Глава XIII
Виновник суматохи еще спал, когда неслышное вокруг него в доме семнадцать по Урицкому проулку началось ужасное треволненье. Знаменательное после месячного простоя приглашение Дымкова в кремлевский концерт, и без того считавшееся по тем временам вершиной артистической карьеры, последовало через лишь теперь опознанное лицо в государстве и оттого расценивалось как чье-то повелительное возвращение к жизни из непонятного, может быть, опального забвенья. Не из стремленья сделать заявку на свою долю в триумфе Дымкова, а просто из симпатии к жильцу все обитатели указанного домостроения с утра приняли посильное участие в подготовке к его вечернему выезду. Когда в назначенное время прибывший генерал вошел через предупредительно распахнутые двери, артист уже поджидал его посреди комнаты, покорный предначертаниям судьбы. С порога, в штатском пальто поверх военной формы, начальник с печальным раздумьем, и тоже голова набочок, изучал великого иллюзиониста. Кроме крайнего безразличия к действительности, как бы не расплескаться внутри, нечем было объяснить, как мало-мальски уважающий себя ангел мог допустить над собою такие гримировальные упражненья. Наглядно проявлялось его сиротство без надзора покойного Дюрсо с исключительным даром создавать впечатляющий сценический образ буквально из ничего. Перед генералом находилась препотешная, до глянца отутюженная фигура типа шут гороховый, в старорежимной визитке с крылатыми лацканами, и все в нем от таких же архаических, с дворянской погорелыцины, лаковых штиблет до трепыхающегося хохолка наверху, изваянного из знаменитого дымковского начеса на лбу, носило следы коллективного усердия преобразить безнадежно-заурядную личность в нечто достойное правительственной элиты с Первым Зрителем. Видимо, та же премированная племянница спрыснула напоследок свое творение одеколоном особо стойкой духовитости, отшибающей самую мысль о его пищевом употребленье.
— Эк тебя надраили, браток... — не приближаясь, произнес генерал. — Хорош, аж глядеть жутко!
— В самом деле вам нравится? — с новизной недоверия в тоне переспросил Дымков, но ответа не получил.
Ввиду всемирной вечерней ассамблеи тот колебался, которой из двух масок отдать предпочтение. Конечно, прежний, в рабочей фуфайке, выглядел не то чтобы родней, а как-то натуральнее в смысле доступности простому зрителю, кабы не законное опасение, что иные зарубежные товарищи заподозрят в скромной экипировке знаменитого артиста экономические трудности, роняющие престиж государства. Экзотическая внешность стрекулиста, как нельзя лучше подходившая шарлатанскому жанру, самой забавностью своей разоблачала политически недопустимую, якобы содержащуюся в номере мистику: чуду противопоказано смешное. Впрочем, по обязательному у политиков пренебрежению к частной психологии, тормозящей практику массового переустройства, генерал недоучел сущей мелочи, придававшей делу обратную, вполне трагическую значимость. То была потерянная, столь часто у людей наблюдаемая полуулыбка вопросительного недоумения, — а зачем бы мне все это, братцы?
Выбирать было не из чего, да и некогда. До начала концерта оставалось меньше часа. Правда, насколько помнилось генералу, дымковское выступление числилось в программе пятым, даже шестым, но из-за шоссейного ремонта с расширеньем проезжего полотна предвиделись неизбежные путевые задержки впереди.
— Ну, легли на курс, если все готово у тебя... — шевельнулся наконец генерал и без оттенка брезгливости, из-за чрезвычайности мероприятия, самолично подал фокуснику его жидковатое пальтишко.
На сей раз госмашина в обрез подъехала к калитке, с риском разворотить местные плетни или самой увязнуть в хлипком грунте захолустья. Благодаря соседской общительности, стал известен смысл происшествия, и весь проулок украдкой, с завистливой неприязнью людского планктона следил за отбытием избранника, удостоенного чести покрасоваться на золотом блюде перед светлыми королевскими очами — пускай без надежды воротиться домой.
Мчались без единой задержки, нарушая заповеди уличного движенья в самых виртуозных сочетаниях. Всю дорогу молчали, только при въезде в город провожатый воодушевленно потискал коленку подопечного и произнес вполголоса — ничего, ничего. В Кремль ворвались с полного разгона и, показалось Дымкову, через громадную позолоченную брешь... Хотя из-за приспущенных занавесок лишь смутное мельканье виделось по сторонам, но в тот момент зажглись фонари и эта салютная вспышка дополнительно отягчила его далеко не праздничное настроение.
Подавленное состояние его было тотчас подмечено, и, значит, генерал догадывался о чем-то, даже в здешних сферах не подлежащем разглашению, если по приезде на место целую минуту драгоценнейшего времени затратил на увещание артиста.
— Ничего, ничего... — покровительственно повторил генерал, не торопясь покидать машину. — Тебе только порожек осталось переступить, а как выйдешь на большую орбиту, все тебе станет легко и нипочем, даже ошибки... не слишком политические, разумеется, но и тогда можешь рассчитывать на поддержку мою, если не на выручку. Весь вечер глаз с тебя не стану спускать, поэтому всегда можешь опереться на меня взглядом. Ну, давай теперь... — и пропустил впереди себя полуживого артиста, который по состоянию, возможно, умер бы еще раньше, если бы не бессмертие.
Главная, перед соборами, площадь была сплошь заставлена транспортом уже прибывших именитых гостей, но машина с Дымковым скользнула мимо них, прямо под арку в непроезжий кремлевский тупичок и потом как-то сразу исчезла, не отъезжая. По причине низких, тучами обложенных небес стемнело раньше обычного, и мелкий, видимо, на всю ночь, уже начинался нудный осенний дождик. Сопроводительные инструкции не позволяли генералу отлучаться от своего подопечного, а воспользоваться центральным подъездом с таким почетным конвоем означало бы выдать сторонним наблюдателям оказанное иллюзионисту подозрительное предпочтенье сравнительно с участниками из других жанров... Вошли через едва приметный служебный ход с сигнальной лампочкой над ним, и можно было воочию убедиться, до какой степени серые комендантские будни составляют изнанку пышного официального торжества. Казенного облика коридор в два колена выводил на внутреннего пользования лестницу, заставленную скромной ковровой дорожкой... Всюду, при поворотах мерцало в оконных проемах древнее испуганное золото соборных куполов. На последнем лестничном марше внятен стал ровный гул любого, даже бездельного людского сборища, но тут открылась последняя куда-то дверь, и грузный железно позвякивающий грохот мужских голосов наполнил дымковское существо прощальным трепетом. Концерт уже начался, и знаменитый войсковой ансамбль песни и пляски в полтораста лихих глоток и по старинке с трензелями и гиканьем закруглял величальную вождю.
