Глава I

Полностью раскрывшаяся ничтожность Вадима Лоскутова как исторической личности настолько очевидна для нашей целеустремленности к своему, не за горами теперь, блистательному грядущему, социальное происхождение так порочно, а сопровождавшая его катастрофу националистическая идея настолько сама говорит за себя, что биография его вряд ли может увлечь нынешнего передового мыслителя. Совсем другое дело, если воспринять ее как следственный материал кое-чьей интриги против задержавшегося в служебной командировке ангела, чтобы извлечь полезный урок для трудящихся, неверующих в том числе, на какие хитрости пускается иногда враг рода человеческого, в какие бы ризы ни рядился.

Предстоит, возможно, пристальнее вникнуть в состав мнимого преступленья, на взлете прервавшего карьеру начинающего трибуна. По незнанию истинной кухни, некоторые современники приписывали столь стремительное возвышение высокому и лестному, мимоходом где-то оброненному отзыву по поводу его выступления на случившейся юношеской конференции, что подтверждалось, кстати, отдельным его изданием, впоследствии уничтоженным. Похвала исходила не от самого вождя, а лишь от влиятельнейшего соратника его Скуднова, но и скудновское покровительство доставляло фавориту, помимо политической неприкосновенности и житейской благодати, подобие некоторого величия, чуть ли не святости, — правда, не слишком долговременной. При своей аскетической принципиальности Вадим очень скоро стал замечать сопровождавший его всюду луч удачи. И поскольку любой вид тепла, даже технического, считался тогда отраженным от главного светила, то благодарное сознание, по склонности всего живого к ласке, естественно умножало его давнюю и целомудренную, почти влюбленную преданность. И так как застольное или ораторское умолчанье считалось маской злоумышления, то самый стиль эпохи повелевал выражать свою обязательную признательность ему, возможно, изобретательней и громче в самозащиту от ревнивых и бесталанных клевретов с их длинными пальцами доносной указки. Так прямым следствием свыше десятилетнего соревнования было узаконено к концу тридцатых годов, что священная особа цезаря является единственным движущим началом всему на свете — благу народному, радостям материнства и надеждам младенчества, вдохновенью творцов и тружеников... словом, само имя его — первоисточник всех когда-либо одержанных прогрессивных побед, ибо все прошлое нации и человечества — их слава и подвиги — лишь предысторический разбег вызревания к его подножью. К несчастью, качество лести целиком зависит от процентного содержания в ней низости, откуда проистекал ряд томительных, чисто моральных неудобств, в частности состоящее в постоянном ощущении на темени у себя его шершавой ладони, то ласкательной, то в явном раздражении на какую-то злосчастную родинку, затрудняющую ему державное оглаживание.

Все возраставшее, лишь наследственной нервозностью объяснимое ожидание, что однажды ему раскрошат череп, и побудило Вадима на его поистине самоубийственную попытку перевоспитать великого вождя. Косвенным средством должно было послужить изготовленное им, по размеру небольшое и с уклоном в художество, псевдоисторическое сочинение, хотя не обладал для того ни нужными сведениями, ни тем более талантом. Не собираясь стать писателем, Вадим руководствовался бытующим в Европе мнением, что интеллигентному человеку положено, к примеру, перевести Вергилия английскими стихами, равно как у нас в последние годы право излагать свои переживания в виршах и прозе с последующей публикацией их стало прочным завоеванием всех трудящихся. Седая старина избранной им эпохи, предоставляя обширное поле для фантазии, служила надежной ширмой для искусно вправленных намеков, кстати, тогда не возбранялось описывать патологическое тщеславие давнопрошедших деспотов да еще сорокавековой давности... Таким образом, произведение Вадима Лоскутова являлось зашифрованным посланьем властелину. Авторский расчет сводился к тому, что грозный адресат по прочтении его увидит себя в зеркале художественного образа, в чем и состоит единственный смысл литераторского общения с читателем, устыдится обличительного сходства фактов, ужаснется сюжетному пророчеству и, тронутый отвагой предостережения, обнимет его на вечную дружбу.

По завершении гражданской войны стихия социальной бури, с ходу устремившаяся за рубеж, порождала там равной силы потенциал противодействия. Газетная молва, донесенья послов и соглядатаев, раздумья над политической картой Европы, даже простонародные знаменья — все сводилось к неминуемому впереди столкновенью полярных идей. Судя по сложившейся обстановке, возглавить штурм отжившей старины предстояло тогдашнему хозяину страны, взращенному на корнях иной породы. Как и до него, пришлых чужеземцев на Руси повергали в смятение чересчур скорые, со слезой льстивого умиленья овации туземцев и витиеватые, на византийский образец, акафисты придворной знати и челяди, самая речь подданных на диалекте в триста казенных слов, но пуще всего тревожная, обок с гробницами русских государей, полночная кремлевская тишина с жутким скрипом приоткрываемой двери, шорохом крадущихся шагов. Так в бессонные раздумья о назревающей схватке миров невольно врезались памятные картинки здешней старины вроде бунтовского, с пальбой и матерщиной разгула стрелецкой вольницы как раз под отблеск пылающей столицы на щеках завоевателя в треуголке, вздумавшего сквозь зубцы крепостной стены полюбоваться на трофей, либо мимоходное, на боярской пирушке усекновенье башки у подвернувшегося самозванца, либо тут же поблизости несчастная случайность с родным царевым дядей, чью недостающую голову позже отыскали на крыше соседнего здания. Сказанное позволяет предположить, что всевластный повелитель страны пребывал там пожизненным узником среди бескрайней пустыни своего царственного одиночества.

Апофеоз всемирной славы ожидал героя, которому удалось бы воплотить в реальность давнюю мечту людей о всеобщем счастье. Ситуация несколько осложнялась тем, что задуманная перестройка человечества по необходимости глубинного вторжения в генетические тайники нашего естества являлась скорее биологической, нежели социальной, и потому представлялась бессмысленной без воспитательной обработки длительностью века в полтора, в свою очередь немыслимой по лимиту оставшейся жизни великого вождя и отсутствию достойного ему преемника с такой же диктаторской хваткой. Впрочем, как все восточные властелины, он не терпел соперничества, считая противника личным врагом, а по собственной его обмолвке в кругу друзей, у мужчины нет лучшей услады, чем мщенье врагу. У достигшего абсолютной власти ночным советником становится подозрение. В лупу бессонницы всякая мелочь тогда — смущенный взгляд, замедленный ответ, досадная обмолвка, даже проблеск ума — буквально все чудится властелину уликой вызревающего заговора. И в самом деле, в помысле творимые злодеяния всегда оперативней и хитрей совершаемого в действительности. Здравый смысл вынуждал завершить дело в наикратчайшие ударные сроки, желательно при жизни, чтобы самому триумфально вступить в страну обетованную. Однако скоростная такого рода операция была чревата судорогой сопротивленья, запросто способной разразиться той самой российской внезапностью. И так как за всеми было не уследить, то, образно говоря, у вождя не имелось иного средства отбиться от ночных призраков, неслышно штурмующих его твердыню, как до рассвета навевая подданным леденящие сны посредством боевых залпов из всех кремлевских амбразур вкруговую и наугад без надежды прицельно нашарить сердце затаившегося бунтовщика, но с печальной вероятностью каждого там внизу, в потемках, сделать мишенью. Так, единственно по процентно-статистической разверстке, на глазок, велся в стране отстрел классового врага, что порождало в населении вредные домыслы об истинных целях творящегося опустошенья.

Несмотря на принадлежность к гонимому сословью, Вадим Лоскутов воспринимал события отечественного лихолетья как естественные сейсмические потрясения на стыке двух полярных эпох и, существуя под родительским крылом, втайне от них гордился выпавшей ему долей испытать упоенье у воспетой поэтом манящей бездны на краю. Юноше вообще нравились всякие миропотрясатели в радиусе его хрестоматийных познаний — завоеватели, пророки, бунтари, из космических далей кометно вторгавшиеся к нам подстегнуть жирную людскую скуку, чтобы веселей крутился шар земной. Из них особую симпатию приобрел у него очередной пришелец оттуда же, нетерпеливый и беспощадный солдат революционного подполья, вознесенный на престол российских государей причудливой игрой ветров едва отпылавшей войны. В силу названной выше стратегической срочности и пользуясь стихийным разгоном разыгравшихся страстей народных, он и порешился заодно любой ценой — сквозь кровищу и ужас — пробиться на магистраль к заветной цели, — модная всесокрушающая тяга ее магнитно призывала и Вадима в стаи его воспламененных ровесников. По природе чуткий к чужой беде и рано, правда — с отцовским акцентом — осознавший социальную греховность отмирающей цивилизации, он всей душой готов был вместе с ними на самые черные работы, кабы не врожденная неспособность к некоторым из них. В частности, имелось в виду предписанное в революционном гимне и столь усердно, в запале энтузиазма, проводившееся разрушение ненавистной старины, чтобы на руинах заново построить лучший мир — пусть даже с неандертальского костра. Вся веками обжитая вчерашняя суть русского бытия подлежала сожженью с таким же, как и в ту огненную ночь Содома, запретом прощальной оглядки на покидаемое пепелище, чтобы малодушным некуда было возвращаться в случае незадачи по освоенью обетованной целины. Всего лишь презренный чужак и поповский отпрыск в глазах современников, он при всей неприязни к сословному укладу по-стариковски жалел обреченные святыни — не только златоглавые твердыни национального Бога посреди городов, но и ветхую, на безвестном родничке часовенку с дежурной богоматерью в уголке или пестрые, на ярмарках, ребячьи лакомства под разгульный праздничный трезвон, которые мальчишкой успел застать у себя на Руси, а также стародедовские, столь близкие по унывным созвучиям, песни и молитвы, насквозь пропитанные вековой памятью о всех — не только вширь современности, но и вглубь по исторической вертикали со времен Игорева похода, скорбях и радостях, без чего никакому народу не жить на земле. Словом, Вадима Лоскутова в его кумире привлекала, возможно, не начатая им было стерилизация планеты от действительной или подозреваемой нечисти, а та непреклонная воля, которой недоставало ему для собственных свершений. Ибо в отличие от своего младшего брата, несомненного когда-нибудь реформатора в обратном направлении, Вадим был обаятельный, болезненно впечатлительный на людское горе, но со своим, лоскутовского типа, потайным миром тоже довольно взрывчатых фантазий, иногда непримиримый в споре, тем не менее хрупкий, до полной беззащитности ранимый и качественно все равно лишний в эпохе попутчик, что, видимо, и помогло Шатаницкому применить паренька как лакомую наживку в гадкой и весьма сложной поистине адской интриге против Дымкова.

