивительны тем, что в определенном смысле их очень легко читать. Это доказывает, что истинная поэзия говорит с нами прежде, чем мы ее поймем (я не утверждаю обратного: если стихи надо прежде понять, это не значит, что они плохи). Когда узнаешь больше, можно проверить это впечатление; но, читая Данте и других поэтов на языках, которые я не очень хорошо знаю, я убедился, что оно не выдумка. Дело не в том, что я не понял того или иного места, или придумал что-нибудь, или вспомнил свое. Впечатление бывало свежим и, мне кажется, объективным, как истинное "поэтическое чувство". Когда читаешь Данте в первый раз, и ощущение это, и мои слова получают немало убедительных подтверждений. Я не хочу сказать, что язык его прост — он достаточно сложен; непросто и содержание, и то, как оно выражено. Нередко, выражая мысль, он с такой силой ее сжимает, что нужен целый абзац, чтобы ясно передать три строчки, и целая страница, чтобы их прокомментировать. Я имею в виду иное: можно сказать (хотя слово это мало что значит само по себе), что Данте — самый всеобщий из стихотворцев, писавших на новых языках. Не "величайший", не "самый понятный" — Шекспир и разнообразнее, и лучше видит детали; всеобщность Данте связана не только с ним самим. Итальянский язык дантовых времен обретал особые преимущества из-за близости своей к языку всеобщему, латыни. В языках, которыми приходилось пользоваться Шекспиру и Расину, много больше "местного". Это ничуть не значит, что хуже писать стихи по-английски или по- французски. Но народный язык Италии в конце Средних веков, когда им пользовались поэты, был еще очень близок к латыни, ибо все они, как и Данте, привыкли размышлять о философии, вообще об отвлеченных предметах, на средневековом латинском языке. Средневековая же латынь — язык тончайший; на ней писали прекрасную прозу и прекрасные стихи, и она была чем- то вроде высокоразвитого литературного эсперанто. Когда мы читаем новых философов по-английски, по-французски, по-немецки или по-итальянски, нас поражают национальные различия мысли. Современные языки все больше обособляют отвлеченное мышление (единственный наш общий язык — математика); средневековая латынь стремилась подчеркнуть и выразить то, о чем могут думать люди самых разных наций. Мне кажется, в флорентийской речи Данте немало этой всеобщности, и само уточнение ("флорентийская" речь) только подчеркивает ее, ибо снимает современное деление на разные народы. Чтобы любить французские или немецкие стихи, надо, наверно, иметь хоть какую-то склонность к французскому или немецкому складу ума. Данте — итальянец и патриот, но прежде всего он европеец.
Отличие это — одна из причин дантовой "легкости", и мы можем поговорить подробней о том, в чем она выражается. Стиль Данте особенно светел. Мысль его бывает темна, слово — светло или хотя бы прозрачно. У английских поэтов слова темноваты, и в этом — часть их прелести. Я не хочу сказать, что английские стихи хороши лишь "словесными красотами". Дело в другом: каждое слово влечет за собой ассоциации, а слова самих ассоциаций уводят нас еще дальше. Громоздкость эта — наша, "местная", она порождена особой цивилизацией, то же самое есть и в других современных языках. Итальянский язык у Данте, в сущности, тот же, что теперь; но его не назовешь современным. Культура Данте была не культурой одной страны, а культурой всей Европы. Конечно, я понимаю, что прямота речи есть и у других поэтов, творивших до Реформации и Ренессанса, особенно у Чосера и Вийона. Конечно, у Данте немало с ними общего. Они похожи, так похожи, что невозможно любить одного из них, если не любишь других; а с началом Возрождения поэты стали писать темнее и тяжелее. Но у Данте, при всем его сходстве с ними, гораздо больше и ясности, и всеобщности.
Иностранцу, плохо знающему итальянский, легко читать Данте и по другим причинам, но все они связаны с главным: Европа тех времен, при всей ее раздробленности и смуте, была в духовном смысле гораздо более цельной, чем нам кажется. Народы разделил не Версальский договор[233], национализм родился задолго до него; а разобщение, завершившееся при нас этим договором, началось вскоре после Данте. Одна из причин дантовой "легкости" — в том, что… но сперва я поговорю о другом.
Я объясню, почему я сказал, что Данте "легко читать", а не стал пространно рассуждать об его "всеобщности". Слово это куда как проще, но я не хочу, чтобы вы подумали, будто Данте обладал всеобщностью, которой нет у Шекспира, Мольера или Софокла. У Данте не больше "всеобщего", чем у Шекспира; однако мне кажется, что мы лучше понимаем Данте, чем понимают иностранцы тех, кого я назвал. Шекспир, даже Софокл, даже Расин и Мольер пишут о таких же общечеловеческих вещах, но им приходится использовать более "местные" средства. Как я уже говорил, итальянский у Данте очень близок по ощущению к средневековой латыни, а средневековые философы, которых читал и он, и все образованные люди его времени, родились в разных странах. Св. Фома Аквинский[234]был итальянцем, предшественник его Альберт Великий[235]был немцем, Абеляр[236]— французом, Гуго и Ришар из Сен-Виктора[237]— шотландцами. Чтобы понять, каким орудием пользовался Данте, сравните начало "Ада":
Nel mezzo del cammin di nostra vita
mi ritrovai per una selva oscura,
che la diritta via era smarrita
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины[238]24*
со стихами, сопровождающими приход Дункана в замок Макбета:
Дункан:
Стоит в приятном месте этот замок.
Здесь даже воздух нежит наши чувства —
Так легок он и ласков.
Банко:
Летний гость,
Страж, обитатель замковых карнизов,
Ручается присутствием своим,
Что небеса здесь миром дышат.
В зданье Нет уголка иль выступа стены,
Где б он ни свил висячего жилища;
И я заметил: стриж гнездиться любит
Лишь там, где воздух чист[239].
Перевод Ю. Корнеева.
Я не берусь утверждать, что даже в одной строке Данте мы все понимаем и ценим так же, как понимает и ценит образованный итальянец. Но я скажу, что при переводе Шекспира на итальянский теряется больше, чем при переводе Данте на английский. Как найдет чужеземец слова, чтобы выразить по- своему то сочетание близости и отдаленности, которыми отмечены многие фразы Шекспира?
Я не сужу о том, чей язык лучше, для меня вопрос этот лишен смысла; я просто говорю, что иностранцу легче понять Данте. Причина не в том, что Данте выше как поэт, а в том, что он писал, когда Европа еще была более или менее единой. Даже если бы Чосер или Вийон жили в те же самые годы, они — и по языку, и по самому месту — были дальше от центра Европы.
Однако Данте прост и по другой, довольно сложной, причине. Он не только думал, как думал тогда всякий образованный европеец, но и метод применял, понятный всем. В этой статье я не стану обсуждать, правильно или нет толкуются его аллегории. Мне важно лишь одно: аллегория употреблялась тогда повсеместно и потому, как это ни странно, способствовала понятности и простоте. Для нас она чаще всего сложна и утомительна, словно головоломка. Мы связываем ее со скучными поэмами (в лучшем случае — с "Романом о розе")[240], а в поэмах прекрасных ее не замечаем. Однако не замечаем мы именно того, из-за чего у таких поэтов, как Данте, слог особенно светел.
