Глава XII
Дуня неспокойно провела оставшиеся ей до рассвета и подвига часы. Иногда начинала отбиваться от нависавшей сверху громадности, чтобы затем, полузрячим взором скользнув по скошенному потолку светелки, снова погрузиться в тревожное забытье. И все это время, нестерпимо медленное при свете ночника, Никанор не выпускал из своей ладони ее жаркий и влажный накрепко сжатый кулачок, глаз не сводил с ее простенького для посторонних лица: что-то поминутно менялось там, словно бежали тени потусторонних облаков. Никогда раньше, пожалуй, не испытывал он такой преданности своей подружке, и с ускорением дальнейших событий вряд ли представится более уместный случай раскрыть содержание его чувства к неизмеримо более хрупкому сравнительно с ним существу, без него заведомо обреченному на гибель. Она выражалась в потребности постоянно листать заключенные в ней радужные варианты чего-то (как дети обожают всматриваться в граненые стекляшки), читать там отражения чередующихся пейзажей — то зеленовато-прохладных, то пугающе-мглистых, слушать доносящиеся оттуда шорохи и всплески потаенной жизни, в которую он сам невхож, и в благодарность за обогащение свое носить это в сердце, всемерно оберегая от повреждений — и больше ничего на свете: наверно, так и приходит настоящая любовь. В том жгучем, без слабостей и послаблений, климате беспощадного общественного переплава Дуня служила ему окошком в загадочный, объявленный патологическим, отвергнутый, научно разоблаченный и по мере удаления уже тускнеющий мир, о существовании которого перестают подозревать нарождающиеся поколенья. А именно там, на тысячелетнем гумусе души, выращивались зачатки свирепых религиозных пандемий, циклопические произведения искусства и разные фантазии ума, нередко терзавшие род людской более жгучей реальностью, нежели сама действительность. Как ни странно, в категорию последних скептический студент зачислял и маловероятное, но чреватое последствиями предприятие, ради которого порученец Дымков и встречался с корифеем под шумок первомайского праздника. Дело в том, что устойчивое мировоззрение Никанора Шамина мирно уживалось с порочной любознательностью к вещам заведомо запретным, тщательно устраняемым из духовного рациона трудящихся. Считал, например, всю дымковскую историю, не оставившую почему-то малейшего следа в памяти века, лишь продуктом сложного Дунина заболевания, а самого ангела обыкновенным призраком, заслуживающим, однако, пристального изучения из-за его очевидных материальных параметров. Даже приравнивал его в смысле полезности к известным математическим фикциям для проникновения в области, иначе недоступные мышлению. К несчастью, из целого тома подневных записей, сделанных им по совету Шатаницкого, сохранились лишь отдельные странички, небезынтересные по физиологии великих художественных образов, поводырей вселенского гуманизма. Остальное же и главное было своевременно, из эпохального благоразумия, предано автором огню, в частности бесценные сведения к распознанию загадочных фигур вроде самого корифея, заодно с нами нарисованного на том же танцующем веществе, путаная философия такого рода могла весьма повредить ученой карьере, отчего никогда впоследствии — ни в академической среде, ни в своих курсовых лекциях тем более — Никанор Васильевич уже не распространялся о подобных вольностях. К тому времени он очень прошумел фундаментальным трудом по раскрытию сущности известного Данта на основе тогдашней классовой борьбы. Зато до глубокой старости, когда переболевшая ангелом Дуня стала полноценной передовой женщиной, супругой видного профессора и матерью его многочисленных мальчиков и девочек, муж сохранял к ней благодарное обожание за дарованные ему, хотя в свете науки и оказавшиеся чистейшим вымыслом, прозрения их совместной юности.
Всю ночь Дуню мучили беспредметные видения по одной и той же схеме, требующей своего пояснения.
Когда младший Лоскутов за вечерним столом в рамках робкого домашнего атеизма интересовался у родителя насчет престранной несбываемости просительных обращений к божеству, выполнить которые последнему ничего не стоило, о.Матвей вместо цитат из Филаретова катехизиса для употребления прихожан и применительно к склонностям пытливого отрока прибегал к чисто техническим доводам своего изобретения. По его теории, вселенная обязана своим созданием не чьему-либо, даже высшему произволу, но явилась следствием абсолютного плана, чем и обеспечивается бесперебойная работа машины с автоматической заменой наиболее трущихся частей, то есть сохранность от случайностей. Но весьма сомнительным выглядело бы чудесное творение, неспособное существовать без постоянных, с помощью чуда же, поправок извне. «И вообще, — говаривал он, перемежая речь степенным оглаживаньем бороды, — бесполезным занятием было бы на утлой ладье пускаться в плаванье по неизвестности. Змея мудрости неизменно жалит собственный хвост свой... Недаром и Господь даже возлюбленным пророкам не открывал конечной цели сущего, ибо по земной логике цель означала бы некую породившую ее нужду, чем умалялось бы его догматическое всеблаженство!» Таким образом даже божественное вмешательство в столь равновесную систему если и не кончилось бы всеобщим крушением, то при таком разгоне без местной аварии порядка пары-другой галактик было бы не обойтись. О.Матвей допускал схоластическую вероятность, когда Господь, по безграничной благости отозвавшийся на чье-то особо настойчивое моление о чуде, вдруг остается без своих игрушек, если и не самоуничтожается. Далеко не все из сказанного было понято в тогдашней его аудитории, но истолкование священных тайн не в том ли и состоит, чтобы стать еще туманнее. Во всяком случае, судя по памятной и не отсюда ли зародившейся теории — «мир взорвать мановением мысли», за тем же вечерним столом, кроме Дуни, присутствовал и Шамин Никанор.
Так вот: видения Дунина подсознания сплошь состояли из сменяющихся панорам какой-то космической катастрофы, видимо, призванной уравновесить чудесное, не иначе, спасение брата. Похоже, сорвавшаяся галактика напропалую несется в оглушительно нарастающей тишине среди таких же громадных и настолько непостижимых сущностей, что не имеют словесного обозначения. Одна не успевает посторониться, и все сминается в гигантских гравитационных полях, а рваные осколки и клубки пронизывают друг дружку, образуя хаос возмездия, который не может умерить даже каменный холод положенной на лоб Никаноровой десницы. Научную терминологию кратковременной горячки следует целиком оставить на совести Никанора, погнавшегося за блеском изложения... Впрочем, все годится при описании бреда. Почти без проблеска провалявшись дольше полудня, Дуня очнулась лишь с незначительным запозданием против поставленного матерью срока. Все уже ждали, в полном сборе, мать в приножье постели, и сам Финогеич, не полностью оправившийся от очередной оказии, счел своим долгом в качестве бывшего моряка хоть мельком показаться на палубе. Они просительно глядели на Дуню, целый мир смотрел теперь на нее одну... Значит, самое время было приниматься за дело, если не раздумала. Едва спустила ноги на пол, ни следа не осталось от недавнего беспамятства, потому что одержимость задуманного безрассудства оттеснила лихорадку физического нездоровья. Из опасенья неосторожным дыханием угасить затеплившуюся вновь надежду старики не дознались у дочки, чей там зажат в кулачке у ней еле отысканный адресок. Кстати, чистой случайностью объяснялось, что по возвращении из Химок полгода назад, когда писала ангелу свое гневное на семи страничках письмецо, так и не отосланное, заодно не разорвала потом и драгоценный бумажный лоскуток, а зачем-то засунула подальше, чтоб не попадался на глаза. В том и состоял предстоящий подвиг, чтобы простить земному Дымкову его измену, прежде всего — гадкие фокусы на потеху чужой, нарядной и недоброй дамы, без чего немыслимо было просить у него заступничества за брата. Показательно для создавшейся обстановки, как быстро под влиянием необходимости детское презренье выродилось в обыкновенную обиду, чтобы в свою очередь через стадию досады смениться жалостью. В самом деле, было бы жестоко винить разиню, маховым колесом жизни втянутого в легкомысленные приключения, о которых просто не желала знать. Все же из страха застать на месте нежелательную посетительницу Дуня решила взять с собой Никанора для предварительной разведки. И опять долгую минуту, не справляясь о характере задуманного геройства, все глядели на Дуняшку с таким красноречивым, скорбь с лестью пополам, униженным выжиданием, что нестерпимо становилось оставаться дома. И так как по нынешнему просвещению смехотворно было бы верить в ангелов, значит, подразумевался иной какой-то покровитель, страшный, могущественный, которому приглянулась лоскутовская дочка: бледненькие-то поди слаще на балованный вкус. Оттого и бормотали с фальшивым умилением, чтобы на ушко замолвила кому надо словцо за Вадимушку, который воробья в жизни не обидел, а коли сбрехнул в компании неположенное, так по дурости молодой, нежели корысти. Короче, сознание туманилось и холодок бежал по спине при мысли — на что они заранее соглашались, лишь бы предотвратила братнее кровопролитие, благо на краю бездны исторической жизнь порою ценится дороже чести. Так и подталкивали к порогу взглядами — кроме Никанора, стоящего поодаль с опущенной головой. Поверенному всех тайн своей подружки, ему с самого начала понятно было происхождение ее терзаний, но и на личном опыте убедясь в серьезности событий, куда вовлекся помимо воли, он не разделял Дуниных расчетов повлиять чудом на политику. Никаноровы догадки подтвердились тотчас по выходе за ворота, когда выяснилась фантастичность затеянной ими вылазки за счастьем.
Сомнения начались уже на трамвайной остановке. Заметно подзатихшая в последний месяц сенсация аттракциона Бамба могла объясняться и дымковским отъездом на заграничные гастроли, о чем давно поговаривали в столице. Но и в лучшем случае артисту высшего разряда могли предоставить новую благоустроенную квартиру, так что целесообразней было, прежде чем тащиться к нему в Подмосковье, навести возможные справки в городе относительно нынешнего дымковского местожительства. Из цирка же, куда бросилась в первую очередь, их направили в главное, с длиннейшим названием учреждение, где ввиду особой секретности потребных сведений выяснялась неизбежность обращения в отдел кадров, занимавшийся центральным, по всему ведомству, учетом служебного, а также исполнительского персонала. Оказалось, для означенного дела отведено целое крыло смежного здания со своим собственным отделом пропусков, так что лишь после обязательного блуждания по канцеляриям и коридорам с зарешеченными окошками незадачливые молодые люди попали наконец в загадочный уголок под лестницей, где неподкупного облика товарищ в глухом кителе уже поджидал вошедших — зачем им это надо? Похоже, опыт предшествующей работы заставлял его усомниться в самой реальности подозрительной пары. Выслушав сбивчивые, вперебой, пожелания навестить затерявшегося приятеля, чуть ли не земляка, начальник вместо ответа затребовал у Никанора удостоверительный документ и, постукивая в голый стол карандашом, сличал фотоснимок с оригиналом, несмотря на кое-какие неповторимые приметы в его лице. Пока путем фильтрации и выверки на просвет выяснились классовые обстоятельства владельца, Дуня с замиранием сердца ждала момента, когда примутся за ее подноготную лишенки. Недослушав истории морячка, ставшего могильщиком, начальник дважды удалялся по срочному делу, оба раза — с наказом не отлучаться, хотя все равно выйти оттуда без отметки на пропуске смертному было нельзя. Вернувшись, он собирался продолжить развлечение допроса, если бы не срочный вызов в инстанцию. Когда старо-федосеевские искатели с пустыми руками вышли наружу, был уже на исходе короткий осенний денек. Зато оттуда до прежней дымковской квартиры ехать было прямым трамваем, без единой пересадки.
