Благотворительность
Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература
Целиком
Aa
На страничку книги
Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература

Эндрю Марвелл


Трехсотлетний юбилей бывшего члена Парламента от Гулля[683]достоин не только празднования, предложенного этим осчастливленным городом, но и некоторого серьезного размышления о творчестве Марвелла. Это будет актом почитания, весьма отличным от попытки воскресить прошедшую славу. На протяжении ряда лет репутация Марвелла оставалась очень высокой; лучшие его стихотворения, а их не так много, по-видимому, не только хорошо известны по "Золотой сокровищнице" и "Оксфордской антологии английской поэзии"[684]; но и, похоже, пользуются успехом у достаточно большого числа читателей. Его надгробие не нуждается ни в розах, ни в руте, ни в лаврах; никакую воображаемую справедливость восстанавливать не приходится; мы сможем поразмышлять о нем, буде такая необходимость возникнет, ради нашего собственного, а не ради его, блага. Вернуть поэта к жизни — великая, вечная задача критики — в данном случае означает выжать капли квинтэссенции из двух-трех стихотворений; даже ограничившись этим, мы можем обнаружить драгоценный напиток, неизвестный нашему времени. Не определять ранг, а выделять это свойство — вот в чем заключается труд критика. Если из всех стихов Марвелла, — а их и так не очень много, — настоящую ценность представляет лишь весьма малое количество стихотворений, — это свидетельствует о том, что неизвестное свойство, о котором мы говорим, — свойство скорее литературное, чем личностное; или, еще вернее, — это свойство некой культуры, некого традиционного образа жизни. Поэт вроде Донна или, скажем, Бодлера и Лафорга может считаться чуть ли не изобретателем определенного отношения к жизни, системы мироощущения и нравственной позиции. Донна анализировать трудно: то, что однажды показалось любопытным индивидуальным углом зрения, иной раз может выглядеть, скорее, точным и концентрированным выражением типа мироощущения, рассеянного в атмосфере его времени. Донн и его саван[685], саван и мотивы, побудившие Донна в него заворачиваться, неотделимы, однако не суть одно и то же. Иногда кажется, что XVII век более чем на момент собрал и претворил в своем искусстве весь тот опыт человеческого сознания, от которого (с той же точки зрения) последующие столетия, кажется, будут то и дело отрекаться. Донн, однако, был бы индивидуальностью в любое время и в любом месте; лучшие стихи Марвелла — произведения европейской, то есть латинской, культуры.

Из высокого стиля, развившегося от Марло через Бена Джонсона (поскольку Шекспир подобной генеалогизации не поддается), XVII век выделил два свойства: "остроумие" и велеречивость. Ни одно из этих свойств не настолько просто и понятно, как может показаться из их обозначений, и на самом деле они не противоположны; и то, и другое осознанно культивируется; ум, культивирующий одно из них, способен культивировать и другое. Поэзия Марвелла, Каули, Мильтона и других поэтов по сути является сочетанием этих свойств в различных пропорциях. И нам следует употреблять эти термины с осторожностью, не допуская их слишком широкого осмысления; ведь как и другие подвижные термины, распространенные в литературоведении, они от эпохи к эпохе меняют свое значение и в целях точности их понимания мы должны в какой-то мере полагаться на образованность и вкус читателя. "Остроумие"[686]поэтов каролинской эпохи[687]— это не "остроумие" Шекспира и не "остроумие" Драйдена, великого мастера насмешки, и не "остроумие" Поупа, великого мастера ненависти, и не "остроумие" Свифта, великого мастера омерзения. Имеется же в виду некое свойство, общее и для песен "Комуса"[688], и анакреонтических стихов Каули, и "Горацианской оды" Марвелла. Это нечто большее, чем техническое мастерство или словарь и синтаксис эпохи; это то, что мы приблизительно обозначаем как "остроумие", жесткие причинные связи под поверхностным лирическим изяществом. Вы не найдете его ни у Шелли, ни у Китса, ни у Вордсворта; всего лишь отзвук его найдете у Лэндора[689]; еще менее того — у Теннисона и Браунинга. Если же посмотреть на современников, то м-р Йейтс — ирландец, а м-р Гарди — современный англичанин, то есть м-р Гарди совершенно лишен этого свойства, а м-р Йейтс вообще находится вне этой традиции. С другой стороны, поскольку "остроумие" точно присутствует у Лафонтена, в значительной мере есть оно и у Готье. Что же касается велеречивости, намеренного использования всех возможностей пышного языка, который употреблял и которым злоупотреблял Мильтон, то в поэзии Бодлера также можно найти подобное употребление и даже злоупотребление.