Тому, кто читает впервые первую песнь "Ада", совсем не нужно гадать, что означают лев, леопард и волчица[241]. Для начала лучше об этом не знать и не думать. Подумаем не о том, что скрыто за данным образом, а о другом, противоположном: почему вообще идея эта выражена аллегорией. Представим себе мышление, которое и хочет, и привыкло выражать себя в аллегории, а для искусного стихотворца аллегория — это ясный зрительный образ. Ясные же зрительные образы много насыщенней; когда они что-то значат — не обязательно понимать, что именно, но, видя образ, мы должны помнить, что значение в нем есть. Аллегория — лишь один из поэтических приемов, но прием этот приносит поэту много выгод.
Данте наделен зрительным воображением, но не таким, каким наделен современный художник, пишущий натюрморт. В те времена люди еще имели видения. Это было для них навыком души. Мы утратили его, но он ничуть не хуже тех, которые нам остались. Мы видим только сны и уже не помним, что видения (теперь они являются лишь больным и неграмотным) были и глубже, и ярче, и целомудренней снов. Мы и не сомневаемся, что сны наши приходят снизу: быть может, это отражается на снах.
Сейчас я прошу читателя об одном: чтобы он отбросил, если может, предубеждения против аллегорий и понял хотя бы, что они были не пустым приемом, помогавшим писать стихи, когда нет вдохновения, а истинным навыком души, который на высоте своей мог создать не только великого мистика или святого, но и великого поэта. Благодаря аллегории и может любить Данте тот, кто не очень хорошо знает итальянский язык. Слова меняются, глаза у нас — все те же. Аллегория была не местным, а всеевропейским приемом письма.
Данте хочет, чтобы мы увидели то, что видел он. Поэтому язык его очень прост, метафор у него очень мало, ибо аллегория с метафорой не в ладу. Его сравнения отличает одна особенность, о которой стоит поговорить.
В замечательной XV песне "Ада" есть знаменитое сравнение, которое особенно хвалил Мэтью Арнольд, и был прав. Оно покажет нам, как использует Данте эту стилистическую фигуру. Он говорит, что толпа погибших душ смотрела на него и на Вергилия сквозь полумглу:
i si ver noi aguzzeva le ciglia,
come vecchio sartor fa nella cruna
И каждый бровью пристально повел,
Как старый швец, вдевая нить в иголку.
Такое сравнение просто помогает нам четче увидеть все, что сообщил нам Данте в предыдущих строчках.
…А Клеопатра
Как будто спит, и красотой ее
Второй Антоний мог бы опьяняться[242].
Перевод Мих. Донского.
У Шекспира образ гораздо сложнее, чем у Данте, и сложнее, чем нам кажется. Грамматически это сравнение, но, конечно, "спит" — метафора. Сравнение Данте помогает нам яснее увидеть, какими были люди, оно объясняет; сравнение, употребленное Шекспиром, действует не вглубь, а вширь, оно что-то прибавляет к тому, что мы видели (на сцене или в своем воображении): мы вспоминаем о прелести Клеопатры, сыгравшей такую роль и в собственной ее жизни, и в мировой истории, и мы видим, что прелесть эта превозмогла самую смерть. Все здесь неуловимей, туманней и сложнее, и, чтобы это понять, надо хорошо знать язык. Когда поэты делают такие открытия, незачем спорить, кто из них выше. Но если хотите, вся поэма Данте — огромная метафора, и в ее стихах отдельным метафорам места нет.
Поэтому лучше сперва привыкать к поэме по частям и останавливаться на том, что понравилось, ибо все равно ничего не поймешь полностью, пока не знаешь целого. Мы не поймем, почему на вратах ада написано:
Giustizia mosse il mio alto Fattore;
fecemi la divina Potestate
la somma Sapienza e il primo Amore
Выл правдою мой Зодчий вдохновлен;
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен,
пока не взойдем на высшее небо и не возвратимся оттуда. Но мы можем понять ту сцену, которая, первая из всех, поражает многих читателей — встреча с Паоло и Франческой[243]трогает нас не меньше, чем любые стихи, и этого на первый раз достаточно. Ее предваряют два сравнения, таких же "объясняющих", как то, которое я приводил:
Е come gli stornei пе portan lali
nel freddo tempo, a schiera larga e piena,
cosi quel fiatto gli spiriti mali
И как скворцов уносят их крыла
В дни холода, пустым и длинным строем,
Так эта буря кружит духов зла;
Е come i gru van cantando lor lai
facendo in aer di se lunga riga,
cosi vid'io venir, traendo guai,
ombre portate della detta briga
Как журавлиный клин летит на юг
С унылой песнью в высоте надгорной,
Так предо мной, стеная, несся круг
Теней, гонимых вьюгой необорной.
Мы видим и чувствуем, что происходит с погибшими душами влюбленных, хотя еще не понимаем, какой смысл вкладывает в это Данте. Такая сцена сама по себе дает нам не меньше, чем пьеса Шекспира, которую читаешь отдельно от других. Мы не поймем Шекспира ни с первого чтения, ни с одной пьесы. Все его пьесы связаны, если читать их по порядку, и долгие годы уйдут на то, чтобы хоть как-то, хоть неполно, разгадать узор его ковра[244]. Я даже не уверен, знал ли он сам разгадку. Вероятно, узор этот богаче, чем у Данте, но он и сложнее. Нам все понятно, когда мы видим строки:
Noi leggevaramo ип giorno per diletto
di Lancellotto, come amor lo strinse;
soli eravamo e senza alcun sospetto.
Per piu fiate gli occhi ci sospinse
quella lettura, e scolorocci il viso;
ma solo un punto fu quel que ci vinse.
Quando leggemmo il disiato riso
esser bacipio da contanto amante,
questi, ctie mai da me поп fia diviso
la bocca mi bacio tutto tremante.
В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ[245].
Одни мы были, был беспечен каждый.
Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
Чуть мы прочли о том, как он с лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я связана терзаньем,
Поцеловал, дрожа, мои уста.
Когда мы найдем этой сцене место во всей "Комедии" и увидим, как связана эта кара с другими видами кары, очищения и награды, мы оценим глубокий и тонкий смысл строки, которую произносит Франческа:
se fosse amico il re dell' universo
Когда бы нам был другом Царь Вселенной,
или другой строки, такой:
Любовь, которая не прощает любви тем, кого любит,
или, наконец, той, которую мы приводили:
questi, che mai da me поп fia diviso
Тот, с кем навек я связана терзаньем.
Когда мы читаем "Ад" впервые, перед нами проходят чередой чудовищные, но ясные образы, они связаны, они друг друга дополняют. Вот мелькает человек, и мы запоминаем его по одной совершенной фразе, как эта, например, где говорится про гордого Фаринату дельи Уберти[246]:
ed el s 'ergea col petto e con la fronte,
come avesse I'inferno in gran dispitto
А он, чело и грудь вздымая властно,
Казалось, ад с презреньем озирал.