Подмосковный поселок, куда прибыли на исходе дня, доживал свои последние сроки. Каменные корпуса циклопической стройки по ту сторону железнодорожного полотна так и грозились шагнуть на эту, уцелевшую от прошлого века деревянную ветошь с резными наличниками и флюгерами на шпилях: сама так и просилась на дрова. Но странно покоряла взор смиренная, прощальным багрецом подсвеченная красота нищеты, так и просившаяся на кисть живописца. Вдобавок посреди, и по тому морю синему, Дунюшке на поклон, плыл кораблик с оранжевым парусом, целиком из кленового листа... Но какие только шалости да спирали по воде ни выделывал ради нее баловной ветришко к вечеру, она ему не улыбалась даже. В довершение бед, по жердочке в одном месте переходя голубую пучину, зачерпнула воды невзначай, так и ходила потом с мокрыми ногами.
Указанное в записке строение помещалось на тесной улочке с палисадниками в обрез на яблоньку с сиренькой. Рябая, с плоским лицом баба-гора выглянула на крыльцо унять осатанелого пса на цепи. Заодно сняв с веревки просохшее белье, она повела посетительницу в дом. Тотчас мелкая ребятня отовсюду метнулась им под ноги, но серия пинков и затрещин сообразно вине и возрасту мигом восстановила порядок. Непонятно, как они размещались там в такой тесноте. В левой каморке, к вечеринке видно, накручивала кудри перед зеркалом крупнотелая, под стать матери, полуодетая дочка, а сквозь закрытую дверь справа бренчала неопытная гитара — чья-то из старшего поколения, не мужа, который за фанерной перегородкой по соседству храпел на пару с продавленной радиотарелкой. Словом, по воскресному безделью все были дома, кроме квартиранта, побежавшего в кооператив, где после долгого перерыва выбросили изюм в продажу. Но до выяснения Дуниной надобности, по воспаленным глазам признав за ней простуду, управительница жизни погнала девчонку на кухню испить горяченького, пока просохнет обувка. Разумеется, при таком числе подопечных лишняя порция щедрот ничего не стоила приветливой хозяйке, но в данном случае само по себе привлекательное гостеприимство нищеты диктовалось здесь добавочными причинами. Нежилая, без окон, задняя пристройка была у них серьезно оборудована для самогоноварения. Правда, из предосторожности, главным образом от детей, делом занимались лишь ночью, но последнее время, в связи с повышением достатка потребителей и перебоями в снабжении местных забегаловок, пришлось решиться на дневную смену. Если бы соседи и узнали о процветающем возле них запретном промысле, сработал бы юридический тезис народной морали о непогрешимости многосемейных тружениц, вынужденных кормить подобную ораву с инвалидным супругом во главе. В самом разгаре был производственный процесс, и хотя ни запах, ни бульканье не сочились сюда сквозь бревенчатую стену, нельзя было все же без разговора отпустить безобидную девочку, вздумавшую почему-то навестить жильца как раз в его отсутствие.
— Садися где тебе глянется, тихая ты моя, сиди да отдыхай, пока баретки сохнут! — со всех сторон обступая полюбившуюся ей девчоночку, хлопотала приветливая домохозяйка. — Больно ты мне приглянулася... Хочь из-за моря позови меня шепотком Степановна! и я тебе враз откликнуся. Охотно тебе поясню, с чего я такая ко всякому прилипчивая. Вроде и не приходится на Бога роптать: сколько нас на свет ни рожалося, все пока под одной кровлей умещаемся. Ну, по тесноте чего у людей не бывает до самой поножовщинки, а у нас и бранного словца не слыхать, ни разу пока не делилися, не разъезжалися: одно слово — из одной миски хлебаем, дружным гнездом живем. Опять же кажный при своей специальности, чужих нанимать не станем: маляры и сапожники, слесарь свой имеется, старший зять даже в дьякона заделался... а от покойного брата племянница, парикмахерша, прошлый месяц даже на приз отличилася по своему дамскому рукоделью. Сама на кухне кручусь да еще на сторонке прирабатываю. Иной и скажет со стороны — чего тебе, дурища, не хватает? Полон жителев дом, одной воды на борщок двумя бадейками не обойдешься, внуки опять же... А что внуки? Только и норовят кошку подпалить либо глаза друг у дружки выткнуть! Но раз ты спрашиваешь, милая, то я тебе отвечу. Была у меня любимая дочка, с тобой одного годочка, такая нежная да звонкая, ровно песенка. И увязалась она с молодежью за полярный круг из природного интересу, — город какой-то с хреновым названием: зубы ноют, пока выговоришь. Поехала да и заглохла безвестно: через главную милицию заявляли, по всем сибирским речкам баграми шарили... Тому второй годок пошел. С той поры пристрастилася я пуще вина, кралечка ты моя, с девчатами душа об душу помиловаться. Болесть моя такая, ненасытная: не отпущу, пока душеньку ейную не выспрошу, ровно малое дитя до ниточки не раздену — полюбоваться, как она ножонками шевелит. Вишь, какая я, вся перед тобой нараспашку... и ты тоже, милая моя да горячая, потешь меня заместо дочки, раскройся Христом-Богом, не таися! — и в простецкой бабьей манере осведомилась для завязки отношений — велико ли семейство, много ли работников и чем папаша занимается — от себя работает либо служит где.
— Как вам сказать... ну, он у нас вроде кустарь без мотора! — неопределенно вздохнула Дуня и с тоской поглядела в пустынный проулок за окном.
Естественно, пока поджидали загулявшего жильца, и Дуня в свою очередь немало поведала разных сведений о старо-федосеевском житье-бытье задушевной женщине, изголодавшейся по обыкновенной ласке людской при всей ее толщине. Покоренная тревожной и ранимой искренностью собеседницы, она и сама, хоть и полагалась стеречься посторонних при подпольном ремесле, приоткрыла кое-что о себе. Такая была Дуня в тот день звонкая, трепетная, на просвет видная вся, что у толстухи и мысли не возникало ни о возможном сыскном подсыле насчет самогоноварения, ни о каких-либо интимных отношениях с ее постояльцем. Однако подметила неуловимое сходство обоих по их житейской неумелости, словно одинаковую вину испытывают перед кем-то за свое недозволенное существование, что в свою очередь позволяло бабище предположить кровное родство, даже спросила — не сестра ли. И так как объяснять было длинно и почти безумно, а лгать да еще без подготовки не могла, то и ответила с горьким приближением к правде, что она ему теперь вроде никто, пожалуй. Подкупающая примета, что в погоне за чужим доверием не прикинулась невестой, хотя бы родственницей, расположила хозяйку на обстоятельный рассказ об отсутствующем жильце. По ее словам, лучшего квартиранта по всей России не сыскать: всегда веселый да бесскандальный, пока не обнищал, без подарков, бывало, домой не возвращался, так что оборванцы ее в нем души не чаяли. И уже столпившиеся вокруг матери до нового разгона детки, все в нее скуластенькие, подтвердили в шесть ртов, что постоялец у них действительно на большой с присыпкой, в переводе с уличного жаргона означавшее экстра-первый сорт.
— Кабы не чудил иной раз до всеобщего перепугу, — стала сказывать хозяйка, прилаживая туфельки собеседницы к теплой стенке печки, топившейся, несмотря на погожий день. — Прошлую весну сестра ливер телячий из деревни привезла. Я ему сдуру отварное на блюде и принеси полакомиться. Так он у меня и глаза закатил, после чего сутки просидел, в угол забимшись, как птица. Хорошо еще попривыкли, а то, случалось, замрет с открытыми очами да и стоит в столбняке часа два — не то преподобный, не то припадочный. Ниоткуда на зов не откликается: двери настежь, самого дома нет. А вернее сказать — чокнутый. Ему винца поднесешь с праздником, капли в рот не прольет, ровно и не мужик совсем.
— Чего же тут плохого, не пьет? — неожиданно для себя заступилась Дуня.
— Ну, и хорошего мало. Пока живой, должен человек по всем статьям себя соблюдать. А под конец и вовсе сломался... и раньше-то ни шуму, ни сраму никакого от него, а нонче и сору не стало.
— Может, заболел?
— Не стонет, не жалуется. С утра поклюет изюмцу всухомятку, потом валяется на койке день-деньской. Уж я его и корила, грешна. О чем тужишь, спрашиваю, зараньше сроку к земле клонишься. Оглянися, голова, все кругом тебя непочатое, а и случился по младости непорядок какой, так ведь сколько еще разов порвется впереди и снова сложится! Заместо того чтобы плесневеть без дела, раз ты артист да еще в отпуску будто, так поди пивка выпей, с товарищами в ресторане посиди, на Кавказ съездий, в кино с барышней развлекись.
Так болезненна была для Дуни затронутая тема, что на минутку упустила из памяти самое дело, ради которого сюда весь день тащилась. Она невольно опустила глаза, и тотчас старший из подоспевших к разговору ребят, единственный почему-то в калошах на босу ногу, видать, посмекалистее остальных, подтвердил в довольно зрелых выражениях, что жилец женским полом нисколько не интересуется. Но лишь когда мать с угрожающим видом потянулась за веником под столом, голоногая компания бросилась от нее врассыпную. Дуня осведомилась незначащим тоном, неужели за целые полгода так и не заявлялась к нему ни одна.
Не имевшая малейшего представления, что за личность снимает комнату у ней, Дунина собеседница по своей женской линии истолковала прозвучавшие в ее голосе ревнивые нотки:
— Может, и грешил на сторонке, а домой сударок не водил, не скажу. Непременно заприметила бы, у меня слух вострый; сквозь перегородки тараканьи шаги слыхать. Тоже как ни зайдешь пыль вытереть, то мало ли чего у холостяков водится, а тут ни карточек ихних, ни письмеца душистого под руку не попадалося... Ни под подушкой, нигде. За все время только и наведывался изредка представительный такой, из недорезанных граждан, господин в золотых очках, — прихрамывал. А как помер старичок, тут и наш от дела отбился, захирел вконец... Да вот еще по холодку третьевось наезжал к нему, словно коршун с небеси свалился, военный генерал чуть постарше моих лет, еле проспекта нашего не разворотил машинищей. Веришь ли, девонька, и росточком не велик... уж на что люта сука наша, кажного разорвать норовит, а и та с одной поглядки хвосточком крутанула да и марш к себе в конуру. Куды там, милая, даже сорванцы мои затихли! Век прожила, а и не гадала, что такое неподобие встренется на старости лет. Лысый да красный, ровно налитой весь от корени до самой макушки: незамужним-то и глядеть зазорно! На что старенькая, наискосок у нас, бывшая игуменья, на покое тайком от милиции доживает, а и та дрожмя убежала, разок через заборчик взглянумши. И будто он-то главной смертью в России заведует, а рази проверишь?.. Может, и обозналася? Враз они с квартирантом моим затворилися, а у меня самой руки трясутся — не по душу ли нашу прикатил? Только и досталось мне известия, что из самого Кремля прикатил, а ведь мне отвечать в случае чего. И чуть я за порожком у них приладилась, будто на коленках шарю, нетеряную иголку ищу, дверь с намаху распахнулася, едва не зашибла... И таким взглядом он меня опалил, приезжий-то, аж в глазах помутилося: еле отползла... — Однако в самом драматическом месте рассказ прервался, потому что, привлеченный голосами, на кухню как раз вполглаза заглянул сам жилец, с пустыми руками воротившийся из очереди.
