Глава IX
Среди неправдоподобных событий настоящего повествованья самым невероятным, пожалуй, выглядит обещанное однажды истосковавшимся родителям и состоявшееся впоследствии свиданье с их злосчастным первенцем. Из заключенных лагерников до тех пор ни один пока не приходил домой на побывку. Для всех старофедосеевцев без исключенья то был поистине великодушный дар, хотя и сделанный почерком коварного дарителя. После нескольких сорвавшихся попыток адского профессора по уловлению задержавшегося в командировке ангела судьба и личность Вадима Лоскутова становились последними козырями в его сверхазартной игре.
Хотя лоскутовские дети одинаково воспитывались в духе умеренности и благонравия, присущих той среде, с годами стало замечаться у них довольно резкое расхождение в характерах. Так, если кроткая, слишком ранимая Дуня защищалась от тогдашних переживаний бегством в себя, а младший брат по той же причине и непонятно в его возрасте укреплялся в приверженности к опальной старине, то Вадим, напротив, все чаще проявлял непримиримый критицизм в отношении сложившихся в семье, не только политических устоев.
Предмет тайной родительской гордости и таких же безмерных надежд, сей полуэпохальный молодой человек доставил своим старикам не меньше огорчений, чем его сестренка Дуня. Его показательному паденью с достигнутых было высот предшествовал полный разрыв с отцом, но и после своего ухода и свершившейся катастрофы отступник продолжал уже без прописки незримо проживать в домике со ставнями. Из понятных тогдашних страхов подверглись сожжению все его фотографии и письма, даже школьные тетрадки и другие материнские реликвии. Настолько искусно удалось выскоблить всякий след преступного родства, что для сапожных заказчиков либо прежних прихожан, у кого хватало отваги общаться с бывшим священником, даже для неопытного следователя, прямо от станка призванного огнем и мечом, наравне с религией пресекать прочее всемирное злодейство... Для всех одно время мимолетно прошумевший в газетах Вадим Лоскутов являлся лишь однофамильцем старо-федосеевского батюшки. Самое имя удалили из списков и обихода семьи, но — не из сердца: по прежнему отдаленнейшие планы строились из расчета на пятерых. Сверх того любой пристрелявшийся в таких делах товарищ сразу сообразил бы причину возникающего у Лоскутовых виноватого зияющего молчанья, едва кто помянет про сибирские снега, блудных сынов, про долгую разлуку, — подметил бы и неизменно пустующее место за обеденным столом как бы на случай чьего то внезапного возвращения из лагеря, что полностью выдавало их тайные расчеты, ибо по государственной громадности Вадимовой вины таковое могло совершиться лишь при новом повороте истории.
Заслуживает пристального внимания натура данного молодого человека, неугомонные добродетели которого наряду с огорчениями ближайшей родни обусловили и его собственную гибель. Обладая добрым сердцем и похвальной, хоть несколько прямолинейной совестью, он с детства глубоко переживал чужое горе и когда иные махали шестами на своих голубятнях либо запускали в поднебесье расписные змеи с фонариками, грозя спалить деревянную окраину, он один подобно хрестоматийным светочам не принимал участия в забавах и шалостях сверстников, погружаясь в раздумья о наблюдаемых в природе противоречиях, столь легко устранимых применением логики, откуда всегда и начиналось у людей сомнение в верховном руководстве мирозданием. С годами суровая пристальность к окружающему лишь усиливалась, почти все печалило чистого и впечатлительного юношу подобно принцу Гаутаме, только знаменитую триаду последнего — недуг, старость и смерть, несколько расшатанную врачебными достиженьями, сменила более современная — нужда, невежество, — насчет третьей кандидатуры были колебания пока. Нестерпимая, особенно вечерами, тоска кладбищенского одиночества настоятельно звала Вадима активно включиться в борьбу с неустройством жизни. И так как наладившийся сапожный приработок отца почти полностью избавлял семью от аблаевских голодовок, а обязательное для детей священника посещение церковных служб неизменно прививало им особую неприязнь к религии, то и представлялось целесообразным к искоренению нищеты людской приступать в помянутой, наиболее опасной, по убеждению молодого реформатора, и живучей ее разновидности. Словом, будь его власть, генеральное раскрепощенье человечества, в плане первоочередности мероприятий, он начал бы с внезапной, без разъяснительной подготовки, по возможности одновременной обработки взрывчаткой всех подобного рода учреждений с крестами на куполах, но заодно и полумесяцу не поздоровилось бы. В самой безнаказанности акта, земной и небесной, содержался неоценимый пропагандистский момент, исключавший запоздалое сопротивленье верующих, равно как последующая бульдозерная расчистка места, помимо строительных площадок, оставляла и в памяти людской пустыри забвенья для заселенья их полезной, через огонь профильтрованной новизной. Правда, крутые меры несколько противоречили пункту конституции о свободе вероисповеданий, но передовикам всех отраслей не возбранялось хоть вековую программу выполнять за пятилетку. Считая благотворным для людского племени отеческое понуждение ко благу, Вадим рано стал сознавать возложенную на его поколение задачу — не пропустить микроба зловредной старины в стерильный мир грядущего, так что жалость, не говоря уже о совести, становилась порой злейшим из пережитков прошлого. Характерно, что не скрываемая юношей с высот нравственной опрятности холодная брезгливость к житейским уловкам бедности, на какие ради его же сытости иной раз пускались старики, удваивала в них обожание первенца. Еще на школьной скамье у Вадима проявилась склонность проникать в души особо тихих одноклассников с целью излечения их от им же самим мешающих недостатков, единственно настойчивым напоминаньем с фиксацией вниманья — как по слухам, йоги удаляют бородавки. Имелись основания полагать, что болезненно-пытливая любознательность к людским тайностям могла с годами выдвинуть его в следователя по особо важным делам, а там, глядишь, по прохождении практического стажа, и в госдолжность повыше по части наиболее коварных штампов социального зла для профилактического прижигания невинных сердец, где те, при недосмотре, запросто могли бы угнездиться. Егору принадлежало мимоходом оброненное замечание, что при более благоприятной анкетке любезный братец наворотил бы делов не меньше какого-нибудь там Савонаролы Робеспьеровича. Но тут же сам себя и опроверг едкой шуткой насчет сомнительной Вадимовой пригодности в повседневном революционном процессе, ибо по интеллигентской расхлябанности, например, ни за что не порешился бы совершить обычную в то время историческую необходимость над родным отцом с его, в общем-то, бесполезной для общества старухой.
В самых прочных русских семьях рушилось патриархальное благочиние, завершаясь разрывом родителей с детьми. Свержение стеснительной опеки старших нередко знаменовалось присвоением себе права страмить Бога вслух с последующим вторженьем в красный угол избы, причем самая безнаказанность произведенного кощунства делала излишним протест потрясенных стариков. Впрочем, всегда бывало на Руси, когда в отплату давней порки за разбитую сахарницу подросшие удальцы получают физическое удовлетворение, разбирая огнестрельное оружие на глазах у матери, щелкая и прицеливаясь туда-сюда, отчего старушки за сердце хватаются да капли пьют. К несчастью, смысл и сущность происходившего тогда поджога сердец были осознаны с необратимым запозданьем... При некоторых своих неумеренных увлеченьях Вадим поумней был, в отличие от бушевавших сверстников публичных непристойностей в храмах не совершал, с родителями вел себя почтительно, хотя и без слащавой, нецеломудренной нежности, нередкой в обеспеченных семьях. Мужицкий облик отца и склад его простонародной вятской речи, не менее того крупные и тяжкие, в порезах и поколах чернорабочие руки, а пуще всего вопиющая житейская неумелость перевешивали в глазах сына его социальную вредность.