Видим мы и длинные сцены, которые остаются в памяти сами по себе. Мне кажется, сильнее всего трогают при первом чтении эпизоды с Брунетто Латини[247](песнь XV), с Улиссом[248](песнь XXVI), с Бертраном де Борном[249](песнь XXVIII), с мастером Адамо[250](песнь XXX) и с Уголино[251](песнь XXXIII).
Хотя я считаю, что не стоит пропускать другие эпизоды, и советую дождаться этих сцен, я все же помню, что именно они привлекли меня при первом чтении, особенно сцены с Брунетто и Улиссом, к которым меня не подготовили ни аллюзии, ни цитаты. Их можно сопоставить; хотя в первой Данте говорит о своем любимом наставнике, а во второй — о легендарном герое античного эпоса, обе они поражают нас. Мы испытываем то удивление, которое Эдгар По считал самой сутью поэзии[252]. Лучший пример — последние строки, где Данте отпускает погибшего учителя, которого так любил и чтил:
Poi si rivolse, е parve di coloro
che coronno a Verona il drappo verde
per la campagna; e parve di costoro
quegli che vince, поп colui che perde
Он повернулся и бегом помчался,
Как те, кто под Вероною бежит
К зеленому сукну, причем казался
Тем, чья победа, а не тем, чей стыд.
Читателя поразят эти стихи, даже если он и не знает про состязания в беге, где призом был кусок зеленого сукна[253]; когда Брунетто, павший очень низко, бежит как победитель, кара его обретает окраску, которую может дать лишь великая поэзия. Об Улиссе, невидимом в пламени, Данте пишет:
Lo maggior corno delia fiamma antica
comincio a crollarsi mormorando,
pur come quella cui vento affatica.
Indi la cima qua e la menando
come fosse la lingua che parlasse,
gittо voce difuori e disse: "Quando
me diparti' da Circe, che sottrasse
me piu d'un anno la presso a Gaeta…"
С протяжным рокотом огонь старинный
Качнул свой больший рог; так иногда
Томится на ветру костер пустынный.
Туда клоня вершину и сюда,
Как если б это был язык вещавший,
Он издал голос и сказал: "Когда
Расстался я с Цирцеей[254], год скрывавшей
Меня вблизи Гаэты…"
Строки эти порождены лишь поэтическим воображением, их можно понять вне места, времени и замысла всей поэмы. Поначалу нам кажется, что сцена с Улиссом ни с чем не связана, что это отступление, что Данте разрешил себе отдохнуть: от строгой христианской догмы. Но когда мы узнаем всю поэму, мы поймем, как тонко и точно расставил он и реальных людей — своих врагов, друзей, современников, и исторических лиц, и героев легенд, Писания, античного эпоса. Его упрекали и над ним смеялись за то, что он поместил в ад тех, кого знал и ненавидел; но люди эти, как Улисс, преображены, чтобы служить целому, ибо все они — и жившие, и нежившие — олицетворяют виды греха, муки, вины и воздаяния, а потому становятся одинаково реальными и современными. Мне кажется, сцену с Улиссом особенно легко читать и потому, что англичанину много скажет сравнение ее с прекрасной поэмой Теннисона[255]. Стоит отметить, что у Данте все гораздо проще. Теннисону, как почти всем поэтам, даже тем, кого мы зовем великими, приходится нажимать, чтобы добиться воздействия. Например, строчка о море, которое "многоголосо стонет", типичная и для Теннисона, и для Вергилия, слишком литературна, для Данте, и потому — слабее прочего у него. Только у Шекспира такие строки не кажутся напыщенными и не уводят от главного:
Мечи вы спрячьте, их изъест роса[256].
Улисс и его спутники проходят через Геркулесовы столпы[257], узким проливом
dov 'Ercolo segno li suoi riguardi
accioche Гиоп piu oltre поп si metta
Где Геркулес воздвиг свои межи,
Чтобы пловец не преступил запрета.
"О frati", dissi, che per cento milia
perigli siete giunti all' occidente,
a questa tanto picciola vigilia
de' nostri sensi, ch 'e del rimanente,
поп vogliate negar 1 'esperienza
di retro al sol, del mondo senza gente.
Considerate la vostra semenza,
fatti поп foste a viver come bruti
ma per seguir virtute e corioscenza.
О братья — так сказал я, — на закат
Пришедшие дорогой многотрудной!
Тот малый срок, пока еще не спят
Земные чувства, их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и знанью рождены.
…п 'apparve una montagna bruna
per la distanza, e parvemi alta tanto
quanto veduta поп avea alcuna.
Noi ci allegrammo, e tosto torno in pianto,
che dalla nuova terra un turbo nacque,
e percosso del legno il primo canto.
Tre volte ilfe 'girar con tutte I'acque,
alia quarta levar la poppa in suso,
e laprora ire ingiu, com'altrui piacque,
infin che 'il mar fu sopra no richiuso.
Когда гора далекой грудой темной
Открылась нам; от века своего
Я не видал еще такой огромной.
Сменилось плачем наше торжество:
От новых стран поднялся вихрь, с налета
Ударил в судно, повернул его
Три раза в быстрине водоворота;
Корма взметнулась на четвертый раз,
Нос канул книзу, как назначил Кто-то,
И море, хлынув, поглотило нас.
Историю Улисса, рассказанную Данте, читаешь как увлекательный роман, как хорошую историю. У Теннисона Улисс прежде всего погруженный в себя поэт. Теннисонова поэма — плоская, о двух измерениях; все, что в ней есть, увидел бы обычный англичанин, склонный к красотам слога. При первом чтении Данте мы можем не знать, что это была за гора и что означают слова "как назначил Кто-то", но все равно ощутим третье измерение, глубину.
Подчеркну еще раз, что Данте был в высшей степени прав, когда среди исторических лиц поместил пусть одного человека, которого даже сам он считал, наверное, лишь литературным героем. Так снимается обвинение в том, что он отправлял людей в ад по мелочным и личным причинам. Мы вынуждены вспомнить, что ад — не место, но состояние; что Данте даровал и блаженство, и гибель не только тем, кто жил на свете, но и тем, кого породило воображение; что думать об аде, а то и ощущать его можно, хоть он и состояние, — лишь в чувственных образах; и, наконец, что воскресение плоти значит больше, чем нам кажется. Но такие мысли приходят, когда прочитаешь поэму не один раз; радоваться ей при первом чтении можно и без них.
Поэма создает у нас и ощущение единого мига, и ощущение целой жизни. Примерно это мы испытываем, когда очень любим человека. Вот первое, неповторимое мгновение, когда мы удивлены, поражены, даже испуганы (Ego Dominus tuus[258]); еш не забудешь и полностью не воспроизведешь, но оно лишится смысла, если не захватит нас целиком, не обретет глубины и умиротворения. Почти все стихи мы перерастаем, изживаем, как изживаем и перерастаем почти все страсти. Поэма Данте — одна из тех, до которой надеешься дорасти только к концу жизни.