Знала наперед, с неохотой пускаясь в свое путешествие, что наверняка расплачется, вновь наткнувшись на того хлыщеватого, применительно к спутнице, щеголя из Химок. Но слава Богу, под влиянием изменившихся обстоятельств, он понемножку входил в прежний свой, Дуней же придуманный ему облик смышленого мастерового, скажем, по бытовой механике, бесхитростного на просвет и без особых претензий на всеобщее внимание. Правда, кое-чем из привлекательно-комичных повадок, ныне профессионально приспособленных, он явно пользовался теперь для снискания дополнительных симпатий, — так было, например, с его забавной, видимо, от излишнего роста, повадкой держать голову на манер цапли, чуточку набочок, как бы для лучшего ознакомления с предметом... Даже знаменитая, почти полгода покорявшая зрителей, виноватая дымковская улыбка выглядела сейчас хорошо обыгранной уловкой. Зато по отсутствию повода в лице повелительной спутницы и следа не осталось от его до оскорбительности ужасной, какой-то холуйски-разбитной угодливости по части развлекательного чудотворения, а рисунчатый, тоже ненавистно-модный свитер, заметно пообносившийся от постоянной лежки в неприбранной кровати, приобрел вид заурядной фуфайки. Все было бы терпимо в когда-то близком существе, кабы не нападавшее на него временами маньякально-неотвязное беспокойство настигающей погони, от которой в прошлом был застрахован способностью мгновенного исчезновения.
Чем больше всматривалась в стоящего перед ней почти человеческого парня, сильней убеждалась в серьезности происходивших в нем перемен даже с угрозой перерождения. Сердце Дунино дрогнуло в предчувствии, что с крушением ее мечты, обусловленным дымковской гибелью, в мире выключалось, гасло, выходило из строя еще одно, совсем крохотное реле, из тех, которыми обеспечивается устойчивость громадной, никем не подозреваемой системы в целом.
Несколько мгновений они мимолетно поискали друг в дружке хоть следок давней дружбы — для опоры, потом взгляды скользнули в сторону, разошлись. Во всяком случае лучше было не подчеркивать случившегося охлаждения.
— Гляньте-ка, милая Степановна, мы-то с вами угощенья ждем, все глаза проглядели, а он никак сам и слопал все по дороге... И бумажки не осталось! — через силу, насколько позволяло душевное состояние, подыграла Дуня хозяйке.
Тот склонился в рыцарском полупоклоне, и только шляпы с перьями не хватало для полноты сравнения.
— Напротив, прилежный ученик помнит драгоценные наставления — мыть руки перед едой и не жевать на улице, тем более всухомятку... — фальшиво отозвался Дымков, и обоим стало ясно, что прием шутливой болтовни для предстоящей беседы не сгодится.
Примиренно, без тени обывательской досады за потерянное время Дымков описал свою неудачу. Оказалось, товар расхватали прежде, чем подошла его очередь, однако в начале будущего квартала обещались подкинуть «месячную недостачу к норме». Сама по себе словесная фактура сказанного выдавала, насколько поверхностно, даже при каждодневной практике, усвоил бытовой словарь времени, в которое по незнанию оступился. Несмотря на скопившуюся неприязнь, что-то дрогнуло в Дуне при мысли о послезавтрашней дымковской беспомощности, когда уличный поток захлестнет его с головой. Да тут еще в намерении прийти на помощь баба по-свойски присоветовала не шибко огорчаться за приятеля, который на то и артист, предусмотрительный. Ввиду частых перебоев со снабжением и он тоже, насмотревшись на добрых людей, завел себе про черный день запас изюмцу кило на три, в холщовом кулечке подвешенный к потолку за шкапом, от мышей.
Все время пытки ангел выстоял с провинившимся видом, опустив голову и потирая левое, в особенности красное, ухо.
— Я очень, очень рада, Дымков, что вы так уютно здесь устроились... и воздух легкий, не фабричный, а хозяйка и нахвалиться съемщиком своим не может! — попыталась Дуня смягчить создавшуюся неловкость и, мельком взглянув на кухонные ходики над дверью, ужаснулась упущенным минуткам и роковым для брата последствиям такого промедления. — Так ведите же меня скорее на свою половину, Дымков.
В одних чулках, оставив туфельки досушиваться у плиты, она буквально из двери в дверь перешла за ним в угловую каморку наискосок. Помещение сдавалось с полной обстановкой, включая расстеленные на полу домотканые дорожки, растение Ванька Мокрый на плетеном трельяжике и веера разнокалиберных семейных фотографий, раскиданных по нечистым стенам с бытовыми пятнами и потеками на обоях. Со смешанным чувством жалости и недоверия Дуня оглядела непритязательное жилище ангела не только без личных пожитков постояльца, но и без крошек на столе, без соринки на полу, вообще почти без следов чьего-то обитания, кроме железной кровати со сбившимся набок тканьевым одеялом да оброненного гривенничка возле койки, на половике. И даже запах стоял, как в крестьянской бане, — нежилой. Невольно рождалась догадка о намерении замаскироваться от кого-то в самый ил придонного существования. Но отлогий праздничный поток заката врывался сюда сквозь древесные изреженные по осени ветви над окном, утверждая бесценное благо даже исподнего бытия. К концу беседы последний уже размытый облик его достиг бравого, с закрученными усами и тремя Георгиями, царского ефрейтора, который, казалось, и посмертно радуется жизни из своей засиженной мухами окантовки размером в школьную тетрадь. И тут, несмотря на одержимость основной целью прихода, где-то на краешке сознания успокоительно мелькнуло у Дуни, что тот же оранжевый, тягучий, и как примиренье с вечностью в молитве упоминаемый тишайший свет вечерний теплится теперь и дома, на могильных плитах старо-федосеевского погоста.
Утекало драгоценное время, а все не завязывался нужный разговор. Мешала непонятная дымковская рассеянность, порою прямая расстроенность, как бы от непрерывного созерцания какой-то неотвратимой опасности, которая и приоткрылась в самом конце свидания. Известие о генеральском визите хотя и обнадеживало в известном смысле, но и пугало слегка, потому что по тем временам приобретало смутное, прямо противоположное толкование. Ввиду постигших Дымкова таинственных перемен вообще представлялось безумием посвящать его с ходу в драму минувшей ночи без предварительного выяснения нынешних его обстоятельств... Подобное благоразумие на фоне безусловной веры в моральные качества Дымкова как нельзя лучше выявляет близость еще не начавшегося пока душевного выздоровления.
Складывалось впечатление, что, оставаясь на месте, он поминутно исчезал от нее куда-то.
— Посидите со мной хоть минутку!.. Куда вы от меня все время удаляетесь, милый Дымков? — осмелясь на прикосновение пальчиком, вскользь пошутила Дуня. — Не бегайте, я сама тороплюсь и долго не задержу знаменитого артиста. Но спросите его, не совестно ему прятаться в такую глушь от старых-престарых друзей?
Тот отвечал наигранным полупоклоном удивления и признательности:
— Мне лестно, что вы единственно по чутью, без компаса, отыскали меня тут... — Замечание означало, что уже запамятовал про им же самим, при последней встрече, записанный Дуне адресок. — Ваше посещение внушает надежду, что буду когда-нибудь помилован за свои прегрешения по совокупности. Нет, в самом деле собирался к вам много раз, но сперва подзашился с делами, а потом... — и сопроводил недосказанное отчаянным, на полувзмахе, жестом. — Что-нибудь не в порядке дома?
По нечистой совести он не допускал, кажется, чтобы после всего случившегося кто-то из Старо-Федосеева навестил его просто так, без материального повода. И опять бросилось в глаза, что, уверенный в Дуниной осведомленности насчет его светских похождений, сам он разучился, что ли, читать ее житейские обстоятельства, как раньше.
Еще не знавшая в тот момент о полном его бессилии помочь ей в беде, Дуня очень удивилась прозвучавшим в его голосе ноткам тревоги — за одного себя.
— Нет-нет... — поспешила она успокоить его. — Просто вспомнилось вдруг, что еще не побывала на ваших выступлениях... Даже неловко стало за вас, что в вихре светской жизни так и не надоумились послать семейную контрамарку в Старо-Федосеево, где вы получили, как говорится, путевку в жизнь... Пусть на галерку, хотя бы одну на всех, для хождения по очереди, чтобы и мы порадовались издали на ваши успехи.
Только охватившее его удивление помешало ему ощутить ужасную горечь упрека:
— Так разве вы ничего не знаете? — И чуть руками не всплеснул. — О, давно все и кончилось у меня, я уже не выступаю больше, и боюсь, что вы запоздали навсегда. И мне нечем возместить вам, но не жалейте... То был просто балаган! — Из опасения досадить гостье напоминанием о враждебном окружении, насчет которого упорно одно время поговаривали на Москве, он не стал даже вскользь останавливаться на прискорбных событиях, оборвавших существование аттракциона Бамба. — Ведь я вроде на отдыхе теперь. Был ужасно занят целые полгода, и вот свободен стал, как птица... Мог бы и в Старо-Федосеево к вам забежать, если позовете, конечно... Словом, в настоящее время жизнь моя безрадостно протекает, я бы сказал, на дне глубокого колодца, в забвении и одиночестве.
Низко опущенная голова и виноватые руки, а пуще витиеватая образность признания выдавали крайнюю степень его смущения. Бесконечно встревоженная, потому что его катастрофа означала крушение ее собственной мечты, она вопросительно, на выбор, перечислила едва ли не все несчастные ситуации большого города, постигающие провинциала, ребенка, растеряху, дикаря. Упорное молчание указывало на худшую из названых, но тут-то и представилась нелепость страхов за существо, по самому смыслу своему застрахованное от земных случайностей, без износу.
В запале чувств, не очень связно, она высказала ему несколько дельных мыслей вроде того, например, что убожеством жилплощади в глазах умного лишь подчеркивается значительность проживающей там личности... И еще вряд ли уместно жаловаться на забвение, если важные генералы чуть не по часу дожидаются аудиенции в прихожей.
Закрыв лицо руками, он некоторое время просто покачивался в очевидном бессилии связно изложить ей всю безысходность своего положения:
— Знаете, даже нарочно придумать нельзя, в какой же гадкий оборот я попал... Чистейшая патология, иначе не назовешь! — с частыми заминками приступил он к неприятной обязанности и, убедясь сквозь пальцы, что действительно не догадывается ни о чем, отвел руки от лица. — Не сердитесь на многословие мое... Мне и самому скучно да и противно исповедоваться, как со мной случился этот вывих, что-то вроде местного паралича, потому что остальное-то, к сожалению, не затронуто. Но хуже всего, пожалуй, что я уверенность в себе потерял, без чего невозможно с обрыва бросаться в полет. Короче, я вынужден был отказаться от своей артистической деятельности, которая всегда мне претила чем-то. Между прочим, чему вы удивляетесь?.. Ведь и у людей тоже не все складывается иногда, как хотелось бы!