Домашних стали тревожить не в меру скользкие рассужденья первенца, плоды строгой и недоброй пристальности к сущим пустякам вкруг себя. Егор, находившийся сначала в полном интеллектуальном подчиненье у брата, пока не взбунтовался наконец, как-то отметил ему в лицо с восхищеньем непробудившегося пока соперничества, что если в пятнадцать лет у него такие мыслишки шевелятся в башке, то что еще может выползти оттуда впоследствии! За вечерним столом Вадим ставил в тупик даже самого, казалось бы, профессионально подготовленного о.Матвея своими невинными вопросами из разряда тех, что жгутся при прочтении их ходом коня. Конечно, за древностью рода человеческого все они давно известны даже едва просвещенным умам в своих классических варьянтах, но в том и заключалась их подрывная сила, что, банальные в верхах, они наравне с булыжником из мостовой приобретают революционную убойность, становясь достояньем низов.
До поры, в стремленье охранить драгоценный, перед сном грядущим, семейный покой, батюшка обходился шутливой лаской:
— Ты, Вадимушка, гвоздиком в часах не ковыряйся, а то на всю жизнь с ходу собьются. Покойный шорник мой не зря сказывал, что водка должна быть крепкая, сабля вострая, вера детская. В кавалерии служил, дело свое знал, царство ему небесное! — и отеческим прикосновением к темени ладил закрепить преподанное назидание.
Но в ходе одной мирной дискуссии, где Бог был истолкован источником света, добра и красоты, Вадим вдруг принес из чулана, где спал в летнее время, небольшую коллекцию насекомых, чем-то неуловимо для глаза отличную от обычно собираемых школьниками его возраста. Она состояла из всяких, не без умысла подобранных, жучков и козявок, по признаку видовой отвратности, что ли, и не местного происхождения порой, так прегадкую медведку, например, среди могил проживавший о.Матвей видел впервые на своем веку. Только пристрастным, с особой задумкой, взором можно было высмотреть подобных ублюдков, по задворкам бытия сокрывающихся от солнечного луча и глаза людского, так что первым побуждением Прасковьи Андреевны было смахнуть подобную гадость с обеденного стола... Представленная на отцовское усмотрение энтомологическая диковинка вряд ли имела касание к обсуждаемому предмету, но уже тогда весь психический склад Вадима заставлял предположить, что единственно ради последовавшей затем паузы недоумения и был предпринят им кропотливый труд собирательства. Следя за сменой выражений в отцовском лице, сын поинтересовался, какими приблизительно соображеньями, по его мнению, мог руководиться всеблагой творец, наравне с человеком наделяя жизнью подобные, при всей их конструктивной занятности, унылые изделия? В плане богословском речь шла о дисгармоническом противоречии указанных штучек эстетике христианского рая. Сюда сами собой просились и другие промахи Всевышнего, несовместные с занимаемой им должностью, вроде бледной спирохеты и бациллы Коха, мировых войн и прибавочной стоимости, алкоголизма и дороговизны продуктов и прочий уличающий материал из популярного атеизма. Но, значит, нечто другое было у Вадима на уме, если воздержался от дешевки. И тогда младший почти прозорливо справился у брата, почему указанное зверье наколото у него на черном картоне.
— Для оттенения их скрытой мерзости... — неосторожно, не по уму простодушно отвечал врасплох застигнутый Вадим.
Слишком туманная, к тому же узкоместного значения описанная мелочь не заслуживала бы упоминанья, но без нее стала бы вовсе непонятной одна фраза, тоном возмездия и в чулане наедине оброненная младшим братом старшему в условиях ужасного, ни с чем несравнимого, потому что чисто физического паденья и даже падального ничтожества, — другое дело, дошел ли тот урок до Вадима с его по меньшей мере помраченным сознаньем. Важней отметить, что, отвергая юридическую неправомерность предвзятого подхода к человеку в революции, тем самым осуждая брезгливость беспорочной святости к греховной людской породе, сам он в практике своей так жестоко повторял эту исконную ошибку истории.
Вадима жалели в семье больше Дуни, и впрямь — любимец старшей отцовской тетки, вещей и нищей Ненилы, всю жизнь с сумой и босиком пробегавшей по вятским снегам, мальчик с детства отмечен был бесплодной гениальностью, какой зачастую обозначается вырожденье. Сколько раз, бывало, занявшаяся в подсознанье крупица случайного знания приобретала спонтанное развитие, чтобы в паузе прерванного сна однажды ночью сбоку вспыхивала мучительная, ранящая мозг своей отточенной точностью информация, некое беспредметное откровенье, от которого к рассвету оставались лишь умственная усталость да остылый, не поддающийся прочтению уголек. Еще в детстве мучительно и часто снилась ему как бы пульсирующая, неохватная глазом, но в каждой части своей гипнотическая волшебная машина, позже ставшая известной ему под школьным названием вселенная. И в бесчисленных окошечках на табло чуть сбоку струилась информация по всем показателям ее работы, иногда и ненадолго совпадавшая с догадками наиболее прозорливых умов. Однако никому не давалось постичь в точности — что именно делает, куда мчится стоя на месте, чего так настойчиво ищет сей, диаметром в тысячи световых мильонолетий и практически ничего новенького не производящий агрегат, кроме перевалки одного и того же из пустого в порожнее? Каждое, с годами все более дерзкое прикосновение к тайне, повергавшее мальчика в благоговейную дрожь, плодотворно кровянило сверхчувствительные, под круглой костью на плечах, мозговые оболочки. Легко представить объем его возможных к моменту зрелости свершений, кабы не предназначенное ему пассивное, с гибелью сопряженное участие в механизме одного поистине адского, на крупную добычу рассчитанного капкана, где высшей валютной ценности человеческая судьба должна была сыграть роль вспомогательной защелки.
Впервые о критических настроеньях подросшего любимца о.Матвей был уведомлен письмом анонимного благодетеля из бывших прихожан. В конверте находилась вырезанная бритвой из факультетской стенгазеты необширная, бойкая такая статеечка под суровым названьем Сумерки богов. После обстоятельного, не менее как в три с половиной машинных странички исторического обзора изветшалых религий, а также на основании роста успехов раскрепощения тружеников континентов земного шара предсказывалось близкое крушение всех их с христианством во главе. Автору шел тогда двадцатый год, что и бросалось в глаза не только из приведенных выше шестикратно чередующихся родительных падежей.
Вечерком за ужином батюшка завел сторонний, издалека, разговор о множестве потому и смертных, что языческих, неполноценных богов, также о едином предвечном Вседержителе, коего, минуя общеизвестные прописи православного катехизиса, и в государственной практике никакой декларацией прав пополам с уголовным кодексом и колхозным уставом не подменишь по количеству содержащихся в нем нравственных параграфов; просто всемирной бумаги не хватит распечатать их полностью, и только неписаным законом духа живы были люди на земле. Чем иначе, риторически вопрошал о.Матвей, возможно уравновесить чудовищное, столь смертельное в лапах зверя, нынешнее знание, ибо такой силы бывает пища ума, что становится ядом жизни, и бывают такие концентраты тайн, что только Всевышнему в пору да и то не каждый день. Попутно возникал вопрос, хватит ли крылатости у нового тезиса по упразднении христианства удержать человечество в полете хотя бы на прежней, незначительной высоте? Столько за минувшие века в счастье и горестях натащил человек к подножию Отца небесного, что не опасно ли вышибать сию подпорку веры, окажется ли достаточно мощи у нового Самсона удержать на себе разрушаемое, Атлантову равное хозяйство? И с такой впечатляющей силой было опрошено, что Вадим непроизвольно плечами пошевелил, примериваясь к воображаемому грузу. Короче, о.Матвею в голову не приходило, сколько горестных сомнений, впервые облекавшихся в слово, скопилось в его душе. Даже в ранних, особо пламенных проповедях своих, когда, безраздельно руководясь доктриной о распятом богочеловеке, не косился на ухмылявшегося в сторонке презренного антипода его, никогда бывшему вятскому батюшке не случалось говорить и вполовину нынешнего накала. Не потому ли, что речь шла о Боге не в мистическом его, обсуждению не подлежащем аспекте, а в чисто утилитарном преломлении, уже тогда ощутимом для старика применительно к государственности российской. Понятно, ничего пока не зависело от парнишки Вадима Лоскутова, да ему и не постигнуть было в полном-то объеме отцовские тревоги, но уже по замаху крыльев угадывался его полет, уже начальные расхождения с семьей порождали в о.Матвее фантастические расчеты, что ежели своенравная судьбица хоть шутки ради да возведет первенца на гиблую вершину, допустит удальца однажды до общенья с нынешними-то правителями России, то пускай, живота своего не щадя, подшепнет наиглавнейшему-то государю иноземного происхождения истинный секретец ее тысячелетнего существованья — поберег бы старую, чтобы не скувырнулась кобылка по дороге к земле обетованной, а то вскорости и ехать туда станет не на чем!