"Остроумие" не является свойством, привычно ассоциирующимся с "пуританской" литературой, с Мильтоном или Марвеллом. Но если это так, значит, мы частично заблуждаемся в нашей концепции "остроумия" и частично — в наших обобщениях относительно пуритан[690]. И если "остроумие" Драйдена или Поупа не единственный вид остроумия в языке, то и все остальные не сводятся просто к некоторой веселости, к некоторому легкомыслию, к некоторой непристойности или к некоторой эпиграмматичности. С другой же стороны, человека типа Марвелла лишь в ограниченном смысле можно назвать "пуританином". Люди, находившиеся в оппозиции к Карлу I, и люди, поддерживавшие республику при Кромвеле[691], были не совсем из той породы людей, что впоследствии создавали общества "страстных земельных реформаторов"[692]или "Объединенные Общества Трезвости Эбензера". Многие из них принадлежали к классу "джентльменов" своего времени и просто считали, проявляя при этом значительную долю разума, что правление Парламента, состоящего из джентльменов, лучше, чем правление Стюарта. И хотя они, в определенной степени, были сторонниками Свободы совести, но вряд ли могли предвидеть "чаепитие" и распространение сект Диссидентов[693]. Будучи людьми культурными и образованными, даже повидавшими мир, некоторые из них оказались восприимчивы к тому духу времени, который постепенно становился французским духом времени. Этот дух, что весьма любопытно, был совершенно противоположен подспудным тенденциям и действующим силам пуританства; дух религиозной непримиримости наносит большой ущерб поэзии Мильтона; Марвелл, активный слуга народа, однако прохладный приверженец идеи и поэт меньшего масштаба, терпит от этого значительно меньший ущерб. Его строку на постаменте статуи Карла II: "Такого короля ни одному резцу прикрасить не удастся"[694], — можно сопоставить с его критикой Великого Восстания[695]: "Люди… обязаны и могли бы верить королю"[696]. Таким образом, Марвелл более человек своего времени, нежели пуританин, говорит более ясно и недвусмысленно голосом своей литературной эпохи, чем это делает Мильтон.

Этот голос необычайно звучен в "Стыдливой возлюбленной". Тема представляет собой одно из великих традиционных общих мест европейской литературы. На эту тему написаны "О моя возлюбленная", "Собирай бутоны роз", "Прощай, милая роза"; она звучит в обнаженной суровости Лукреция и чрезмерном легкомыслии Катулла. Ту же тему "остроумие" Марвелла обновляет разнообразием и расположением образов. В первой из трех строф Марвелл играет с с причудливым допущением, начинающимся с комплимента и кончающимся удивлением.


Сударыня, будь вечны наши жизни,

Кто бы стыдливость предал укоризне?

………………………………………

А я бы в бесконечном далеке

Мечтал о вас на Хамберском песке,

Начав задолго до Потопа вздохи.

И вы могли бы целые эпохи

То поощрять, то отвергать меня

Как вам угодно будет — вплоть до дня

Всеобщего крещенья иудеев!

Любовь свою, как семечко, посеяв,

Я терпеливо был бы ждать готов

Ростка, ствола, цветенья и плодов.


Перевод Г. Кружкова


Мы отмечаем высокий темп, последовательность концентрированных образов, при этом каждый усиливает изначальное фантастическое допущение. Когда процесс доведен до конца и ему подведен итог, стихотворение неожиданно делает удивительный поворот, заключающий в себе одно из важнейших средств достижения поэтического эффекта со времен Гомера:


Но за моей спиной, я слышу, мчится

Крылатая мгновений колесница;

А перед нами — мрак небытия,

Пустынные, печальные края…

Перевод Г. Кружкова


Вся цивилизация пребывает в этих строках.


Pallida mors aequo pulsat pede pauperum tabernas,

Regumque turns… (I, iv, 13–14)


Бледная ломится Смерть одною и тою же ногою

В лачуги бедных и в царей чертоги[697].

Перевод А. Семенова-Тян-Шанского


И не только Гораций, но и сам Катулл:


Nobis, cum semel occidit brevis lux,

Nox est perpetua una dormienda. (V, 6)


Помни: только лишь день погаснет краткий,

Бесконечную ночь нам спать придется[698].

