Я сослан в XX век... Том 1
Целиком
Aa
На страничку книги
Я сослан в XX век... Том 1

7.

— Подлецы! Все люди подлецы! — продолжал Петя, начиная делать неестественные ударения на словах и употребляя пьяные жесты. — Еще ни одного человека не встретил честного! Ишь ты! Понадевали сюртуки да меха! Подумаешь, и — правда. А на самом деле все вы мерзавцы! Да, — мерзавцы! Вишь ты, — сидит, чай пьет да бутербродом закусывает. Подумаешь, и на самом деле человек. А я вижу, — да, да, вижу и знаю, что ты подлец. Куда ни пойду, везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот, небось, не умеешь, а я вот по маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек — подлец. Да, да! Мошенники, подлые душонки!

Ну, ну, ладно, постой! Не обижайся. Обидно за человека? Ну, не обижайся, не буду! А ведь посуди сам… Какое кругом расслоение, распадение, разложение!.. Но честного человека я не видал, и просто человека не видал… Да, да, человека не существует…

Все это кругом какое–то тягучее, липкое, вязкое… Нет ясности, красоты, нет кристальности. Нет в бытии ничего понятного и четкого… Как жизнь бесчеловечна, как жизнь бесчеловечно непонятна! А хочется чего–то простого, светлого–светлого, ясного–ясного и, главное, простого… Зачем эта ненужная сложность, многозначность, многосмысленность, зачем эта вечная несоизмеримость, неохватность, это досадное и нудное скольжение жизни, эта скользкость ее, осклизлость?.. Где начало и конец, где середина бытия? А вот изволь жить! Жить в условиях внутреннего неразличения, внутренней безразличности, безразличия жизни, ее вечной однотипности, однообразия, монотонности, скучной невыраженности, невыразительности жизни — при всей ее бездонности и разношерстности!

Есть что–то гнусное, что–то пошлое и бездарное в основе всего бытия… Есть какая–то мелкая, духовно–мелкая идея, залегающая в глубине жизни, и от нее всё зависит, все и всё… Это духовное вырождение, это универсальное мировое мещанство, эта мелкая мстительность и придирчивость, — вот они, прославленные глубины бытия и жизни!.. В течение всего моего существования кто–то великий и могучий, злой и мстительный придирается ко мне, — да, да, придирается ко мне, дразнит меня, задирает меня, машет кулаками около носа, вызывает на драку, на месть, на ругательства. Что ему нужно от меня? Да кому это — «ему»? А есть этот он, — вернее, оно, — да, да, оно, это хамское и бездарное «оно», завистливое и мстительное, и куда ты от него денешься, если оно и есть всё? Главное — завистливое и придирчивое, мелко–мстительное, бездарно–злобное, нудно–вымогательское. Оно неустанно следит за тобой, за каждым твоим шагом, ты вечно в поле его зрения; и оно не выпускает тебя ни на одну секунду, ни на одно мгновение… Этот горящий и светящийся глаз вечно бдит где–то вдали, в тусклой и тошной мгле бытия, не моргая и магнетически пронизывая тебя, — издали, из–за угла, откуда–то сбоку.

Так живут людишки под этим бдительным оком. И живут скверно, слабо, невыразительно, все как–то больны, слабы, ничтожны, бессильны и в то же время злы и мстительны. Сам беспомощен, барахтается в болезнях, страданиях, в язвах души и тела, но сам в то же время замышляет и творит зло, вредит из–за угла, мстит мелко и жестоко… умирает, а еще дышит злобой… Весь ничтожен, нуждается в помощи, и просит о ней, и тут же — злобствует, ползает и шипит, как змея. Бездарно это! Бездарная месть, невыразительная злоба, эта капризная мелкота, эта копошащаяся слизь души, это отсутствие живой идеи и духовных замыслов, душевного размаха и простора, эта вечная сдавленность, скрюченность, бессильная приниженность, полная беспомощность и ненужность творимых дел, эта духовная ограниченность и какая–то обворованность, пустота и скука, — все это есть жизнь, это, Ванюша, жизнь! И это называется жизнью!

Вот оно, везде и непрестанно, — мелкое, злобное, кривое, больное, бессильное, мстительное, пустое, капризное, бездарное, глупое, придирчивое, вязкое и липкое, серое, тусклое, невыразительное, надоедливое, дотошное и тошнотворное, уродливое, беспомошное и страдающее, гадкое, осклизлое, придушенное и духовно–мертвое, духовно–холодное, упорно–необщительное, гнилое, скользкое, топкое, неуловимое, манящее пустою призрачностью, какой–то вечный прибой и отбой холодной и методически–жестокой, мелкой злобы…

Да, а театрик–то рухнул, как карточный домик, сгорел дотла, как куча дров, как готовый костер! Эх, дружище! — При этом Петя похлопал меня по спине.