Такая униженная, безрадостная мольба за нечто и ему тоже частично принадлежащее звучала в отцовском голосе, что у Вадима недостало сил прервать его и, отбившись чем пришлось, убежать на одно не только лестное, но и обязательное для него собрание, где должен был получить вступительное в новую жизнь общественное порученье, некоторым образом испытательную нагрузку, причем добираться до места предстояло двумя автобусами да меж ними бегом через площадь шагов не меньше пятисот. Уж времени оставалось в обрез до начала заседанья, о котором с волнением неофита помышлял целую неделю, но как ни вертелся, с отчаяньем поглядывая на ходики в простенке, все же не посмел прервать отца, подбиравшегося к своей коренной и, казалось бы, при всей ее необъятности взад-вперед исхоженной теме Бога. На сей раз разговор велся в несколько необычном разрезе, без того профессионально-сладостного умиления, которому в проповедях так корреспондировали и благостная после обедни усталость паствы, и косой солнечный лучик, весьма кстати пробивающийся из купола сквозь сизую кадильную мглу. Верней всего то была беседа если и не с равноправным другом, то завтрашним наследником своим о первостепенно-важных вещах по своему значению для грядущего, а возможно, и наиболее злободневных даже в переживаемую эпоху. Допущенные им тогда догматические вольности, в иное время немыслимые для священника, подтверждают Матвеево стремление на предельной искренности показать Вадиму серьезность положения.
Вскользь коснувшись наблюдаемого с некоторых пор у верующих опаснейшего, по его словам, какого-то отвращения к православным таинствам, особенно к удержавшимся от первобытных времен вроде несозвучного современной эстетике причащения телом и кровью, о.Матвей заодно отметил и развившееся в мире, подтверждаемое успехами баптизма, недоверие к ритуальным предметам как жалким попыткам овеществить отвлеченное и нетленное в кусках дерева, холста и металла, при всей художественной ценности лишенных чудодейственной силы хотя бы в пределах обычной радиоактивности.
— Что касается облика Божьего, — сказал о.Матвей, — столь соблазнительной мишени атеистического осмеяния, то — сущая правда твоя, что именно человек всегда творил Всевышнего по своему подобию — из имевшегося под рукой, наличными средствами техники и воображения — от идольства до нынешних раззолоченных картинок.
По мнению о.Матвея, боги всегда и были вехами умственного развития нашего, равно как произведение является портретом автора. Оттого умирали даже созданные из золота, ибо солнечный свет не запрешь в кадушку: он всегда новый. Оттого якобы и осиливает всемирный скептицизм, что церковь неспособна создать божественный образ, эквивалентный уровню достигнутого знания: еще не народилось ваятеля с душой достаточной емкости, чтоб уместилась в ней статуя такого роста. Однако развитие событий, по о.Матвею, дает основания ждать, что разные причины, в том числе потрясения множества, выдвинут великого, хотя и с загадочным профилем, духовного обновителя, учитывая темпы созревания, предположительно к середине очередного века, когда возродившаяся, непостижимая сегодня вера станет достоянием умственной элиты, как раньше была уделом простонародного невежества.
Не менее смехотворно для священника, отмечал впоследствии Никанор Шамин, выглядело и другое, тогда же высказанное Матвеево утверждение, — будто само по себе и трагическое, повсеместно происходящее вытеснение совершенства духовного чисто плотским радованием, изгнание Бога из мира, проще сказать, может по неизреченной милости Господней обернуться для нас тою положительной стороной, что лишь по разбегу из глубины падения и сможет человечество вымахнуть на вершину спасительного покаянья... Здесь наглядней всего проступает масштабность разъяснительной работы, проводимой одним из блестящих представителей научной диалектики, профессором Шатаницким.
— Папа, я ужасно спешу и смертельно опаздываю... — улучил минутку вставить Вадим.
— Здесь важней всего на свете... — сказал о.Матвей, переходя к основному уже практическому разделу, ради которого и начинался разговор.
Вкратце Матвеевы реченья сводились к тому, что всякий патриотизм начинается с нежности к незабвенным уголкам детства: деревне на бугре и ромашковому скату к безымянной речке, туманцем подернутой лесной дали, материнской могилке на погосте. С ростом ума то же чувство распространяется на волость, даже уезд, кому довелось исколесить вдоль да поперек; но уже для осознания своей губернии требовалась умственность, излишняя для вчерашнего земледельца, для коего мир кончается за околицей. Россия слишком велика, чтобы уместиться в простонародном сознанье. Да и как вписать себе в сердце Амур с Камчаткой, о которых не слыхивал вовек! Легче полюбить вселенную, что каждую ночь мерцает и плещется, пугает и манит нас таинственным звездным простором — прямо над головой. Племени, рассеянному на такой равнине, всегда бывало трудно собраться для обороны... Да и как оборонять то, чего и в уме нет, а без того, глазом не мигнул, как уже стал призом завоевателя.
— Оттого-то мудрецы прошлого, — говорил о.Матвей, — и стремились объединить народ свой пламенным мифом мессианского призвания.
Сейчас я открою тебе великую тайну, страшно вслух произнесть... — продолжал о.Матвей и машинально ловил все ускользающую Вадимову руку, пока не поймал наконец. — Умному с пепелища-то всегда видней, откуда возгорелося. Вот я почитай жизнь свою в обнимку с ними прожил, с трудящими-то. От купели до ложа смертного, шагу обиходного без меня не творили: свадьба и солдатчина, исповедь и самая гульба на масленой... А веришь ли, Вадимушка, ни разка я от них словца заветного Россия не слыхивал. Так в чем же тогда таилось былинное наше богатырство? Чем в бедах наших держалися? Трехсотлетнее мамайство одолели чем? Нонешние умы, начальнички, мыслей-то бегут, огорчений сторонятся, абы не расстраиваться: без здоровьишка никакой сласти от власти нет. А ты не подумай на меня, что каменное строение отрицаю, а и дедовскую избицу поберечь бы, отколе по первому же набату появлялось крылатое несметное воинство... Помяни мое слово, сынок, году не пройдет, как и главный, усатый-то, на помощь его покличет. Оглянись, середь экого простора поставлен твой обветшалый дом, на все четыре ветра раскрытый... А ну-ка со всех четырех и подступит! Подточены непогодой древние венцы, развеселая живность в щелях повелась... Иное заслушаюсь с чурбака моего, как она там свое гоп со смыком на разные голоса заведет, щиблетами почнет приколачивать... А то, бывает, кострищи запустят до неба в честь международного гостеприимства, тут уж ничего не жаль. И мы со старухой, матерью твоей, не ропщем, нам бежать некуда из тех пылающих стен родимых, с ними и в прорву огненную: за все по совокупности спаси Господь народ мой... Не скрою, однако, вполне может статься, что из общего пепла нашего горько посмеемся со старухой над запоздалой мудростью твоею. Вот и все... А округлил где ай лишку дал, то не осуди: не от корысти трепался, Вадимушка!