Перевод С. Шервинского


Стих Марвелла не обладает величественной звучностью катулловой латыни; однако образ Марвелла, конечно же, более емок и прозревает большие глубины, чем у Горация.

Современный поэт, достигни он таких высот, скорее всего и завершил бы стихотворение этим нравственным размышлением. Но три строфы Марвелла находятся по отношению друг к другу в чем-то вроде силлогического соотношения. После непосредственного приближения к донновскому настроению:


И девственность, столь дорогая вам,

Достанется бесчувственным червям…

В могиле не опасен суд молвы,

Но там не обнимаются, увы!


Следует заключение:


Всю силу, юность, пыл неудержимый

Сплетем в один клубок нерасторжимый

И продеремся, в ярости борьбы,

Через железные врата судьбы[699].

Перевод Г. Кружкова


Вряд ли кто-либо будет отрицать, что в этом стихотворении присутствует "остроумие"; однако не столь, пожалуй, очевидно, что это "остроумие" образует целую нарастающую и спадающую гамму образов огромной мощи. "Остроумие" не просто сочетается с воображением, но сплавляется с ним. Мы с легкостью осознаем "остроумие" причудливого допущения в образной последовательности ("любовь свою, как семечко, посеяв", "до дня всеобщего крещенья иудеев"), но эта фантазия, как иногда бывает у Каули или Кливленда, не довлеет самой себе. Она является формальным украшением серьезной мысли. В этом ее превосходство над мильтоновскими L'Allegro ("Веселый"), И Penseroso ("Задумчивый")[700]или над более легкими и менее удачными стихотворениями Китса. Фактически этот союз легкомысленности и серьезности (серьезность углубляющий) характерен именно для того типа "остроумия", что мы пытаемся определить. Его можно найти у Готье:


Le squelette etait invisible

Au temps heureux de I'artpaien!


Был скрыт скелет, был чужд искусству,

Душе языческой не мил[701].


Перевод Ю. Даниэля


и вдендизмеБодлера и Лафорга. "Остроумие" присутствует в процитированном выше стихотворении Катулла и в вариации на него Бена Джонсона:


Неужель с тобой вдвоем

Мы глаза не отведем

Соглядатаям тупым?

Неужель не усыпим

Мужа бдительность с тобой

Хитрой, ловкою игрой?

Плод любви украсть не грех

Быть же пойманным при всех,

Уличенным, словно вор,

Вот воистину позор![702]


Перевод П. Мелковой


Оно присутствует у Проперция и Овидия. Это свойство интеллектуальной литературы; свойство, расцветающее в английской литературе как раз накануне того момента, когда изменится английское сознание; но поощрения ему от пуританства ожидать не приходится. Когда мы подходим к Грею и Коллинзу, интеллектуализм остается лишь в языке, но исчезает из мироощущения. Грей и Коллинз[703]были мастерами, но они утратили то соприкосновение с человеческими ценностями, то непосредственное ощущение человеческих переживаний, которое стало огромным достижением поэтов елизаветинского периода и эпохи короля Якова. Эта мудрость, возможно, циничная, однако не выдохшаяся (у Шекспира — устрашающее ясновидение), ведет к религиозному знанию, и им только и завершается; она ведет к тому самому моменту, когда ainsi tout leur a craque dans la main [все, им принадлежащее, хрустнуло в руке] Бувара и Пекюше[704].

Различие между воображением и причудой, в свете этой поэзии "остроумия", весьма невелико. Очевидно, что образ, сразу же и ненамеренно вызывающий смех, — просто причудливая фантазия. В стихотворении "Дому Эплтон" Марвелл опускается до одного из таких нежелательных образов, когда описывает отношение дома к его хозяину:


Однако так свинцовый дом покрывается потом

И едва терпит своего великого хозяина,

Но, когда он приезжает, напыщенная зала

Приходит в движение, и квадрат становится шаром.


Независимо от того, что хотел выразить автор, образ получился более абсурдным, чем было замыслено. Марвеллу также свойствен еще более общий недостаток: создание образов, чрезмерно разработанных и отвлекающих, не несущих в себе ничего, кроме своей собственной бесформенности:


А теперь влажные ловцы лосося

Начинают поднимать свои кожаные лодки;

И, подобно жителям Южного Полушария в туфлях,

Обули головы в свои каноэ.