— Эх, дружище! Не так–то оно просто, жить–то! Нельзя знать и — не сжечь самого дорогого. Знание!.. Эх, Ванюша, не понять тебе, что такое знание…

А ведь не избавился я от того чувства обездушения, о котором я тебе говорил. Идею свою выполнил и облегчение получил, а от обездушения не избавился. Хожу среди вещей и — осязаю их, только осязаю, — не вижу и не мыслю их. Вижу только эти глупые и тупые бездарные тела, и — не вижу, не знаю души. Да, именно — бездарное тело. Тело, Ванюша, всегда бездарно… Ежели оно только тело, оно всегда бездарно, бессмысленно, бессодержательно; оно всегда есть вырождение. Тело вещей без их души — как это пошло, плоско, как это жалко, ничтожно, как это мелко и ненаходчиво! Разве можно заменить одухотворенное бездушным, гениальное — бездарным, преисполненное — пустым, талантливое — тупым и тяжелым?

Да, Ванюша, можно, и я заменил, — понимаешь? — заменил! Ужасно и мучительно унижение и оскорбление гения, души, жизни, но — велико наслаждение и в удушении гения, в убиении души, в уничтожении жизни! Гений непобедим, и душа бессмертна, а я — не хочу, чтобы гений был непобедим, хочу, чтобы душа умерла. Я отомщу! Я отомщу за эти вечные придирки, за это постоянное задирание и раздразнивание, за это издевательство над неповинным ни в чем человеком. Я отомщу! И я уже отомстил!

Ванюша, хочешь купить себе обезьянку? Я все время хотел купить, да денег не было… Да, впрочем…

Эх, Ванюша, не люблю этих гениев и талантов… Эту вот саму душу взял бы да и придушил, как клопа. Личности, субъекты, великие сердца… Много вас тут, дряни, шатается, гениев–то. — Петя сильно хмелел, и уже начинал нести какую–то чушь.

— А ведь следствие–то… Следствие–то было… Ха–ха! Осудили дирекцию театра и нескольких пожарных… Ха–ха! Помнишь, у нас в фойе стояли в касках и с топором за поясом… Настоящие римские солдаты. Ну, их тоже под суд. Кое–кого в Сибирь… Ха–ха–ха! М–мать их…

Не выношу личностей… Личность… А обезьянки не хочешь? Орангутанга мордатого не хочешь? Душу… ежели того… душу, значит, убить… Хе–хе–хе! И лягушки тоже… Женщины любят спать с обезьянами… М–н–да!.. С обезьянами и с мокрыми облезлыми лягушками. Значит, того…

Я решил прервать Петю.

— Петя, милый, ты болен. Тебе бы отдохнуть, полечиться…

— Ванька, м–мать твою… Ну, давай поцелуемся! Милый мой Ваня! А гимназию–то помнишь?

Петя, шатаясь, встал из–за стола, долго со мной целовался и вдруг заплакал. Заплакал и зарыдал на весь вокзал, так что многие стали на нас обращать внимание. Я поспешил усадить его обратно за стол и пытался утешать.

— Ваня, голубчик… Ваня, а помнишь Сергея, гимназического швейцара? — И Петя вдруг вскочил, подошел ко мне и грохнулся на колени.

— Ваня, прости меня, прости, прости! Ваня, ну прости же, прости же, прости!..

Я бросился его поднимать, так как мы стали решительно обращать на себя внимание и могла вокруг нас собираться публика.

Я вновь поднял его и усадил за стол. Но тут послышался на платформе звонок, извещавший о выходе моего поезда с последней станции. До прихода поезда оставалось пятнадцать минут.

— Ваня, — заговорил Петя, немного оправившись и утирая слезы, — Ваня, дай два рубля денег.

Я вынул несколько кредиток и дал ему. Но, заметив, что он в них путается, я сам уложил эти деньги ему в карман.

— Ваня, отведи меня вон туда… на постоялый…

Я заплатил в буфет, одел Петю и вывел его из вокзала. Постоялый двор, действительно, оказался рядом с вокзалом, и я просил заведующего поместить моего друга почище.

— Ваня, милый Ваня, — лепетал Петя, лежа в постели и засыпая. — Ваня, прости, прости за все! Если ты простишь, то и…

Дальше я не понял. Петя еще долго что–то шептал и мычал, но ничего нельзя было разобрать. Он тут же и заснул, а я поспешил на поезд, так как оставалось три–четыре минуты.

Когда я сел в вагон, и разместил свои вещи, и нашел себе место, образ моего гимназического товарища Пети восстал во всех своих подробностях.

Это был талантливый, белокурый юноша, такой воспитанный, такой простой и ясный, такой любитель и знаток искусства, такой чистый, нетронутый, умный…

Я ничего не понимал…