— Скажите, мне сразу надо туда идти? — неуверенно справился Дымков и вопросительно потянулся на другой конец артистической, когда в отдаленный гул аплодисментов вмешался дробный перестук военных каблуков, врассыпную спускавшихся с помоста.
И значит, суровое генеральское сердце тронула прозвучавшая в дымковском голосе кротость с оттенком согласия на любое, словно об эшафоте шла речь, даже слегка попридержал его под локоток:
— Не торопись, сам не лезь на сковородку. Есть еще время у тебя и с духом собраться, и боржомцу хватить для просвежения головы. Покидаю ненадолго, перед выступленьем навещу, а пока займись делом... — и кивнул на длинный стол посреди со всякой калорийной снедью, кроме излишеств, способных омрачить протокол правительственного приема.
Несмотря на продовольственные затрудненья того месяца, никто не прикасался, однако, к представленным соблазнам, как не обратил внимания и на вновь появившегося коллегу с его фантастической наружностью. Каждый сосредоточенно готовился к испытанию перед лицом серьезнейшего зрителя, присутствие коего ощущалось по каким-то сверхмагнетическим токам, изредка возникавшим в напряженной и без того пресыщенной эмоциями праздничной атмосфере. Уже почти догола раздетые, с подчеркнутыми предметами своего пола, классические балетчики упражнялись попеременно на разных ногах, тогда как на противоположной половине зала, один другому наперерез, прохаживались по диагоналям виднейший маэстро гопака, коротышка в громадных шароварах и, судя по отвислому кадыку, абсолютнейший бас во фраке, всякий раз при скрещении издававший, как бы для прочистки дыхательных путей, краткое октавное рычание. Единственный из прочих, кто хоть искоса, зато частенько заглядывался на угощенье, был жонглер, почти мальчик в матерчатой панамке, с прелестной легкостью баловавшийся тремя мячиками из ладони в ладонь, да и то — видно под наитием творческой идеи включить кулинарные изделия в свой игровой инвентарь. Внимание Дымкова привлекла по сезону крупная и синяя муха на блюде с ветчиной. Непонятно, как удалось ей проникнуть сюда сквозь надежную кремлевскую охрану и, кажется, смущенная изобилием пищи и подозрительным одиночеством с неизвестностью впереди, подобно ему самому размышляла о способе втихомолку выскользнуть на волю. На проверку своей готовности к чудотворению ангел дважды старался взглядом прогнать, хотя бы спугнуть зверя с его позиции, даже устал немножко, и еще недавно приложенных усилий хватило бы город развеять по ветру, а ненавистная мишень не поддавалась его воле, если не считать слабого, при второй попытке, шевеленья лапкой. Занятая своими мыслями, она просто не замечала ангела. Впервые ослабевший до такого изнеможенья, Дымков с головой погрузился в просторные потемки самого себя. В истекшую затем четверть часа, пока длилось спасительное, как перед казнью, отключенье от действительности, и вписался тот знаменитый, после парадного концерта разразившийся скандал, о котором доныне шепталась бы народная молва, кабы неделю спустя не затмило ее другим, не менее важным событием, венчающим наше повествованье. Тут и подоспело небывалое еще в кремлевской практике событие, поотсрочившее неминуемый дымковский провал... В разгар приема, где настрого регламентировались даже своевольные перемещения гостей, внезапные выкрики взбаламутили всеобщее благочиние. И тотчас готовившиеся к своим выходам завлекательные синьорины в сомбреро, скоморохи с балалайками и явно сверх программы затесавшийся меж ними очень проворный такой, под акына загримированный мефистофель с домброй для отвода глаз... — словом, все артистическое поголовье ринулось к распахнутой в зал, всей в позолоте и бронзе, двустворчатой двери — в опасении упустить некий всемирно-исторический момент, о котором хватит рассказывать до конца дней. И лишь непредвиденная, хотя бы и несчастная случайность могла спасти Дымкова от позорища, худшего всякой казни, и он оказался в сбившейся у выхода толпе. Всеобщие ожидания не оправдались, однако, — ничего особенного не происходило там, а просто приглашенная публика, пользуясь прореявшим в воздухе минутным послабленьем, принялась вперебой называть певцу наиболее популярные басовые партии, желательные к исполнению на бис.
— Ну, что там, что там у них?.. Видно хоть что-нибудь с вашей каланчи? — шепотом добивалась у Дымкова хрупкая, змеиной внешности акробатическая дамочка и терлась плечиком о его локоть в очевидном нетерпенье взобраться ему на плечи.
Тому при его росте и впрямь весь зал в оба конца был доступен для обозрения. Пронизанная сияньем люстр голубая дымка висела в этом поразительном сооруженье, пощаженном революцией за красоту. Горьким величием падшей русской империи отмечены были беломраморные, сплошь до лепного антаблемента высоко над головой панели с обозначеньями некогда прославившихся войсковых соединений и отдельных героев... Но создавалось впечатленье, что и при громадности парадных площадей и мелкости золоченого шрифта бессчетное множество теней, не уместившихся тут, в благодарной памяти потомков, и дальше — прадеды дедов ихних — теснятся за стенами по сторонам кремлевского холма, через дворцовые окна засматривают снаружи на непонятную им русскую погорельщину.
Неохватное глазу помещение в полную длину было занято столами с отборной, за ними, столичной элитой. Все лица, как в магнитном поле, были обращены в сторону единственного там, поставленного поперек, за которым среди соратников и притихших, как бы опаленных заграничных гостей находился и сам возглавляющий застолье. Впервые и в сравнительной близости Дымков увидел человека, вокруг которого в те годы подобно силовому завихренью творились наиболее причудливые события века. В отмену легендарных описаний был он вполне обыкновенной внешности, в полувоенном кителе и чуть постарше себя на портретах, но, значит, благодаря жуткой славе ночной была в самой его заурядности какая-то пристальная значительность, подавляющая воображение.
Вообще-то на больших кремлевских приемах никогда не допускались малейшие отступления от комендантского этикета, за которыми мог таиться злодейский умысел. Но в тот вечер особо приподнятая и, видно, в предчувствии надвигающихся потрясений с самого начала установилась почти семейная атмосфера политического единства, так что вождю было угодно, даже выгодно не только поддержать непозволительную вольность публики, но и самому принять в ней участие. С заднего стола, по соседству с Грановитой палатой, еще успели назвать три подряд коронные арии певца — Годунова, Сусанина и третью, не установленную, потому что тут встал сам Хозяин пира, поднятой ладонью приглашая ко вниманью.