Отборную коллекцию образов такого рода можно найти в "Жизни Каули" С. Джонсона. Образы в "Стыдливой возлюбленной", однако, не просто остроумны, но и удовлетворяют разъяснению по поводу Воображения, которое дал Кольридж: "Эта сила… проявляется в уравновешенности или примирении противоположных или несогласующихся свойств: одинаковости с различием; общего с конкретным; идеи с образом; индивидуального с типичным; чувства новизны и свежести со старыми знакомыми объектами; преувеличенной эмоциональности с преувеличенной упорядоченностью; вечно бодрствующей рассудительности и устойчивого самообладания — с энтузиазмом и чувством, глубоким или страстным…"[705]

Утверждение Кольриджа применимо также к следующим стихам, выбранным за их соответствие сказанному, а также поскольку они демонстрируют ярко выраженную цезуру, столь часто используемую Марвеллом в короткой строке:


Затем вступают смуглые косцы,

Что, как народ Израилев, идут

Через расступившуюся зелень волн…[706]


И свежеокрашенные луга

С травой, покрытой влажными мазками

Кажутся выстиранной зеленой шелковой тканью…[707]


И апельсины так ярки,

Что каждый плод в листве густой

Подобен лампе золотой…[708]

Перевод А. Г. Сендрыка


Но радость пятится назад

К зеленым снам в зеленый сад..[709]

Перевод Г. Кружкова


Живи он дольше, видит Бог,

Он сделаться б снаружи мог

Лилеей, розой изнутри..[710]

Перевод И. Бродского


Все стихотворение, из которого заимствована последняя из этих цитат ("Нимфа и олененок"), выстроено на очень несерьезном фундаменте и можно вообразить, что бы в таком случае получилось у наших современных разработчиков легкомысленной тематики. Ни к чему, однако, снисходить до отталкивающих проявлений современности, чтобы отметить разницу. Вот шесть строк из "Нимфы и олененка":


Свой сад есть у меня: зарос

Лилеями, кустами роз,

Как дикая он чаща весь.

Весеннюю порою здесь

Он пасся.

Перевод И.Бродского


А вот пять строк из "Песни нимфы к Гиласу" из "Жизни и смерти Ясона" Уильяма Морриса:[711]


Я знаю маленький тайный сад,

Весь в лилиях и алых розах,

В нем я бродила бы, если б могла,

С росистой зари до росистой ночи,

И со мной бы бродил кое-кто еще.


Пока что сходство более явно, чем различие; хотя и возможно просто отметить в последней строке уклончивое упоминание какого-то неопределенного лица, фантома или какой-то формы и сравнить его с более откровенным соотнесением эмоции и объекта, которого ожидаешь от Марвелла. Но далее в стихотворении Моррис отходит очень далеко:


Пусть и слаба я и шаг мой неверен,

Все же во мне еще теплится жизнь

И я ищу, уже будучи в пасти смерти,

Вход в то счастливое место;

Ищу незабвенное лицо,

Когда-то виденное, когда-то целованное, когда-то отнятое у меня

Вблизи шелестящих волн.


Это если и напоминает что-либо, то, скорее, последнюю часть "Стыдливой возлюбленной". Что же касается различий, — они совершенно явные. Эффект очаровательного стихотворения Морриса создается туманностью чувства и неопределенностью его объекта; эффект стихотворения Марвелла — яркой, жесткой определенностью. И эта определенность не связана с тем, что Марвелла занимают более грубые, более простые или более плотские чувства. Чувство у Морриса ни более утонченное, ни более духовное; оно попросту более туманно: если кто-то усомнится в том, что более утонченное или более духовное чувство может быть определенным, пусть изучит выражение самых разных неплотских чувств в дантовом "Рае". Любопытный результат сравнения стихотворения Морриса со стихотворением Марвелла заключается в том, что первое из них, хотя и выглядит более серьезным, оказывается более легким; а "Нимфа и олененок" Марвелла, выглядящее более легким, оказывается более серьезным.

Так плачет бальзамина ствол,

Ножа познавший произвол;

Так плакали, творя янтарь

По брату Гелиады[712]встарь.

Перевод И. Бродского


Эти стихи обладают суггестивностью истинной поэзии, а стихи Морриса, являющиеся не чем иным, как попыткой создать суггестивность, на самом деле никакой пищи воображению не дают; и мы склоняемся к заключению, что суггестивность представляет собой ауру вокруг яркого, ясного центра, причем аура сама по себе существовать не может. Мечтательное, как сон наяву, чувство Морриса по сути своей незначительно; Марвелл же обращается к незначительной теме, чувству девушки к своему любимому ручному существу, и связывает ее с той неизбывной и страшной туманностью эмоций, что обволакивает все наши конкретные и явные страсти и с ними смешивается. Вот, например, как Марвелл делает это в стихотворении, вполне способном благодаря своим формальным пасторальным приемам показаться легкой вещицей:


Клоринда:

Здесь рядом текучий колокол фонтана

Звенит внутри вогнутой раковины.