Оттого что заработка от ходовых семейных ремесел вполне хватало на более чем скромные лоскутовские хозпотребности, опять же если пореже из дому выходить, все еще не затихавшая междоусобная война почти не проникала к ним в застойную кладбищенскую тишину, на дно моря житейского. Тем не менее никогда не знавший нужды первенец и баловень отца с матерью, ненаглядный их Вадимушка, остро ощущал происходившую там, наверху, гражданскую битву и по склонности к лагерю бедных, как обозначалась в его сознании классовая схватка, крайне тяготился своей ролью нейтрального наблюдателя и неуменьем сделать окончательный выбор, потому что приобретение чего-то в одном из враждующих лагерей сопряжено было с утратой не менее ценного в другом, вплоть до отказа от вчерашнего себя. После бегства из семьи туда, на поверхность жизни, юного мыслителя стали смущать ущербные раздумья, например, как часто в прошлом приходилось потомкам вносить суровые поправки в заповедные скрижали, составленные для них рачительными предками. Получалось, что иное поколенье, дотла сгорающее в битве с самим собою во имя последующего, в действительности всего лишь избавляется от опрометчивого диктата, навязанного ему предыдущим. Так своим умом добирался он до жгучего постулата о необходимости заблаговременно уточнять изготовляемый для деток хлеб жизни, который зачастую черствеет к моменту их совершеннолетия. Ибо все течет на свете — небо, горы, великие идеи в том числе. Но в особенности жизнеопасные мыслишки Вадима Лоскутова непосредственно касались обожествленного кумира в плане количественного несоответствия человеческих жертв и возглавляемой им гуманной идеи. К чести юного мыслителя, он ясно понимал, что, независимо от противоречивой и одинаково в обе стороны пристрастной оценки современников, окончательная репутация вожака вызревает лишь по завершении вулканических событий, когда поостынет, уляжется все еще парящая в воздухе огненная взвесь и на образовавшемся перегное вырастет неслыханной породы древо, в могучей кроне которого поселится улей нового человечества. Иначе сказать, историческое лицо таких гениев целиком зависит от успеха внедренных ими идей, практической пользою которых затмеваются у летописцев совершаемые ими преступленья. В данном случае обязательная для всякой власти административная, законом обусловленная жестокость слишком часто вырождалась в произвольную жестокость, так что ничем, кроме лютого страха пополам с восторгом поклоненья, нельзя было объяснить гладиаторскую покорность жертв с их безразличием — в каком прискорбном качестве досталась им честь участвовать в триумфальном шествии цезаря. Каждый шаг последнего сопровождался ритуальным, во все литавры и хоралы, таким восхвалением великого зодчего, немыслимым без его ведома, что беспартийного Вадима вчуже охватывало иногда жуткое подозренье — не с целью ли обеспечить себе койку в пантеоне вечности воздвигает он сей циклопический, прочнее меди и превыше пирамид, персональный монумент, видный впредь со всех времен и континентов. Тогда-то, радея о безупречной репутации обожаемого вождя, юноша и надоумился малость попугать его если не загробным, то посмертным воздаянием, ежели не укротит своей тщетной и безжалостной гордыни. Так родился отважный, на грани подвига, самоубийственный замысел накидать небольшую повестушку о каком-нибудь именитом государе древности, наказанном судьбой за дурное (без уточненья — чтоб ран не бередить) обращенье с подданными. Из троих приглянувшихся сочинителю кандидатов в герои его памфлета — лжецаря Гришки Отрепьева, чей пепел после сожженья выстрелом из пушки был возвращен назад восвояси, а также опального папы Формоза, которого по изъятии из гробницы с усекновеньем главы и благословляющих перстов бросили в Тибр — сюжетнее всех подошел самый давний из них, на которого навела упомянутая в давешней цитате из Горация пирамида-усыпальница фараона Хеопса, построившего ее двадцатилетней каторжной страдой стотысячной армии смертников. Расточителя сокровищ и осквернителя святилищ страна проводила в Аид смиренной ненавистью побежденных, почему историки с возрастающей степенью ясности и намекают на поругание, постигшее прах тирана, может быть, даже исторгнутый из саркофага, что и дает право на любые домыслы потомков. Только они, уже осветившие случившееся после бегства Вадима Лоскутова в метельную ночь, способны пояснить, по чьей таинственной подсказке недавний школьник с познаниями в пределах учебной технико-экономической схоластики тех лет мог забрести в такие дебри истории. Здесь наглядней всего проступает, какую сложную, зигзагной логики паутину исподволь плел корифей на обреченного поповича, чью раннюю гибель бывшие друзья истолкуют его нейтральной позицией в пору жаркой схватки миров. Поделись юноша заранее своим замыслом с новыми друзьями, те сразу указали бы ему на порочность чисто обывательского сближения двух прямо противоположных характеров, уже потому различных, что разделены толщей времени в пятьдесят веков с их громадной гуманистической начинкой и, конечно, помогли бы ему перековать свои воззрения на движущую силу века. И правда, хотя оба монарха и мобилизовали в своих целях всю живую наличность, смертью подстерегая усердие подданных, оба обожествляли себя с одновременным закрытием храмов, для присвоения предназначенного богам, — хотя оба в сказаниях современников и слыли даятелями жизни в той степени, в какой не всегда пользовались неограниченным правом ее отнятия, так что многие остались в живых вопреки своему ожиданию, хотя оба и в действительности были не только тиранами своих народов, но и грозой для враждебного окружения, хотя порою примененные обоими кровь и слезы выглядели до смущения одинаково, тем не менее, чистосердечно показывал впоследствии обезумевший от страха историк Филуметьев — черты различия помянутых властелинов значительно сильнее их кажущегося сходства. Так, если первый, дальний и плохой, проживал в безмерной роскоши, изображался с жезлом и плетью в скрещенных на груди руках, то второй, близкий и хороший, отличался похвальным аскетизмом, ходил в солдатской шинели без пуговиц и, по легенде, спал на походной койке. В тогдашнем профессорском состоянии было естественно подзабыть об основной деятельности вождя на благо поколений, застилаемой ежеминутным ожиданием гибели. Надо полагать, в отвлечение от жестокой боли, неизбежной при погружении преобразующего скальпеля в живое тело народное, он и применял единственно доступную при столь массовом охвате анестезию страхом. Высоко расценивая свой гражданский долг, возлагаемый одним присутствием в эпохе, молодой сочинитель и взялся напомнить преобразователю о плачевной посмертной судьбе давнопрошедшего фараона, чтобы, увидев себя в зеркале полученной информации, не слишком увлекался впредь на указанном поприще. Эпиграфом было поставлено самостоятельное авторское открытие, что «самый спектр солнечный меняется в ходе времен, неизменна в веках лишь боль человеческая». На состоявшейся читке в редакции альманаха собравшиеся товарищи в целом одобрили почин своего современника по разоблачению рабовладельческой старины. Повесть воспроизводила все этапы великой стройки, включая погребение повелителя Вселенной. По общему мнению, кое-где чувствовалась неопытная рука, зато отдельные страницы захватывали, словно написанные пером очевидца. Впрочем, из подсознательной перестраховки, по чисто кожному ощущенью, некоторые слушатели осудили чрезмерное порой сгущение красок при описании бедствий и казней египетских, хотя в общем-то клевета на старый мир весьма поощрялась, лишь бы работала в нужную сторону. И характерно, что в слепоте сдержанного восхищения все просмотрели заключенное в эпилоге ультимативное предостережение вождю, кощунственное пророчество, в действительности коего им предоставлялось убедиться полтора десятилетия спустя, когда уже никто не помнил ни автора, ни повести его с ужасной концовкой.

Когда же большинство подразошлось, в последний раз отметив пивком успех начинающего классика, самый прозорливый и стреляный из оставшихся уже в узкой компании задал Вадиму ряд пугающих вопросов, весьма повлиявших на принятое было решение редактора.

— Ну, ты у нас явный гений, Вадим... несомненный гений, причем не меньше как районного значения, — дружественно пошутил он с недобрым лицом, однако. — Но открой же нам, смертным, откуда у тебя прозрение такое? Как удалось тебе, расторопный самоубийца, с подобного расстояния расслышать древнеегипетские стоны да еще на мертвом языке? Или вникнуть в специфические для таких эпох общественные измененья вроде порчи национального характера, всеобщего огрубления нравов и упадка морали под воздействием каждодневной лжи и лести в адрес беспощадного тирана? Догадываюсь, к примеру, что физическое, в особенности по рекрутам заметное измельчание народное вследствие недоедания и фискальных поборов позаимствовал ты с тогдашних фресок, где подданные фараона изображаются по пояс, но где ты прочел, прорицатель несчастный, что все цари, умы и великаны прошлого и тогда тоже почитались предшественниками божественного Хеопса, а последующие — жалкими эпигонами и учениками?

Переглянувшись, поспешили разойтись. Видимо, в густом накуренном дыму уличающее авторское замешательство осталось незамеченным, во всяком случае никто не прельстился прибыльным хлебом доноса, хотя бы потому, что пришлось бы письменно за собственной подписью повторить рискованные исторические параллели, одно хранение в памяти которых являлось государственным преступленьем. Вадиму повезло и в том, что творение его о постигшем фараона возмездии никогда не увидело света и, пришло время уточнить, стало лишь косвенным поводом к его несчастьям.

Итак, по Вадиму, две пятилетки сряду, пока ломают материковую скалу и вяжут паромы по ту сторону реки, голодный оборванный сброд прокладывает сквозь пески грузовую, на вечность рассчитанную магистраль, и вдвое дольший срок к месту будущей усыпальницы течет сплошная слепительно-белая на солнцепеке от чеканки тесаная глыба, почти ледоход, если бы образ совмещался с экваториальной жарой. Над страной повисает священное безмолвие подвига, напоенное хрипом одышки да смрадом отработанного чеснока. Обоготворяются бык, змея и болотная птица, но звание человека принадлежит единственно государю. У всех никого не остается позади, ничего не видно впереди: только дорога. Длинным бичом надсмотрщики избирательно — одним жалят плечи подобно шершням, рвут лохмотья и мясо на других. Пыль и стаи мух заслоняют небо, пот застилает глаза, которые видят тем зорче. На обочине раздают изнемогшим, с выпученными глазами рабам, тухлую воду из верблюжьих бурдюков по пригоршне на глотку, а чуть подальше на холме, с прохладцей — чтоб подольше хватило, сдирают кожу за невыполнение плана с нерадивых, воплями приглашающих к созерцанию их плакатно-поучительной участи. Без выходных, как все в Египте, нарпит и агитпроп подкрепляют иссякающий оптимизм. Дикая унывная песня возникает сама по себе, поглощая скрип катков, крик команд, свист бичей. Согнанные из разных стран, чужих кровей, они поют на общем языке единства и родства. Дремлют в лямках и сдыхают на ходу, но бредут — мимо братских ям в пылающих песках, мимо расклеванного на кресте самозваного пророка — с мечтой свалиться в забытьи, пусть без черпака похлебки, без надежды на пробужденье... Когда же после беловых завершающих работ пирамида обнажилась от инженерных насыпей вокруг и благодатная тишина проветрилась от смертных запахов изнурения и горя, когда в служебные помещенья фараонова жилища доставили вино и пищу, зеркала и румяна, ладьи и колесницы, потребные в загробных странствиях царственному мертвецу, когда в прохладный мрак под дребезг погребальных систров внесли спеленатое на мастике, странно облегчившееся тело и после магической литургии последовательно облачили его в золото, расписное дерево и алебастр — все живое отхлынуло, почти бежало прочь, как будто покойный государь, и без того взявший у них все, еще мог дотянуться до них оттуда. Как положено, чертежи потайных проходов к сокровищам подлежали уничтожению вместе с помнившими о них рабочими заключительного цикла... Но автор на целые сутки произвольно отсрочил казнь последних — не всех, конечно, а лишь руководителей проекта да по одному от цеховых дроблений и этнических групп, не больше тысячи. Полупризраки, уже с веревками на шеях и, чего заведомо не могло быть в действительности, чуть поодаль от виднейших сановников государства, они в слезах умиления взирали на создание рук своих, благословляя дивную волю, даровавшую осмысление их жизням, которые без того все одно истекли бы подобно воде бесследно. Освящение гробницы происходило на восходе солнца. Божественный Ра длинными розовыми перстами позлатил ее вершину, тогда как подножие еще покоилось в прохладном сумраке ночи. Геометрически простая, как истина, но более непознаваемая, чем чудо, потому что неизвестно как возникшая в безлюдных песках, пирамида впервые представала во всем своем величии, и было немыслимо представить, как выглядела бы пустыня, если бы ее не облагораживал кристаллизованный вздох людской.