Считая произведенную подготовку достаточной, о.Матвей как бы невзначай справился у сына, верно ли про него сказывают, будто, расшалившись в приятельской компании, чуть ли не письменно, напророчил христианской вере совсем скорый теперь каюк. Уткнувшись носом в нетронутую тарелку, Вадим молчал с горящими ушами. Спешить на собранье стало незачем: ему-то, не принявшему полного посвященья, не к лицу было заявляться позже всех. И тогда, принимая Вадимово поведенье за раскаянье, батюшка с одобрительной отеческой лаской осведомился напоследок — из книжек либо собственным окрепшим умком дошел до своего обоюдоострого открытия.
— Уж лучше ели бы кашу-то, спорщики! — в предчувствии дурного конца вмешалась Прасковья Андреевна. — Пшенная-то, как простынет, в рот ее не возьмешь.
— Погоди, мать, дай уж нам... нам спорить не о чем... тут другое: вот и рядком сидим, а ведь он меня вроде и не слышит. С чего бы у тебя, сынок, глухота такая? — в лицо ему заглянул отец, собираясь коснуться Вадимовой руки, и все не без смущенья отметили, с какой поспешной неприязнью тот заблаговременно убрал свою под стол. — Да ты не беги меня, Вадимушка. От одного-то разногласия не стали мы чужее. И я новой твоей родни не порицаю, что на сторонке завелась! И то, подумать только, экой корабль тысячелетний с места стронули, а еще дедами сказывано — середь моря не отдыхают. А как проснешься иной раз среди ночки да поприслушаешься — волна какая в бортовину бьет, то и почнут страхи всякие, один жутче другого, представляться старичью... Но разве против мы? Оно и неплохо бы ко всемирному-то счастьишку, кабы знато было в точности, в которую сторону плыть, не сконфузиться бы!
— И еще главней, поинтересуйтесь у него, папаша, почем туда с километра обойдется! — в поддержку отцу напал с фланга Егор.
Все машинально покосились на него — слишком уж выплеснулся из подростка замутившийся осадок обид, что скопился за годы старо-федосеевской судьбы.
Вадим отвечал, что в сущности своей основная социальная идея современности о праве обездоленных на радость почти совпадает с центральной заповедью Нагорной проповеди, настолько впитавшейся в характер русской нации, что и проявляется не только в простонародном, упрощенном истолковании революции, особенно митинговых формулировок поставленной ею конечной цели, но и в литературных произведениях, как, например, в эпохальном шедевре, где будто бы сам Он, в белом венчике из роз, сын Божий совершает ночной обход столицы во главе матросского патруля.
— Ну, наивный мой браток, — нащурясь и с усмешкой вполне стариковской мудрости отвечал Егор, — возможно, через пару ближайших поколений мы на собственной шкуре расшифруем этот никем пока не расшифрованный, загадочный ребус — куда, зачем и, главное, кто именно, загримированный под Христа, уводил простодушных ребят в самую темную ночь нашей страны.
Так первый же нанесенный удар смысловой разгадки популярной поэтической притчи повергнул Вадима в длительную паузу, и по сжатым кулакам Егора следовало предположить, что второй, равный по меткости логический ход вообще лишит противника способности к сопротивлению.
— О, да ты у нас не только злой, а и ловкий игрок, квадратный мальчик Егор! Но если ты имеешь в виду лишь неизбежные труд и боль, которыми оплачивается всенародная и любая мечта обетованная, то по мере приближения к ней будет смягчаться суровый климат жизни, то есть условия существования, которыми, как известно, определяется человеческое сознание.
Волнуясь и запинаясь при мысли, что делает первую заявку на интеллектуальное совершеннолетие, — к слову, он и сам тогда искренне в нее верил, Вадим изложил свою историческую систему. Несмотря на противоречивую наивность обобщений, звучала там и некая жгучая новизна. На деле все обстояло гораздо сложней, но воинствующая схема не терпит опровергающих ее подробностей, заранее лишая их логического гражданства. Нельзя было и винить за слишком дерзкую иной раз поверхностность тогдашнее юношество, чье умственное созревание совпало с коренной ломкой народного образования. И вообще, если еще вчера принято было начинать историю человечества с появления сознательной личности, ныне стали исторический отсчет вести с пробуждения в ней сознания социального. Отвлечением от соблазнительных прелестей прошлого с одновременным уклоном в утилитарную злободневность значительно облегчалось формирование общественного сознания в единственном направлении — на штурм старого мира. Замена прежней человеческой летописи как Божественной комедии о народах и героях, об их подвигах, несчастьях и преступленьях — сухой нередко цифровой схоластикой социально-экономических чередований с подчинением законов нравственности им одним. Одновременное изъятие религиозных предметов из учебных программ, а из библиотек исторических сочинений запретного отныне содержанья, планомерно отправляемых в бумажный размол — все это освобождало юную смену от заумного гуманитарного хлама, служившего источником стольких разногласий у предков зачастую с нарушением общественного порядка. Воспламененным благородной идеей, чтобы отныне все стало лучше, дешевле, обильней, качественней и вообще доступней для трудящихся, история предоставляла обширное поле деятельности независимо от ихнего образования. Напротив, после удачного разоблачения устарелых авторитетов, догматов и норм народному мышлению о мнимых важностях, вроде христианства, России и прочей мякине с Господом Богом в придачу, не требовалось знаний даже на уровне ухода за мотоциклом. И если решительная, до основанья, подготовка строительной площадки под сооружения нового мира осложнялась последующей вывозкой крошева от зримых святынь вещественных, то отработка невидимых вовсе не нуждалась в особой рабсиле, свалочных местах или расходах на взрывчатку. А достигнутые успехи окрыляли операторов на преобразование самой природы людской, наиболее потайного в ней, корешками уходящего в глубь клетки, в суть биологических констант, в истоки времен, как бы ни кровоточила и стенала она, сопротивляясь предписанному благу... Когда взрослеющая молодежь последующих поколений стала заново открывать некоторые прописи бытия, подвергнутые насильственному забвенью, она, естественно, не обходилась без ошибок и заблуждений, нередко роковых. Мышление Вадима Лоскутова, довольно верное порой и безнадежно затупившееся по уходе из дому, дает наглядное представление о мучительных такого рода попытках иных молодых людей определиться после бури в истории собственной страны, отыскать ее местоположение на карте мира.
Оттого ли, что в юности в особенности четко предстают всякие житейские несообразности, Вадим заодно коснулся самых чувствительных струн отцовской веры. Пользуясь смятенным безмолвием аудитории, самодеятельный лектор на основе испытанных цитат показал, что все лучшие сказания народов посвящены некой блаженной стране вечных радуг и человеческих радостей трудового содружества, как раз осуществляемого у нас сегодня. Причиной тому якобы явилась престранная диалектика небесных благодеяний, обернувшихся посредством чьих-то магических махинаций в свою прямую противоположность. Со времен Иова Божья ласка в толковании церкви почему-то проявляется причинением боли, а благочестие праведника украшают смирение, нужда и голодуха с приправой всяческого уничиженья человеческого естества, а лучшим лакомством труженика является посыпанная крупной солью скорби житейская краюха с оплатою земных невзгод на том свете. Перечисленное было произнесено Вадимом со спазматической задышкой, как если бы заочно присягал огненной новизне, куда с некоторых пор устремился безвольным мотыльком, однако временами без особой искренности, потому что с применением не свойственных ему, не совсем опрятных в присутствии родителя и священника в придачу аналогий и метафор, впрочем, довольно обычных на тогдашних молодежных диспутах, где иной безусый ортодокс не стеснялся по части словесности в знак стопроцентной преданности безбожной идее. Создавалось впечатление, что ожесточением формулировок молодой человек старался не только обеспечить себе безотлагательный теперь, лишь по нехватке воли затянувшийся уход из семьи, но и облегчить родителям предстоящую разлуку, а повышением голоса хотел довести до сведения послезавтрашних единоверцев состоявшийся акт бесповоротного сожжения мостов. И в то время, как сам о.Матвей, с горечью узнававший себя в сыне, ибо тоже считал правомерным любой диалог о разуме со Всевышним, слушал Вадимову декларацию отреченья от старины, закрыв лицо руками, Прасковья Андреевна всемерно пыталась удержать свое возлюбленное детище от какого-то отчаянного выпада, предвестье которого явно читалось в его воспалившемся лице. Судя по тому, с каким бунтовским прищуром поглядывал тот на вместительный, во всю ширь угла под потолком киот с фамильным, крупнее прочих икон, образом богородицы, сурово взиравшей на впервые так разыгравшуюся семейную сумятицу, в мозгу молодого человека вызревал какой-то особо лихой аргумент площадного атеизма против наиболее интимного, высшей святости христианского догмата, рассмотрения коего даже в духе благоговейного здравомыслия представлялось старухе делом непрощаемой греховности.