Вряд ли одна только репутация неукротимого тирана, но и критическая фаза всех основных проблем человеческого общежития, именно в те годы бесповоротно решавшихся раз и навсегда, была причиной — почему каждая мысль, выраженная этим негромким и чуть глуховатым голосом, с заметным кавказским акцентом и несвойственным русской речи кучным произношеньем слов, немедленно подчиняла себе самое рассеянное внимание и приобретала всемирное эхо.
— Терпение и еще раз терпение... — заговорил Хозяин без опасения, что его где-то недослышат. — Не будем ничего навязывать нашему выдающемуся солисту. Он лучше знает свое дело, чем мы с вами. Поэтому пусть поет, что хочет, а хочет он спеть про народного героя Степана Разина.
Железный юморок сказанного наилучшим образом выражал сущность утвердившейся демократии в так называемый переходной период. Абсолютный властелин и при своем большом подпольном опыте трезвый политик, он ничуть не обманывался насчет прочности своего положения на продуваемом континентальными ветрами кремлевском холме. И, с одной стороны, ввиду участившегося применения болевых приемов в качестве средств массового убеждения, твердо помнилось из популярных учебников, что адаптации к боли не бывает. С другой же, опыт могучих древневосточных тираний показывал, что любая длительная принудительность, даже без пролития крови во имя сомнительных благодеяний, неминуемо приводит к жгучей ненависти, та по достижении критического предела и в условиях постоянного страха преобразуется в прямую противоположность уже не ради одной мимикрии, а по необходимости чисто биологического приспособления, чтобы жить, — в раболепную и, главное, вполне искреннюю, потому что вполне правдоподобную преданность, по мере развития культа изобретающую все новые формы и поводы для ритуального преклонения. И тогда у разумного вождя основой поведения становилось недоверие. Но откровенная констатация своего превосходства, избавляющая противника от траты сил на сопротивление, всегда вносила ясность в обстановку и содействовала взаимному благорасположению, что и было доказано вспыхнувшей затем, хоть и непродолжительной овацией.
Делая глубокие глотательные движения, певец испытывал явное затруднение в выборе. В народе имели хождение целых три песни о легендарном герое, и самая знаменитая посвящалась малопривлекательному его поступку в отношении персидской княжны, беззащитной пленницы и подневольной дамы сердца, причем в угоду анархически настроенным горлопанам. В другой, не менее мрачного колорита, повествовалось о шествии Разина на казнь, что шло вразрез праздничному настроению и могло быть истолковано в нежелательном смысле. Оставался третий вариант — о неприступном волжском утесе, с коего по преданию виновник песни всматривался в светлую даль неподвластного ему грядущего, тем самым как бы вступая в перекличку с нашей современностью.
Торжественная обстановка подсказывала и характер исполнения. Оно открылось в ритме гимна одиночеству вожака, занятого государственным раздумьем на приволжском утесе, которому музыкой аккомпанемента придавалась по меньшей мере кавказская высотность. В стремлении угодить заказчику исполнитель вкладывал в тему все свое усердие, которое по феноменальной емкости легких становилось истинным бедствием для окружающих. В одном месте даже последовал непроизвольный жест вождя посбавить звук, капельку потише, ибо пение мешало ему беседовать с приезжим делегатом южноамериканского континента. В такие моменты рот у певца действительно раскрывался до сходства с птенцом в гнезде и по ядовитому замечанью все той же змеиной дамочки, словно в надежде, что «добрый папа догадается опустить туда двухэтажную дачку с банькой и гаражом». Словом, все уже понимали, к чему клонится дело, о чьем персональном утесе идет речь, поэтому с особым триумфом прозвучала заключительная строфа -
...на вершине его не растет ничего
только ветер свободный гуляет,
да могучий орел там притон свой завел
и на нем свои жертвы терзает...
Знаменитое его, с хрипотцой нижнее до еще вибрировало в воздухе, живописуя величие восседающей на костях царственной птицы, когда произошло досаднейшее происшествие, к сожалению, не удержавшееся в памяти очевидцев, правда, по не зависящим от них причинам. Как раз в паузе между заключительным аккордом сопровождения и взрывом положенных аплодисментов втиснулся истошный от усердия возглас — «да здравствует наш могучий горный орел, товарищ...» Видимо, еще не докричавши до конца, незадачливый старатель уже сообразил свою оплошность, так что самая фамилия вождя сошла с его губ на каком-то всхлипе отчаянья, и уже не оставалось времени на поправку... В иное время она прошла бы без последствий, ходовая метафора, какой повседневно пользовались газетные передовицы, хоровые ансамбли и авторы стихотворных рапортов о выполнении промфинплана. Но при сопоставлении с контекстом только что исполненной пьесы она становилась злостным и метким памфлетом, подлежащим немедленному возмездию по высшей шкале: дамы почувствительнее к звуку мысленно зажимали ладонями уши. Соседи преступника по столу уже отшатнулись на приличное расстояние от него в доказательство своей непричастности и для удобства дальнейших процедур. Столичная сплетня утверждала, что кому надлежит даже успели ощупать его карманы на предмет огнестрельного оружия. Остальные же, несмотря на запрет подыматься из-за стола без надобности, вставали на носки увидеть обреченного, пока не увезли, подобно тому как уличные зеваки пробиваются сквозь оцепленье, чтобы порадоваться на примере ближнего, — какое несчастье едва не постигло их самих.
Им оказался некто средних лет и с небольшим брюшком, с виду деятель культуры, кстати кем-то и опознанный как процветающий драматург, никогда не упускавший случая вполне бескорыстно, здравицей или восклицанием преданности привлечь к себе внимание руководящего товарища. Многие тут же пожалели задним числом, что из-за житейской текучки не удосужились посмотреть на сцене его творения, чтобы, как в ребусе, угадать в них зачатки будущего крушения. Сам он, с отвисшей челюстью и уже мертвенно осунувшийся, полубесчувственно глядел вперед себя и, подобно дымящему после выстрела пистолету, держал в руке наклонившийся бокал, откуда ценное красное вино текло на дефицитную семгу.
В сущности с ним было кончено, и зал, как по сигналу, обернулся к пострадавшему лицу, едва не подзабытому в переполохе скандала. Заложив большой палец за борт кителя у четвертой пуговицы, тот своеобычно покачивался, перенося тяжесть с одной ноги на другую — как бы в нерешительности, кнут или милость здесь тактически пригоднее. Признаков смягчения не читалось в нем пока, но ясно вызревал поступок неслыханного за ним благодушия, судя по лукавому прищуру глаз.
И снова решение его носило оттенок скорее политического каламбура, нежели милосердия:
— Давайте не будем... — сказал Хозяин, сопроводительным жестом отвращая нависшее над энтузиастом обвиненье, — не будем строго судить товарища, что сверх меры, как говорится, освежился на радостях свиданья!