Необыкновенная дерзость только что высказанных идей показывает, что по неписаным законам того времени Лоскутов Вадим вполне заслужил постигшие его беды. Да и его самого все время работы над повестью не покидало гадкое чувство, словно бомбу носит в кармане, но хотя одно обнаружение ее, даже без взрыва разнесло бы в клочья весь его мирок, уже не мог освободиться от овладевшего им образа. Не менее криминальны и попутные, под видом легкомыслия оброненные автором, мыслишки вроде вопроса передовым идеологам, во имя чего же — ради предсмертного озарения строителей или позднейшего восторга туристов, обожающих сниматься на верблюдах вблизи таких предметов... — и вообще, какие недовыясненные силы рабовладельческой экономики или еще более темные ветры исторической необходимости вдруг погнали тогда каменные реки в проклятую точку земли под Гизой? И сразу, не давая спрошенным ответить, обстоятельно перечислял сплавляемые по ним стройматериалы — шлифованные диоритовые плиты с Синая, черный фиваидский базальт из карьеров Турра и Моккатама, мемфисские нуммулитовые известняки и белее молока знаменитый липарит с Эолийских островов, также тусклые, с синей искоркой облицовочные ортоланы с отвесных отрогов Хурдагана. Правда, перечисленные месторожденья были спутаны или сомнительны, а последнего, к примеру, заодно с приписанным к нему минералом вовсе не существовало в природе никогда, но экзотическая, такая достоверная на слух звуковая палитра применялась там единственно для отвлечения цензорского внимания, равно как и похвальные авторские тенденции сочувствия угнетенным и ненависти к подвернувшемуся под руку монарху. В основу повести было положено тоже вымышленное жизнеописание одного, еще в детстве плененного сирийца, чудом уцелевшего от казни бригадира каменных работ, — фигуры в равной мере страстной, волевой и впечатлительной, более удачливой, нежели навеявший ее образ легендарного гладиатора. На этой благодатной канве и были вытканы весьма запоминавшиеся сценки вроде символического, к примеру, посвящения в рабы, когда вскоре после плененья привезенный в неволю мальчик случайно лишается глаза при наказании кнутом за ничтожную провинность или другая там, не менее удавшаяся автору беседа в удушливую ночь у парома, где одноглазый, все еще не свыкшийся невольник делится с товарищем грезой жизни — когда-нибудь вплотную заглянуть в лицо земного бога и, пусть без права прикосновенья, утолить бессильную любознательность ненависти. Тем убедительней работал эпилог возмездия в разразившейся однажды людской грозе. Гневная толпа волочит в веревочной петле вышвырнутого из гробницы похитителя жизней, терпящего затем всевозможные надругательства вплоть до прямого оскверненья, после чего наконец дождавшийся свидания с сыном неба престарелый герой повести, по скорбной мудрости своей чуть ли не оплакивая единственным оком участь провинившегося государя, окостенелой пятой, буднично продавливает царственную куклу. Жестокий натурализм сцены с подробностями вроде журчания в безмолвии народном в равной мере, надо полагать, диктовался и юношеской, целенаправленной пока неприязнью к давнопрошедшим тиранам, и необходимостью во что бы ни стало пробиться в сознание здравствующего властелина, подлежащего исправлению.

Тема вызревала у Вадима не меньше полугода и окончательно оформилась после одной загадочной и за час до того не предполагавшейся поездки. Еще днем, несмотря на жесткий азиатский грипп, деятельно готовил газетный материал к открытию чего-то, но к сумеркам температура поднялась, и сперва спорили безличные голоса на тарабарском языке, чего в русском народе больше — Пугачева или Разина, тогда как сам он утверждал триаду во главе с Аввакумом, но потом постихло, затемненный разум прояснился. Вдруг к самой постели подошел несуразно длинный неизвестный журналист, впрочем, назвавшийся мучительно знакомым именем, вернее — наоборот, и приподнявшийся с подушки Вадим естественно спросил у него, в чем дело.

«Я за вами, — реалистично и запросто сказал тот. — Мы встречались на конференции, не помните?»

«Разве только во сне...» — после напрасных усилий памяти уклонился Вадим.

«Не важно где. Хотите совершить со мной замечательную прогулку? Ну, скажем, мне поручено показать вам один сверхсекретный объект, — и усмехнулся, опережая еще не заданный вопрос. — Нет, не военный, но более чем всемирного значения».

«Поручено кем?»

«Тоже не важно кем. Машина ждет внизу. Выезжать надо немедленно, чтобы обернуться до утра».

Как ни соблазнительно выглядело предложение, скрывавшее в себе головокружительную цель, немножко пугала неизвестность — почему именно его, Вадима Лоскутова, избрали объектом столь лестного доверия. Тем более представлялось неразумным отталкивать своим отказом чье-то высшее и, наверно, обидчивое расположенье. Дело клонилось к вечеру, все равно под выходной, и лучше было с пользой истратить бездельное время, чем всю ночь вертеться с боку на бок, к тому же подчеркнутая обязательность молчания несла в себе оттенок посвящения в некую тайную элиту, не оттого только лестного, что щекотало жилку самолюбия, а потому что признанием заслуг он поощрялся к совершению дальнейших, более углубленных благодеяний для человечества.

Огорчало немножко, что, хотя путь и лежал на крупнейшую государственную стройку, настолько не подлежащую огласке, что не поминается в госплановском реестре, целью посещения являлось всего лишь написание статьи для одной второстепенной газетки, как велено в свойственном Вадиму поэтическом ключе, который в особенности ценит главный редактор по его прежним образным выступленьям. Между прочим, попадались поначалу и другие, терзающие разум несообразности, но едва выехали за городскую черту, все удивительно наладилось, вписалось в рамки смысла. Больше того, некоторые из них, чуть не до крови врезавшиеся в память и с наиболее убедительными подробностями по самой невероятности своей, только и питали отныне его разыгравшееся воображение.

Совокупность различных обстоятельств позволяет предположить место назначения примерно в районе Валдайской возвышенности, хотя по самой символике идеи, не говоря уж о громадной экономии от даровых и практически вечных фундаментов, рациональнее было переместить такую махину на пограничную с Азией гранитную платформу Урала. Правда, пришлось бы допустить тогда, что отдельные отрезки пути расхожая редакционная таратайка проходила на феноменальных скоростях, достигнутых другими лицами на механизмах оккультного происхождения. В счет затраченного времени, кроме того, надо включить два, один за другим, и, видно, для отвода глаз случившихся прокола шин, да еще меньше часа выбирались из сезонной трясины на проселке с помощью временно удвоившегося количества пассажиров, и наконец — неучтенное плутанье по безлюдной моросящей мгле. Классическое русское бездорожье работало здесь как подсобное средство охраны, и, значит, дороговизна воздушной доставки строительных грузов вполне окупалась стратегическим значением тайны. Машину поминутно кидало из колеи на обочину. Ни прохожих, ни запретительных знаков или дорожных указателей — ничего не попадалось по дороге, только сутулые деревья, прикрывшись как бы дерюжкой от дождя, бежали по сторонам навстречу, да еще желтая осенняя полоска светилась на горизонте, пока сбоку не стала надвигаться на нее непроглядная, возраставшая с приближеньем кулиса в форме огромного и, насколько угадывал глаз, вытянутого вверх купола с округлой вершиной, терявшейся в белесом заоблачном сумраке. Позже дорогу вовсе преградила отвесная стена тумана, и сквозь смотровое стекло видно было, как местами клубится и упруго проминается он под воздействием ветреной погоды. Так реально было впечатленье, что, пока проходили сквозь, успел отметить материальную его вещественность — без какого-либо вкуса, запаха или смежных ощущений, кроме неприятной шероховатости на лице... Сразу за таинственной заставой оказался контрольный пункт охраны, и пока провожатый выходил предъявить путевку, Вадим и здесь краем уха слышал доносившийся из караулки спор, как ни странно все о той же русской сущности. В машину подсадили охранника с птичьим профилем, окна задернули шторками, которых раньше не было, и вскоре, получаса не прошло, с погашенными фарами почему-то, машина прибыла на внутреннюю территорию объекта. После вторичной, в полном молчании, сверки пропусков, причем провожатый временно исчез за ненадобностью, Вадим вышел в противоположную дверь комендатуры, где в ожидании приезжего похрамывал взад-вперед моложавый товарищ чуть постарше его, неразборчиво назвавшийся инспектором не то связи, не то содействия, однако вряд ли снабжения, с виду крайне обходительный и простой на фоне только что пережитой, видимо, охранительной чертовщины, вконец измотанный своей неопределенной должностью и, наверно, с радостью согласившийся побездельничать часок в прогулке по объекту.

Выделенный Вадиму в проводники и на деле оказался славным парнем, достойным ответной симпатии. Весьма осведомленный о своем подопечном — от его семьи до недавних злоключений в дорожных хлябях, он проявил к нему исключительное доверие даже по части явно запретных сведений, не цифровых по счастью: видимо, с полувзгляда ощутил в Вадиме родственную ему, по ближайшему будущему, смятенную душу. Последнее обстоятельство значительно сократило им стадию взаимоузнавания для перехода едва наладившегося знакомства в неразливную дружбу, что позволило им, в свою очередь, разговаривать местами даже без произнесения слов, как если бы беседа велась между двумя половинками самого Вадима Лоскутова. Когда одна извинилась перед другой за отрыв, так сказать, от государственной деятельности, то другая лишь подмигнула в ответ. В его ужасно емкой и бесстыдной усмешке так и сквозило, что, поелику плодовитость людская все возрастает, благодаря успехам науки, и скоро добавочно прыгнет по экспоненте за счет размножительного энтузиазма развивающихся стран, так называемый прогресс становится трагическим соревнованием разума со своим презренным, чуть пониже местоположением и таким неутомимым собратом, резвую деятельность которого он, бедняга, уже не поспевает обслуживать.

«Вот и я пользуюсь каждым удобным случаем, выключась из нашего бессонного потока, погадать со стороны, кто из двух одержит верх в их забавной гонке... не так ли?»

«Скажите, ваш объект имеет какое-нибудь отношение к проблеме?»

«Самое непосредственное, если подходить к ней в плане широкой демократической идеи...» — туманно намекнул гид и вдруг мимоходом, хоть и неслышно, прибавил такую щекотливую в смысле вольнодумства, даже провокационную штучку, что поневоле приходилось поразмыслить, кто таков, зачем приставлен и на кого работает.