— Отвернись, владычица, не слушай дурня, пречистая... — припадая на колени и ладони к ней возводя, запричитала попадья. — Не его в том вина, что пуще всей родни в Ненилу босоногую уродился... и сам наутрие не вспомнит, о чем с вечера нашумел. Смилуйся, не взыщи с убогих, голубка, сами слезьми горючими на деточек наших заливаемся, ниспошли вразумление, матушка: этак-то пробушуют дотла силушку и державу свою, проснутся к седым волосам, ан — ни кола, ни казны, ни кровли, и башку похмельную преклонить некуда! И ты, ты, безумец... — метнулась она к Вадиму, хватаясь за его неподкупно отстраняющие руки, — уж коли себя не жалко, хоть младшеньких-то в землю не погребай, не предавай нас гневу Господню... Погляди, как она на тебя смотрит!
— Подымитесь на ноги, мамаша, и не унижайтесь попусту... — весь пылая, подрагивающими губами отозвался разгулявшийся любимец. — И никогда раньше сроку не хороните: ничего вам за меня не приключится, раз я сам у ней на виду. Пусть полюбуется, как мы живем, если еще не насмотрелась! — и в довершенье как бы пальцем в красный угол погрозил, десяток длинных мгновений выстояв в каталептической прямоте. И хотя то был достаточный срок прицелиться в недвижную мишень, механизм небесного возмездия и впрямь не сработал почему-то.
Но тут Прасковья Андреевна в стремленье отвлечь на себя накликанные казни египетские, забормотала заумные речи да так убедительно, что старо-федосеевский батюшка им обоим вперебой и не с перепуга ли перспективой внезапного вдовства пустился в довольно странные для священника рассуждения — человеку не дано обидеть Бога, разве только огорчить маленько, затуманить печалью милосердный взор... Возможно, делал это не столько во вразумление супруги, чтобы пощадила себя, сколь на всякий случай, в косвенное напоминанье Всевышнему не применять небесную артиллерию в отомщение недоумку. Словом, такая поднялась шумиха, канарейка спросонок биться в клетке стала. И тогда очевидная необходимость прийти на выручку родителям вдохновила Егора прекратить недостойный, показательно-генетический лоскутовский парад, в котором лишь самой Ненилы не хватало. Намереньем его было помочь родителям унять своего брата, кстати, заметно отрезвевшего после первого же оклика. С непривычки он сделал это с излишним рвением, поэтому между братьями и вспыхнул ребячьего свойства идеологический поединок с неожиданной концовкой, как и у той, главной бури, чьим отголоском он являлся.
Осуществляемое в темпах беспримерной спешки преобразование не только многовековых общественных формаций, но и основных стимулов социального общежития, требовавшее вековой же рассрочки, сразу обнаружило свою историческую непрочность. Ломка древних фундаментов с выемкой наугад краеугольных камней и заменой их современным, без достаточного обжига пустотелым кирпичом всякий раз сопровождалась трещиноватой осадкой наиболее ответственных узлов с аварийным перекосом обреченного здания в целом. Относительная легкость задания по расчистке пустыря под хоромы грядущего вдохновляла на дальнейшее. И так как изощренная тогдашняя техника умножала не только число излишних потребностей, но и мощь сорных эмоций, междоусобной ненависти прежде всего, то глобальное применение доктрины грозило миру участью древних цивилизаций.
... Ничего пока не случилось, кроме того, что молчавший дотоле тринадцатилетний мальчик в намерении высказаться решительно поднялся из-за стола — очевидно, потому, что некоторые суровые слова принято произносить стоя. В нем теперь никак не просматривался недавний, мастеровитый на все руки, не досаждавший старшим хлопотами о себе и вровень с ними деливший семейные тяготы, вглухую замкнутый в себе паренек. Не то чтобы возмужал от необходимости взяться за штурвал при штормовой волне, даже постарел немножко и после первой же полуфразы видно стало, как близка развязка.
— Слушаю тебя и диву даюся резвости твоей, — сухо и внятно, с железцем в голосе сказал Егор. — Пошто так разбуянился в тихий субботний вечерок? Видать, совесть вконец замучила, что ежедневно жуешь бесчестный поповский хлеб, так ведь папаша у нас трудящий, сменил крест на шило, сапожник теперь.
Тогда-то не к месту, на всеобщую беду и впуталась опять Прасковья Андреевна.
— Кого-кого, а старика нашего нечем будет попрекнуть и на судном дне. Только и было жизни у него, что из ямы карабкался да как бы вас за пазухой не зашибить. Чего-чего, пряниками не баловалися, шипучих вин не пивали... — Кстати, утром шаг за шагом восстанавливая в памяти совершившуюся катастрофу, со стыдом и горечью вспомнила сохранившуюся от лучших времен, в шкафике за крупкой непочатую, скудновскую бутылку цимлянского. — Отец ваш, кровные мои, рук не покладая на работе горел, малым огоньком сжигался...
— Вот и не следовало на малом-то... — сквозь зубы вырвалось у Вадима и, струсив, недосказал.
— А чего ему было делать-то? — озадаченно насторожилась, тону посбавила мать. — Не для забавы, он вам пропитаньице добывал, чтоб голодом не заморить.
— Не сжигаться, а сжечься надо было начисто, — в непонятой одержимости проскрипел Вадим. — В солнечный денек вывести семейство на площадь, какая полюдней, да бензинцу не жалея, и запалиться всем гнездом...
— Так ведь вы же крошки были махонькие, неразумные, — руками только и всплеснула мать.
— Вот с крошками-то и полыхнуть впятером! — в неумеренном, чисто дьявольском азарте, с потемневшими зрачками, крикнул Вадим, тем самым обнаружив незаурядный темперамент, который еще полней мог расцвести у него на вершине власти.
... В оправдание ему надо, однако, заранее оговориться, что у Вадима и в мыслях не было обидеть стариков. Напротив, весь тот решающий месяц он в особенности часто с прощальной пристальностью, иногда до щекотки в горле, задерживал взгляд на сутулой спине отца, как тот, скособочась над верстаком, мычал что-то мыслям в лад. Собственно, в той жесткой и нечаянной реплике выхлестнулась застарелая боль за отца — может быть, последнего ортодоксально верующего служителя церкви небесной, до такой степени призванного боками расплачиваться за ее земные прегрешения, что даже поставленного в необходимость виниться перед детьми за дарование им жизни на сей постылой земле. Опять же бессознательно высказанная мысль содержала в себе всю тактику христианского мученичества, когда оно при завоевании вселенной взамен кроткой, для мирного употребления горной заповеди непротивления злу насилием, побеждало его беспримерным личным страданьем. Такого рода человеческие факелы всегда бросали во мрак грядущего не менее яркий, чем светочи передового ума, слепительный луч, и потом поколения пользовались им как тоннелем сквозь каменную толщу зверства при выходе на свой высший биологический рубеж. Вряд ли такое, Никанору принадлежащее, объяснение описанной выходки бросает тень на искренность Вадима в его сближении с огнедышащей стихией, погубившей его новизной: он просто по младости своей стремился к объемному, универсальному постижению истин, одностороннее толкование которых так часто кончается кровавым разочарованием. Именно Вадим столько раз и публично восхищался предоставленным ему эпохой, с выходом в бессмертье, безбрежьем открывшихся горизонтов, — есть где размахнуться уму, хотя и тогда уже попадались у него пессимистические нотки. В частности, по исходящим от Шатаницкого сведениям, дает повод для догадок якобы найденное в бумагах арестованного стихотворение Икар с чисто провидческим посвященьем самому себе.