— Некоторые здесь полагают, что товарищ наводит критику на кого-то из присутствующих, хотя по соображениям конспирации и держит от нас в секрете — на кого именно. Не совсем верное заключение! — с ударением на первом слове и с иронической затяжкой на полуфразе сказал Хозяин, шутливо оглаживая усы, и успел, уже на пороге, вдогонку, предупредить уходивших — отвести энтузиаста домой, завернув во что потеплее, чтобы, чего доброго, не остудился до смерти в дороге.
Лишь полминуты спустя, когда до сознания всей присутствующей там тысячи сановников, художников, артистов, генералов дошла суть только что совершившегося на глазах у них публичной отмены смертельного акта, зал разразился плеском единодушных и благодарных аплодисментов Хозяину кремлевского пира.
Заодно прямо в воздух куда-то было отдано заботливое распоряжение бережно доставить смельчака домой и, в раздетом виде уложив в постель, подежурить возле сколько надо до полного выздоровления. Впрочем, многословность команды выдавала накал раздражения и, судя по тональности, исполнение ее поручалось не менее чем войсковой части. Эпизод был достойно увенчан разразившейся затем овацией признательности по поводу только что отмененной казни, после чего Георгиевский зал на некоторое время потонул в раскатах счастливого смеха. Как бывало когда-то на русских масленицах, в старину, словно с горки на санках, веселое волненье охватило всех — от соратников великого вождя до аккредитованных в Москве иностранных дипломатов и отечественных министров с их уважаемыми полнотелыми супругами, тоже смеявшимися, хотя и в несколько истерическом тембре. В специально отведенном им пространстве, тоже с чувством глубокого морального удовлетворения посмеивались видные деятели науки и литературы, а за столом духовенства, приглашенного для наглядности монолитного многонационального единства, предавались умеренному веселию православные иерархи, в количестве — два, и по соседству с генеральным муфтием в чалме, время от времени расплывавшимся в обязательной улыбке. По служебному положению смеялись мысленно официанты, переодетая охрана, дежурные разных ведомств и родов, но конечно выразительнее всех и благодарнее, на истерическом фальцете, делал это он сам, под руки уводимый из зала едва не осуществившийся покойник.
Надо считать, во всем дворце лишь трое не поддались той благотворительной спазматической разрядке. Это находившийся в зале пожилой господин в огненной хламиде и с бритым, на редкость шишковатым черепом, по некоторым догадкам — не то второй зам далай-ламы по отделу внешних сношений, не то старейший индийский революционер, полжизни протомившийся в застенках колониализма и попросту не понимавший языка. Со всеми не смеялись Хозяин, сосредоточенный на чем-то предстоящем ему тремя часами позже, да среди еще не отработавших исполнителей программы — теперь уже окончательно обреченный чародей Дымков. В предчувствии скорого, через номер, разоблачительного посмешища он попробовал было себя разок-другой на подвернувшейся мелочишке — не вернулось ли, но нет, оно не возвращалось. Он уже и думать перестал о спасении Вадима Лоскутова, а из потребности укрыться от неизбежного забился вместе с креслом в уголок потише, где и выключился начисто, как бывает и с нами при нервной перегрузке.
Он не слышал, как объявляли следующий номер, и очнулся, лишь когда кто-то властно пожал его бесчувственные пальцы.
— Как, перестал трепыхаться, жердило несчастное? — над самым теменем, добираясь до сознанья и в тоне эпохальной дружбы осведомился генерал. — Выпить не хочешь для храбрости? Ну, вставай тогда... Уж поздно, нам пора, пошли! — и окончательно размякшего, хоть узлом завязывай, повлек его за собой, но — чего Дымков сразу не сообразил — в обратную от эстрады сторону.
Накал праздника заметно снижался, хотя концерт своим чередом еще шел позади, и всякий раз на вопросительную дымковскую оглядку провожатый отвечал пригласительным жестом к безусловному повиновению. Дымков уже не отыскал бы вторично служебный проход, откуда они сразу вступили в ту же теневую, что и в начале комендантскую изнанку Кремля, источенную кривыми безлюдными коридорами. С каждым шагом усиливалось ощущенье постепенного приближенья к тайне, от чего само по себе, возможно преднамеренное раскрытие засекреченных коммуникаций явно постороннему лицу и не завязывая глаз, выглядело авансом безграничного доверия. Спотыкаясь на порожках, образовавшихся от соединения разномерных пристроек, после загадочных блужданий по древнехоромным переходам они спустились в подземный тоннель, оборудованный для аварийных надобностей и, видимо, глубокого залегания, однако без малейшей затхлости, отсыревших стен или положенной в таких случаях отдаленной капели. Цветные кабели бежали в полукруглом своде над головой, а время от времени на низкой виолончельной ноте начинали петь железные шкафы по сторонам, умолкавшие по удалении, а в караулках на узловых перекрестьях склонялись серийного сходства солдаты особого назначения; при шуме чужих шагов они замирали с поднятыми костяшками домино и, проследив генерала, известного им в лицо, продолжали свою бесшумную игру невидимок... Только что описанный маршрут, пример образцовой клюквы, приводится здесь лишь в порядке реконструктивной догадки — каким образом, не выходя наружу, на дождик, спутники проникли в противоположное, через всю центральную площадь, административное здание Кремля. Сам Дымков за всю дорогу не запомнил ровным счетом ничего, кроме утомительной винтовой лестницы да собственного сердцебиенья.
Тут важней всего, что сравнительно в кратчайший срок и напрямки они оказались в полуосвещенной об одном окне, приемной комнате, обложенной дубовой панелью. Того же дерева, с обивкой и канцелярским шкафом устроенная дверь, очевидно в какое-то святилище, самой добротностью работы указывала на значительный ранг его обитателя. Глухая, до полу, штора на окне не позволяла определить местоположенье кабинета. Было в нем что-то от крепостного каземата: никаких звуков не доносилось ниоткуда, никаких бумаг на столах и — ни секретарей, ни часовых поблизости... Лишь четыре обязательных портрета сонно переглядывались со стен, и тем трудней было поверить, что здесь никогда не спят.
— Вот мы и на месте, — впервые за весь путь заговорил генерал. — Я зайду к себе пока, дел поднакопилось, а ты располагайся тут, ничего не делай, отдыхай. Приспичит отлучиться — нажмешь нижнюю кнопку: проводят, укажут и назад приведут. Возможно, придется подождать... Три военных завода на приеме у него, и повестка немалая. Ничего, дойдет очередь и до тебя.
— Значит, они потом, все вместе станут меня глядеть? — с надеждой на какую-то поблажку заикнулся Дымков.