Беседуя с ним, Вадим все время видел расстилавшуюся у того за спиной панораму стройки, по ужасному величию своему схожую разве только с одним из видений апокалиптического цикла. Подавленное воображение напрасно искало равновеликого эпизода. Трудно было охватить глазом истинные размеры и хотя бы приблизительную форму каменной громады, угадываемой лишь по возникающему в душе волненью, но смятенный разум уже предвидел масштаб катастрофы в случае малейшего инженерного просчета... Подобно скульптору, что прячет до поры свое еще незавершенное творенье, так и здесь оно было укрыто, помимо облачного покрывала, какой-то вторичной искусственной дымкой, как бы тумана, но видно было, чуть истончался где-нибудь его подвижный слой, как мутные лучи прожекторов, скрещиваясь и убегая, елозят по непостижимому каменному телу, подпирающему небесную мглу. Собственно для обозрения была доступна лишь нижняя его часть, да и то с километрового расстояния, приходилось водить головой из стороны в сторону, с запрокинутым назад затылком. Иначе во взоре еле умещалось прямоугольное, не иначе как целиком из скалы вырубленное здание неопределенной издали этажности, ибо весь фасад в несколько рядов занимали округлые, тоннельного диаметра и мраком зиявшие окна. Лишь из крайнего правого, в самом низу, вырывавшийся вместе с дымом темно-огненный отсвет окрашивал зловещим багрецом раскиданные вокруг рабочие машины, складские времянки, слегка румянил клубы пара у совсем игрушечного паровозика, пыхтевшего невдалеке. Глазу необычно было видеть, что как раз прямо из той адской дыры, а не наоборот, по высокому настилу вылезала вереница таких же карликовых на фоне циклопической громады тягачей с перегруженными доверху платформами...

Но еще большее впечатление оставляли помещенные на описанном постаменте две фантастические глыбы, пугающей масштабностью своею заставлявшие сопричислить их к чудесам света седой древности. Обе они, неправильной формы цилиндры, служили основаньями парной же подпоры для какой-то архитектурно-непонятной, громоздившейся над ними гранитной массы, проступавшей местами сквозь защитную дымку. Понемногу объяснялась смутительно причудливая архитектура этих несомненных колонн, при очевидной асимметрии зеркально сходных друг с дружкой. Видимо, зодчего вдохновляла кощунственно-новаторская по своей дерзости идея придать обеим чисто бытовую форму обыкновенных каблуков, и вдруг в каких-нибудь полутораста метрах выше явственно различил столь же внушительные гармоники мужских сапог; дальнейшее опознание объекта затруднялось пока нависавшей сверху рваной облачной бахромой. Благодаря почти дневному освещению на левой глыбе видны были подвешенные в несоизмеримо крохотных люльках передовые отделочные бригады, шуровавшие со своими шлифовальными механизмами уже в пещерообразных складках голенищ, тогда как на правой, отстающие надо полагать, копошились всего лишь на рантовом креплении подошвы. Сознание еще противилось выводам смятенного ума, но тут в случайной облачной промоине на ужасной высоте показался ненадолго и пропал гранитный же, в виде вытянутой восьмерки, хлястик военной шинели.

Лишь теперь замолчавший было гид, внимательно следивший за глубокими переживаньями своего спутника, решил прийти ему на помощь.

— Вы не ошиблись в своих догадках, молодой друг, — кивнул он Вадиму с сочувственной лаской в голосе, хотя тот почему-то наперед знал содержанье сказанного. — Перед вами действительно памятник величайшему человеку всех времен и народов, призванный подчеркнуть штурмовую героику и единство нашей эпохи. Поначалу я тоже испытывал тут состояние муравья с неполным средним образованием, позволяющим ему судить о параметрах своего невежества. Но вы подъезжали к нам с востока и потому застаете объект с тыльной стороны. В целом задуманного лицом к Европе, как и всю доктрину в общем, боюсь очень скоро и применительно к обстановке придется поворачивать приблизительно под прямым углом, что, конечно, составит задачу высшей сложности!

Ознакомление с объектом допускалось без права хождения по его территории. Да там и нечего было глядеть постороннему лицу, если оно не имело тайных заданий. На поверхности находились лишь подсобные цеха да кое-какие уникальные в мире по достигнутой мощности, только не изобретенные пока механизмы. Наиболее занятные новинки строительной техники по самому профилю своему требовали размещения глубоко под землей: корням положено пребывать в почве. И вообще посетителю без специальных знаний, вроде Вадима, куда интереснее было полюбоваться издали на самые плоды, выращенные героическим и безымянным, в сущности, коллективом. Осмотр начинался с противоположной стороны, куда и было предложено отправиться незамедлительно.

Необъятная площадь перед задрапированной пока загадкой была по периметру сплошь ископана извилистыми траншеями, кое-где с нагроможденьями скрученных в узлы трубопроводов на пределе инженерного изощрения, в центре же располагался один из нескольких поглубже прочих и с боковыми штольнями котлован, сбегавший куда-то в преисподнюю ступенчатой воронкой. Возможно, это и был главный карьер, откуда брали одно, чтобы воздвигнуть другое. Не возникало ни малейшего желания пересекать пешком столь ноголомное пространство, а лететь, если бы подвернулась крылатая чертовня, не пустили бы там и сям расставленные особо длиннорукие, и все же с охранительными огоньками сверху, башенные краны, меланхолично черпавшие из-под себя пылящую серебристую труху, чтобы вперекидку через множество промежуточных передач сваливать добытое в точно такие же смежные скважины под собою. Проще и безопаснее, хотя и дальше, было отправиться на место по окружной, оказалось — проходившей рядом эстакаде непрерывного действия для доставки особо срочных грузов. Не составило труда вскочить в одну из бежавших мимо вагонеток, но зазевавшийся дылда-журналист успел ухватиться за крюк подвесной канатной дороги, как раз скользнувший у него над головой, — очевидное неудобство не мешало ему, однако, в таком положении принимать деятельное участие в разговоре.

Попутно и не без гордости, как если бы речь шла о любимом детище, гид посвятил гостей в некоторые обстоятельства строительства объекта, с которого не отлучался ни разу, о причинах чего умолчал. Оказалось, представленное здесь хозяйство является, в сущности, единственным в системе мощного учреждения с правами самостоятельного министерства, впрочем, вроде бы не существующего в силу запретности всякого упоминания о нем. Во всех республиках, в основном поставляющих неквалифицированную рабочую силу, оно располагает обширной сетью собственных рудников, каменоломен, климатических здравниц, металлургических комбинатов для сверхгабаритных отливок с придачей к поименованному хозяйству железнодорожных веток, речных пристаней, равно как и неизбежных во всяком большом деле приложений в виде бань и боен, казарм и тюрем, также особого назначения кладбищ. Перечисленные условия начисто избавили предприятие великого почина от опасных, в смысле утечки информации, сношений с внешним миром в виде клиентов или поставщиков. Предварительное здесь, до самой мантии, разведочное бурение подтвердило научную гипотезу об избыточном, главное — даровом тепле для нужд отопления, также выращивания в окрестностях памятника таких теплолюбивых культур, как маис. А выявленные в своей среде умельцы и самородки быстро наладили промышленное использование и самого магматического расплава, самоходом и в жидком виде поступающего по вулканической шахте на подземные же заводы, чем практически навечно и обеспечивается потребность объекта по всем видам строительного ассортимента. В целом успех был бы невозможен без хорошо отлаженного, строго откалиброванного коллектива. Опыт показал, что из множества мобилизующих факторов гибкий пищевой режим воздействует на тружеников благоприятнее прочих мер понуждения, однако наилучший КПД получается через внедрение обязательного круглосуточного энтузиазма в сочетании с передовой техникой!

«Словом, мы свыклись и полюбили наш трудный жизнеопасный цех, — несколько громче обычного подчеркнул лектор, — где, благодаря суровым условиям перековки и независимости от норм трудового законодательства, мы приобретаем специальность и надежду стать когда-нибудь гражданами нового, неслыханного мира!»

Следя за проплывавшей мимо панорамой с ее феерическими подробностями, Вадим упустил довольно важные сведения о здешних тружениках, прежде всего о первоисточнике их беззаветно созидательного рвенья, — на том этапе уже не важно было, каким бичом возгонялось человечество на предпоследнюю перед развязкой, трагическую высоту! Тревожная смена впечатлений перемежалась частыми замираньями сердца, как при паденье на качелях, потому что всякая подсмотренная мелочь болезненно отзывалась в мозгу роем ответных ассоциаций... Кроме того, вагонетка то и дело проносилась над пугающими пропастями, так и тянуло туда упасть. Далеко внизу, сквозь пролеты путепровода, ему мигали сигнальные огни, с неслышным скрежетом маневрировали железнодорожные составы и, чего не бывает в самых бредовых снах, клубы черного дыма над ними натурально припахивали сернистой паровозной гарью, — наиболее убедительное доказательство, пожалуй, что все происходило наяву. Тем не менее лишь временным затемнением рассудка можно было объяснить, что навязавшийся после долгого перерыва образ пирамиды отныне преследовал его повсюду — то в прямом, то в вывернутом наизнанку виде давешнего, загадочно сбегавшего в глубь земли уступчатого котлована, над которым как раз с угрожающим колыханьем проносилась их чертова колыбель.

«...нет-нет, — бубнил под самым ухом гид, и грозило разнести ухо болезненное эхо, — то, что вы подумали сейчас, ни в какое сравнение с нами не идет. Ваш фараон строил свою гробницу четыре пятилетки. Мы же всего за две уже наворотили стократ больше по объему и емкости каменных работ, притом в обстановке стерильной тайны, первого условия всякой святости. Секретность нашего мемориала обеспечит ему ту чудесную внезапность появления, которая в глазах масс всегда сопутствует рождению святыни. Никто не узнает наших имен, но самый размах совершенного подвига придаст нам внешность гигантов в благоговейном представлении потомков. Правда, несколько современных технических новинок способствует сбережению нашего инкогнито от зарубежных соглядатаев и отечественного ротозейства. В частности, как вы убедились, неплохо показала себя для защиты разного рода секретных предприятий вроде полигонно-закрытых испытательных площадок, концентрационных лагерей маскировочная, одеваемая сверху коллоидная сфера. Не меньшую будущность имеет и другая, впервые осуществленная нами диковинка, именно — звуковая заглушка, работающая на принципе встречного разрушения акустической волны. Такие штучки не безвредны для клеточного вещества живых организмов, но мы свыклись и тем более полюбили, что они полностью пресекают возникающие в нашей среде ропот, склоки, отвлекающую от дела болтовню. Можно считать, что нас нет, мы только мираж чуждого воображения, вместе с вами, пока вы дарите нас своим присутствием, — он любовно погладил, как бы поласкал металлический борт мчавшейся вагонетки. — У коллеги имеются вопросы?»

«Ладно, ладно, хватит тебе волынить! — закричал подоспевший к тому времени на своей подвеске журналист, а Вадиму было весело и жутко видеть беспечного удальца в широченных брюках, повисшего на жалком ремешке трамвайного поручня. — Давай-давай, показывай нам своего всемирного истукана!»