Наверное, труднее всего читать в первый раз последнюю, XXXIV песнь. Видение Сатаны покажется жутким и нелепым, особенно если нам запал в память кудрявый демонический герой в поэме Мильтона; оно слишком похоже на фреску в Си- енне. Самую суть зла так же невозможно ограничить видом и местом, как и Дух Божий. Признаюсь, иногда мне кажется, что дьявол у Данте страдает, как всякий погибший человек, а я чувствую, что дух зла страдает иначе, и муки его надо иначе изображать. Скажу лишь, что никто не справился бы лучше с таким отвратительным делом; Данте сделал все, что мог. Английского читателя покоробит, что Кассий и Брут, благородный Брут, — там же, где Иуда, ибо мы привыкли к шекспировским Бруту и Кассию[259]. Но если верно то, что я сказал об Улиссе, Данте был прав и здесь. Если же вы не сможете читать последнюю песнь, прошу вас об одном — подождите, пока вы не прочитаете последнюю песнь "Рая" (выше которой, на мой взгляд, поэзия еще не поднималась и подняться не может) и не сживетесь с ней. Там Данте восполняет с лихвой любые недостатки XXXIV песни "Ада". А может быть, читая "Ад" впервые, пропустите ее и вернетесь к началу песни III:
Per те si va nella citta dolente;
per me si va nell' eterno dolore;
per me si va tre la perduta gente;
Giustizia mosse il mio alto Fattore;
fecemi la divina Potestate,
la somma Sapienza e il primo Amore.
Я увожу к отверженным селеньям;
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
II
"Чистилище" и "Рай"
Желающий усовершенствоваться в науке и, быть может, искусстве писания стихов, уже успел заключить из чтения "Ада", что величайшую поэзию можно создавать с величайшей экономией слов и величайшей скупостью в употреблении метафор, сравнений, словесных красот и изящных оборотов. Когда я утверждаю, что у Данте можно гораздо больше научиться, как создавать поэзию, нежели у любого английского поэта, я совсем не имею в виду, что манера письма Данте — самая наилучшая или что Данте таким образом более велик, чем Шекспир и вообще любой английский поэт. Попытаюсь выразить свою мысль другими словами, сказав, что Данте может нанести гораздо меньше вреда любому начинающему поэту, чем Шекспир. Большинство английских поэтов неподражаемы в том смысле, в каком Данте таковым не является. Попробуйте подражать Шекспиру, и вы получите серию стильных, сильных и энергичных искажений общепринятого языка. Язык каждого великого английского поэта — его собственный язык; язык Данте — это общепринятый язык, доведенный до совершенства. В каком-то смысле он более приземленный, нежели у Драйдена и Поупа. Если вы попытаетесь идти путем Данте не обладая талантом, вы в худшем случае окажетесь плоски и бескрылы; если же, не обладая талантом, вы попытаетесь подражать Шекспиру или Поупу, то будете просто выглядеть дураком.
Но если именно этот урок оказался усвоен при чтении "Ада", то из двух последующих частей поэмы можно будет уяснить еще кое-что. После чтения "Чистилища" вы поймете, что прямое философское утверждение способно одновременно оказаться великой поэзией; после чтения "Рая", — что все более и более утонченные и возвышенные степени святости могут стать материалом для великой поэзии. Соответственно, мы начинаем постигать, что Шекспиру подвластны гораздо больший объем и разнообразие человеческой жизни, нежели Данте, но что Данте проникает в более глубокие недра падения и в более высокие сферы вознесения. И, наконец, окончательная мудрость приходит к нам, когда становится очевидно, что именно это и делает обе фигуры равновеликими.
С одной стороны, и "Чистилище", и "Рай" по подходу к их пониманию принадлежат к одной категории. Состояние проклятости, несомненно, легче воспринимается в качестве поэтического материала, чем очищение и святость; в этом случае современное сознание не сталкивается с чем-либо совершенно ему чуждым. И все же, я настаиваю на том, что полный смысл "Ада" постигается лишь после восприятия двух последующих частей, хотя, конечно, достаточно много читатель сможет извлечь для себя и в результате нескольких первых чтений. "Чистилище", как мне кажется, — поистине наиболее сложная часть из всех трех. Им нельзя насладиться самим по себе, подобно песням "Ада"; нельзя также воспринимать его лишь как продолжение "Ада"; здесь требуется одновременное предвкушение "Рая", а это значит, что первое его чтение оказывается трудным и, судя по всему, не всегда вознаграждающим. Только если вы прочтете все подряд до самого конца "Рая" и перечитаете заново "Ад", только тогда "Чистилище" начнет открывать свою красоту. Проклятость и даже святость более впечатляют, нежели очищение.
В виде своеобразной компенсации несколько эпизодов "Чистилища", если можно так выразиться, "извергают" нас (противоположностью было бы — "ввергают") из "Ада" с большей легкостью, чем другие. Нам не нужно останавливаться, чтобы сориентироваться в новой космологической системе Горы Чистилища. Сначала нам предстоит задержаться с тенями Каселлы[260]и убитого Манфреда[261], а затем Бонконте[262]и Пии[263], чьи души были спасены от Ада лишь в самый последний момент.
"Iо fui di Montefeltro, io son Buonconte;
Giovanna о altri поп ha di me cura;
per ch 'io tra costor con bassa fronte".
Ed io a lui: "Qual forza о qual ventura
ti travio sifuor di Campaldino
che поп si seppe mai tua sepoltura?"
"Oh", rispos' egli, "a pie del Casentino
traversa un' acqua che ha поте VArchiano,
che sopra I'Ermo nasce in Apennino.
Dove il vocabol suo diventa vano
arriva' io forato nella gola,
fuggendo a piede e sanguinando il piano.
Quivi perdei la vista, e la parola
nel поте di Maria finii: e quivi
caddi, e rimase la mia came sola".
"Я был Бонконте, Монтефельский граф.
Забытый всеми, даже и Джованной,
Я здесь иду среди склоненных глав".
И я: "Что значил этот случай странный,
Что с Кампалъдино ты исчез тогда
И где-то спишь в могиле безымянной?"
"О! — молвил он, — Есть горная вода,
Аркьяно; ею, вниз от Камальдоли,
Изрыта Казентинская гряда.
Туда, где имя ей не нужно боле,
Я, ранен в горло, идя напрямик,
Пришел один, окровавляя поле.
Мой взор погас, и замер мой язык
На имени Марии; плоть земная
Осталась там, где я к земле поник".
Когда Бонконте кончает свой рассказ, вступает третий дух:
"Deh, quando tu sarai tornata al mondo,
e riposato della lunga via",
seguito il terzo spirito al secondo,
"ricorditi di me, che son la Pia;
Siena mi fe', disfecemi Maremma:
salsi colui che innannellata, pria
disposando, m 'avea con la sua gemma."