Генерал колебался в чем-то, и допущенная им откровенность объяснялась не столько частной симпатией к этому продолговатому ребенку с птичьими повадками, как необходимостью внушить уверенность в себе перед ответственнейшей беседой.
— Видишь ли, артист всемирный, тут кое-что другое намечается. Хватит тебе публику потешать, пора чем-то посерьезней заняться... Но, конечно, с такой кручи сорваться — не подымешься. Надеюсь, смекаешь теперь, с кем тебе придется говорить, а вернее — молчать с кем. Слушай его без возражений, не утомляй его лицезрением своей особы, слишком-то в глазах не мельтеши... Его надо беречь, потому что другого у нас уже не будет, а бывает, что можно убить ничем. — Он затруднился в формулировке, но, видимо, хотел сказать, что полет гения происходит в состоянии полубезумия, то есть в вакууме, где легко расшибиться об одну бытовую пылинку. — И еще раз повторяю: он очень болен... Даже верит, что ты настоящий ангел, до такой степени болен он. И хотя я тебе друг, но здесь ты проходишь под мою бирку, без пропусков, значит, на мне одном лежит ответственность, и оттого все время буду держать тебя на мушке. Не посмотрим, что ангел... У нас и дьяволы каялись навзрыд, учти! — и в заключение уважительно, что сам же отвезет его домой по окончании аудиенции. Чрезвычайным актом стремился он, по-видимому, не только связать ангела сугубой партийной тайной, какой являлась душевная болезнь Хозяина, но и заранее смягчить неминуемый испуг новичка, если бы в течение встречи проявились вдруг симптомы.
После его ухода, как ни противился Дымков цепенящему безмолвию, снова вскоре накатило спасительное забытье изнеможения. Любопытно отметить, как уже не покидавшее его в тот месяц настроенье безысходности выразилось в необычных для ангела образах, на земной канве. Так приснилось накоротке, будто все, кроме него, уже уехали домой после побывки, и наконец перед долгожданной отправкой обнаруживается пропажа билета, вероятно, украденного из чемоданчика вместе с обиходным барахлом. Среди бесполезной беготни по незнакомым закоулкам кто-то сзади кладет ему руку на плечо... Та же комната, но уже поздно. По безошибочному ощущенью тяжести во всем теле — глухая ночь на дворе. И почему-то кажется, что всю уйму протекшего времени генерал высидел в кресле рядом.
— Вот и твоя очередь пришла, собирайся... доставил ты мне хлопот! — Покровитель заметно нервничает, словно и от него зависит успех операции, которой до конца не знает сам. — Да убери ты к черту свой обезьяний хохол... Ежели ты ангел, так будь почеловечнее! Давай помогу...
Весь в смутной тоске по утраченным пожиткам с билетом на возвращенье, Дымков не противится торопливым манипуляциям над своей особой, только покачивается слегка, когда, прямо из графина плеснув воды на лоб, отчего голова становится свежее, ему ладонью, за отсутствием расчески, приглаживают к переносью мокрую прядь.
— Заседанье там уже кончилось? — сквозь яснеющую муть вспоминается Дымкову.
— Проспал, соня... уж поздно, давно ушли. Хватит, хорош, хоть к венцу... Ну, он ждет тебя, ступай! — и подтолкнул к двери властным жестом, каким плененную птицу кидают с руки в свободный полет.
Лишь теперь Дымков убедился окончательно, что звали его сюда отнюдь не для эстрадных упражнений. Никакого воображения не хватило бы представить порхающее пальто под высоким, в потемках пропадающим потолком в этом слишком обширном и до казенного глянца зашлифованном кабинете. Ничего лишнего не виднелось тут, как в стволе нацеленной пушки.
Кабинет освещался лишь настольной, канцелярского типа, лампой с зеленоватой тканью в прорезях плоского абажура. Стоявший вполоборота к двери, уже знакомый Дымкову Хозяин давешнего пира в полувоенном кителе раздумчиво набивал себе трубку выкрошенным из папирос табаком. Из-за ковровой дорожки и занятый своим делом, он и впрямь не слышал чьего-то появленья на пороге, ибо одновременно и, видимо, не впервые пробегал глазами листы разброшюрованной машинописи, умещавшиеся в световом кругу на столе. То было обстоятельное, ровно неделей позже прибытия на землю начатое досье на ангела Дымкова с полным перечнем его знакомств и приключений, кроме прежних небесных либо в силу сверхиллюзорности своей ускользнувших от поверхностного агентурного наблюденья, зато с приложеньем забавнейших фотодокументов самого интимного свойства. Хотя обеспеченный успехами новейшей техники метод такого рода и диктовался необходимостью — чтобы инструмент политического воздействия плотнее пришелся по руке, однако и в случае победы вредность его все равно значительно превосходила пользу. Так как живому существу порою свойственны состояния крайней физиологической наготы, то заключенный такого рода в полицейской папке секретнейший материал и должен был неминуемо внушать профессионалам худшее, чем к насекомым, презрение к людской природе, во имя которой все чаще творились отвратительные беззакония, навечно погребающие идею гуманизма. И если после досконального ознакомления с дымковской подноготной в диапазоне от его космических воззрений до перистальтики великий вождь встречал его без тени обычной иронии, напротив, с подчеркнутым вниманьем, тому причиной было не исключение из правил, а подоспевшая нужда любыми средствами сделать решительный рывок в область противоборствующих обстоятельств. Не отрываясь от листа бумаги перед собою, Хозяин молчал и, похоже, вслепую изучал посетителя — знает ли тот по возможному всеведению своему некую страшную тайну про него, что роковым образом уже отозвалась на судьбе многих? Судя по затянувшейся паузе, он не задумался бы испробовать ту же акцию на бессмертном, кабы не одна назревшая надобность в его услуге.
Вдруг он повернул голову и некоторое время, продолжая уминать трубку, рассматривал вошедшего, словно сравнивал только что прочитанное с оригиналом. И показательно, что тот не бледнел при встрече с ним, не бормотал чего-то помертвевшими губами и даже улыбался с каким-то клоунским разрезом рта. Это могло объясняться скорее неосведомленностью, чем бесстрашием, и следовательно, наилучшим образом подтверждало его ангельскую достоверность.
Приписываемая ангелам прозорливость, чуткая на малейшую неискренность, требовала от Хозяина откровенности, непривычной для политика. Разумнее было не раскрываться поначалу, вести беседу в тоне уважительного равенства. На пробу, имея в виду сомнительную реальность гостя, он с шутливой похвалой отозвался по поводу его появленья запросто, в партикулярном облике, что внушало надежду на плодотворное сотрудничество впереди. Он признался также, что, хотя, как помнится от семинарских времен, по сохранившемуся свидетельству Оригена земной эфир буквально кишит ангелами, сам он видит одного из них впервые. Чтобы не осложнять стройного материалистического мировоззрения, также прибавил вождь, он не стремится вникать в природу ангельского существа. «К примеру, мы не знаем, что такое электричество, тем не менее широко пользуемся им для хозяйственных надобностей».