Насколько можно было понять из его несвязного, здесь приглаженного бормотания, речь шла о якобы случившейся полной атрофии основного ангельского дара, которая представлялась Дуне еще более невероятной, чем самое чудо. Нет, какая-то подлая уловка, кому-то в угоду, если не просто шутка, что вдвое хуже, крылась в этом потоке разбитной, виляющей неискренности... Но что именно могло стать причиной дымковского отказа оказать ей услугу в одной из смертельнейших оказий, поправимых разве только вмешательством потусторонней силы?
— Поверьте, милый шалун Дымков... — заговорила она сквозь зубы, с ожесточением обиды, — лишь безысходная нужда погнала меня к вам на край света. Кроме того, мне с ночи шибко нездоровится и очень тороплюсь, напрягитесь, постарайтесь понять, пожалуйста, что попавшему под трамвай приходится делать вдесятеро больше всяких телодвижений, чтобы ускользнуть от настигающих колес: ему некогда. Завтра даже ваша помощь может оказаться бесполезной, а мы с вами тут теряем время, теряем время, теряем... — сорванным голосом принялась она безудержно повторять на манер испорченной пластинки и, предположительно, с подразумевавшимся для Дымкова значением, что участь человеческой жизни может решиться как раз за упущенные минуты.
Хоть и реже случались теперь приступы Дуниной болезни, все же нынешнее ее, может быть, предпоследнее спазматическое биение по изнурительности своей сравнимо было разве только с тем долговременным беспамятством, когда упала в корчах при виде глумливой забавки парня в шароварах над престарелым православным попом... Никак остановиться не могла, потому что уже в целом мире некому было положить ей руку на темя. Решающий перелом начинался, видимо, сознанием созревшего старшинства над ангелом Дымковым. По мере того как проникалась ответственностью за дальнейшую судьбу жалостного существа, ею же выпущенного на свет и больше не нуждавшегося в поддержке, стала стихать, униматься в ней разбушевавшаяся Ненила.
— Но право же, я и не собирался оправдываться, да и не знаю толком, в чем моя вина, — обеими ладонями защищаясь от града обвинений, примирительно заговорил Дымков. — Просто стремился делать, чтобы всем было хорошо возле меня, но, оказалось, все разное хотят. Конечно, грустно убедиться после такого путешествия, что ангел усох, одна шкурка от ангела осталась... Но ведь мне невесело и самому. Уж подступает крайний срок домой возвращаться, а при пустом-то баке нечего и пускаться в такую даль! — развел он руками, так что материальная безвыходность метафоры заставляла вникнуть в его плачевное нынешнее состояние. — Поверьте, я бы и сам с преогромным удовольствием исполнил ваше пожелание, тем более такое срочное... но, конечно, дальше будет хуже, а я даже изюмом обеспечить себя на зиму не умею. Собственно, он у меня и получается, но какой-то... в рот не возьмешь! Вот и генерал вроде вас подумал, что его обманывают... и намекнул, что мое решенье может плохо отозваться на всех вас.
Как всегда бывает в таких случаях, Дуню отрезвило известие о новой туче, возможно уже завтрашней, которая вослед еще непрошедшей, вчерашней, повисла над головой.
— Постойте, не пугайте меня... И давайте лучше по порядку, что за генерал такой?
Выяснилось теперь уже из первоисточника, что означенный, генеральского звания, посланец привозил Дымкову устное правительственное приглашение принять участие в одной сверхпарадной программе. Концерт должен был состояться уже послезавтра в Большом Кремлевском дворце на вечернем приеме по случаю не то чьего-то приезда, не то знаменательного в те годы совещания. Как правило, желанные для столичных артистов уведомления такого рода поступали из филармонии, за неделю и телефонным звонком, однако по-особому, раз навсегда утвержденному исполнительскому списку, где политическая благонадежность нередко предпочиталась мастерству. Дымков же не только в картотеке филармонии не числился, но, по странному упущенью, и обычных анкет не заполнял. Самая экстренность предложения, к тому же сделанного в неофициальной форме, если и не означала идеологического переворота в высших сферах, то во всяком случае указывала на вынужденное признание довольно сомнительного, до сих пор контрабандно допускавшегося зрелищного феномена. И, наконец, скорее настораживало, чем льстило совсем уж невероятное обстоятельство. Дело, легко осуществимое через второстепенных чиновников, в данном случае было поручено в сущности второму лицу в государстве, потому что ближайшему помощнику верховного товарища, так сказать, правой его руке — без малейшей вероятности, чтобы имелась равносильная ей левая. Тем не менее не выпавшая внезапно почесть, а что-то совсем другое было причиной беспредельного дымковского смущения.
Перед ангелом воздвиглась как бы вершина абсолютной власти земной, так что до комизма своеобразная внешность посланца выглядела гримасой высокомерного презрения к низшим слабостям людским. Правда, полное невежество по части административных рангов избавляло Дымкова от положенных смертным страха и подобострастия, но обострившееся в тот период чувство личной неполноценности помешало ему сразу прервать генерала отказом, тем более занять его время изложением уважительнейшей мотивировки для отмены намечавшегося скандала. Столь лестная всего два месяца назад карьерная удача выступать перед властелином, буквально в десятке шагов от него, сегодня сулила Дымкову обернуться катастрофой. С другой же стороны — аттракцион Бамба, и генерал, заочно наслышанный об эстрадных подвигах якобы порывавшегося упорхнуть в заграничную, лишь в крайний момент пресеченную поездку, легко мог воспринять его упирательство как злостный саботаж с вытекающими отсюда последствиями. Кстати, не без душевного томления принял он на свои плечи щекотливое партийное повеление завязать деловые отношения с ангелом — желательно даже дружественные.
— Посмотрим, посмотрим послезавтра, что за Бамба такая, даже короли заграничные им интересуются, — немножко голосом удавленника от стоячего красного воротника говорил он, прогуливаясь в тесном пространстве дымковского местожительства, мимоходом заглядывая в шкаф, на кровать, даже в хозяйкину сахарницу на столе. — Которые видали твои фокусы, докладывают, будто очень смешно. Сам я имел только служебные фотографии, но по снимкам трудно составить впечатление. Откровенно тебе скажу, не шибко нравится мне твое летучее пальто. Понимаешь, есть в нем что-то провинциально-чуждое переживаемой эпохе, легкомысленное, я бы сказал, политически-вызывающее... не наше. Я бы на твоем месте заранее переключился на пение, что ли, или там чтение мыслей. Во всяком случае последи, чтобы хоть люстру над президиумом не зацепить, где будут видные зарубежные товарищи... Надеюсь, повторять не надо?
— Да... но я хотел бы вставить сперва... — не без робости воспользовался Дымков паузой генеральского раздумья.
— Ладно, говори, раз тебе непременно вставить что-то приспичило! — хрипуче и покровительственно засмеялся генерал, приходя к заключению, что с ангелами следует вести себя, как и с беспартийными, применяя поощрительность пополам с железной настойчивостью.
— Так что именно, братец, ты вставить-то собирался?.. Давай-давай, если не слишком длинно, разумеется.
Требовалось уложиться в регламент генеральского терпения, однако, несмотря на сложные глотательные движения, все не повиновался язык:
— Дело в том, что недавно умер мой партнер, он же директор нашей группы, который по совместительству произносил научное пояснение к номеру... А без лектора мне запрещено выступать, потому что кое-где у меня мистика примешивается... словом, неувязка с идеологией! — сбивчивой скороговоркой принялся излагать Дымков и, для краткости, сослался под конец на временную свою, будто бы техническую неисправность. — Я хотел сказать, что несколько не в форме сейчас, отчего представление может неожиданно сорваться в последнюю минуту, когда ничего и отменить нельзя!
Здесь генерал заметно поднахмурился:
— Позволь, дружок, невдомек мне что-то... — перебил он властным мановением руки. — Ежели ты болеешь, тогда скажись: такого доктора мигом доставлю, что хоть доходягу за сутки на ноги поставит. А раз в порядке, то и остальное само собой на месте уладится... все в наших руках. Ты, я вижу, пребольшой оригинал, блага собственного не разумеешь, если в затылок толкать приходится, как котенка... Иной на твоем месте распростерся бы, знаешь как? Оно может, извини, дурость такая для ангела и простительна, однако нечего ему и на задворках томиться, а пора в люди выходить. Выполнишь задание на уровне, враз и к тебе добром откликнутся. Так может обернуться, что квартира только задаток, а там, смотря по заслугам, и площадь в честь тебя переименуют, бюст гранитный могут у метро соорудить... — В голосе его звучала ребячливая обида на зажатую в ладони птаху, отвергающую калорийное питание, невзирая на предполагаемые доводы. — Даже подозрительно, что за чудак такой... Целых полгода где только не выступал, колхозным сараем не брезговал, а тут виднейших товарищей из капиталистического подполья, настрадавшихся в тюремной неволе, норовит стороной обнести. Спросил бы по знакомству, чем ему не симпатичные?.. Может, и еще что-нибудь у нас не нравится? А то я перед ним тут мелкой собачкой рассыпаюсь, о его же благе болею, а он мину строит, будто сам черт ему нипочем... Неправильно ведешь себя, ангел, неправильно!
Уже на данной стадии пора отдать должное генеральской выдержке, ибо в сфере его деятельности малейшее промедление почиталось преступным, а тут вдвойне было от чего прийти в негодование:
— Я бы со всей охотой, но мне теперь главное, кабы отсрочку хоть недельки на полторы... Может, за этот срок что-нибудь и поднакопится! — ломая пальцы, на пределе отчаяния изнывал перед властью знаменитый артист.
Из понятных соображений Дымков умолчал в своем рассказе, что из всех наперечет ему известных обитателей домика со ставнями генерал со значением выделил именно Дуню, в дружественном просторечии ласкательно названную им милашкой. Однако, осведомленный о существовании поповской дочки, последний почему-то и намеком не обмолвился о куда более длительной и, главное, деятельной дружбе ангела с другой, даже ближайшей родственницей его покойного компаньона — в правильном предположении, что нажим по лоскутовской линии будет ангелу чувствительнее. Конечно, раскрывшаяся таким путем, пусть косвенная связь со служителем культа бросала на Дымкова известную тень, но именно его мучительное сомнение в своих силах, видимо, из профессиональной боязни оказаться не на высоте перед собравшейся профсоюзной элитой, показывало гражданскую робость артиста и трепет и наилучшим образом гарантировало его политическую благонадежность.