"Когда ты возвратишься в мир земной
И тягости забудешь путевые, —
Сказала третья тень вослед второй, —
То вспомни также обо мне, о Пии!
Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла,
Как знает тот, кому во дни былые
Я, обручаясь, руку отдала".
Следующий эпизод, впечатляющий читателя, только что покинувшего "Ад", — это встреча с поэтом Сорделло[264](песнь VI), духом, который
altera е disdegnosa е nel mover degli occhi onesta e tarda!
…лишь едва
Водил очами, медленно и властно!
Е il dolce duca incominciava:
"Mantova…" e l'отЬrа, tutta in se romita,
surse ver lui del loco ove pria stava,
dicendo: "О Mantovano, io son Sordello
della tua terra". E I'un I'altro abbracciava.
Чуть "Мантуя…" успел сказать Вергилий,
Как дух, в своей замкнутый глубине,
Встал и уста его проговорили:
"О мантуанец, я же твой земляк
Сорделло!" И они объятья слили.
Встреча с Сорделло, a guisa di leon quando si posa ("с осанкой отдыхающего льва"), исполнена не меньшего чувства, чем диалог с поэтом Стадием[265]в песни XXI. Стаций, когда он узнает главу своего цеха Вергилия, бросается наземь, чтобы обнять его ноги, однако Вергилий отвечает, — потерянная душа обращается к душе спасенной:
"Frate,
поп far, che tu se' ombra, ed ombra vedi."
Ed ei surgendo: "Orpuoi la quantitate
comprender dell' amor ch 'a te mi scalda,
quando dismento nostra vanitate,
trattando ГотЬге come cosa saldi".
"Оставь! Ты тень и видишь тень, мой брат".
"Смотри, как знойно, — молвил тот, вставая, —
Моя любовь меня к тебе влекла,
Когда, ничтожность нашу забывая,
Мы тени принимаем за тела".
Последний эпизод, из тех, что можно сравнить с эпизодами из "Ада", — это встреча с предшественниками Данте Гвидо Гвиницелли[266]и Арнаутом (Арнальдом) Даньелем[267](песнь XXVI). В этой песни Сладострастники очищаются в пламени, но мы ясно видим при этом, как пламя чистилища отличается от пламени ада. В аду мука определяется самой природой осужденных, выражает их сущность; они корчатся в муках своей навеки извращенной природы. В чистилище огненная мука принимается кающимися сознательно и с готовностью. Когда Данте в сопровождении Вергилия приближается к этим душам, находящимся в пламени чистилища, последние толпой бросаются к нему,
Poi verso те, quanto potevan farsi,
certisiferon,sempreconriguardo
di поп uscir dove поп fossero arsi.
… стараясь, как являл их вид,
Ступать не там, где их бы не палило.
Души чистилища страдают, ибо они желают страдать, чтобы очиститься. Заметьте, что, предуготовляя себя к святости, они страдают более активно и с большей готовностью, чем Вергилий в своем вечном лимбе. В их страдании есть надежда, в нечувствии Вергилия — безнадежность, вот в чем разница. Песнь кончается великолепными стихами Арнаута Даньеля на его провансальском наречии:
"Ieu suiArnaut, que plor e vau cantan;
consiror vei la passada folor,
e veijausen lo jorn, qu'esper, denan.
Ara vos prec, per aquella valor
que vos guida al som de I 'escalina,
sovegna vos a temps de ma dolor".
Poi s 'ascose nel foco che gli affina.
"Здесь плачет и поет, огнем одет,
Арнальд, который видит в прошлом тьму,
Но впереди, ликуя, видит свет.
Он просит вас, затем, что одному
Вам не возбранна горная вершина,
Не забывать, как тягостно ему"!
И скрылся там, где скверну жжет пучина.
Все эти возвышенные эпизоды, к которым должно быть привлечено внимание читателя, освоившего "Ад", сопровождают его, пока он не подходит к берегам Леты[268], затем к Мательде[269], после чего впервые видит Беатриче. В последних песнях (XXIX–XXXII) "Чистилища" мы уже — в мире "Рая".
Однако между этими эпизодами находится повествование о подъеме на Гору со встречами, видениями и философскими рассуждениями. Все там важно и все труднодоступно для неподготовленного читателя, который находит подобное чтение менее захватывающим по сравнению с бесконечной фантасмагорией "Ада". Аллегорию "Ада" было легче проглотить или проигнорировать, поскольку там мы могли, так сказать, ухватиться за ее конкретный конец, за ее материализацию в виде образности; но вот при восхождении от Ада к Небесам от нас все более и более требуется схватывать и идею, и образ в их целостности.
Здесь, прежде чем обратиться к специфически философскому пассажу из "Чистилища", где рассматривается природа веры, я должен сделать отступление. Мне бы хотелось предложить несколько собственных умозаключений, способных в той или иной степени повлиять на понимание "Чистилища".
Не стоит преувеличивать стелет влияния на Данте св. Фомы Аквинского, равно как и влияния Вергилия (значительно меньшего), поскольку следует помнить, что помимо них он читал и использовал других средневековых философов. Тем более что вопрос, сколько и чего именно почерпнул Данте у Аквината, а сколько — из других источников, был уже решен исследователями и для данного очерка совершенно неважен. Но вот вопрос, во что же Данте "веровал", всегда остается актуальным. Он бы не имел значения, окажись весь мир поделен на людей, способных воспринимать поэзию как таковую, и теми, кто на это не способен. В таком случае с первыми подобный вопрос обсуждать просто не требовалось бы, а со вторыми — не имело бы смысла. Однако большинство из нас окончательно так и не определилось и потому склонно путать понятия; отсюда и рождается необходимость писать книги о других книгах с целью все поставить на свои места.
Моя точка зрения состоит в том, что невозможно игнорировать философские и богословские убеждения Данте, равно как и пропускать пассажи с наиболее ясным их изложением. Хотя, с другой стороны, от вас абсолютно не требуется верить во все то, что там сказано. Неверно считать, что в "Божественной Комедии" есть места, интересные только для католиков или медиевистов. Ибо существует различие (которое я здесь только констатирую) между философским убеждением и поэтическим вчувствованием. У меня нет уверенности, что не существует такого же большого различия между философскими убеждениями и убеждениями научными; но это различие начинает проявляться только в последнее время и поэтому неприменимо к XIII столетию. При чтении Данте вы целиком погружаетесь в католический мир XIII в., никак не связанный с современным католичеством, подобно тому как физические законы его мира никак не связаны с физической наукой нашего времени. Вас совершенно не призывают верить в то, во что веровал Данте, поскольку ваша вера не прибавит вам ни на грош понимания и постижения, однако вас призывают ко все большему и большему пониманию его веры. Если вы способны воспринимать поэзию именно как поэзию, вы "поверите" в дантову теологию абсолютно так же, как вы поверите в физическую реальность его путешествия; вы таким образом одновременно отстранитесь и от веры, и от неверия. Не буду отрицать, что на практике католику смысл многих мест будет более понятен, чем обычному агностику, однако дело здесь не в том, что католик — верующий, просто он более образован в вопросах веры. Это вопрос знания и незнания, но не веры и скептицизма. Главное — это то, что поэма Данте — целостна, что в конечном итоге для понимания любой ее части следует понимать каждую ее часть.