— Кстати, прошу извинить маленькую конспиративную хитрость с ложным вызовом под предлогом концертного выступленья... Да еще обрекаем на бессонную ночь, хотя и у вас, по слухам, самая рабочая пора, когда все спят. Дело в том, что мы нашли вам занятье более достойное вашего дарованья и рассчитываем, что найдем и общий язык. Входите же посмелей... — продолжал он, с пригласительным жестом двигаясь навстречу и не торопясь с рукопожатьем. — Боюсь, беседа наша затянется надолго, располагайтесь по-домашнему, чтобы в дальнейшем не тратить попусту слова и время.
Но тут произошла досадная заминка, заметно омрачившая радушие Хозяина. Когда он с подчеркнутым расположеньем, самолично, как бы придвинул гостю почетное кресло у стола, чего-то испугавшийся Дымков предпочел стоявшую на отлете табуретку стенографистки. По счастью, бесшумная горничная в наколке внесла на подносе протокольные, в подобных случаях, стаканы чая с припасом сахара, лимона и аскетических сушек. Блюдце янтарного изюма под крахмальной же салфеткой указывало на осведомленность властей насчет особых пристрастий посетителя. Ввиду простудной погоды последнему в полувопросительной форме были предложены заодно напитки покрепче, но тот просто не понял, о чем речь. Вслед за тем вскользь и уже с холодком ангелу было высказано удовлетворение, что ведомственные донесения квартирной хозяйки о замеченных недомоганьях ее жильца оказались преувеличенными. Небывалое в кремлевской практике раскрытие служебной тайны диктовалось не столько попыткой потеснее, через неограниченное доверие, сблизиться с несомненным теперь напарником по работе, как стремленьем показать этому провинциальному господину его полную досягаемость. А пока не завершится черновая подработка сроков и справок любезный Хозяин рекомендовал истратить каникулы на отдохновенье в уютном высокогорном уголке, если только привыкшего к потустороннему комфорту устроит правительственный санаторий.
Самый характер в полушутку облеченного приглашенья еще раз показывал, как тщательно, с учетом привходящих обстоятельств планировалась нынешняя встреча:
— Озеро, конные прогулки и отменная тишина! Нам думается, двухнедельная сказка вдвоем на лоне природы не повредила бы здоровью нашего друга, охапковского отшельника, не так ли? — в духе мужской фамильярности усмехнулся Хозяин, намекая на публичные, одно время, появления дымковские с наследницей киевского капиталиста, тоже не ускользнувшие от всевидящего лубянского ока.
Смущенное молчанье ангела и впрямь походило на признанье своих земных шалостей. Тогда-то, жестом приятельского поощренья коснувшись его лукава, Хозяин и осведомился у будущего коллеги насчет каких-либо добавочных пожеланий для немедленной реализации. В те годы почти в каждом тлела и чадила одна и та же невыполнимая мольба о продленье чьей-то обреченной жизни. И хотя у диктатора нет способа легче, чем буквально мановеньем перста снискать вечное поклоненье безымянных жен, бабушек, полусироток там внизу, этот был скуповат на милость. Малейшее злоупотребление пощадой ослабило бы движущую пружину режима. Да и бывший обитатель небес настолько успел заземлиться, что понимал риск как раз обратного решенья от властелина, раздраженного обращеньем пусть даже за мнимого врага... Но более подходящий момент для ходатайства за несчастного Дунина братца мог и не повториться. Нерешительная пауза пояснила вождю смысл предстоящей просьбы. Ставка была чрезмерна, тем не менее он сделал знак великодушного дозволения на самую дерзкую просьбу.
Вдохновляемый заплаканным, по памяти, взором старо-федосеевской подружки, Дымков начал с перечисленья добродетелей своего подзащитного, не способного на проступок, сомасштабный постигшей его каре. Затем, тоже понаслышке от Дуни и несколько в древнежитийном стиле, перешел к описанию его родителей, от благочестивого союза коих в старину имели обыкновение рождаться выдающиеся иерархи либо особо прочные великомученики. Полуотвернувшись, Хозяин слушал с видом скучающего долготерпения, потом признаки недоуменья, подозрительной озабоченности и, наконец, гнева посменно обозначились в его чуть рябоватом лице.
Когда возникла идея привлечь к серьезнейшему сотрудничеству бесхозно расходуемый небесный потенциал, тотчас все лица в окружении Дымкова были взяты на учет в качестве живых клавиш для убеждения строптивца косвенным болевым нажимом на его близких, если бы вздумал противиться запряжке. Конечно, ангелу не составляло бы труда обеспечить своих подопечных экстерриториальным убежищем со сверхрайскими удобствами, но вряд ли удалось бы уговорить их на неизбежные притом земные превращенья. Запоздалое обнаруженье лоскутовского первенца, наивыгоднейшего козыря хотя бы и в беспроигрышной, до мелочей расчисленной игре представлялось вождю первостепенным доказательством вопиющих изъянов не в одной только системе информации.. Возможно, из-за тогдашней ведомственной перегрузки сведения о юном, к тому же обезвреженном враге так и не попали в московское досье старо-федосеевских жителей, что теперь лежало рядом, на соседнем столе. Между тем скромная, в той же папке и сапожным ремеслом подмаскированная для простаков, биография о.Матвея — плод долгого, кропотливого и заочного обследованья — становилась подобием темной шахты... И вот уже недоставало воображения охватить сокрытые в ней тайности, если поверхностная раскопка сразу повлекла неоценимые, ввиду надвигающейся войны, находки вроде скандального скудновского разоблаченья. Молодой, из рабочих выдвиженцев, смышленый следователь почти документально установил его застарелые, хоть без внешнего приятельства и даже мимолетного общенья, подпольно-националистические связи с захолустным попом, не без комиссарской протекции, разумеется, переведенного впоследствии с Вятчины в московскую епархию. Доскональное изучение всех проживающих в домике со ставнями началось сразу по разгадке дымковского инкогнито, еще до налоговых неприятностей о.Матвея. Остается тайной, каким образом на дому у него могло состояться то до нахальства откровенное сборище с участием виднейшего представителя нечистой силы, несмотря на запрет чьих-либо конспиративных, потусторонних, в особенности, посещений. Заметим в скобках, что отнюдь не промыслом небесным, коего нет, а лишь тайным вмешательством Кремля обеспечено было чудесное избавление Лоскутовых от стотысячного налога, хотя и совпадавшего с приездом криминального гавриловского дяди. Однако пугающая тень, омрачившая лицо вождя, объяснялась не самовольным, вопреки его личному запрету, вторжением властей на заповедную с тех пор старо-федосеевскую территорию или дерзновенностью заступничества за политического противника. Причина заключалась в давно известных ему и наглядно проявившихся аппаратных несовершенствах, в совокупности образующих общегосударственную гангрену.