Впрочем, при обсуждении практической части кремлевский посланец не преминул мимоходом присмотреться к дымковскому обиходу, прикинул на вес перевязанный бечевкой походный чемоданишко, заглянул и в шкаф ради бдительности. А между прочим справился как бы по неведению, вскользь, по чьей собственно инициативе возникла идея заграничных гастролей и встречался ли покойный компаньон с кем-либо из европейских антрепренеров, если да — то с кем именно, и сколько раз, и какая инстанция отменяла интересную затею, небесполезную по линии культурного сближения. «Ага, значит, сами передумали, как бы не набедокурил и подсмотрел чего советский чудодей!» Из тех же соображений бдительности было высказано пожелание ознакомиться вблизи с дымковской аппаратурой, отсутствие коей означало, что номер основан единственно на ловкости рук. «Но смотри у меня, чтобы все было на чистом сливочном масле, без капельки гипнозу, который, по отзывам наших врачей, небезразличен для здоровья». В качестве высшей приманки намекнул даже на якобы вполне возможный — авансом, еще до установки в ближайшем скверике персонального монумента в честь выдающегося иллюзиониста, обмен нынешней его конуры на двухкомнатную квартирку в спецдоме Моссовета, на тихой улочке с теплым сортиром. «По нашему-то климату долго ли и отморозить нечто ценное, особенно в твоем, братец, на зависть щенячьем возрасте!» Так, мудро сочетая привычные средства воздействия, необязательный посул с легчайшим устрашением и чисто мужским юморком вприсыпку, сам он, того не сознавая, завершил черновую подготовку к проведению грозной операции.
— Засим извини, браток, время мне возвращаться на дозорную башню: вся связка ключей при мне. Насчет изюма не расстраивайся, с утренней оказией подошлю... Клюй на здоровье, которое еще потребуется впереди. На твоем пути придется поработать в своем жанре, разумеется, рука об руку с главным и одиноким человеком эпохи, чье имя сегодня парит над миром, почему молва народная и нарекла его горным орлом. — Лицо генерала посуровело, голос стал отрывистым, чуть хриплым, даже лаистым от важности произносимых слов. — Все, из края в край исхоженные мыслью, земли у него под крылом, и некий маршрут жизни надо положить меж древних волчьих ям и ложных дорог столбовых. Встречные ветры дуют ему в лицо... Буквально все поставлено на карту... без никаких реваншей впереди. От одной ответственности рассудок может помрачиться... — досказал он полубеззвучным шевеленьем губ.
Только тревожная преданность шефу, почитаемому на уровне божества, могла толкнуть верховного в стране чиновника на столь жизнеопасные допущенья в плане уже бродивших тогда сомнительных слухов о недуге вождя. Вообще-то чрезмерно доверительное общение с ангелом как с лицом философски несуществующей категории было для него как бы беседой наедине с собою. Видимо, генерал стремился выразить, как умел, свое суждение о деятельности вождя во вреднейшем цехе государственного мышления — с риском рухнуть на собственные чертежи, потому что с головокружительной высоты подобных перевалов людская история представляется сплошным кладбищем великих идей и незадавшихся свершений, а для души нет ничего ядовитей воспарений от сгнивающих мечтаний... Зато криминальная фраза эта о смертельном недуге вождя, самопроизвольно, на полувздохе преклонения сорвавшаяся с генеральского языка, возымела в данном случае решающее воздействие на его собеседника: ни один прием, пожалуй, в диапазоне от кнута до пряника, не ускоряет в такой степени одомашнивание девственно-неискушенных организмов вроде дымковского, как оказанное им беспредельное доверие. До последнего времени избавленный от тягот телесного бытия ангел получал теперь добавочное свидетельство о сложностях дел людских, где в отличие от неба наипростейшая из истин, добро, покупается ценой крови и безумия. В свою очередь запоздалое открытие Дымкова указывает на степень его погружения в земную действительность, потому что лишь из низин преисподних постигается божественное благо солнечного света.
Досыта насмотревшийся на человечество из своей кремлевской амбразуры, генерал и по службе не имел права вникать в жалкие слабости его, железной рукой преодолеваемые в пользу дела, которому служил. Сочтя подавленное дымковское молчание за признак капитуляции, он в обратный путь отправлялся с сознанием выполненного поручения, без капельки гнева за проявленное было непослушание, нетерпимое в нормальных обстоятельствах... Только подивился свысока на интеллектуальное ничтожество знаменитого чародея, включенье коего в парадную программу объяснял не подлежащей обсуждению прихотью вождя.
— Ну, все теперь... — внушительно сказал он напоследок. — О чем я сказал, запри в себе и самый ключ в глубь моря закинь. Подобная штучка если взорвется, целого квартала недосчитаешься... Так что с кем поделиться соберешься, того лучше сразу ножом ударь: менее болезненно. Постарайся выспаться, подрепетируй слегка и вообще подтянись. Пять минуток на глазах такого человека вроде и недолго, но иные всю жизнь готовятся, чтобы в последний миг узнать об их отмене. Однако живешь ты, я вижу, налегке, весь свой гардероб на себе носишь... Неужто так в заштатном виде, без сюртука выступать собираешься? Нет-нет, мы в дела художества не вмешиваемся, вашему брату видней, как надо, чтоб комичнее получилось. Но тогда уж и бриться не следует, пожалуй. После целого парада сюртуков да бальных платьев волшебник в фуфайке, да еще волосом заросший вдобавок, будет еще смешней. Это надо учесть: смех увеличивает здоровье. К сожалению, сколько я в данной отрасли понимаю, там у тебя и пуха не намечается? — огорчился генерал и надо считать признаком особого расположения, что при малом росте потянулся тыльной частью ладони обследовать состояние растительности у него на щеке. — Ладно, на твое усмотрение. Никуда не отлучайся, отдыхай покамест, а прежде всего не робей. И с гордостью заруби себе на носу, что ты у нас главный гвоздь программы!.. Все остальное только гарнир к тебе!
Сверх оказанных милостей, уже с порога, последовало царственное обещание лично заехать за артистом завтра вечерком, чтобы избавить последнего от пропускных формальностей, неувязок столичного транспорта и вообще — от непроизводительного расходования ценной потусторонней силы.
Несмотря на спешку, Дуне понадобилось некоторое время оценить обстановку, которая складывалась на редкость благоприятно. Шквальный генеральский налет сгоряча представился ей началом дымковского восхождения по ступеням молниеносной славы от совсем близкого лауреатства до избрания, глядишь, куда-нибудь и повыше, где за обсуждением верховных законов наравне с деятелями эпохи мог бы мимоходом посодействовать смягчению участи православных батюшек на Руси. И тем большей удачей становилось приглашение в кремлевский концерт, что артист будет находиться почти в непосредственном соседстве с генеральным-то зрителем, и в случае успешного выступления ему не составляло бы труда сразу, как только стихнут аплодисменты, устно обратиться к нему в защиту невинно осужденного. Впрочем, с расстояния толком не объяснишь, и конечно десятки рук тотчас схватили бы заступника на полпути к священной особе вождя. Отсюда возникала необходимость лишь письменного обращения с двумя одинаково привлекательными способами передачи. Или, как раньше с царями, опуститься на колени, положив прошение себе на шею в напоминанье о повинной голове, которую и меч не сечет, и ждать так, пока адресат не заинтересуется содержанием загадочной бумаги... Или же, свернув последнюю в комок поплотней для лучшего полета, кинуть его через рампу в направлении властелина, благодаря чему последний смог бы тут же и наложить желательную резолюцию. Но хотя до Старо-Федосеева и не доходили слухи про случай в Большом театре, когда нуждавшийся в жилплощади флейтист на очередном спектакле перебросил через борт оркестровой ямы в директорскую ложу свое слезное письмецо и таким образом, на вооружение злодейства и на беду себе, изобрел хитроумное средство прямого контакта с вождем, Дуня спасительным чутьем избрала третий, в обход чуда и совершенно безобидный вариант. Дымкову надлежало лишь блеснуть на эстраде мастерством и изяществом исполнения в такой степени, чтобы потрясенные гости, дотоле сплошь штурмовики атеизма, взмолились бы к хозяину вечера познакомить их лично с выдающимся феноменом чародейства — причем не любопытства ради, а из потребности разубедиться в мистике только что состоявшегося сеанса и тем самым подкрепить свое решительно пошатнувшееся материалистическое мировоззрение. А там, в непосредственной близости с повелителем, Дымкову ничего не стоило испросить у последнего пощаду нечаянной жертве, потому что при зарубежных товарищах неудобно было бы отказывать в акте великодушия артисту, которому сам же минуту назад аплодировал, тем более что грозная слава его нисколько не пострадала бы.
Оперативная, хотя местами, по незнанию кремлевской обстановки, и чисто детская логика Дуниных рассуждений заставила бы и Егора поставить вровень с собственным зрелое мышление сестренки — не в политическом, а в том же защитно-подпольном аспекте, разумеется. Не без сердцебиения оглянулась она на себя: ведь если просто подолгу смотреть на дворцовые окна возбраняется подданным, то она в данном случае, как бы прильнув вплотную, изучала расположение внутренних апартаментов. В самом деле, слишком уж на заправский заговор походил ее последовательно разработанный и в чем-то безошибочный план действий — как, минуя охрану и прочие административные препоны, пробиться прямиком в окружение и дальше — в душу вождя. Бросается в глаза, до чего смертельная опасность может мобилизовать у жизни подсознательную, не подозревавшуюся раньше пружину смекалки... Тем важнее отметить случившееся в тот раз у Дуни мимолетное расщепленье мысли. Свою тактическую программу она произносила с какой-то маньякальной устремленностью, однако вполне слитно и вместе с тем не в силах оторвать взор от окна, хотя ничего особенного не виднелось там — против света и сквозь засиженное мухами стекло. Лишь тоскливый и тусклый, постепенно исчезающий ныне, еще от прошлого века сохранившийся кое-где пейзаж дореволюционного Подмосковья: корявые дачные задворки с непролазными крапивами за пошатнувшимся штакетником да сорные сиреньки среди них, на просвет пронизанные закатным багрецом, и в самом конце проулка — черный, на фоне пламенеющего неба, силуэт пивного киоска, вкруг которого блуждали давеча с Никанором в поисках дымковского убежища. Ничего примечательного!.. Но властное притягательное очарование таилось в самом воздухе, насыщенном золотистой пылью, в самой его безбольной, усыпляющей тишине, как будто все кончилось, и нечего оплакивать на свете, потому что и некому, так что проникавший сюда через открытую форточку граммофонный лай с положенным на исходе дня самоварным чадом казался галлюцинацией в пустыне. В тот же момент солнце на две трети скрылось за зубчатой кромкой рощи, и молодцеватый армейский кавалер в последний раз перед погруженьем в ночь улыбнулся со своей стенки Дуне, которой воротившееся почему-то мысленное видение старо-федосеевского погоста с рассеянными там и тут клочками закатного пламени доставило странное, стариковское успокоенье. Как бы ни усмехалась высокомерная новизна над замшелыми на могильных камнях именами, и сама когда-нибудь жадно, как они, будет впитывать прощальное, негреющее тепло.
То была извечная и наивная утеха бедных, что подобно всему живому на свете и они, и они тоже, в свое время, досыта хлебнут старо-федосеевской участи, — мелькнула и канула куда-то.
Меж тем уже и блекнуть стало расплывшееся было небо, а дело не двигалось с мертвой точки. С наступлением сумерек все мучительнее рисовались Дуне убитые горем старики, как они у ней в светелке, с места не сходя, издалека прислушиваются к ее бессовестной болтовне ни о чем. Правда, она сама же и медлила с изложением дела, осторожничала из понятной боязни напугать собеседника своим несчастьем, которое в те годы почиталось наиболее смертельной из зараз, потому что всегда находился доброволец поблизости — проследить, разгадать, донести. Значит, к тому времени Дуня чутьем прежнего родства уже улавливала характер роковых дымковских превращений, связанных с врастанием в земную среду. Ничего особо ангельского не замечалось в нем и раньше, кроме ежеминутной доброй и легкой готовности к чуду, как у птицы ко взлету. Теперь же взамен очаровательной беспечности намечалось отяжеление какой-то неотвязной заботой вровень весу надетого на него тела... Словом, когда Дуня обратилась к Дымкову изложить суть своего посещения, увиденное подтвердило ее безотчетные страхи. Предполагаемый исполнитель ее плана странно сидел на койке, скорчась с перекосом в сторону, и напряженно, с проступившими по лбу жилами, всматривался во что-то прямо под ногами у него на половичке.