К сожалению, чисто эмоциональная формула, утверждающая самосожженье как действенное средство апелляции к общественному мнению мира со стороны гонимых, оказалась недоступной для старо-федосеевского разуменья и была воспринята как попрек малодушному духовенству, тем более обидный, что со времени Аввакума не слыхать было о полыхающих батюшках на Руси. Хотя среди прочих Вадим себя обрекал на костер, невзначай сорвавшаяся фраза вызвала взрыв понятного возмущенья, за исключеньем невозмутимого Егора. Все с возгласами различной громкости повскакали с мест, так что на поднявшийся шум, помнится с разбитием малоценной вазы в суматохе, сразу заявился Финогеич с ведром и в сопровождении приезжего на побывку шурина, оба в стадии начального подпития; не без огорчения убедившись в отсутствии бушующей огненной стихии, они воротились к прерванному занятию. Меж тем, дело складывалось хуже всякого пожара, и если Дуня, например, кулачками стуча в грудь оцепеневшего виновника, торопилась втолковать ему, что закон Божий запрещает, не велит убивать себя хотя бы даже на краю разверзшегося вулкана, то Прасковья Андреевна ненатуральным голосом и куда-то вбок воздетыми руками взывала к Владычице пропустить мимо ушей кощунственные шалости незрелого ума, не взыскивать с изувера, как сама она все наперед ему простила. Тогда как о.Матвей носился по кругу меж галдящих домочадцев, словно их стало там по меньшей мере дюжина и, суматошно взмахивая руками, пытался утихомирить с увещательным прижатием к груди каждого в отдельности... Даже канарейка в подражанье хозяевам металась по клетке из края в край, с риском для жизни ударяясь головой о прутья. Но внутренно все они, пожалуй, только и ждали чьего-то окрика со стороны, и, характерно, едва Егор голосом построже обратился к родне с призывом прекратить домашний цирк, тотчас переполох скандала сменился покорной тишиной, даже слезы высохли, и старшие, как по сговору, повернулись лицом к юному мудрецу — точь-в-точь как после фининспекторского погрома впоследствии. Показательно, что и сам Вадим, осунувшийся слегка, потерянным взором искал у него помощи и посредничества, а тот в самом деле заступился перед стариками за старшего брата, чтобы не взыскивали слишком, если понервничал не в меру.
И вдруг преобразившийся отрок впервые показал себя в неожиданном для своих лет развороте, а возможно, приоткрылся бы чуток и в программном аспекте предположительно-грядущего, кабы Никанор Шамин, с чьих слов излагается данный эпизод и по чистой случайности оказавшийся в пустующем соседнем помещении, не задел локтем, видимо, прислоненную к дощатой переборке, еще аблаевскую метлу.
Как быстро в умственном отношенье ни росли бы дети под воздействием угнетающей обстановки, в постоянном сознании своей гражданской неполноценности, остается вдвойне неприятный осадок от последовавшей затем тирады юнца, с помощью какой он отхлестал братца на прощанье, прежде всего феноменальным несоответствием юного же возраста и зрелости высказанных мыслей, смертный яд которых, как правило, получается в процессе броженья невыплаканных слез. Несомненная, проступающая местами сквозь пену загнанной ребяческой дерзости, порою ужасная глубина постиженья позволяет заключить, что за пайкой радиосхем мальчик Егор Лоскутов успел передумать не меньше, чем отец его за сапожным верстаком. Надо полагать, что, как во всех случаях долгого, вынужденного, почти тюремного молчанья, воспроизводимый ниже текст подвергся у него многократной мысленной прокатке, настолько плотно и слитно были пригнаны там слова.
— Вот видите, мамаша, к чему ваша самодеятельность привела, — ледяным учительным тоном вмешался Егор. — Что касается тебя, старший брат мой, то впредь воздерживайся от подобных рекомендаций, укрощай в себе Ненилу! Не думал же ты в самом деле, что подобный костерок мог бы кого-либо нынче образумить, усовестить? Опасаюсь, не дойдет ни до кого твой фортель. Времена не те, не те и люди. Извини, но я неудачный твой экспромт расценил как способ единым махом узел разрубить, так сказать, освободить родителей от привязанности к тебе, следовательно, и — материальных притязаний в дальнейшем... К такому за алиментами не потянешься! Но, чудак, бывают чувства, которые удаляются только вместе с сердцем... И такие операции, хотя бы во избежание смертных случаев, не следует отверткой совершать. Опять же, судя по наличию еды на столе, старики наши в полной рабочей форме да и мы с сестрой впрягаемся потихоньку... Словом, хотя все мы тут вроде бы погорельцы на российском пепелище, но не приговоренные пока. Так что покидать нас можешь с легким сердцем, без стеснительных для себя обязательств. И мы тебя не осудим. В бумажное наше время без диплома в пастухи не берут, а ведь тебе повыше захочется, Вадимушка? — и снизу заглянул ему в склоненное лицо. — Другое дело — много ли в таком счастье услады для взыскательной души, если к нему на карачках добираются. Да берегися, ведь не забудут про родимое твое пятно и в чем оно заключается... его и паяльной лампой не сведешь, разве только вместе с кожей спустишь. Мильон укради, дите убей — все простят, а про него в самую горькую, одинокую твою минутку припомнят, совместят и помилуют! Я твою безвыходность крепко понимаю, братец, но скажи, не приходило тебе на ум, что, еще до того как перестать быть, человеку дается выходная лазейка, состоящая в примиренье с неизбежностью, откуда и родится всякое геройство. Вдруг тебе все на свете нипочем, и самая боль становится ощущеньем жизни... пожалуй, страшнее силы нет. Что, ни разу не осеняло тебя в твоих мечтаньях?
— А тебя? — видимо, застигнутый на смежной мысли, странно усмехнулся Вадим.
— Меня-то осеняло... но я еще маленький, мне страшно, трусишка пока. Но и у меня по дороге туда есть порожек заветный: исчезнуть, потушиться, уйти, раствориться в тайге, жрать древесную кору, женьшень копать для вельмож мира сего, спуститься на ступеньку ниже — растеньем, зверем стать где-нибудь на отрогах Тянь-Шаня, затаиться в каменной глуши, шипом и зубом огрызаться из норы, когда придут на меня с облавой...
Дрожащей рукой, как ослепший, отрок потянулся было к чашке с квасом пересохшие губы смочить, но только расплескал и подальше сдвинул от беды. И с той минуты, подавленные никак не меньше жутью сказанного, чем если бы канарейка заговорила вдруг, прочие слушатели глаз не смели от него отвести, словно ждали чего-то еще худшего.
Не сводя от Вадима гипнотически-заблестевших зрачков, он шарил в себе идеальную, применительно к его конституции и точную, как слепок, формулировку общественного руководства, где прогрессивная устремленность, безотрывная от побуждений высочайшей нравственной гармонии, сочеталась бы с повседневной хозяйственной целесообразностью. По лицу было видать, уже нашлась отменная одна, да вроде не то пальцы жгла, не то из рук подобно тугой резине выскальзывала, никак в слово не ложилась... и вдруг отчеканилась сама собой в виде рациональнейшего, по тогдашней нехватке текстиля, декрета о всеобязательном возвращении вдовам пиджаков с расстрелянных мужей, чтобы, заштопав дырочки, перешивали для своих сироток, вынужденных терпеть стужу по причинам недовыполнения промфинплана. Получалось, что Егор одновременно с пощечиной приписывал честь запоздалого революционного открытия: дети не отвечают за вину родителей, внуки за дедов, неродившиеся за давно умерших. Пользуясь умилением родителей и размахавшись, Вадим заодно в тот раз подвергнул прогрессивной критике и другие уязвимые предметы из религии. Если сюда прибавить, что он еще стихи писал, в секрете даже готовил книжечку — тоже полтора слова в строке против слипания ценных мыслей, нередко наблюдаемого у классиков, то понятным становится положение баловня с дальнейшим переходом к обожествлению под залог великой будущности... Несмотря на мирный исход, состоявшуюся беседу надо считать первой трещинкой в дружной дотоле лоскутовской семье.