Более того, мы можем провести различие между тем, во что Данте верит как поэт и во что он верил как человек. В частности, едва ли можно представить себе, что даже такой великий поэт, как Данте, мог сочинить "Комедию", обладая одним лишь пониманием, но не верой; хотя его личная вера приобретает совсем другое качество, становясь поэзией. Я бы даже рискнул высказать предположение, что этот вывод относится к Данте даже в большей степени, чем к какому-либо другому поэту-философу. В случае Гёте, например, вместо того чтобы просто войти в созданный им мир, я часто остро ощущаю: "Это то, во что верил Гёте-человек". То же самое происходит с Лукрецием, в меньшей степени — с "Бхагавадгитой"[270], которая мне представляется второй по значению философской поэмой после "Божественной Комедии". Вот в чем преимущество внутренне непротиворечивой традиционной догматической и моральной системы, вроде католичества: при попытке ее понять и принять, даже не обладая верой, она всегда отделена от представляющей ее отдельной личности. Гёте всегда возбуждает во мне чувство сильного неверия во все то, во что он верит, Данте — никогда. Происходит это, как мне кажется, оттого что Данте — в большей степени поэт, а не оттого, что как к человеку я испытываю к Данте больше приязни, чем к Гёте.
Не следует принимать Данте за Аквината или Аквината за Данте. С точки зрения психологии это было бы прискорбной ошибкой.Вероощущениечеловека, читающего "Сумму теологии" должно быть другим, чем у человека, читающего Данте, даже если это один и тот же человек и к тому же католик.
Совершенно нет необходимости читать "Сумму теологии" (на практике все обычно ограничивается чтением какого-нибудь учебного пособия), чтобы понять Данте. Однако философские пассажи самого Данте необходимо читать со смирением человека, попавшего в совершенно новый мир, человека, осознающего важность каждой отдельной части в общем замысле целого. Для наслаждения поэзией "Чистилища" нужна не вера, но временное отстранение от веры. Чтобы принять аллегорический метод Данте, от любого современного человека требуется столько же усилий, сколько от агностика — чтобы принять его теологию.
Когда я говорю о понимании, — причем не только книг или слов, но и чьих-то убеждений, — то подразумеваю состояние сознания, при котором человек рассматривает какие-то определенные верования, — вроде представления об иерархии смертных грехов, где предательство и гордыня превосходят похоть, а отчаяние — тягчайший из них, — как возможные. Поэтому в данном случае наше собственное суждение участия не принимает вообще.
В XVI песни "Чистилища" мы встречаем Марко Ломбардца[271], который довольно долго рассуждает о свободе воли и о природе души:
Esce di mano a lui, che la vagheggia
prima che sia, a guisa difanciulla
che piangendo e ridendo pargoleggia,
I'anima semplicetta, che sa nulla,
salvo che, mossa da lieto fattore,
volentier torna a cio che la trastulla.
Di piccol bene in pria sente sapore;
quivi s yignannay e retro ad esso corre,
se guida о fren поп torce suo amore.
Onde convenne legge per fren porre;
convenne rege aver, che discernesse
della vera cittade almen la torre.
Из рук того, кто искони лелеет
Ее в себе, рождаясь, как дитя,
Душа еще и мыслить не умеет,
Резвится, то смеясь, а то грустя,
И, радостного мастера созданье,
К тому, что манит, тотчас же летя,
Ничтожных благ вкусив очарованье,
Она бежит к ним, если ей препон
Не создают ни вождь, ни обузданье
На то и нужен, как узда, закон;
На то и нужен царь, чей взор открыто
Хоть к башне Града был бы устремлен.
Позже (песнь XVII) уже сам Вергилий поучает Данте относительно природы любви:
"Ne creator пе creatura mai",
comincio ei, 'figiuol,fusenza amore,
о naturale о d'animo; e tu il sai.
Lo natural e sempre senza errore,
ma I 'altro puote errar per malo obbietto,
о per poco о per troppo di vigore.
Mentre ch 'egli e ne'primi ben diretto;
e ne' secondi se stesso misura,
esser поп pud cagion di mai diletto;
ma, quando al mai si torce, о con piu cura
о con men che поп dee corre nel bene,
contra il fattore adopra sua fattura.
Quinci comprender puoi ch 'esser conviene
amor sementa in voi d bgni virtute,
e dbgni operazion che merta репе".
"Мой сын, вся тварь, как и творец верховный, —
Так начал он, — ты это должен знать,
Полна любви, природной иль духовной.
Природная не может погрешать;
Вторая может целью ошибиться,
Не в меру скудной иль чрезмерной стать.
Пока она к высокому стремится
А в низком за предел не перешла,
Дурным усладам нет причин родиться;
Но где она идет стезею зла
Иль блага жаждет слишком мало,
Там тварь завет творца не соблюла.
Отсюда ясно, что любовь — начало
Как всякого похвального плода,
Так и всего, за что карать пристало".
Я отвел много места цитированию этих двух пассажей, поскольку подозреваю обычного читателя в склонности пропустить их, считая, что они предназначены исключительно для специалистов, а не для простых любителей поэзии, и что для их понимания требуются какие-то специальные философские познания. И все же, нет никакой необходимости прослеживать историю этой выраженной в стихах теории души, начиная с аристотелева трактата "О душе"[272], чтобы прочувствовать заключенную в ней поэзию. Более того, приписывая ей исключительно философский смысл, мы рискуем потерять из виду ее поэтическую красоту. Философия, с которой мы здесь имеем дело, — это философия поэтического мира.
Однако, достигнув песни XXVII, мы оставляем область наказания и область диалектики и приближаемся к пределам райским. Последние песни уже несут на себе отблески "Рая" и предуготавливают нас к ним. Они стремительно движутся вперед без отклонений и остановок. Все три поэта, Вергилий, Стаций и Данте проходят сквозь огненную стену, отделяющую Чистилище от Земного Рая. Вергилий отпускает Данте, которому в дальнейшем предстоит путь с проводником более высокого порядка, со словами:
Non aspettar mio dir piu, ne mio cenno.
Libero, dritto e sano e tuo arbitrio,
e fallo fora non fare a suo senno
per ch'io te sopra te corono e mitrio.
Отныне уст я больше не открою;
Свободен, прям и здрав твой дух; во всем
Судья ты сам; я над самим собою
Тебя венчаю митрой и венцом.
Это означает, что Данте достиг теперь необходимого для дальнейшего путешествия статуса блаженного, поскольку политические и церковные организации необходимы лишь в силу несовершенства человеческой воли. В пределах Земного Рая Данте встречает даму по имени Мательда, чья истинная сущность поначалу нас не должна волновать:
una donna soletta, che si gia
cantando ed iscegliendo fior da fiore,
ondy era pinta tutta la sua via.