Впрочем, он тотчас выпрямился, едва произнесли его фамилию:
— Да-да, слушаю вас...
— В том-то и горе, что вовсе не слушали меня... хотя вопрос жизни решается в настоящий момент! — с горечью упрекнула Дуня, даже призналась в своих тайных расчетах, сгоряча, да еще до ее появления здесь, единственно чутьем по старой памяти и дружбе, что все будет улажено в наилучшем виде. — Во всяком случае, раньше, когда беседы наши велись молча, мне не приходилось посвящать посторонних в наши дела...
Намек относился к скользящим шорохам за дверью, где квартирная хозяйка снова принялась за поиски нетеряной иголки. Обида же заставила Дуню выразить сдержанное сожаление, что ангел уже не застал брата Вадима у них в Старо-Федосееве, чтобы лично удостовериться в его порядочности, несмотря на подверженность всяким модным идеям, пускай прямо противоположным иногда. «Надеюсь, вы мне поверите на слово, Дымков, что я не стала бы хлопотать за проходимца». Не без понятного смущенья тот отвечал, что между строк и вчерне давно ухватил важность дела, заставившего Дуню забыть свою неприязнь к нему, кстати, вполне им заслуженную, и безоговорочно пустил бы в ход все свои возможности для Дуни или ее семьи, кабы не досадная и, видимо, временная постигшая его дар техническая неисправность.
— Знаете, вот уже второй месяц что-то неладное творится со мною... Возможно, переутомление от частых гастролей или обычный авитаминоз, сам не знаю. Но только, понимаете, к доктору с таким делом идти неловко, смешно, пожалуй, тем более что совсем здоров... Даже поправился, говорят, или просто опух от постоянной лежки! — стал он пояснять в воровато-виляющем стиле, будто ничего не случилось. И вдруг сорвавшимся голосом, с жестом отчаянья открылся начистоту, что все у него в обрез закончилось. — Потому обо мне и не слыхать нигде, что покончилось все!
— Да объясните же, ничего не понимаю... — даже головой затрясла Дуня, встревожась за него еще больше, чем за осужденного брата.
— Тут и объяснять нечего... Вероятно, выдохся начисто. Как ни странно, оно у меня не летает больше. Некоторое ослабление замечалось еще при жизни старика, даже собирались заменить демисезон вещью полегче, скажем, плащ дождевой, но теперь и того не выходит. Вы себе представить не можете щекотное самочувствие: после всего, что было, обнаружить себя в тесной безвыходной западне без надежды вырваться на волю... Я потому и не являюсь никуда, что в непонятном качестве нахожусь, вроде лицо без определенных занятий. Конечно, я и раньше ничего не умел, кроме чуда... Оттого и считаемся мастерами на все руки, что оно у нас универсальное ремесло. Но с такими социальными показателями, вернее вовсе без них, нетрудно влипнуть ныне в крупные неприятности, если еще выяснится вдобавок... — перейдя на секретный шепоток с предупредительным значением кивнул гостье на самый низ дощатой перегородки, где за обоями что-то пошурстело слегка. — Ведь мало того, что нигде не числюсь, я еще и без прописки, даже без паспорта на свете проживаю... другими словами, как бы никто, тогда как жилплощадь за квартиросъемщиком значится. Даже снится иногда, двое в длинных шинелях вошли и спрашивают, откуда взялся, чего тут поделываю, на какие средства существую? Когда же открываюсь им, весь в испарине, что ангел, они тихонько смеются и так страшно, до жути страшно переглядываются. Потому что без дозволительной бумажки меня как бы нет для них, а кого нет — с тем ничто не возбраняется...
Виноватое отчаянье читалось в его лице сквозь почти прежнюю улыбку. Отчего сидевшее перед Дуней оскандаленное существо временами становилось ей родней брата с его щемящей сердце искренностью, который со всеми ужасами минувшей ночи отодвигался едва ли не в бесконечную даль.
— Но тогда... — надоумилась Дуня, — в самом деле, на какие же деньги вы живете, если даже не числитесь нигде?
После сконфуженной заминки Дымков заверил свою гостью, что голодать ему не приходилось:
— Ну, с одной-то стороны, Степановна моя слегка подкармливает, окончательно завянуть не дает. Она блажным меня зовет, а нищая братия у них вроде сберкассы — самым подходящим объектом считается для добрых дел. — И пошутил безобидно насчет бытующей здесь практики предварительными взносами, в рассрочку, приобретать себе теплый уголок на том свете, неизвестно где.
Впрочем, тут же осекся и, не без раскаяния оглянувшись, в давешнем направлении, на шорох за стенкой, приложил палец к губам.
— Ничего, она славная... если и услышит — не поймет, а и поймет — тотчас простит! — заступилась за хозяйку Дуня на его страхи, которых раньше не замечалось. — А другое что?
Кое-как удалось вытянуть из Дымкова, что вот уже дважды, помесячно, в его адрес поступают почтовые переводы от анонимного благодетеля. Правда, в социалистических условиях меценатство отвергается из-за множества клиентов, частное же — по отсутствию избыточных средств у граждан, — тем трогательней выглядело оно в данном случае, что оба раза присылалась сравнительно небольшая сумма, очевидно, соразмерная достатку отправителя.
— Ну, в общем-то не важно какая... мне много и не требуется! — с явным неудовольствием почему-то стал отбиваться Дымков от целой серии ревнивых Дуниных вопросов. — Нет, и не догадываюсь от кого. Нет, никаких пояснительных приписок на сопроводительном бланке не имелось. Нет...
Сам Дымков предполагал в анониме преданного поклонника из мечтателей о несбыточном, выявивших за время сенсации Бамба в количестве несколько странном для страны, утверждавшей человеческое счастье в материальном благополучии. По отрывному талону в ящике стола Дуне удалось установить кстати, что денежные переводы направляются из почтового отделения на Трубной площади, а таким образом заодно с личностью таинственного покровителя вырисовывалось и высокомерное коварство самой акции. С тоской убеждалась Дуня в роковой для ангела атрофии элементарной прозорливости. В данном случае он не ощутил откровенного издевательства в посылаемых трешниках... Никанор, которого на обратном пути посвятила в подробности состоявшегося свиданья, подивился наивной примитивности при всем беспощадстве движущих страстей и в надмирных сферах, персонифицированных в данном сочинении.
В нечаянно образовавшуюся паузу ворвалась ссора пьяниц за окном. Правду сказать, Дуне тоже почудилась страшная нарочитость в доносившемся диалоге. «Ты его по сопатке двинь, в самый хрящ ему норови... дайкось, я его сей момент отрезвлю!» — наставлял один. «Погодь, не мешай, Петруха, я сам... подержи бутылку, я сам», — отвечал другой и стал приводить в исполнение преподанный совет. Сравнительно мирный, без непристойностей, тон голосов, равно как и безучастность третьего компаньона, позволял предположить всего лишь дружескую разминку застоявшихся континентальных мощностей; во всяком случае до убийства было еще далеко.
Дуня потянулась к привязанной тесемке захлопнуть форточку, шумовое сопровождение убавилось вдвое, возобновился прерванный было разговор.
— Вот вы за меня радовались, что в гору пошел, почета удостоился... — уже без утайки раскрывался Дымков, лишь бы сократить пытку ожиданием чуда, которого не мог теперь, — а еще утром я уж бежать от него навострился... Давно бы и след простыл, как бы не риск всех вас там под удар поставить. Слабею и мокрый от пота становлюсь при мысли, что через сутки уже выступать. Знаете, какой скандал разразится, если сразу по выходе на публику и объявить, что по независящим причинам сеанс не состоится. Тут же на месте, вниз сойти не успею, враз меня и заберут... за политический саботаж. Словом, мне хана теперь... Чего щуритесь? Шибко опустился, вам не нравится?
Словно для лучшего созерцанья голову к плечику приклонив, Дуня молчала, подавленная зрелищем упадка, если не перерождения пока. Очевидные призраки его — от жаргонных словечек под воздействием бытия и среды до зачатка тика в щеке и непроизвольного там и тут почесыванья, — все свидетельствовало о серьезности качественного перелома.
— Нет, почему же, вы для меня тот же Дымков, — неожиданно для себя пощадила его Дуня, — разве только летучести вашей поубавилось. Все на свете изнашивается, я и сама, замечаю, чуточку постарела за последний год. Непонятно только, откуда у вас эти страхи и озиранья? На худой конец, если даже и заберут, что из того? Ведь вы же ангел!
Лишь с запозданьем Дуня поняла всю наивность своего довода о положенном ангелу бессмертии. Самое слово не было произнесено, но Дымков покривился в ответ, как на злую шутку: отныне этот сомнительный дар грозил ему худшими последствиями, ибо исключал единственную у людей возможность, в случае нужды, уйти от нестерпимой боли земной.
Дымков не без отчужденья пожал плечами:
— Чего же тут непонятного? Целые паломничества ко мне начнутся, всякому лестно прутом железным ангела в мышеловке потыкать... в отместку за вчерашнее поклонение свое. Бога своего не пощадили, а меня-то заведомо не помилуют! Одни фокусники, которые с голубями в рукавах, наповал заклюют... ну, которых я невольно по окраинам-то разогнал! — отрывисто бормотал он с неприятным Дуне выраженьем, словно огрызался на уже наседающих собак, но сразу стих, покосившись на что-то в окне. — Но боюсь, что-то похуже на меня готовится... Слишком уж особой моей интересуются: с трех концов обложили!
— Да кто, кто? — заражаясь чувством погони, перешла на шепот Дуня.
— Будто не догадываетесь! — подмигнул Дымков и залился дробным леденящим смешком. — Уж в вилку берут. Я теперь, как покажутся, к Степановне моей под крыло норовлю. На кухне тепло, хорошо, тихо... Вы заметили? И головой не качайте... Думаете, небось, местные труженики драку давеча затеяли, которые по сопатке?
Он долго глядел на Дуню с усмешкой печального превосходства:
— Ведь это все ряженые вокруг меня выхаживают, ладят в окошко заглянуть, с кем я тут. А то птица, покрупней грача, на подоконнике моем сидеть повадилась, махнешь рукой — не улетает, умница. Вот и прицеливаемся друг в дружку на манер дуэли, забавляемся. Бывает тоже, глаз немигающий подолгу смотрит с потолка... Все не верите? Хорошо, ларек дощатый видите на углу, где проспект Энгельса с Калининым пересекаются? Снаружи пивная забегаловка, в ней орудует усатая тетка... подсадное лицо со служебным биноклем... Прямо сквозь занавеску по вечерам засматривает, а глянец-то закатный в стеклах, сверкание, и выдает ее с головой.,
До сих пор слушала понурясь, с тоской узнавая себя в несуразных дымковских грезах, но вдруг тесно и душно стало:
— Но позвольте, Дымков, что-то не сходится у вас! — из последних силенок воспротивилась она. — Как же могло солнце отражаться, если запад-то у вас за ларьком, на противоположной стороне приходится...