Следующая фаза назревающей размолвки обозначилась месяца два спустя, тоже за столом. С утра в тот славный, с морозным солнышком, денек о.Матвей отправился в баньку, но вместо обычной после таких походов благостной умиротворенности воротился к обеду в самом тягостном расстройстве духа, от еды отказался наотрез якобы по нездоровью. Лишь в ответ на встревоженные приставанья домашних и ни к кому собственно не обращаясь, поведал он омрачившую его бытовую сценку на базаре, куда по дороге домой зашел прикупить из-под полы кое-какой, по ремеслу, сапожной мелочишки. В проходе меж торговых ларей, отведенных для стоянки подвод, немолодой, заведомо не пьяный, с виду даже благообразный мужик изливал свой гнев на невесть чем провинившуюся лошадку, что и доставила его сюда с картошкой из ближнего Подмосковья. То была низкорослая кобылка, ко всему привычная колхозная труженица, и хотя тот сек ее по крупу сложенной вдвое колодезной цепью, особой кровки не было, только багровые вздутия проступили местами по разорванной коже. В общем же лошадка стояла ровно, не пытаясь увернуться от судьбы, правда — нераспряженная, подергивалось в такт ударам отвислое, сплошь в набухших жилах, подпругой стянутое брюхо. Случившиеся возле ротозеи, местное ворье и копеечные спекулянты, возвращавшиеся после уроков школьники, также заметно протрезвевшее от зрелища пропойное отребье в сосредоточенном молчании следили за ходом расправы без малейшей попытки вмешаться в происходящее злодейство — впрочем, не ради одного лишь самосохраненья, потому что в тогдашнем-то своем исступленье запросто и убить мог. Недружное глухое эх! время от времени, при свистящем взмахе, срывалось у некоторых с жестоко утончившихся губ. Однако не терзаемая кляча деревенская привлекала тайное сочувствие наблюдателей или, скажем, беспокойно переступавший по ту сторону ее жеребеночек, такая славная коняшка, с подвижным хохолком начинающейся гривки, а как раз сам он, нынешний хозяин ихний, судя по обильной проседи под сбившимся к затылку картузом, обеих войн солдат и, наверно, взрослых детей отец. Объединявшее их всех, обычное при казнях, простонародное раздумье сводилось к тому — какою только напрасною мечтою не самосжигается на свете человек и чего посредством нее достигает... В своей увлеченности о.Матвей всего себя вложил в рассказ, то и дело применяя живописные крестьянские обороты, с детства сохранявшиеся на донышке памяти, отчего событие в его устах приобретало некую символическую значимость.
— Пьяный, что ли? — не для себя, еще для кого-то справился Егор...
— Куды, в полной сухости, да и по обличью-то вроде и не зверь дикий, а послушали бы, родные мои, какими он словесами, под кажный стежок, Бога своего костерил! Вчуже сердце сжималось за горемычного, как он теми же устами пищу станет принимать... — как бы ни к кому не обращаясь, продолжал о.Матвей, машинально соринки сметая со стола, пока солонку рукавом на пол не смахнул, и таково было напряженье минуты, что, если даже и заметили, никто не посмел нагнуться за нею. — Не хаю народ мой, сам того же племени... Но отколе же, отколе, как не от безграничности нашей страшное наше размахайство повелося? А все оттого, что никакой преграды взору нет, степь, да небушко, да сорока на плетне... Ну, поневоле и взалчешь обо что-нибудь разбиться, огонька глотнуть али чего там и на свете нет. А уж там, с векового привязу сорвамшись, не то что нажитую копейку ай там дедовский сундук, самые внучатные пожитки спустим в пропой. Тут уж не подходи никто, зарубим... Нам тогда, раз что под руку попалося, ничего не жаль! Зато по прошествии сроков, ковшичком рассольцу душевное окаянство сполоснув, опять до нового загула кроткие да исправные становимся: кол на башке теши, все стерпим... Ах, желанные мои, как же он ее, несчастный, кормилицу свою хлестал!
— А что же коняшка-то, — несмело напомнила Дуня, — небось, глаз не сводил?
— Много ли стребуешь с несмышленого? Копытца у него что твои ребячьи кулачки. Но, правда, сперва-то с нетерпеньицем на мамку поглядывал, скоро ли ослобонится, видать, проголодамшись с утра... а под конец стал и у него хохолочек всякий раз подрагивать.
— Синхронно, значит? — переспросил Егор, значительно покосившись на все еще молчавшего брата, и вдруг открылось, в чей адрес предназначался Матвеев рассказ. — А приблизительно, сколько ей на круг разов досталось, не удалось подсчитать?
Очень возможно, у него и еще нашлось бы подстегнуть минуту, но тут Дуня вступилась за старшего брата, который по характеру и судьбе был ей ближе, хоть и непонятней младшего.
— Перестань мучить нас, жалить, воду мутить... — прокричала она на высокой ноте и опрометью, падая и ушибаясь о ступеньки, бросилась к себе наверх.
— Вот сразу и видать, что баба слезливая, — вдогонку кинул Егор, — а заместо того лучше поинтересовалась бы у нашего передового — за провинность какую кормилица-то, как папаша метко выразились, истязанье свое приняла.
— Чем других понукать, сам и спроси, раз приспичило... — примирительно вмешался отец. — Не за версту, рядком сидите.
— Ну, разве откроет он нам с тобой такой сверхгосударственный секрет... Лишенцам его знать не положено! При случае он запросто отправил бы всех нас, вместе с сестренкой, на заклание во имя идеи, без личного своего участия, разумеется: Робеспьер тоже был чистюля! — наотмашь, с хрипотцой презренья ударил младший брат, — живое доказательство, как рано взрослели дети в тогдашней обстановке, хотя довольно коряво высказал вполне зрелую мысль, что в истории не бывало злодейства, которое придворные псалмопевцы не восславили бы как величие духа.
Вадим никак не мог подавить в себе ноющее чувство вины за пускай косвенную, через отцовский хлеб, принадлежность к преступному сословью, которую ему еще предстояло искупить каким-то политическим актом столь безмерного объема, что от одной мысли замирало дыханье. Тем и объяснялся последовавший через минуту намек Егора, в равной мере оскорбительный и прозорливый, что при посвящении в ту строгую веру Вадима вполне могут вынудить разными перекрестными обстоятельствами самую отцовскую жизнь принести на ее алтарь в качестве вступительного взноса.
— Нельзя не осудить дурное, бесхозяйственное поведение твоего колхозника, — с холодком и раздельно заговорил Вадим, чтобы всем, там тоже, было слышно. — Не скрою, отец, у меня плохое создалось впечатление от твоего рассказа, словно ты не столько нас разжалобить хотел, как... нет? Тогда раскройся начистоту, что у тебя было на уме.
— А самому тебе так уж ни капельки и не жалко ее, Вадимушка? — по-новому взглянув на сына, искренне чему-то подивился отец.