В ответ на слишком резвую, и во сне-то вряд ли допустимую вольность, провожатый ему с укоризною пальцем погрозил — не в предостережение, однако, а просто — уж дух замирал от скорости движения, а тот еще ногами болтал над бездной и некуда было девать его до поры, так как не меньше полдороги оставалось впереди.

«В таком случае, если только не вторгаюсь в государственную тайну, — степенно отозвался на приглашенье Вадим, чтобы замять непозволительную выходку расшалившегося спутника, — я бы не прочь ознакомиться кое с чем. Трудно представить, как могла такая грандиозная идея созреть в чьей-то одной голове. Сколько же усилий и времени потребовалось, чтобы неизбежное множество технических, философских и чисто этических разногласий слилось здесь в монументально-гармоническое творение?»

Гид слегка пощурился на подопечного, взвешивая его шансы на безоговорочное доверие, и Вадиму понадобилось видом своим изобразить доказательство, что не дурак, не обыватель, не доносчик.

«Да, перед вами еще один яркий пример диалектического единства противоположностей, — после некоторого раздумья, важно согласился гид. — Охотно изложу вам наиболее острый момент в тогдашней битве противоречий... вкратце и не для публикации покамест!»

Утверждению проекта предшествовало трехдневное совещание в Академии Передовых наук с привлечением важнейших авторитетов самых отдаленных отраслей. При обсуждении особым комитетом долговременного инженерного прогнозирования были учтены все условия прочности буквально на тысячелетия вперед — сезонное обмерзание с ниспадающими лавинами льда, избыточные в тех краях грунтовые воды, неизбежная при таком весе усадка массы, удары молнии и сейсмические катаклизмы. Памятник предполагался на трассе внушительного двухпутного канала для пропуска морских судов, а в случае нужды и китобойных флотилий непосредственно из Баренцева моря в Средиземное, учитывая грузовые потоки будущей преображенной Европы. Дискуссия разгорелась при обсуждении двух антагонистических, одинаково передовых принципов, точнее соподчинения их в социалистической практике — является ли строительство крупнейшей водной магистрали вещью в себе или же данью благодарной памяти великому человеку, иными словами, рассматривать ли канал придатком к статуе или, наоборот, считать последнюю самоцелью с приданием ей религиозно-нравственного ореола для поддержания в потомках страха и послушания. Ибо одно дело непроизвольный писк восхищения высшим существом без надежды быть услышанным, и совсем другое — молитвенный панегирик с копеечным подношеньем воска и ладана в расчете на отдачу с процентной надбавкой соответственно рангу оплакиваемого благодетеля. Отсюда возникла задача первоочередности при распределении кредитов, а также смежная проблема — размещать ли внутри постамента персональный пантеон на одно подразумеваемое лицо или соразмерный спортивный стадион, одинаково годный и для богатых зрелищных постановок вроде восстания Спартака или содомской трагедии с намеком на близкое крушение старого мира... Тут и началось! Одни едко осмеяли канальскую практику подносить имениннику во имя его же созданные творения, сразу после пуска поступающие в пользование самих давальцев, в чем просматривается их рассудочная забота о самообеспечении за счет вождя. Меж тем, истинная признательность подданных своему кесарю, озаряющему их своими щедротами, выражается не только верой в его мессианскую непогрешимость с возведением ошибок на уровень Геракловых подвигов, но и готовностью бескорыстно раствориться в памяти своего солнышка, когда, наконец-то покинув планету, оно (как по инерции стихийного поклоненья напишет один из уцелевших) возглавит небесные созвездья, по которым мореходы уже без опаски станут направлять бег своих кораблей... Другие же, вперебой соревнуясь в оптимизме и преданности покойнику, требовали не ограничивать объем и смету строительства за счет грядущих поколений, чтобы и те испытали горечь утраты... и даже, если верить рассказчику, нашелся энтузиаст, намекнувший на целесообразность временного, в порядке траура, отлучения жителей от насущных коммунальных благ — от кино до бань включительно. Совещание незаметно принимало криминально-похоронный оттенок при благополучно здравствующем государе. Последним в списке на трибуну поднялся еще один, в кителе железного цвета, неопределенных лет и наружности анонимный товарищ, сразивший сцепившиеся стороны наповал своею аналитически настолько рискованной филиппикой, что рассказчик не решился воспроизвести ее полностью, словно опасался показать хранимую в памяти политическую взрывчатку:

«Тут даже несуеверные затихли, потому что враз опознали его: вдруг псинкой в воздухе повеяло... видно, не на шутку рассердился! — вполголоса признался гид. — Если со временем где-то в архивах и обнаружится стенограмма крамольной дискуссии, то, к великому огорчению архивариусов, палеонтологов и гробокопателей всех времен и народов, вряд ли там найдется хоть упоминание про тот досадный эпизод!»

Тезисно и без присущих тому товарищу коварных алогизмов, каверзная тирада его сводилась к тому, что:

"Исторический облик большого государя выясняется не меньше столетия, но если он при жизни успевал растратить нравственный кредит власти заодно со святостью идеи, разорившей страну вместо ожидаемого обогащенья, то заслуживает чего-то покрупнее, чем одно забвенье. Не оттого ли так быстро по уходе обожествленных монархов на покой улетучивается хмель принудительного поклонения, зато целый век длится тяжкое протрезвление потомков. С горькой усмешкой спросят они однажды уцелевших от братской могилы ветеранов, в знак сиротского отчаянья посыпавших себе тогда главу пеплом ритуальной скорби: «Чего было больше в пролитых ему вослед слезах — трусливой радости освобожденья, ожиданья худших перемен или рабской надежды, что покамест удачно спровадили обожаемого?» Но вы-то, скорее из лести, нежели ради инженерной прочности, проектируя очередное чудо света на фундаменте девонских базальтов с показным расчетом, что разрушенье его, когда потребуется, обойдется внучатам во столько же жизней и средств, как и созиданье, ужели не вспомнилась вам печальная участь подобных монархов — от старого Хеопса до юного Гелиогабала; ut sciant regnare![2] Ибо за рубежом пресыщенья насильственный восторг перед извергом неизменно вырождался в свою стихийную противоположность, что еще нагляднее проявится в эпоху нынешних, абсолютных диктатур, когда прозревшие внучата, усвоившие от дедов сладостный экстаз низверженья стеснительных святынь, с еще большим азартом обрушатся на опостылевших истуканов с их кумирнями — подобно легендарным муравьям, по песчинке растащившим Вавилонскую башню Немврода".

Слой за слоем снимая льстивую позолоту с проекта, оратор обнажал истинную подоплеку вдохновения. Кстати, одно пребывание на столь преступном шабаше с произнесенными там жуткими прогнозами в адрес великого вождя должно было караться по высшей категории, и самым разумным способом искупленья непрощаемой вины было бы тут же, в порядке буйного энтузиазма, посвятить остаток жизни ударной работе в каторжных шахтах подземелья. И тем грозней становился криминал присутствия, что подстрекающая на безумные поступки речь безликого оратора служила истинно дьявольским запалом к тому, что таилось у каждого на уме. И лишь потому не бежал никто до прибытия облавы, что любой страх в зеркальном истолковании страха же не является ли прямой уликой соучастия в злодейском умысле?

По счастью, скорее из презрения к лживому сборищу, нежели ради забавы, затеянный дьяволом скандал прошел без карательных последствий свыше для его участников, вероятней всего эпопея о фантомном колоссе нашего времени объясняется спецификой лагерных кошмаров рассказчика, которого также не было в действительности. Мнимая же беседа с ним, навеянная тревогой юного поклонника за посмертную репутацию своего героя, могла лишь причудиться Вадиму в простудной бредовой горячке. Тогда что иное, кроме как в магической перспективе сдвоенного сна мелькнувшее упоминанье о пирамиде, навело будущего автора повести о фараоне на ассоциативное, через провал сорока пяти веков, сближенье личности вождя с тщеславным властелином дремучей старины? И самое пугающее таилось в том, что собеседник Вадима даже и слова не обронил о натуральном, всегда ускользающем от нас облике великого искусителя, зато настолько точно передал его вкрадчивый, с придыханьем, как над спящим, речевой склад и мучительно-двойственную акцентировку странных обещаний, приглашавших к совместной разгадке какой-то закосмической тайны — так дивно и жутко манившей Вадима, что сразу опознал в анониме причудливо мерцающий фантом, навещающий его в пустом, без стен, окон и дверей, кубическом пространстве, где по календарной сверке почти месяц после бегства из семьи провалялся в задышке и полузабытьи, с отверстым ртом и закрытыми глазами, внимая немым вещаньям незнакомца.

«За время моего пребыванья здесь мне довелось вдоволь повидать уйму крайне причудливых вариантов распятия человеческой души, — в полном согласии с ожиданием собеседника заговорил напоследок гид. — Признаться, меня самого смущает неуместно-иронический тон моего рассказа о вещах, без смягчения которых легким юморком рискуешь сорвать себе голос. А тут не принято шуметь: в царстве призраков не слышны ни лязг, ни плач, ни смертный вздох и выстрел. Вдобавок не Вергилий я, да и ночи не хватит обойти тьму кромешную из края в край... Нет, вы спустились к нам не во утоленье любознательности начинающих мудрецов — постичь смысл бытия... той некрасивой чьей-то игры, — наделив несмышленого еще младенца крылами бессмертия, постепенно укрощать его порыв превращением в прах и падаль. Вас привела сюда насущная потребность заглянуть в щелку под крышку гроба, чтобы приучить себя заживо приспособиться к неизбежным фазам существованья впереди, не так ли? Так не робейте же: мне удалось предохранить себя от прижизненного тленья, и я охотно поделюсь своим секретцем на случай невозможных невзгод...»

Потребовалась пауза раздумья, чтобы не испугать неофита формулой примиренья с ожидающей его судьбой:

«Здесь люди активно, не покладая рук, участвуют в своей собственной переплавке на высшую ступень праведности, которая раньше вознаграждалась талоном на сомнительную койку блаженства где-то в небесах, а теперь на вполне реальную, пенсионную, земную с обязательным, однако, отсечением всех тысячелетиями навязанных нам и предусмотренных в циркуляре вредных склонностей, радостей и потребностей. В общем котле с постоянным подогревом я перестал сомневаться в праве истории распоряжаться моим телом по усмотрению вождя, тем более что здравый смысл растлевает не только обязательное перед ним благоговенье, но и трудовую дисциплину. Так обучился я даже морально вживаться в любую ситуацию, с комфортом располагаясь к ночлегу на промерзлом барачном тюфяке с поленом под башкой... По счастью, у меня нет детишек, чья жизнь для зэков является наиболее убедительным аргументом следователя за признанье любой вины, если не считать... словом, я быстро терял сознанье на допросах! В вашем возрасте и я тоже едва не поддался соблазну легчайшего бегства из себя, оставляя им на потеху и расправу гадкий мешок с костями. И не скотская жажда жизни, заставлявшая моего соседа по нарам жрать клопов для добавочного калоража, и не надежда на чудо помогли мне создать оправдавший себя впоследствии заслон от черного ветра, едва не погасившего уже шатавшийся огонек личности. Не робейте, я подарю вам секрет моей здешней долговечности: глядишь, и вам пригодится впереди...»