Явилась женщина, и шла одна,
И пела, отбирая цвет от цвета,
Которых там пестрела пелена.
После разговора с Мательдой, объясняющей природу и назначение места, где они находятся, следует "Мистическая процессия"[273]. Кому не по душе даже не то, что обычно зовется процессиями, но и серьезные церемониалы королевской власти, церкви, государственных похорон, тем процессии и церемонии, происходящие здесь и изображенные далее в песнях "Рая" покажутся просто скучными. Еще более это касается тех немногих, кою не трогает великолепие Откровения св. Иоанна[274]. Происходящее здесь относится к миру, который я называю высоким видением; что же до современного мира, то он, похоже, способен породить лишь низкие виденья. Я сам сумел его принять не без внутреннею сопротивления. Существовало по меньшей мере два предубеждения. Одно было направлено против прерафаэлитской образности[275], что вполне естественно для человека моего поколения и, возможно, для нескольких последующих. Другое предубеждение, непосредственно связанное с финалом "Чистилища" и целиком с "Раем", состояло в том, что поэзию полагалось находить не только через страдание, но самый материал для нее должен был заключаться в страдании. Остальное считалось благодушием, оптимизмом и беспечностью; сами же эти слова символизировали собою все, что представлялось столь ненавистным в XIX в. Мне понадобилось много лет для осознания, что состояния преображения и святости, описываемые Данте, отстоят гораздо дальше от так называемого благодушия, чем даже противостоящее благодушию ощущение проклятости. Достаточно мелочи, чтобы оттолкнуть человека: "Небесная избранница" Россетти[276], сначала захватившая меня, а потом отвратившая, на мною лет задержала мое восприятие Беатриче.
Песнь XXX "Чистилища" полностью понять невозможно без знакомства с "Новой Жизнью"[277], которую, по моему мнению, следует читать после "Божественной Комедии". Но мы, по крайней мере, можем приблизиться к пониманию того, как искусно Данте описывает возрождение старой страсти и переход ее в новое чувство, происходящее в новой ситуации, которая придает всему этому особый смысл, масштаб и значение.
sopra candidovel cinta d'oliva
donna m 'apparve, sotto verde manto,
vestita di color diflamma viva.
E lo spirito mio, che gua cotanto
tempo era stato che alia sua presenza
non era di stupor, tremando, affranto,
senza degli ochhi aver piu conoscenza,
per occulta virtu che da lei mosse
d 'antico amor senti la gran potenza.
Tosto che nella vista mi percosse
I'alta virtu, che gia m 'avea trafltto
primo ch 'io fuor dipuerizia fosse,
volsimi alia sinistra col rispitto
col quale il fantolin corre alia mamma,
quando ha paura о quando egli e ajflitto,
per dicere a Virgilio: "Men che dramma
di sangue m' e rimaso, che non tremi;
conosco i segni dell' antica fiamma".
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
И дух мой, — хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим присутствием она,
А здесь неполным было созерцанье, —
Пред тайной силой, шедшей от нее,
Былой любви изведал обаянье.
Едва в лицо ударила мое
Та сила, чье, став отроком, я вскоре
Разящее почуял острие,
Я глянул влево, — с той мольбой во взоре,
С какой ребенок ищет мать свою
И к ней бежит в испуге или в горе, —
Сказать Вергилию: "Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю"!
В диалоге, который следует, мы видим страстный конфликт старого и нового чувства, усилие и победу нового самоотречения, превосходящего то отречение от чувства, которое произошло у могилы, поскольку это отречение от чувств, сохранившихся по ту сторону могилы. В каком-то смысле эти песни — самые наполненные личным чувством во всей поэме. В песнях "Рая" сам Данте, за исключением эпизода с Каччагвидой[278], оказывается либо де-, либо супер-персонализированным; в этих же трех песнях "Чистилища" Беатриче явлена более четко, чем в песнях "Рая". Однако тема Беатриче важна для понимания всего целого не потому, что нам следует знать биографию Данте, как, скажем, историю любви Вагнера к Матильде Везендонк, бросающую отсвет на "Тристана"[279], но из-за философии, которую Данте вкладывает в эту тему. Она, впрочем, более связана с нашим разбором "Новой Жизни".
"Чистилище" — особенно трудная часть поэмы, поскольку оно является частью переходной; одно дело "Ад", воспринимающийся сравнительно легко, другое — "Рай", в целом более трудный, чем "Чистилище", из-за своей необычайной цельности. Но если нам удастся уловить общее для них чувство, ни одна часть не будет трудной. "Чистилище" местами может показаться суховатым, "Рай" — никогда^ он либо непостижим, либо безмерно восхитителен. За исключением эпизода с Каччагвидой, — вполне простительного проявления семейных и личных привязанностей, да и к тому же прекрасного в поэтическом отношении, — он не имеет эпизодического построения. Все прочие его персонажи обладают самой безупречной репутацией. Поначалу они кажутся не настолько отчетливо прорисованными, как предыдущие, не достигшие святости люди; при всем внешнем разнообразии их изображение производит впечатление изначально монотонных вариаций на достаточно пресную тему святости. Все дело в постепенном приспособлении нашего зрения. Ведь во всех нас (осознанно или нет) кроется предубеждение против святости как материала поэзии. Ни XVII, ни XIX столетие ничего о ней не знали; даже Шелли, хорошо знакомый с Данте и к концу жизни начавший извлекать из этого пользу, Шелли, единственный из английских поэтов XIX в., сумевший сделать хотя бы несколько шагов по его пути[280], даже он заявлял: наши сладчайшие песни — это те, что говорят о печали. Если ранние произведения Данте и могли утвердить Шелли в этой мысли, "Рай" порождает нечто, ей полностью противоположное, хотя природа этого противополагания совсем иная, чем в философии Браунинга[281].
"Рай" совершенно не монотонен. Разнообразия в нем не больше и не меньше, чем в любом другом стихотворном тексте. И если "Комедию", как целое, с чем-то сравнивать, то, разве что, со всем корпусом драматических произведений Шекспира. Сравнение "Новой жизни" с "Сонетами" — это совсем другое, не менее интересное занятие. Данте и Шекспир поделили между собой весь современный мир; третьего равного им не существует.
Продвижение по Раю начинается с того момента, как Данте устремляет свой взгляд на Беатриче:
Nel suo aspetto tal dentro mifei,
qual sife' Glauco nel gustar dell' erba,
che il fe' consorto in mar degli altri dei.
Trasumanar significar per verba
поп si poria; pero I'esemplo basti
a cui esperienza grazia serba
Я стал таким, в ее теряясь взоре,
Как Главк, когда вкушенная трава
Его к бессмертным приобщила в море.
Пречеловеченье вместить в слова
Нельзя; пример мой близок по приметам,
Но самый опыт — милость божества.
Словами "Ты должен превозмочь / Неверный домысл", обращенными к Данте, Беатриче предупреждает его, что существуют разнообразные виды святости, установленные Провидением.
Если же этого недостаточно, то Пиккарда[282](Песнь III) наставляет Данте словами, известными даже тем, кто Данте никогда не читал:
la sua voluntate е nostra расе
Его воля — наш мир.