— А чего ж ее жалеть! — снова, отвлекая разговор на себя, на полном равенстве ввязался Егор. — В случае чего казенную вещь запросто и в расход списать дозволено, будто не было. Тем более что при коммунизме вовсе лошадей не будет, исключительно неодушевленные трактора! — И тут же что всего обиднее — вполголоса, остерег папашу трепаться на опасные темки с ненадежными людьми. С некоторых пор семья стала испытывать в присутствии вдруг непонятно умолкавшего Вадима гнетущее чувство нравственной неполноценности, да и сам он томился невольным перед великой идеей сознанием вины за свое пускай лишь родственное соучастие в тщательно скрываемой надежде на некое запретное чудо. Всевозрастающее домашнее неблагополучие должно было когда-нибудь взорваться, что и случилось в один метельный декабрьский вечерок.
Собственно, даже не в избиенье безответного живого существа заключалась суть, а в неких сокровенных причинах, подвигнувших пожилого русского крестьянина с его вековечным культом коня на только что поведанное зверство. Беседа в самом деле принимала скользкий поворот, и Вадиму поневоле приходилось отвечать самому на заданный вопрос.
— Насколько я понял, отец, тебе подчеркнуть хотелось чуть ли не перерождение русского земледельца, — по возможности мягко обратился он к о.Матвею. — В том смысле подчеркнуть, что уж до такой степени все вокруг ему опротивело... ну под влиянием некоторых насильственных мероприятий!... Мало сказать, чужое стало, не свое, а полностью теперь постылое, когда, по твоим словам, не подходи — зарубим, родительское благословенье спустим в пропой, так? Но ведь фабрики да железные дороги тоже нынче не чья-то собственность, откуда совсем не следует, что ничья. Согласись с такой дикарской логикой — нетрудно и диверсию оправдать. Кстати, и мне попадались на глаза такого рода печальные картинки, чаще всего под видом пресловутой национальной нашей растяпости, но я буквально всякий раз сожалел, по крайней мере, о вынужденной своей невозможности активно вмешаться... ну, по ряду независящих от меня причин! — намекнул он на социальное свое бесправие.
— Ну, ты бы мог это самое и письменно, без указания, что ты сын лишенца и попа... такое и без марки доходит! — тоном озабоченного сочувствия подсказал Егор. — В доносе обратный адрес не обязателен... Разве только в надежде на вознаграждение! Сам-то ты уверен, по крайней мере, что акт предательства гарантирует тебе помилование?
Целясь в самую суть Вадимова признанья, отрок не рассчитал, видимо, силу удара. Сказанное прозвучало для всех громче всякой пощечины, эхо которой удвоилось благодаря случившейся затем паузе. Из-за некоторой сложности смысл оскорбленья не сразу достиг простодушных стариков, а малейшая заминка создавала впечатление, что и вообще здесь некому оборвать одерзевшего мальчишку. Да и последовавшее с запозданием отцовское вмешательство скорее предотвращало ужасный поединок, нежели восстанавливало честь потерпевшего.
— Ну, уж ты перегнул, перегнул как всегда, змий, — невпопад и словно на части разрываемый забормотал о.Матвей. — Нехорошо!.. и ты тоже, Вадимушка, молю тебя, не серчай на братика. Он потому и жалит нас беспрестанно, что в постоянном трепете, без солнышка да под колодой взращен. Да и в школе-то, поди, какие ему тычки да поношенья принимать приходится: камень молчаливый надо в груди иметь! — И порознь захватив с двух концов, напрасно пытался соединить руки братьев в примирительном пожатье, кстати — при гораздо меньшем сопротивленье с Вадимовой стороны. Вадиму потребовалась незаурядная выдержка — пропустить мимо ушей подобную обиду, да и не бросаться же было с кулаками на несовершеннолетнего братца. В ту минуту ему важнее было закрепить позиции исповедованием новой своей веры, как он сам ее разумел в тот период.
— Хорошо понимаю боль твою, — обращаясь к отцу, с понятной дрожью робости начал он, — но что делать, отец, при переездах на новую квартиру посуда имеет обыкновение биться. В такие эпохи полезно примирение кое с какими неизбежными утратами... Видишь ли, доисторический человек для нас только живая плазма, предварительная заготовка, из которой осознанная экономика творит более совершенные формы. Люди становятся обществом лишь с приобретением способности сознательно осуществлять свою историю, для чего должны подвергнуться ваянию идей и воль... Понятно я говорю? Естественно, что человечество, в массе своей инертное, как всякий другой первичный материал, скажем — бронза, алюминий, сталь, при скоростной обработке на станке соответственно ведет себя: стонет, визжит, плюется раскаленной стружкой. И каждому ясно, что в темпах как раз единственное средство сократить боль. Поэтому в разбеге исторического процесса мы просто не имеем права мельчить свой порыв, растрачивать на пустяки отведенное нам время. Словом, я хочу сказать, что сердцу политика чуждо частное людское горе, его заботит лишь грядущее благо общественное. — Последнюю фразу он произнес значительно окрепшим, где-то позаимствованным, а местами даже чуть натужным голосом, каким подобные манифесты и провозглашались во все века.
Затем сын виновато справился в наступившей тишине, не нужно ли чего повторить для окончательной понятности.
— Нет, что ты, очень ты нам явственно, задушевно все объяснил, храни тебя Господь! — потерянный и померкший забормотал о.Матвей, ища вкруг себя глазу и душе какой-нибудь опоры. — Погляди на него, Парашенька, порадуйся на первенца... Давно ли мы его о самую что ни есть голодуху, помнишь ли, в рубашонке ночной на крыльце накрыли, как он воробьишкам пшенцо твое заветное стравливал. Стужа, дескать, зимняя на дворе, а у них и тельца-то вместе с шубой по сту грамм. И вот, глазом не успели моргнуть, как он уже весь железный пред нами стоит, словами некими лязгает, к великим делам подзакалимшись. Не зря газетки хвастают, на глазах люди растут, но детки, к прискорбию нашему, всего быстрее!.. — и языком пощелкав от горестного восхищения, теперь уже сам, по следу Егора, справился у возлюбленного первенца своего, что за адское благо такое подразумевается — любая цена за него нипочем.
В рассуждении о насущном благе людском о.Матвей прежде всего отвергнул запомнившийся с прошлого раза да так и оставшийся без ответа поклеп безбожников, будто, утверждая примат хлеба духовного, христианство преуменьшает важность хлеба телесного для тружеников, особо нуждающихся в многоразовом калорийном питании.
— Однако же весь опыт мудрецов, не одних только пустынножительствующих подвижников, учит нас, — наставительно сказал о.Матвей, — что, вместе составляя некий постоянный рацион жизни, оба помянутых хлеба пребывают как бы в обоюдном соперничестве, стремясь один за счет другого добиться первенства в устремлениях человеческих.
Сын тотчас указал старо-федосеевскому батюшке на допущенное им неправомерное противопоставление обеих потребностей, объясняемое незнакомством с высказываниями классиков материализма, тогда как на деле, по словам Вадима, обе они диалектически содержатся одна в другой, во взаимодействии образуя полноценную общественную личность. Другими словами, наивысшее благо состоит в сочетании сытости с гармонией, полностью исчезающей на голодное брюхо нередко даже с утратой человеческого достоинства, хотя трудно отрицать, и абсолютная сытость тоже выглядит натуральным свинством без гармонии. Вадим затруднился уточнить, в чем же таковая состоит, но ведь и сам товарищ Скуднов, при всей своей близости к источнику истины, толковал ее несколько туманно, как нечто вроде всеобщей гимнастики для развития здоровья под братское хоровое пение на международных стадионах. Тем не менее поименованное благо включало в себя почти весь комфорт райского блаженства с долголетием во главе...
— Но, конечно, лишь сами потомки окончательно решат, применять ли бессмертие как награду отличившимся героям или в наказание особо тяжких каторжников, — неожиданно обмолвился он, обнаружив вовсе неуместную в таких вопросах наклонность к озорному вольнодумству.
Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...
Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов — и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда — уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, — а именно — на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.
Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.
Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.
— Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, — сухо попросил младший брат.
— Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? — Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, — чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. — Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...
— В целом неплохо, — краем рта посмеялся Егор, — но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?
И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата — не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.