Чем дальше, тем глубже раскрывалась юноше логика предлагаемой ему веры:

«Лагерное посвященье в наше членство начинается с мужественного усвоения основной местной заповеди — „ни о чем не скули, не надейся, не жалей, не жалуйся, не жди“. И если, по утрате всех связей с жизнью, воля быть чуточку сильней отчаянья, то последним, недоступным для изъятия сокровищем человека остается мысль, которая творит себе неразличимую игрушку — миф. Как всегда в прошлом, чем теснее становилось снаружи, тем больший простор открывался внутри себя, там и народилась древняя, в условиях свирепого римского диктата небезопасная мечта бедных об утопическом царстве правды и всяческого изобилия, она пандемически охватывала целые континенты порывом к тому духовному совершенству, когда радость вступления на райскую стезю превозмогает лютую боль мученичества и самое орудие казни становится эмблемой святости. Так возникло призванное смягчить сердца богачей вероучение о царстве небесном, исходя из той же предпосылки, что житейские невзгоды суть естественные шипы райских роз, я шел туда по смежной земной тропке».

Дальнейшую еще более жгучую исповедь зэка, как если бы собственную свою, Вадим слушал в испарине ужасного волненья, но в беспамятстве растворилась сумбурная соединительная ткань, остались лишь неугасимо пламенные заключительные строки:

«За успешные показатели в перековке мое имя четвертый год красуется на доске передовиков, что обеспечило мне не только перевод с седьмого горизонта на первый, но и эту встречу с человеком извне. Мне верят, что не сбегу отсюда не потому, что некуда, но и незачем. Мои близкие умерли с горя, и вот не могу простить себе, что стал причиной их гибели. Вдобавок благословляю доставившую мне смысл бытия целенаправленную неволю, отвергаю пряные жирные специи, которыми в качестве гарнира цивилизация отравляет насущную пищу человека, и презираю смешную свободу мух сновать по своей насекомой прихоти, — сквозь зубы, тоном присяги и почти с ненавистью процедил он. — Из-за расплодившегося их множества уже послезавтра людская особь станет цениться не по внешнепаспортным признакам принадлежности к роду человеческому, а лишь по стоимости личного вклада в общественный прогресс — горе тем, чья отдача окажется ниже получаемого на прожитие! И оттого, что с изначальных времен все великие имена известны наперечет, заодно будет биологически процежено творящее историю инертное большинство, так называемые массы, годные по чьему-то категорическому императиву штурмовать деспотию на восходе дня, чтобы водрузить знамя хаоса к закату — в осуществление какого-то непознанного цикла. Задача продления себя в веках целиком зависит от масштаба самих свершений. Не знаю, куда приведет нас очередное тысячелетие после всего испытанного в предыдущем, где еще неостывшее вещество, клубясь и мучаясь, бешеными волнами металось с места на место в поисках того благословенного момента, когда в братской тесноте и не застилая соседям солнечного света, по всей планете наконец-то распространится однопородная — без гигантских деревьев, плевел и паразитарных цветников — человеческая трава, не нуждаясь больше в регулярной прополке средствами социальной евгеники. Примерно так, с переводом в растительный регистр, выглядел бы в натуре, ростом в ладонь, оазис земного рая, зато вечно над ним звучала бы сладчайшая музыка солнечного света — бессобытийная тишина...»

И вот чем завершал гид это в особенности соблазнительное здесь вероученье — сродни собственной концепции Вадима о человечестве, которое через бездонные провалы времени стотысячелетними циклами шествует к своей путеводной звезде:

— Принято думать, что возникающие из той же пены морской атолловые острова цивилизации созидаются беззаветным подвигом вчерашних в кредит для завтрашних с процентной оплатой полученного очередному поколению. Тогда как деятельность людей совершается лишь в утоленье насущных все возрастающих потребностей, чем и объясняется бездумное отношение наше к дедовскому достоянию, к природе, к сокровищам духа. Стремясь повидать потомка — сознает ли он жестокую бесцельность эстафеты, торжественно вручаемой ему в колыбели? — мысленно забредал я в геологическую даль будущих времен. Желанная встреча состоялась однажды на отмели еще несуществующего моря, где я очутился в несколько некомплектном виде. Торчавший на поверхности и привлекший вниманье резвившихся поблизости молодых людей череп мой оказался затем в чьей-то ладони. Все пристально глядели, как струится песок наружу из глазниц моих. И вдруг один из них каким-то магическим прозрением разгадал в молчании моем намеренье предка, явившегося взять у него интервью. Пустая башка всегда располагает к острословию род людской. Все недружно рассмеялись, и я тоже в меру своих стесненных возможностей попытался улыбнуться на его не слишком удачный каламбур.

Потому что теперь до конца было ближе, чем до нашего срока исчезнуть, когда не останется от нас ничего, кроме руин да святынь, оказавшихся не по зубам стихиям. И оттого для заурядной особи, вроде меня, нет иного средства оставить персональный след по себе, кроме как отпечатком окровавленной ладони на тесаной глыбе камня; я полюбил мою пирамиду вне зависимости, какую геометрическую форму придает ей воля вождя, чье имя впоследствии все равно слижет с цоколя время шершавым языком. Мне не страшно, что однажды нахлынувший океан на дольку вечности поглотит нашего Ваала, как мы его любовно зовем здесь, пока очередной геологический спазм вновь не подымет из пучины на поверхность неразжеванную добычу. Пусть некому будет издать всхлип жалости, вздох восхищенья при виде чуда, созданного бесчисленным множеством подневольных вдохновений... зато, когда молния или звездный луч скользнет по гранитному глянцу, мокрому от ночной грозы или росы — со вздохом в малую выбоинку, где уместится моя судьба, я успею беглым взором окинуть мир и небо, даже подслушать, о чем они шепчутся меж собой... потому что весь я не умру, и вложенная сюда multaque pars mei[3], мысль моя, избегнет могильного тленья. В конце концов каждая эпоха, прикрываясь благом потомков, творит свои расточительные безумства в лучшем случае для своего поколения или во утоленье тщеславных чаяний правящего государя, чья громада останется возвышаться здесь посреди завтрашней пустыни. Словом, зато, уходя, не исчезну вчистую".

Однако хитроумная апология рабства, рассчитанная зэком на любое приспособленье к лагерному режиму — лишь бы не свихнуться в рассудке, надежда его явно не оправдалась в действительности, как это впрямую вытекает из им же рассказанного факта трехлетней давности. Якобы — когда из сделанного ему подкожного посева черной вши вывелась тварь бледной масти, похвастался он в доказательство своих успехов, его ничем не покарали за срыв важного научного эксперимента. Многослойный, на пределе искренности и плотности высказанный манифест гида уложился в какую-нибудь полусотню строк. Вадим слушал его в испарине ужасного волненья и, не поспевая вникнуть в каждую его мысль порознь, постигал лишь леденящую, потаенную мудрость. Поистине этот нищий, аскетической худобы, в трикотажной ермолке и самодельных, из матрацной ткани, клоунского покроя штанах, выглядел богачом по сравнению с ним. Оставалось покрепче зажать в кулаке подаренное ему для обзаведенья на новоселье, — со временем он доложит к нему собственные свои гроши...

Выслушанная декларация втайне годилась стать лоцией корабля, уходящего в запредельное плаванье. Легко было догадаться, что не стаж пребыванья под замком, примерное поведенье и инженерные заслуги гида были причиной, что заключенному доверили общенье с пришельцем извне, а именно известный начальству образец абсолютного примиренья с действительностью, безусловная вера зэка в неизбежность наступившей для мира новой социальной системы лагерного существованья, в которую надо полностью вписаться, чтобы жить. Но если глубокая и подобно шраму рассекавшая ему лоб складка длительных раздумий выглядела как отметина жестокой победы над самим собою, то произнесенное громче надобности на возвышенном Горациевом распеве откровение в равной степени звучало как апология рабства, куда, изгоняемая догмой, прячется душа.

В разгадке дилеммы Вадим украдкой огляделся вокруг, однако ни механического уха на столбе, ни живого, якобы случайного свидетеля не виднелось поблизости.

С самого начала Вадим не опасался гнева диктатора за свое сочинение о современной пирамиде, памфлетное острие которого могло проявиться лишь при той же фабульной концовке, как и у сопряженного с ним, растоптанного властелина сорокавековой давности, то есть — когда юный автор фактически становился недосягаем для мстительного покойника. Вадим не предвидел, однако, что опасность грозит ему не из цензорской инстанции и даже не из профессорской квартиры, куда понесет злосчастную рукопись на консультацию, а прямиком от того искусителя, снабдившего юношу в ту ночь политической каверзной темкой сомнительной эрудиции и, для пущего колорита, расхожей латынью, чтобы применить его как затравку в очередном выпаде против неба. Всему здесь рассказанному предшествовал фантастический и тоже неизвестно в жарком ли беспамятстве Вадима или наяву приключившийся эпизод посещения одного глухого тупичка на Арбате.

Недаром поутру, впервые охватив свою уже готовую концепцию трезвым взором, Вадим испытал вдруг, как от опущенной за ворот льдинки, острое содроганье, что бывает, по народному поверью, когда кто-то прошел по твоей будущей могиле.

Выпало по затменью памяти, каким образом вагонетка превратилась в на просвет сквозную, шахтного типа, подъемную клеть, но через мгновенье втроем же и сквозь безумный ветер они помчались куда-то вверх с раскачкой во все стороны. Полностью подтвердилось: размещенный на головокружительной высоте командный мостик главного зодчего действительно не годился для развлекательных посещений. По всему параметру (периметру? — OCR)смотровой площадки даже перил не имелось опереться в припадке внезапной тошноты пополам с головокружением, да еще бездонная пропасть сквозила в щелях дощатого настила под ногами. Зато не было уже ни давешнего сквозняка, ни до зубов пронизывающей струнной дрожи, исходившей от перенапряженного трубчатого каркаса обзорной вышки...

Несмотря на кромешную сутолоку жующих и чавкающих механизмов кругом, огромная тишина священнодействия стояла в этом наглухо герметизированном пространстве под защитным, незримым снаружи колпаком, наверно, свежей еще военно-маскировочной новинкой. Равным образом раскиданное но сторонам изобильное освещенье почти целиком поглощалось столь же неправдоподобными, тяжко нависающими сумерками, из которых смутно проступала громада воздвигаемого сооружения, прижизненный мемориал в честь величайшего вождя всех времен и народов. Где-то в зените, под искусственным небом без звезд, голова его тонула в смоге искусственных дымов, зато сразу опознавалась вся остальная фигура в каменной шинели с отпахнувшейся полой, канонически изображаемая как бы на ходу в бессмертие. Вадим заставал объект в состоянии черновой готовности, шли облицовочные работы. На фоне циклопической стройки становилось неприметным муравейное присутствие самих строителей, и тут с помощью бинокля, магически откуда-то появившегося в руках, Вадим смог вникнуть в бытовые и технические мелочи наблюдаемого процесса.