С карандашом в руке Хозяин склонился над календарем пометить на завтрашнем листке вызов виновников для примерного разноса, но раньше всего следовало немедленным исполненьем просьбы приобрести расположенье будущего соратника. На протяжении двух последующих часов ангел смог неоднократно убедиться в безупречно, до автоматизма, налаженной дисциплине кремлевских работников. Так, например, единственно по служебному чутью, без сигнала появившийся помощник машинально, словно в предвиденье секретного разговора, первым делом выключил верхний свет.
— Скажите... — вполголоса к вошедшему осведомился Хозяин, — вам знаком молодой человек по имени Вадим Лоскутов?
— Лично нет, — заметно вздрогнул тот, уловив нотки гнева в чересчур ласковом тоне обращенья, — но если имеется в виду старший отпрыск того вятского священника, что руку лобызал нашему... — замялся он, не решаясь произнести вслух опальную и вечному забвенью преданную фамилию. — Словом, этому двурушнику...
— Это нам известно, но не будем уклоняться в сторону, — не повышая голоса, сказал вождь. — Чем же вы объясняете, что вам данная личность знакома, а я, несмотря на мой давний интерес, даже не подозревал о ее существованье?.. В чем тут суть?
Помощник искоса кинул намекающий взор на Дымкова, чтобы не посвящать постороннего свидетеля в государственную тайну.
— Возможная суть в том... — без выраженья и понизив голос, стал объяснять помощник, — что молодой Лоскутов проходил через тройку не самолично, а списком по делу супругов Филуметьевых, на чьей квартире и был взят.
— Как вы сказали, Филуметьевых? Не помню, подскажите в двух словах, о чем там шла речь? — приказал Хозяин на случай щекотливых подробностей, нежелательных для мировой огласки.
— Ну, если вкратце... — отойдя чуть в сторонку, неразборчивой скороговоркой заторопился помощник, — обвиненные собирались стрелять по одной правительственной машине, так сказать, подмороженной ртутью, причем начальная скорость ампулы обеспечивала пробой стекла. Испарявшаяся тотчас за отверстием капля совершала отравление пассажира и как улика исчезала бесследно...
— Понятно... но почему же тогда, зная мой интерес к лоскутовскому семейству, вы не сочли нужным посвятить меня в немаловажное для обеих сторон событие?
Словно подражая шефу, генерал нерешительно переступил с ноги на ногу:
— Ну, во-первых, рядовое по тем временам Арбатское дело, где лоскутовский сын имел лишь косвенную причастность, завершилось еще до возникновения вашего интереса к данному предмету, то есть до обнаружения гражданина-ангела... — изловчился он, чтобы не оскорбить сидевшего за спиной простым показаньем пальца.
— Резонно. Что у вас во-вторых?
— Кроме того, не сразу удалось установить личность захваченного при облаве. Из опасений повредить семье криминальным родством парнишка по старинке назвался беспамятным. Как ни бились над орешком...
— Построже справиться у квартирохозяев не догадались?
— К сожаленью, оба в преклонном возрасте умерли в самом начале следствия. Мальчишку местными средствами раскололи на пересыльном пункте. Но к тому времени подвалилась уйма срочных дел, и было решено не утомлять инстанции поименным перечисленьем осужденных. — В голосе послышалось собственное недоверие к сообщаемым фактам, полным сомнительных и дразнящих темнот. — О состоявшемся у Лоскутовых аресте сам я узнал лишь вчера, и не было смысла беспокоить вас до прояснения неувязок, просто неразберихи местами. На мой взгляд...
Последовала резкая перебивка без права на препирательство:
— А на мой — скорее цепь служебных упущений, ладно еще бескорыстных! Мало того, что ускользнувший сквозь пальцы наших ротозеев без помехи отмахал транссибирские расстоянья, он еще трое суток нежится под крылом у родителей, прежде чем замели... Снова без моего ведома почему то. К утр подготовьте список сопричастных лиц, невзирая на должности и заслуги. Однако из-за краткости сроков и праздников на носу этапировать юнца вряд ли успели... Без промедленья и никому не препоручая, отвезите сюда этого безусого деятеля. Посмотрим, что за растяпа. И пусть посидит в приемной, отдохнет, пока не кликнем!
Генерал сделал уклончивое движенье плечом:
— Имеются некоторые непредвиденные препятствия...
— Простите, какого, какого рода у вас имеются препятствия, если не секрет? — с жестоким любопытством подался в его сторону Хозяин.
Помимо досады по случаю бесполезно растрачиваемого времени, оба испытывали чувство неловкости перед оставленным без внимания ангелом. Правда, предоставленный самому себе тот рассеянно, длинными перстами склевывал с блюдечка свою любимую пищу и вряд ли дошло до него хоть слово из сказанного выше, чем, кстати, за отсутствием других источников и объясняются возможные здесь процедурные неточности. Но впереди значилось еще одно совещанье, и следовало скорее установить местонахожденье заключенного, пока не кончился дымковский изюм.
Итак, требовалось выяснить логическую последовательность всех фаз происшествия:
— Сам я о задержании предполагаемого беглеца узнал из сообщения нашей, известной вам бабули из Охапкова насчет просьбы приезжавшей девочки заступиться за брата. Предполагалось обращение непосредственно к вам после концерта. По наивности своей затея вполне детская, однако на случай вашего благоприятного решенья я сразу дал команду заблаговременно привести заключенного в опрятную готовность... Но никакого Лоскутова в московской наличности не оказалось.