— Ладно, раз на то пошло, я пугать вас не хотел: это глаза у него блестят. Вот и сейчас, и сейчас вами интересуется... Взглянуть хотите? — и, видимо, сам не в состоянии взор отвести от призрака, наугад втискивал потертый, откуда-то взявшийся театральный биноклишко в ее расслабевшую ладонь. — Берите же, только недолго, не дразните... и не высовывайтесь, а лучше из-за края занавески, как бы невзначай!
Мирная тишина простиралась кругом, великий покой в гаснущем небе, так что невольно напрашивалось худшее из предположений. Лишь ущербное, да еще в сумерках, воображение могло придумать умственную птицу себе в противники. Разумеется, от блажного и не следовало ждать ничего путного, кроме блажи, и не надо спорить в таких случаях, но почему-то Дуня не посмела подвергнуть проверке дымковский домысел, даже оттолкнула протянутую руку с искусительной игрушкой. Ее категорический отказ взглянуть с изнанки на действительность, тем самым предавая себя грозным закономерностям иного бытия, тотчас и оправдался. Как и на первовесенней прогулке в Сокольниках, не было замечено побочных признаков подразумеваемого явления вроде зарничного отблеска из преисподней или завихрения чему-то бешено промчавшемуся вослед, но, судя по воздействию на Дымкова, некая лютая, незримая для смертных чрезвычайность произошла в тот момент по направлению его взгляда за окном. Лишь по сорвавшемуся горловому вскрику да паническому поведению бедняги — как он ничком ринувшись на койку, смешно и жутко старался поднырнуть головой под тощую, мятую подушку, можно было судить о характере состоявшегося зрелища, к которому нельзя привыкнуть.
Вряд ли случайным совпаденьем объяснялась странная одновременность дымковского затухания и как раз к началу осени обозначившегося Дунина выздоровления. Не в нем ли и коренилась причина, почему при очевидных преимуществах чуда, работающего напролом встречных препятствий, Дуня предпочла естественный ход вещей — через акт помилованья, чтобы не рисковать участью брата. Все еще не сомневалась относительно возможностей пускай оскользнувшегося ангела... Кстати, ей еще не доводилось задумываться насчет конституциональной разности их существований — по самой легкости пограничного, в обе стороны, перехода. Но вот буквально в расстоянье шага вставала между ними сплошная, без калиток и щелей, всегда мучившая людское воображенье иррациональная стена, нередко отрицаемая мыслителями из боязни утратить рассудок или репутацию. До какой-то степени весь сделанный из нее самой ангел, вернее из ее энергии, становился недосягаемым для ее упреков или неприязни. По самохранительному инстинкту, что и у той, в Сокольниках, полгода назад, Дуня тоже решилась расспрашивать несчастного о характере постигшего его виденья. И если жуткая беспредметность случившегося убедила тогда Юлию в некой иномерности ее спутника, то здесь самый масштаб дымковского потрясения, видимо, подхлеснутого манией облавы, свидетельствовал, что уже на исходе его волшебный дар. Предстояло срочно выяснить, полностью ли иссякло, хватит ли у него чуда на завтрашнее выступленье, без чего рушился весь план спасительной операции?
Не сразу удалось пробиться в помраченное сознание лежавшего, лишь настойчивые повторные вопросы заставили его повернуться на спину. За неполную минуту обморока осунувшийся и чуть почернелый, он безразлично взирал на протянутую к его лицу целительную руку. То не была, по счастью, нередкая при поражении молнией слепота, а просто взвихренная пыль события все еще застилала ему поле зрения.
— Лежите, лежите, бедный вы мой, продолговатый ребенок... — с непостижимой болью для самой себя, не разжимая губ, сказала Дуня и одним качаньем головы выразила горькое удивленье в адрес тех, кто, забросив его сюда, покинул в пустыне бессмертия, под которым разумелось самое лютое из одиночеств. — Лежите же, все хорошо... Да я и в мыслях-то не допускаю, чтоб это порвалось, как нитка. Считается даже признаком роста, когда артист в такой степени собою недоволен, потому что только из отчаянья черпаются новые силы... И все же не надо поддаваться упадочным настроеньям. Оно непременно вернется, тем не менее нельзя ждать, пока оно вернется само! — и всю себя вложила в интонацию уверенности, что такое и не может иссякнуть бесследно. — Хоть что-нибудь, вы же чувствуете... теплится же немножко на донышке, правда?
— Да, оно возвращается иногда... Но уже так редко и ненадолго, что и заметить почти не успеваю! — приподымаясь на локтях и с надеждой во взоре, подтвердил Дымков.
Еще в прошлую пятницу, при возвращенье под начинавшимся дождем все существо его настолько воспротивилось необходимости отправляться в обход непросыхающей лужи посреди поселка, за обширность называемой местным водохранилищем, что одним махом, глазом мигнуть не успел, очутился на другом берегу, как раз за спиной постового милиционера, который папироску закуривал. Естественно, он обернулся на движение воздуха и на всякий случай произнес машинальное давайте не будем, хотя признаков нарушения налицо не имелось, кроме таинственно погасшей спички. Из рассказа с очевидностью вытекало, что непослушный самому волевому приказу дар чудотворения легко восстанавливался при рассеянном внимании; поэтому, с одной стороны, не следовало перенапрягать и без того расслабевшую способность, с другой же — нельзя было пускать на самотек такую важную вещь, как судьба старшего брата.
— А все оттого, что слишком много было израсходовано по пустякам и нужен какой-то восстановительный перерыв... Тоже ненадолго, конечно! — принялась Дуня на ощупь искать выход из положения. — Кроме того, после случайной неудачи вы внушили себе, что все кончилось, залегли наглухо у себя в норе... А любому дарованию требуется ежедневная тренировка, чтобы не заглохло. Вон лыжники и летом по траве тренируются, сама в кино видела, а птица киви, родом из Австралии, благо за ней долго не гонялся никто, вовсе перестала в воздух подыматься... Но ведь от крылышек-то что-нибудь осталось же! Для пожара искорки бывает достаточно... И если бы принялась ее постепенно раздувать, глядишь, однажды и полетела бы!
— Вот я и соблазнился недавно полетать, да и застрял в кирпичной кладке... — греясь в Дуниной доброте, смущенно доверился тот — без указания, однако, самой цели полета. — Ничего не стоило и калекой остаться, если бы пришлось кусками из стенки выпиливать... Вам было бы хоть немножко жалко меня?
Быстрая смена настроений от недавней прострации до неуместного в серьезном разговоре острословия показывала Дуне неисправимое, после всего случившегося, легкомыслие ее подопечного.
— На вашем месте я воздержалась бы от шуток. Вы слишком набалованный доступностью всего на свете. Разумеется, не надо и хныкать, чему-нибудь разучиться бывает иногда потруднее, чем с азов начинать. Надо было не бросаться на воздух опрометью, а шаг за шагом, как учатся ходьбе после увечья... — назидательно выговаривала Дуня своему подопечному, пока не надоумилась на практике проверить завтрашние шансы этого неудачно приземлившегося летуна. — И лучше всего, в дальний ящик не откладывая, сделайте что-нибудь такое по вашему усмотрению, при мне... — И поискала вокруг себя какой-нибудь объект для небольшого чудотворения в рамках домашнего эксперимента.
По счастью, она и представления не имела о прочих, поистине Геркулесова масштаба дымковских подвигах, с легкостью чрезвычайно исполненных им по прихоти все той же особы. В частности, случайное обстоятельство в виде личной квартиры и двумя часами позже назначенного там раута с друзьями помешало городу с окрестностями превратиться в живописное озеро или действующий вулкан потому не всемирного значения, что и сама зрительница могла пострадать в такой близи. При скромных нынешних возможностях Дымкова приходилось ограничиться чем-нибудь попроще, чтобы хватило мельчайшей купюры чуда. Однако ничего подходящего не попадалось на глаза, зато обнаружилась знаменательная подробность, разъяснившая гостье обидную невнимательность хозяина. С самого ее прихода он лишь тем и занимался втихомолку, что усилием воли пробовал поднять десятикопеечную давешнюю, у ног его валявшуюся монетку, безуспешно всякий раз.
— Вторые сутки маюсь над ней до изнеможения... Отлежусь немножко и опять!.. Но и шевельнуть не удается, — не подымая головы проскрипел Дымков и краем подошвы посдвинул чуть белевший в сумерках диск для проверки — не приклеился ли. — Учтите, в нем и весу-то никакого нет, а там пальто на ватине плюс к тому разный груз по карманам, откуда все станет вываливаться для лучшего впечатления!
Здесь-то и подвертывался законный случай малость пооблегчить номер, но, значит, небесная добросовестность не позволяла хоть и бывшему ангелу снижать фирменную марку во мнении правительствующей элиты. Отчаяние поглощало последние силы злосчастного артиста. Дуне пришлось посуровее, сколько умела, прикрикнуть на него, пока не развалился окончательно:
— Времени в обрез, а бежать, как выяснилось, поздно и некуда... Но Боже мой, приступайте же к делу!
Сеанс начался классическим приемом балаганных чародеев, когда они на глазах почтенной публики фокусируют на избранном предмете свой магический потенциал. Нахмуренные брови сдвинулись к переносью, виски повздулись от волевого напряжения, а лицо по-птичьи обострилось, даже повытянулось в направлении протянутой руки, — все это на полном серьезе, но монетка не поддавалась ни на какие уловки даже на вдвое укороченном расстоянии. Глухой вздох утробного усилия сорвался у Дымкова с закушенных губ, и, хотя сумерки сглаживали остальные подробности фиаско, Дуня отвернулась, лишь бы не видеть жалостные потуги теперь уже явно бывшего ангела, трагический комизм которых сам он очевидно не сознавал, как дети не стыдятся своей голизны.
— Там скрипят... — раздражительно обронил артист, не отводя от объекта повелительной руки.
Действительно, ребята за дверью в тот момент волокли по полу громоздкое что-то, цеплявшееся за пороги и углы. Через дверную щель Дуня попросила их, чтобы умерили свое рвение, и те постихли. Вслед за тем Дымков велел включить свет, потому что ничего не видит в сгустившихся потемках. И едва щелкнул выключатель, монета проворно, без дальнейших понуканий, вскочила в подставленную ладонь. Ошеломленный успехом, Дымков безмолвствовал с увлажнившимся торжествующим взором, но жестокая наставница его, сама в непонятной задышке, заставила несколько раз сряду, для навыка, повторить опыт и в заключение — на неопределенное время задержать монетку в полете — из подсознательной угадки, что продлением чуда мерится его качество. Оба зачарованно глядели на повисшую в воздухе монетку, пока Дымков, не дожидаясь падения, не выхватил ее сбоку и уже не разжимал кулака, чтобы не расставаться с талисманом.