Поминутно и множественно, там и здесь возникали слепительные, молнийного ампеража вспышки электросварки, и тогда, если зажмуриться, глаз различал то высотные лифты, целые поезда вертикальных вагонеток, резво скользивших с грузами в обоих направлениях, то подвесные, соразмерного масштаба, моторные люльки, прилепившиеся к телу гиганта. Приходилось почти запрокидываться назад, чтобы постичь героя в полный рост, и тем разительней было — как удавалось под таким углом, почти с подножья, заглянуть внутрь сооружения через раскиданные там и здесь подсобные проемы в гранитной кладке. И, например, в одном из них, судя по множеству единогласно вскинутых рук, происходило, видимо, голосование по поводу коллективно принимаемых обязательств, а в почти смежном и наискосок, по тому же признаку, но чаще вскидываемых рук, азартно дулись в домино... Тем временем, очень кстати, световой залп мощного прожектора малость порассеял дымовую мглу в зените и сквозь отдушину проступило знакомое, с еще незашлифованными оспинами грубой чеканки, лицо самого таинственного, как перст Божий, человека эпохи. Склонив голову, он неодобрительно взирал на юношу, посмевшего глазеть на его величие с изнанки, чем и приговорил себя к своей судьбе. Выяснилось, кстати, кроме периодически наезжавшей верховной инспекции при сдаче готовых очередей, никому не дозволялся — да и то частично, на строго обозначенное в мандатах время, полный осмотр объекта. Гид же получил распоряжение показать его высокому гостю целиком, кроме кулис и тайных цехов, зато без ограничения срока, так что на Вадима холодком повеяло при мысли — чем станет расплачиваться за оказанную ему честь. Благоговение вселенского безмолвия невольно охватывало даже на сравнительно неполной высоте, по словам гида — наиболее благоприятной для обозрения, приблизительно в треть мемориальной фигуры. Теперь она вся, в полный рост, на расстоянии совсем немногих километров находилась прямо и впереди, под зыбким белесым балахоном, из-под которого виднелись циклопические, как бы для перехода через вечность, сапоги. Но тут произошел нежелательный эпизод, и надо полагать, гид жестоко поплатился за свою оплошность, потому что Вадим ни при каких равных обстоятельствах уже не встречал его впоследствии.

С целью отключить мешавшее видимости облачное покрывало, тот направился в кабину с пультом посреди, но в спешке и от волненья, что ли, вытянул из гнезда рубильник глушащего устройства. Было вполне естественно забыть о нем, так как работа его ощущалась разве только недолгими, правда, болезненными приступами зуда где-то в извилинах мозга, и можно было прикинуть в уме, каким повреждением жизни люди оплатят послезавтра самое кратковременное наслаждение чистым небом, свежей водою, обыкновенной тишиной. Пространство перед глазами доверху переполнил адский звуковой потоп, где среди гулкого металлического лязга, стука отбойных молотков, смертного скрежета трущихся плоскостей четко различались и человеческая задышка, и тянущий за сердце крик чего-то, вдоль до паха, раздираемого пополам. Тотчас откуда-то вспугнутая, видимо недозволенная, посторонняя там, большая серая птица заметалась из края в край, преследуемая десятком злых, узко направленных лучей, пока в световом, провожающем пучке, со струйкой дыма по себе, не пошла планирующим зигзагом на дно искрящейся бездны. Ее замедленное паденье заняло втрое больше времени, чем весь переполох, уложившийся в считанные мгновенья. Но в смятенном сознании Вадима зрелище расправы настолько связалось с его собственной судьбой, что закрыл лицо руками от боли, когда же порешился взглянуть сквозь пальцы, мощные воздушные метлы срывали последние клочья покрывала с каменного исполина.

Взору представало самое легендарное из людских творений, включая еще несозданные. Возможно, на то и велся расчет зодчего, чтобы при виде его благоговейная немота посвящения в таинство охватывала обыкновенное смертное существо. И никак не удавалось подобрать ключик сравненья, подсобный образ, с чего всегда начиналось религиозное сперва освоение чудес... но ближе всего — гора с человеческим лицом. Ломило в лобных пазухах по невозможности втиснуть ее туда целиком, но глаз уже охватил изваянье в его ужасающей реальности. Только злое атакующее отчаянье могло в соизмеримый с жизнью срок выплеснуть из недр земных явление, непосильное и вулканическому выбросу за век работы.

Отсутствие украшательных подробностей или воинских регалий усиливало аскетический облик вождя. Однако в отличие от всемирно-известного образа — с протянутой вперед, жизнедарующей, как у фараонов на древних фресках, и насколько позволяла различить навалившаяся сверху мгла, еще не вполне смонтированной ладонью, память с замешательством узнавала в загадочных давешних эллингах внизу недостающие пальцы гиганта. Если солнца и хватило бы, пожалуй, осветить статую полностью, то блуждающие блики мощных прожекторов выхватывали лишь детали размером с пуговицу. Зато контуры ее легко распознавались, благодаря бесчисленным, там и тут, блистаниям электросварки, одевавшей исполина в сверхпрочный титановый кожух как для лучшего противостояния вечности, так и по самой символике наименования. «Чтобы все было в ажуре!» — не совсем уместно подшепнул на ухо гид. На короткий миг из-за угрожающей объемности камня над головой причудилось вдруг, что принят был как раз шагающий вариант, что монумент не стоит в своем мраке, где поставлен, а, судя по отбитой коленом поле, движется прямиком на вышку, чтобы ступней накрыть ее через мгновенье... Однако все предельные сроки для несчастного случая истекли, даже с продлением, а каменный идол оставался на прежнем месте. И тогда трепетное чувство предполетного восторга, свойственное прижизненно восхищаемым на небо, облегчительно сменилось у Вадима обыкновенным, даже кощунственным любопытством к незаурядному зрелищу.

«Что же, довольно обширное у вас хозяйство... — подводя итоги, вскользь заметил он и только теперь обратил внимание на размещенную в ногах у Главного каменную компанию исполинов меньшего масштаба, как-то упущенную из виду вначале по громадности основного впечатленья, хотя бы у каждого из них известный Колосс Родосский по самую шейку уместился бы в кармане. — Простите, не ухватил, кто там толпится внизу: благодарный народ, изумленные соратники, туристы?»

В самом деле, при всей серьезности творческого замысла, исполнение не везде достигало должной высоты: из-за грандиозности размаха виднее проступала кое-где недостаточно продуманная мелочь. Чтобы не обойти вниманием раскиданных по векам предшественников великого корифея, честно потрудившихся для него по всем разделам социальной мысли и прикладных наук, предполагалось включить их всех в мемориал по принципу — в тесноте, да не в обиде. Однако же, несмотря на значительную протяженность фасада, в силу досаднейшего их переизбытка приходилось либо ограничиться лишь избранниками, аристократами духа, не отражающими коллективной, массовой сущности прогресса, либо трамвайным уплотнением измельчить до вовсе неприличной ничтожности. Было решено поэтому отвести им асимметрично прилегающую смежную террасу, где они, как бы в негромкой беседе, делятся между собой впечатлениями о деяниях великого вождя, чьими предтечами им суждено было стать. И так как было бы неграмотностью усаживать представителей отдаленнейших эпох в одностильные кресла, мебельный же разнобой выглядел бы еще несуразнее, то древних мудрецов и математиков оставили стоять. Кстати, последним и не стремились придать мало-мальски портретное сходство, ибо, по легкомысленному замечанью гида, греки античного периода за исключением Сократа да нескольких женщин будто бы все на одно лицо.

«В таком случае, товарищ Вергилий, — совсем уж неуважительно к святому месту снова всунулся в разговор сопроводительный журналист, — кто вон тот нахал, ухитрившийся выползти на такой почтенный синедрион в ночной рубахе да еще без рукавов?» — и мизинчиком, вроде из деликатности, показал на крайнего в группе, стоявшего в профиль с наставительно поднятым перстом.

Встреченная странным смешком гида, точно в сговоре находились, выходка его прозвучала тем более неприлично, что затронутая им личность в хитоне оказалась самим Гераклитом Эфесским. По счастью, Вадиму опять удалось замять неприличную шутку навязавшегося в приятели подозрительного субъекта вполне своевременным вопросом — куда же запропали там сами люди, запрещено ли им торчать на глазах у посетителей, чтобы не портить, не мельчить собою картину преобразования, или просто подразумеваются по своей несоизмеримости с масштабом мероприятия? В ответ гид пригласил Вадима убедиться, что люди и здесь являются движущей силой общественного процесса.

Романтика фантастического зрелища распадалась, благодаря биноклю, на уйму житейских картинок. В скользящем поле зрения, снизу вверх, двинулись раздельные участки производившихся работ. Вереница тяжелых самосвалов взбиралась на крутизну к подножью статуи и пропадала в громадном тоннеле под каблуком, чтобы стометровкой выше появиться на шоссе, проложенном в складке голенища. Дальше, с левой стороны, десятком слепящих фиолетовых лучей, как видно по срочной надобности, подвешенная на полиспастах бригада взрезала законченную было обшивку у статуи на груди. «В суматохе большой истории малость подзабыли вставить сердце исполину», — неуместно подшутил гид, с дьявольской ухмылкой в самую душу заглянув при этом. Гораздо выше можно было различить сквозь дымку расстоянья, как в верхней его полувыбритой губе с консольной гребенкой мощных штырей подплывала на тросах соразмерная, в спиральных завитках отливка: завершался монтаж усов. Вадиму удалось также через открытый срез мизинца, вопреки вопиющему несовпаденью уровней, заглянуть в находившееся там вокзального типа помещение, где происходило производственное совещание, и оратор на трибуне как бы отрубал истины ладонью по мере их появления на свет. Было заодно подсмотрено, как из люка в плече на пристроенную подмость выбрался староверского типа старичок, испытующе потюкал молоточком по сварному шву и, наспех обмахнувшись крестом, благо никто не видит, вновь сокрылся в неизвестности. Несмотря на позднее время, трудовой подвиг протекал своим чередом... И вдруг посчастливилось: Вадим наткнулся на нечто — глаз не оторвать. Не было и тут ничего особенного, а просто под гигантским карнизом брови, на закраине нижнего века сидел бестрепетно живой человек.