Дамон:

Могла бы душа искупаться в нем, очиститься,

Или утолить свою жажду[713]?


Мы обнаруживаем, что метафора внезапно захватывает нас, заставляя вообразить духовное очищение. Здесь есть элемент неожиданности, как у Вийона:


Necessite faict gens mesprendre

Et faim saillir le loup des boys,


С пути сбивает нас нужда,

Волков из леса гонит голод[714]


Перевод Ф. Мендельсона


— той самой неожиданности, которой такое значение придавал По; здесь есть также сдержанность и спокойствие тона, делающие неожиданность возможной, А в стихах Марвелла, процитированных здесь, присутствует претворение знакомого в необычное, а необычного — в знакомое, что Кольридж считал свойством хорошей поэзии.

Стремление создать мир мечтаний, столь значительно изменяющее английскую поэзию в XIX в., мир мечтаний, совершенно отличный от визионерских реальностей "Новой жизни" Данте или поэзии его современников, представляет собой проблему, имеющую, вне сомнения, различные объяснения. Как бы то ни было, в результате поэт XIX в. одного масштаба с Марвеллом оказывается фигурой более тривиальной и менее серьезной. Как личность Марвелл ничем не превосходит Уильяма Морриса, но за ним стояло нечто более прочное: он находился под значительным и всепроникающим влиянием Бена Джонсона. Джонсон не написал ничего, что было бы прозрачнее "Горацианской оды" Марвелла; но эта ода обладает тем же качеством — "остроумием", растворенным во всем творчестве елизаветинцев и сконцентрированным в творчестве Джонсона. И, как было сказано ранее, это "остроумие", которым насыщена поэзия Марвелла, более латинского свойства, более утонченное, нежели что-либо пришедшее на смену. Большую опасность, но и большой интерес и увлекательность английской прозе и стихам, по сравнению с французскими, придает то, что здесь допускается и оправдывается утрирование отдельных качеств за счет исключения других. Драйден был велик в "остроумии", как Мильтон в велеречивости; однако первый, изолируй он это качество и преврати его, само по себе, в великую поэзию, а второй, начни он вообще обходиться без него, возможно, повредили бы языку. У Драйдена "остроумие" становится почти что забавой и тем самым утрачивает некоторую связь с реальностью; оно становится чистой забавой, чем почти никогда не является "остроумие" французское.


И ощутив рукой сей твердый лоб,

Сказала повитуха: "Остолоп"…[715]


Святоши полусонные сменили

Тех забияк, что нынче спят в могиле[716].


Перевод А. Дорошевича


Это дерзко и блестяще; это принадлежит к области сатиры, рядом с которой "Сатиры" Марвелла — произвольный лепет, но это, возможно, столь же утрированно, как и следующее:


Считал Самсон, что лик свой гневный

Скрыл от него навеки Бог,

Но минул миг, и гибели плачевной

Герою Газу он обречь помог,

И стал могилой град надменный

Для тех, кто шел на торжество,

Так отомстил творец вселенной

Гонителям избранника его

И снова возвратил покой блаженный

Сынам народа своего[717].


Перевод Ю. Корнеева


Как странно из великолепных изгибов предложения Мильтона выскакивает резкая дантовская фраза: "гибели плачевной… Газу… обречь…"!


…Того, кто из тиши садов,

Где жил он, замкнут и суров

(Где высшая свобода —

Утехи садовода),


Восстал и доблестной рукой

Поверг порядок вековой

В горниле плавки страшной

Расплавив мир вчерашний

……………………………


Предатель Пикт в ночи и днем

Напрасно молится о том,

Дрожа под пледом в страхе,

Чтоб с ним избегнуть драки[718].

Перевод М. Фрейдкина


Здесь есть уравновешенность, мерность и пропорция интонаций, что, хотя и не может поднять Марвелла до уровня "Драйдена или Мильтона, вызывает одобрение, которого вышеупомянутые поэты от нас не получают, и сообщает чувство удовольствия, по меньшей мере иного вида, чем могут дать они. Это то, что делает Марвелла классиком; во всяком случае классиком в том смысле, в каком ни Грей, ни Коллинз классиками не являются; поскольку последние, при всей их общеизвестной прозрачности, сравнительно бедны в оттенках чувств и не могут создавать контрасты и обобщать.