В них заключается тайна неравенства и одновременно полной несущественности этого неравенства в степенях святости святых. Все совершенно одинаковы, однако каждая степень отличается от другой.
Шекспир дает величайшую широту человеческих страстей; Данте — величайшую высоту и глубину. Они дополняют друг друга. Бессмысленно задаваться вопросом, чья задача оказалась труднее. Но, конечно, "трудные пассажи" дантова "Рая" — это, скорее, трудности Данте, а не наши; это ему трудно заставить нас чувственно ощутить различные состояния и ступени святости. Так, например, длинная речь Беатриче относительно Воли (песнь IV) на самом деле направлена на то, чтобы мы смогли про- чувствовать состояние Пиккарды; Данте требуется обучить наши чувства по мере своего дальнейшего продвижения. Упор он делает на состоянии чувств; рациональному убеждению отводится место лишь как средству достижения этих состояний. Мы постоянно сталкиваемся со строчками, подобными следующим:
Beatrice mi guardo con gli occhipieni
di faville d 'amor cosi divini,
che, vinta, mia virtu diede le reni,
e quasi mi perdei con gli occhi chini.
Она такими дивными глазами
Огонь любви метнула на меня,
Что веки у меня поникли сами
И я себя утратил, взор склоня.
Вся трудность заключается в допущении, что именно это мы и должны чувствовать, что все сказанное не является всего-навсего декоративным набором слов. Данте всегда готов помочь нам образными сравнениями, вроде следующего:
Come in peschiera, ch' е tranquilla е риrа,
traggonsi ipesci a do che vien di fuori
per modo che lo stimin lor pastura;
sh vid'io ben piu di mille splendori
trarsi ver noi, ed in ciascun s 'udia:
Ecco chi crescera li nostri amori.
Как из глубин прозрачного пруда
К тому, что тонет, стая рыб стремится,
Когда им в этом чудится еда,
Так видел я — несчетность блесков мчится
Навстречу нам, и в каждом клич звучал:
"Вот кем любовь для нас обогатится"!
Относительно лиц, которых Данте встречает в различных сферах, нам лишь требуется выяснить, по каким причинам он поместил их именно туда, где они находятся.
После того, как мы поймем строгую утилитарность проходных образных сравнений, вроде вышеприведенного, или даже следующего прямого сравнения, столь понравившегося Лэндору[283]:
Quale allodetta che in aere si spazia
prima cantando, e poi tace contenta
dell'ultima dolcezza che la sazia,
Как жаворонок, в воздух вознесенный,
Песнь пропоет и замолчит опять,
Последнею отрадой утоленный, —
лишь после этого мы можем уважительно обратиться к изучению более сложной образности, вроде составленной духами праведников фигуры Орла, описание которой занимает довольно большое место, начиная с песни XVIII. В подобных фигурах следует видеть не просто устаревшие риторические приемы, но серьезное и практическое средство для придания видимых контуров духовному началу. Осознавая уместность и необходимость такого рода образной системы, читатель приобретает необходимую подготовку для понимания последней и величайшей песни, самой бедной событиями и одновременно самой насыщенной. Нигде в поэзии опыт, столь отдаленный от повседневного, не был выражен столь конкретно при помощи мастерского использования образности, связанной со светом, который сам является формой некоторых видов мистического опыта.
Nel suo profondo vidi che s 'interna,
legato con amore in un volume,
ciо che per I 'universo si squaderna;
sustanzia ed accidenti, e lor costume,
quasi conflati insieme per tal modo,
che cid ch' io dico e un semplice lume.
La forma universal di questo nodo
credo ch' io vidi, perche piu di largo
dicendo questo, mi sento ch 'io godo.
Un punto solo m 'e maggior letargo,
che venticinque secoli alia impressa,
che fe' Neptuno ammirar I 'ombra d 'Argo.
Я видел — в этой глуби сокровенной
Любовь как в книгу некую сплела
То, что разлистано по всей вселенной:
Суть и случайность, связь их и дела,
Все — слитое столь дивно для сознанья,
Что речь моя как сумерки тускла.
Я самое начало их слиянья,
Должно быть, видел, ибо вновь познал,
Так говоря, огромность ликованья,
Единый миг мне большей бездной стал,
Чем двадцать пять веков — затее смелой,
Когда Нептун тень Арго увидал.
Испытываешь только благоговение перед возможностями мастера, умеющего с такой силой и в любой момент передать непостижимое с помощью визуальных образов. Нигде в поэзии я не встречал столь явного свидетельства истинного величия, как в этой силе ассоциативного мышления, с помощью которого можно в последней строке, когда поэт говорит о видении Света Неизреченного, вводить при этом образ корабля Арго, проплывающего над головой недоумевающего Нептуна. Подобное использование ассоциаций совершенно отлично от ассоциативности Марино[284], на одном дыхании говорящего и о красоте Магдалины, и о пышности Клеопатры (так что становится не совсем понятно, какое определение к кому относится). Вот, что оказывается самое главное, — сила, с которой устанавливаются связи между красотой самых разных видов; в этом-то и заключается высшая мощь поэта.
О quanto е corto il dire, е come fioco
al mio concetto!
О, если б слово мысль мою вмещало, —
Хоть перед тем, что взор увидел мой,
Мысль такова, что мало молвить: "мало"!
В своих заметках о "Божественной Комедии" я попытался придерживаться нескольких простых положений, в которых совершенно уверен. Первое, — эта то, что поэзия Данте — универсальная школа стиля для создателей поэзии на всех языках. Более всего, разумеется, почерпнет для себя пишущий на тосканском диалекте, том же, что и Данте; однако не существует ни одного поэта, даже на латыни и греческом, который бы столь прочно не занимал место образца для всех. Его универсальное мастерство использования образности я попытался проиллюстрировать. В ходе анализа я дошел до смелого заявления, что даже для нас подражание ему более безопасно, чем подражание любому из английских поэтов, включая Шекспира. Второе мое положение заключается в том, что "аллегорический" метод Данте имеет большие преимущества именно для поэтического творчества: он упрощает поэтический язык и делает образность прозрачной и точной. При чтении хорошей аллегории, такой, как у Данте, нет необходимости сначала понять ее смысл, чтобы насладиться поэзией; наоборот, наслаждение поэзией побуждает нас обратиться к смыслу аллегории. Наконец, в-третьих, я полагаю, что в "Божественной Комедии" заключена вся шкала человеческих чувств, от самых глубин до крайних высот; что "Чистилище" и "Рай" следует воспринимать как расширение очень ограниченного диапазона, доступного человеку. Каждая ступень чувств, которыми обладает человечество, от низших к высшим, имеет к тому же прочную внутреннюю связь с предыдущей и последующей, вместе составляя некое логично выстроенное целое.
И только теперь я смогу поделиться своими наблюдениями по поводу "Новой Жизни", которые должны подкрепить сделанные мной выводы относительно того, как средневековое сознание выражает себя в аллегории.