Таким образом, подналадив совсем было пошатнувшиеся обстоятельства, Дуня заторопилась домой. С тем большим правом давала она прощальные наставления — сразу по ее уходе ложиться в постель, чтобы не тратить воротившиейся силы ввиду ее ненадежности, не изнурять себя дополнительными пробами, спать без снов и подольше не подыматься завтра, словом, не расплескивать себя попусту. К тому моменту прежние их отношения почти восстановились — в том объеме, разумеется, насколько позволяла полугодовая разлука, полная еще не прояснившихся обстоятельств. И тем трудней давалось Дымкову новое, пусть ненадолго, расставание в свете наступающей ночи и одиночества.
— Но в общем-то вы насчет меня не расстраивайтесь! — заключил он с безоблачным лицом. — Какой-нибудь месячишко перебьюсь, а там снова начну выступать понемножку. Возможно, придется в провинцию податься, потому что разряд и квалификация не те, но... Как, разве я не рассказал вам главную свою новость?
— Господи, какие еще новости? — полуобернулась встревоженная Дуня.
Не без надежды заслужить Дунино одобрение он поведал вкратце, что в очереди познакомился с одним бывшим поклонником, по научной части работает, фамилия Пхе, из корейцев: очень обходительный, средних лет, гражданин. Вникнув в дымковские затруднения, он в два счета через свои связи устроил именитого, хоть и оскользнувшегося знакомца в самодеятельный кружок иллюзионистов при клубе местного компрессорного завода — с теми еще удобствами, что никаких документов не спросили и ходить совсем недалеко.
В особенности огорчала прозвучавшая в сообщенье интонация хвастовства:
— Там имеются и моложе меня, пенсионеры тоже, но по отсутствию сноровки я у них считаюсь бесталанней всех. Однако кое в чем неплохо навострился... Показать вам что-нибудь? — и с профессиональным щегольством засучил рукава, но зрительница и глаз не подняла, чтобы не разреветься на эту грустнейшую, пожалуй, из дымковских новостей. — Простите, я не знал, что вам не нравятся фокусы. Мне хотелось немножко повеселить вас напоследок, чтобы не отпускать без угощенья. Тогда... можно, я вам намою блюдечко изюму... в кипяченой воде. Не отказывайтесь, это хороший, настоящий: покупной!
Нет-нет, на улицах уже темно, а ей еще добираться через весь город. Кроме того, провожатый, наверно, заждался у калитки и вот-вот, сердитый, сам нагрянет сюда за нею. Как ни хотелось Дымкову еще на часок задержать свою милую гостью, он отпускал ее за необратимостью обоюдных перемен. В отличие от прежней дружбы, когда времени не хватало на ночной обход если не подвластных ему лично, то под ключом у него находившихся тайн, теперь, с исчезновеньем чуда, вкруг которого происходило общенье, становилось вроде бы не о чем говорить. И так как оба оглянулись в прошлое одновременно, испуг перекосил дымковское лицо при воспоминанье об оставленной без надзора старо-федосеевской колонне, но Дуня уже предупредила его мысленно, что без дверной скобки, которую сама же и соскоблила со штукатурки, никто посторонний уже не вступит на территорию объекта. Тема была исчерпана, сбившаяся было сила чудотворения возвращалась к ее владельцу, и при соблюдении преподанных Дуней советов имелся шанс, хоть и небольшой, на успех завтрашнего предприятия. Расставанье совершалось даже без рукопожатья, никогда, впрочем, у них и не соблюдавшегося. А просто Дуня подарила стоявшего перед нею уже получеловека одобрительной улыбкой, положенной при разлуке без взаимной надежды на скорую встречу, и категорическим жестом запретила провожать себя хотя бы до порога: спать!
Тем временем задушевная толстуха уже поджидала полюбившуюся ей девочку у себя на кухне:
— Никак опять с пареньком твоим приключилось? — имея в виду подслушанный давеча припадок, нараспев заворковала она вокруг нее, через силу надевавшей пересохшие туфельки. — Но ты по нем не горюй, не впервые с ним, к завтрему он у меня как огурчик встрепенется!.. Ведь я в покойную бабку мою и ворожея, тоже шепчу маленько. Против липового цвету, погуще заварить, да словцо мягчительное в придачу, никакая хворь преисподняя не устоит...
Ласки у ней хватило бы на целый мир, и чтобы без обиды подсократить ее причитанья, Дуне пришлось обнять и придержать малость на груди охапковскую шептуху как бы из признательности за ее трогательную простонародную заботу.
— Уж лучше не трогайте его до утра, пусть отлежится: натура такая... — и в порыве чувств едва не обмолвилась напрямки, что он весь в меня.
Нервного запала ей хватило отозваться на приветливые, в дорогу, напутствия хозяйки, вышедшей на крыльцо придерживать собаку. Сразу за калиткой, под случившимся тополем, Дуня предалась прорвавшимся, наконец, беззвучным рыданьям. Во всем свете, пожалуй, не было лучшего уголка без помехи и вволю оплакивать покидаемое навеки. Непроглядная, под сгустившимся небом и верно об единственном фонаре на всю округу, осенняя мгла поглотила очертания кровель и древесных крон. Но еще светилось дымковское окно, и, пока не погасло, блик его на Дуниной блузке помог Никанору отыскать подружку. Терпеливо и без расспросов ждал он поодаль своего времени, давал ей проститься с иллюзиями переходного возраста, чтобы по прошествии сроков стать единственной ее реальностью... Но стало накрапывать, а путь был далек.
В пустом ночном автобусе, привалясь к недвижной громаде телохранителя, Дуня поведала ему некоторые сведения о Дымкове, дотоле скрываемые, словно в какой-то мере отвечала не только за внешний облик последнего, но и поведение в целом. Постыдные химкинские похожденья Дымкова представлялись ей днем грехопаденья, а ведь за очевидной, на публике, изменой неминуемо должны были таиться еще худшие, на которые уже не хватало воображенья. Великодушное тепло исходило от Никанорова плеча, и, видимо, щепетильная совесть толкнула Дуню доверить теперь уже единственному у ней другу свои противоречивые чувства. В памяти попеременно возникали — то саднящие сердце речевые интонации, то поминутная оглядка в поисках опоры, которой ему не было нигде. Несмотря на упадок сил, Дуня гневно в чей-то адрес по ту сторону электрического плафона над головой заступилась за Дымкова, покинутого ими в столь противопоказанных ему условиях. Душевный ее разлад в том и заключался, что на поверку и после всего случившегося, растративший себя попусту, беспомощней ребенка, вполовину очеловеченный, он становился ей родней, чем прежде. Она ждала сочувствия от спутника к себе и примирительной жалости к нему, в ответ же получила до холодка разумное объясненье.
К тому времени у Никанора Шамина уже складывалась черновая пока концепция ангельства, чью реальность полвека спустя с развитием тонкой электроники ему почти удалось доказать для большой науки. Университетский наставник потому и рекомендовал студенту заняться дымковской темой, что по его тогдашним прогнозам любое иноструктурное существо, вступившее в земную среду, минуя переходные стадии, со временем неотвратимо впадает в крайнее, на молекулярном уровне, биологическое ничтожество начальных организмов, еще не успевших обзавестись ни самозащитной системой, ни комплексом эгоистических стимулов к нападению. А пока что пофазный анализ процесса мог составить основу для триумфальной диссертации молодого ученого, — в настоящем сочинении кое-где раскиданы вкратце ее отдельные тезисы и фрагменты... По словам студента, догматическая безгрешность небесной публики объясняется не какой-то надмирной моралью, а просто по природному верхоглядству они не подозревают о соблазнах и законах смертного бытия, состоящего, главным образом, из обороны себя и присвоения чужого. «Не потому ли при попадании в людской планктон, — с сладострастием отместки подчеркнул Никанор, — они так быстро становятся добычей оборотистых дев или нахрапистых благодетелей!» Из сказанного следовало, что очевидная на дымковском примере интеллектуальная ограниченность ангелов, кстати — единственная гарантия от мятежей свободомыслия, избавляет их самих от терзаний высшего порядка, Дуню же от обязательства сострадать им.
Между прочим, при очередной встрече профессор Шатаницкий, видимо, в качестве бывшего ангела не преминул указать студенту на сугубо пристрастный характер вышеприведенной оценки, причем — с испытующей приглядкой недоверия... Но здесь необходимо отметить один забавнейший завиток игры. Со стороны получалось, будто в памятную рождественскую ночь своего первопоявленья ангелу захотелось почему-то обойтись без свидетеля в лице безвинного студента, которого и отправил в фантастический полет над вьюжной Москвой. Естественно, что, несмотря на давность происшествия, жертва никак не могла простить обидчику подобного насилия, в особенности когда ее стали поочередно усаживать на всех коней знаменитой бронзовой квадриги, с риском увечья из-за болтавшихся на ногах лыж. На деле же Никанор сразу, по грубоватой манере шутки, распознал истинного шутника, возымевшего целью озлобить его и таким образом приобрести надежного информатора о дымковской деятельности на период пребывания того в старо-федосеевской орбите. С той поры ради маскировки Никанор на каждом шагу высказывал неприязнь к новоявленному ангелу в расчете на повсеместную агентуру Шатаницкого, однако не ради снискания протекции и вообще материальных выгод, а чтобы через дверь доверия еще глубже проникнуть в личность адского профессора, еще за год до описанных событий ставшего предметом серьезнейших научных наблюдений для своего собственного студента. Уместно открыть заодно и другую Никанорову тайну с целью обелить его в глазах ортодоксальных мыслителей. Несколько отвлеченный, даже с мистическим уклоном, характер темы оправдывался у него далеко нацеленным, чисто прикладным замыслом — использовать магнитополярный антагонизм потусторонних начал для построения мотора невиданной мощности и практически вечного движения. И все же удивления нашего заслуживает не столько молодой ученый, самоотверженно посадивший самого дьявола под колпак исследования, а весьма знаменательное неведение последнего. Ибо если сам он, по должности наделенный прозреньем высшего порядка, так до конца и не расчухал дерзостную игру Финогеичева сына, следовательно, и закаленные номенклатурнейшие чины небесного ведомства тоже подвержены риску до исподней шкурки рассосаться в земной среде.
Последнюю треть пути, после пересадки в трамвай, Никанор просидел недвижно, чтобы не потревожить задремавшую спутницу. С закрытыми глазами, по канве вышеприведенного отрывка пытался он проследить, как невесомые нити логических обстоятельств прорастают друг в дружку, образуя тело материального явления. Но потом, с уходом вглубь, мысли его стали путаться, исчезать, и когда Дуня растормошила его на конечной станции, вагон был уже пуст, а за слегка запотелым окном с посреди бескрайнего, осенним будыльем заросшего пустыря сиял трамвайный павильон, такой тревожный и бесцельный посреди космически-безлюдной мглы, кабы не одинокая пара на железной скамье под навесом, расклонившаяся в стороны — два мешка с утилем. Дуня узнала своих стариков, поторопившихся навстречу любому известию: так они устали. Родителям не хватило отваги спросить напрямки, дочке же обыкновенных сил на обнадеживающий ответ. Она лишь улыбнулась ободрительно, чтоб не огорчались ничему, потому что все, все на свете совсем не окончательно, и потом, опустошенная, с подножки вагона, рухнула в колыбель Никаноровых объятий.
Сказались издержки дня, и едва свалилась в кровать, тотчас из зенита, затмевая небо сознания, понеслась на Дуню сорвавшаяся галактика.