Был то степенный когда-то, нынче шибко подзапущенный мужичишко лет пятидесяти — из российской глубинки видать, потому что в затрапезном зипуне и столь же несусветных лаптях, какие уже переставала носить деревня. Неизвестно, что за должность имел он там, в поднебесье, во всяком случае, не виднелось метлы поблизости — удалять атмосферные осадки по мере их поступления, — да и сидел он вполне бездельно, так неподвижно, что вряд ли удалось бы разглядеть его в пещерном полумраке глазницы, кабы не мерцающее сиянье в рабочем проеме зрачка: там в сетчатку, верно, что то к чему-то приваривали. Хотя побег отсюда исключался сам собою, едва ли заключенного могли оставить без присмотра. Поблизости вспыхнувшая спичка подтвердила догадку, а дальше не составило труда различить и самого конвоира, славного и тоже сельского типа паренька в стеганке, стоявшего как раз на проходе полуосвещенного слезного канала. Приставив винтовку к стенке глазного яблока, он закуривал из ладошки кривую и мятую, не толще соломины, папироску. Надо полагать, узаконенный в революцию перекур, как общенародное трудовое завоеванье, свято соблюдался и здесь, иначе нечем было объяснить незаконный, в рабочее время, простой. Едва же пахнуло на заключенного вкусным дымком, принялся и он ошаривать себе карманы, но, значит, махорочного сора там не хватало на полную закурку, — спрятав бумажный лоскуток на прежнее место, в шапку, про запас, предался он созерцанию ночной пустоты перед собой, где за тридевять земель затаилась его деревня. И даже не то бросилось Вадиму в глаза, что солдатик с ружьем, в силу полученного по начальству разъяснения, щепотки табака не уделил земляку на заправку организма, может быть — соседу по хате, а что последний, по возрасту своему малопригодный в верхолазы, так уверенно держался в непривычных для русского крестьянина условиях. Ни сожаления о былом благополучии не читалось в его лице, ни присущего голодухе собачьего искательства, ни напрасной надежды, через которую обычно и врывается в душу отчаянье. «Нет, не кроткое христианское принятие крестного страданья было тому причиной, нечто гораздо древней и тоньше, верней всего — бесстрастие азиатского ламы, привыкшего сквозь земное бытие с маньякальными в нем дурачествами детей и владык видеть иной, пофазно переливающийся мир, где только что побывавший синим озером горный хребет таинственно, стаей розовых птиц, сливается с пламенеющим небом для перехода в еще более неведомые мне, грозные и совсем не страшные сущности, потому что я сам в них и они тоже — я сам» — Впрочем, Вадим понимал свою произвольность присвоения описанных ощущений русскому крестьянству, настолько ему чуждых, что кабы предъявить ему, то и присяжные грамотеи не раскусили бы, в чем там суть. Потому что простому народу, так же как и дереву, не менее трудно осознать свои корни, чем человеку при жизни увидеть собственное сердце, а там становится поздно.

Пока не заболела шея, он глядел вдаль и вверх на пленительного мужика, глаз не мог оторвать, словно вся мучившая его дотоле разгадка русской истории заключалась в его мнимом равнодушии к собственной судьбе, — видимо, слишком долго и пристально вглядывался, и немудрено, что спутники, оба сразу теперь, снова перехватили его мысль.

«А как, видно, по душе товарищу пришелся ваш доморощенный буддист из-под Воронежа!» — с кивком на Вадима усмехнулся гиду журналист.

Тот сразу горячо откликнулся, как по сговору.

«И главное, ведь он абсолютно прав, прав насчет национального характера русских, — и поощрительно коснулся Вадимова плеча, как бы с приглашением развернуться, так сказать, во всю ширь, без стесненья. — Ведь мы, пока не разуверились, всегда искали с Востока свет, но по тогдашним дорогам тащиться за верой в Индокитай никаких сапог не хватит, а Византия под боком, позавчера щит на ворота прибивали, вот она. Правда, христианская финикийщина мужицкому уму была не ближе буддистской нирваны, да ведь в стихийном устремлении души суть, а не в догмате. Русские во всю свою историю пренебрегали настоящим ради будущего и сквозь миражно проистекающую жизнь провидели нечто совсем иное, чудесное, не так ли?.. Хотя неизвестно в точности, что именно. И в случае чего всегда есть возможность укрыться в безграничных просторах внутри себя, и пускай убивают то, что осталось снаружи: вот смысл русского непротивленья. Словом, откуда пришли, из степей азиатских, туда и глядим, чтобы по вырубке ненавистных лесов снова, Бог даст, стать степняками. Мы потому и страшные в мире, что по нашим повадкам нам ничего не жаль, себя в том числе, никаких руин не боязно, как завтрашней, желанной фазы на пороге всемирно обетованного освобождения от напрасности земной...»

Но здесь, вперебивку своему несомненному теперь напарнику, опять вмешался журналист.

«Вот как раз, с вашего разрешения, я и хотел бы чуток задержаться на пункте о руинах. Очень давеча мне понравилось прозорливое напоминание ваше насчет ничем не отвратимой непогоды человеческой... Признайтесь, мысленно даже перемигнулись кое с кем, правда? Но сразу уточним в опроверженье напрасных надежд, что, самая буддистская из прочих стран по своей покорности любой судьбе, наша не знавала великих восстаний. Вот мы с вами отвернемся, а вы и оглянитесь объективно на собственную нашу историю, чтобы сразу убедиться в моей правоте... — И потом, слова не давая сказать Вадиму, опережая его на полмысли, тем самым как бы выворачивая его наизнанку, с перескоком в духе той бредовой ночи, развил пространную, однако, теорию насчет циклического развития с неотвратимой руинизацией в конце, чем и обусловлено вечное обновление жизни, тоже и духовной. — Прежние-то пророки не зря воздвигали храмы свои не на зыбком камне земном, а на скале небесной, мнимой и потому недосягаемой, значит, вечной. Вот порой и приходит на ум, что станет поделывать род людской по насыщении себя ширпотребом высшего качества?.. А вам не подходит, товарищ Лоскутов? А там, глядишь, подоспеет открытие о мыслительном одиночестве нашем в мире, съездить на побывку некуда!.. Да и мало ли что еще откроется! Вот и полагалось бы архитектору с умом поразмыслить в предвиденье возрастных превращений: как руины его шедевра впишутся в радикально-изменившийся пейзаж, чтобы наследники не пустили их на расхожую щебенку?.. Как сам распорядился с поступившими в его владение? Сохранил бы их в подсобной должности — если не алькова для заблудившихся влюбленных, то хотя бы укромного уголка в рассуждении отлить».

На деле вовсе распоясавшийся к тому времени верзила-журналист выразился еще похлестче. И так как Вадим сквозь умственное затемнение вполне разумел смысл услышанных намеков, то в испарине запоздалого прозренья и догадался вдруг об истинной цели ночной поездки. Вот зачем была пущена в ход обжигающая искренность доверия, пышная словесность о целебной неволе и прочая психология подпольного сыска! Во исполнение чьих-то предначертаний к нему ключик подбирали, ловили в два ума и четыре руки на ими же подброшенные щекотливые идейки. Уже по самому статуту нарушенной секретности он обречен был теперь на бесследное исчезновение, так что ничего больше ему не причиталось в жизни — кроме как исполнить долг перед человечеством в отношении задуманной повестушки, вроде бы придержать за локоть великого вождя. Надо думать, что, не досмотрев адских картинок до конца, он и помчался в тот раз домой, причем все вокруг уже работало на овладевшую им тему, сравнимую лишь с навязчивым заболеванием ума: нельзя было избавиться от терзавших воображение образов, порой ненавистных фантомов, как навечно захлопнув их в железную клетку сюжета. Были пройдены все мучительные фазы его литературного вызревания. Собственное его, в ту ночь, ощущение обреченности настолько помогло ему вникнуть в участь строителей и укладчиков фараонского погребенья, что временами утрачивал сознанье, словно его самого рубили секирами в прилежащем к пирамиде рву. Забавней всего, что невероятная по своему размаху подготовка была предпринята кем-то ради мальчишеского сочинения в два десятка страниц, тем не менее, по горячему убежденью автора, способного повлиять на ход революции, если бы главный ее читатель пожелал вникнуть в жестокое пророчество, подносимое в форме исторической притчи.

Циклопические Вадимовы впечатленья от ночной поездки куда-то в пропасть подсознанья, а равным образом и вполне бредовое признанье от явно несуществующей личности, наверно, так и сгорели бы безвозвратно в простудном огне, если бы по-приятельски, в передышке просветленья, не доверил то и другое навестившему его Никанору Шамину. В собственной его памяти от всего приключенья до конца дней сохранялось остаточное, мучительно предвестное волненье, обычное вблизи какой-нибудь ключевой находки, а касалось оно наиболее загадочного, пожалуй, из всех пронзительных противоречий того десятилетия. Буквально на краю могилы он еще пытался разгадать истоки нередкой тогда безропотной покорности, с какою даже наперед знавшие свою участь, да и сам в том числе, не бежали, не противились, воспринимая любые свои лишенья как высокую историческую неизбежность. Стоит проследить накоротке логическую последовательность чисто мальчишеских, никаким открытием так и не завершившихся догадок.

Участившиеся тогда, нередко со смертельным исходом эпохальные случайности вынуждали граждан понимать всякую беседу наедине как возможный диалог втроем, отчего самоубийственно-благонадежная декларация гида вначале показалась Вадиму нормальной, по инерции страха и опять же в таком месте, защитной подстраховкой, и тогда криминальная, во всеуслышанье и с дрожью в голосе провозглашаемая преданность вождю служила поводом к немедленному усекновенью оратора — после выясненья остальных соучастников заговора, разумеется. Впрочем, ни микрофона не виднелось нигде поблизости, ни подходящей кулисы для укрытия служебного уха в полный рост, вдобавок сквозь нотки гимна в адрес неупомянутого лица явственно прослушивалась свежепритоптанная боль — прямое указанье на абсолютную искренность заявленья, произнесенного, видимо, не в обман наблюдающего товарища, а скорее во убежденье самого себя. Следовало предположить здесь формулу первоочередного в данном случае интеллектуального приспособленья человека к утвердившейся общественной новизне, как поступает и мать-природа, наделяя исчезаемый вид охранительной, неотличимой от среды окраской либо инженерной перестройкой всего организма, подгоняя его к изменившимся климатическим обстоятельствам. Но подобный вариант биологического ваянья, состоящего в многоступенчатом накопленье наследуемых качеств, никак не подходил для пускай еще вполне волевого, но уже с приметами раннего и необратимого разрушенья узника: природе легче создать тысячу новых особей с массовой потом отбраковкой непригодных, нежели по отдельности возиться с заменой изношенных ходовых частей. Представлялось не менее сомнительным допущеньем, что данный зэк самостоятельно в условиях герметически секретного почтового ящика придумал себе доктрину целеустремленной творческой одержимости, чтобы вопреки доводам разума — жить. Если не пренебречь вовсе оскорбительной версией эпохального смиренья перед ужасами казни, ибо как раз в обстановке крайнего отчаянья подвиг всегда становился нормой человеческого поведенья, то у Вадима оставалось то самое последнее в оправданье престранного национального непротивленья тех лет, так до конца и недодуманное открытие... Почему-то бесстрашные адмиралы и полководцы революции, строители социалистической индустрии, академики мировых категорий без видимого сопротивленья отдавали себя в руки палачей... Значит, в самой совести современников хранилось тогда заветнейшее из сокровищ, за которое — все нипочем! А держатель его обладал стократ высшей непогрешимостью, нежели всякая самодержавная власть. Поэтапно возраставшие тяготы вплоть до кощунственных расправ с дедовскими святынями были для долготерпенья народного, которое пятилетку спустя признал и великий вождь, не более как временными, частными издержками во имя всемирно вечных приобретений вроде царства небесного. Что же касается иноземного злодейства, то по мнению Вадима Лоскутова, лишь вполсилы замахнувшееся на правду простых людей в годы гражданской войны (не только по соображеньям греховности подобного акта), оно все же с роковым запозданьем осознает однажды нависшую погибель. К тому и сводилось вполне правоверное сужденье поповского сына о своей эпохе, что в самом гене людском заложенное мечтанье абсолютного большинства, священнейшая идея золотого века во всех ее многоязычных транскрипциях, держало тогда генеральный экзамен на зрелость. Но, казалось бы, предрешенный нами исход его, которым определится облик последующих веков, решится не в экономике или на поле брани, а в умах и сердцах не зависящего от нас поколенья, что и заставляет разумного преобразователя мыслить по вертикали.