Мы бываем озадачены, пытаясь перевести то качество, на которое указывает туманный и устаревший термин wit ("остроумие"), в равным образом неудовлетворительную терминологию нашего времени. Даже Каули в состоянии определить его лишь от обратного:


Он чуден и тысячелик,

Меняет образ каждый миг:

То он приобретает ясный вид,

А то незрим и, словно дух, сокрыт[719].


Перевод Д. Щедровицкого


Этот термин совершенно выпал из нашего литературно-критического обихода, и ему в замену не был выкован никакой другой; это качество редко встречается и никогда не распознается.


Ума творенье все в себе взрастит

И мирно совместит,

Так со зверьми в своем ковчеге Ной,

Вражды не зная, жизнью жил одной,

И так прообразы всего

(У малого — с большим родство)

Несмешанно соседствуют, чтоб в них,

Как в зеркале, был виден Божий лик[720].


Перевод Д. Щедровицкого


До сих пор Каули говорит хорошо. Но если бы мы сделали попытку определения, хотя бы такую же, как Каули, то, поставленные в отношение к своему предмету более отдаленное, должны были бы пойти на риск значительно больший, чем стремление к обобщению. Продолжая смотреть на Марвелла, мы можем сказать, что "остроумие" не есть эрудиция; эрудиция его иногда душит, как, по большей части, она душит Мильтона. "Остроумие" не есть цинизм, хотя и обладает своего рода жесткостью, которую люди нежные могут с цинизмом путать. С эрудицией его путают, поскольку оно является принадлежностью образованных умов, богатых опытом многих поколений; с цинизмом — поскольку оно подразумевает постоянную проверку и критику опыта. Оно, возможно, включает в себя подразумеваемое при выражении какого-то одного опыта признание иных возможных видов опыта, что мы с ясностью обнаруживаем как у самых великих, так и у поэтов типа Марвелла. Столь общее утверждение, вероятно, покажется уводящим нас слишком далеко от "Нимфы и олененка" или даже от "Горацианской оды"; но оно может быть оправдано желанием объяснить тот безошибочный вкус, который помогает Марвеллу найти верную степень серьезности в трактовке каждой темы. Погрешности вкуса, когда они встречаются, все же никогда не грешат против этой добродетели; они проявляются в его концептах, развернутых метафорах и сравнениях, но никогда не в чересчур серьезном или чересчур легком обращении с темой. "Остроумие" не есть особое свойство малых поэтов или малых поэтов одной эпохи или одной школы; это качество интеллекта, оказывающееся заметным как таковое в творчестве не самых великих поэтов. Более того, оно отсутствует в творчестве Вордсворта, Шелли и Китса, чья поэзия служит основным материалом для литературной критики XIX в., неосознанно для последней. Для лучшего, что есть в их поэзии, "остроумие" несущественно:


Скиталица небес, печальная луна,

Как скорбно с высоты на землю ты глядишь!

Не потому ли ты бледна

Не потому ли ты грустишь,

Что между ярких звезд свершать свой путь должна

Всегда, везде — одна,

Не зная, на кого лучистый взор склонить,

Не зная ничего, что можно полюбить![721]


Перевод К. Бальмонта


Было бы трудно провести какое-либо дельное сопоставление между этими строками Шелли и чем угодно у Марвелла. А у более поздних поэтов, для кого качественность марвелловского стиха была бы не лишней, оно-то как раз и отсутствовало; даже Браунинг рядом с Марвеллом выглядит каким-то образом странно незрелым. И в наши дни мы можем иногда набрести в стихах на добротную иронию или сатиру, однако в них отсутствует внутреннее равновесие "остроумия", так как их звучание направлено, в основном, на какую-нибудь внешнюю сентиментальность или глупость. Или же нам попадаются серьезные поэты, как будто опасающиеся обрести "остроумие", чтобы не пострадала серьезность. Качество, присущее Марвеллу, — это скромное и, конечно же, не ему одному присущее достоинство; назови мы его "остроумием" или здравым смыслом или даже светскостью, нам явно не удастся его определить. Но как бы мы его ни называли и какое бы ни дали определение своему названию, оно остается чем-то ценным, нужным и, судя по всему, вымершим; именно оно должно сохранить доброе имя Марвелла. C'etait une belle ame, comme on ne fait plus a Londres[722][723].