Снова хуже прежних потекла взрывчатая пауза. Косая усмешка раздраженья где-то в усах вождя предвещала нешуточную грозу. Конечно, все могло случиться с бродячей бездокументной особью в суматохе тогдашнего скоростного правосудия, но вряд ли учрежденье, информированное об особой хозяиновой директиве насчет неприкосновенности лоскутовского семейства, посмело бы тотчас по аресте пускать в расход и заведомого беглеца. Если факт его пребывания в столице выявлял серьезное неблагополучие всей охранительной системы, то загадочное исчезновенье легче объяснялось неуклюжей, в общем-то, ведомственной уловкой — поскорее спровадить беднягу воздухом назад по месту лагерной приписки. Но практика участившихся политических процессов заставляла в особенности приглядываться к мнимым пустякам, когда под безобидной служебной оплошностью, чуть ковырнуть — открывался расплод не менее чем эпохальных злодеяний. А с подобными накладками в тылу было бы безумьем выходить на совсем уже приблизившийся поединок миров, первую пробу новаторского государства на историческую прочность!.. Меж тем пороховая искра подозренья резво набирала скорость и высоту. Самовольная отлучка из лагеря с контрольно-сторожевыми вышками по периметру и многолюдной службой внештатного наблюденья представлялась неосуществимой без чьего-то высокого и тайного покровительства. Следом возникло законное недоуменье, как неопытному истощенному юнцу в условиях сезонного бездорожья удалось просочиться тысячью безлюдных якутских километров, если не предположить пускай не заговор, но очевидную договоренность видных должностных лиц, обеспечивших ему транспорт, ночлег и питание по всему маршруту следования.
Недостающим осколком во впадинку возникшего было сомненья сама собой контурно лепилась темная личность разоблаченного Скуднова, не одними лишь узами землячества связанная в прошлом с родителем чересчур что-то летучего арестанта. В целом дело представлялось куда серьезней простой халатности. В этом и состоит механизм подозрительности, что воспринимаемое в сложнейшей, глубинной перспективе, нежели обстоит в действительности, происшествие захватывает в себя все смежные мало-мальски загадочные обстоятельства. В подобных случаях всегда применялось умиротворительное притворство с клинком молниеносного мщенья в бархатных ножнах.
— Куда же мог он завалиться у нас, озорник такой? Не иначе как потерялся в сутолоке большого города! — с невинным удивленьем в голосе развел руками Хозяин. — А вы не проявили естественного любопытства, по крайней мере, если не распорядительности, кем и за каким номером выдан был ордер на арест?
— Проявлял, но... оказалось, что на данное лицо никем и никому ордер не выдавался.
Немножко смахивало, будто кто-то, по соседству присутствующий, в кошки-мышки играет с великим вождем. Попутная догадка, что беглеца по подложному документу брали свои же сообщники, опровергалась самой нелепостью предположенья: незачем было освобождать и без того находившегося на воле, вдобавок, если даже агентура кругового наблюденья и прошляпила сквозь лаз в ограде ночное прибытье беглого поповича, то целой группе вряд ли удалось бы проникнуть на территорию кладбища незамеченно. Требовалась особая выдержка никого не спускать до поры, пока вся шайка с тем шутником во главе не окажется в железной горсти.
— Надо было заглянуть в их гроссбухи, — тихо сказал Хозяин, — из-за решетки легче убежать, нежели из тюремной ведомости. В старину, помнится, арестованные подлежали обязательной регистрации при поступленье... хотя бы на предмет амуниции и прочего довольствия. Или наши умники для упрощенья отменили теперь?
Трудно было придумать в ответ более ошеломительную новость.
— Да... но по наведенным справкам за последние три месяца заключенные с помянутой фамилией за Лубянкой вообще не значились.
Недобрым жестом, словно усмиряя себя, Хозяин огладил усы. Круглые часы над дверью вновь напомнили ему о вопиющей трате кремлевского времени на розыск мальчишки, возможно, по прежнему пребывающего в своих заполярных нетях. И никак нельзя было прервать эту недостойную здесь, чисто игрушечную возню, ибо такого рода невинные игрушки с непонятным секретцем внутри имеют обыкновение взрываться под ногами вождей.
— Как видно, не поддается разгадке окаянное чудо в решете, не так ли? — комично вскинул плечи Хозяин, и волевое напряженье обозначилось в заблестевших скулах. — Или все же поддается, если здравый смысл приложить?
Но тут-то и подтвердилась его мимолетная догадка. По сходному мнению помощника, недоразумение объяснялось фальшивой тревогой на основе недостоверных показаний дымковской домохозяйки. По вечерней поре разговор с Дуней велся намеками и вполголоса, слушавшая его сквозь дощатую перегородку да еще с ковром на ней бабуля могла счесть прежний, полуторагодичной давности Вадимов арест за только что случившийся. Наверно, приветливую старушку обманула жаркая, слишком свежая мольба девчоночки за пропащего братца. Правда, не все гладко сходилось и в данной версии, но здесь примечательней всего — с какой быстротой разум на смутительном перепутье торопится чем попало, словно разбитое окно в зимнюю стужу, заткнуть дыру в иррациональную неизвестность.
Словом, все завершалось ко всеобщему благополучию. Властелину представлялся приятный случай нажатием кнопки оказать милосердие страждущему человечеству, ибо нет ничего слаще, как творить ближнему добро без особых хлопот, личных расходов и даже умственного напряжения.
— Вот и получается, зря на весь дом панику навели, впредь учтите! — уже для всеобщего сведенья подвел итоги Хозяин. — Озаботьтесь же срочной доставкой драгоценной пропажи непосредственно в мой адрес первым же рейсом... нет, лучше военным самолетом. К сожаленью, мы не располагаем ни номером, ни хотя бы приблизительным районом лагеря, но у вас целая ночь впереди. Пошарьте по дальним углам, разбудите почивающих, свяжитесь с уполномоченными, а где надо и подстегните побольней... Пошевеливайтесь! Но предварительные сведения об отправке желательно иметь уже к концу беседы!
Он округлил приказанье условным знаком запрещенья входить, разве лишь по наивысшей надобности. С той минуты ничего важней не могло происходить во всем прочем мире. Было в том жесте — словно добычливую степную птицу кидал с рукава в сибирские ненастные пространства. И хотя пониманью ангела недоступно было, какая розыскная машина запустилась в ход этим броском, холодный ветерок его коснулся дымковского лба. Долгим взором Хозяин проследил ее полет, пока не затихло что-то, внятное ему одному. Посдвинув наугад опустевшее блюдечко, ангел послушным взором следил за вождем, как тот в беспредметном хожденье из угла в угол готовился к изложенью, наверно, самой самоубийственной идеи, когда-либо поражавшей человеческое сознанье.
— Вам предстоит услышать сомнительные рассужденья, казалось бы, несовместимые с политическим обликом человека, который их вам сейчас произнесет... — начал диктатор с оттенком непримиримости, словно защищался не перед ангелом, все равно вряд ли способным понять его до конца. — При оценке деятелей моего профиля обычно упускаются из вида главнейшие, может быть, из координат, образующих каркас их исторической личности. При неизменном направлении корабля на заветную цель рабочий парус ставится в зависимости от сочетания ветров, определяющих политическую лоцию. Кормчий на капитанском мостике виден народу лишь снизу. Но одно дело митинговая импровизация на умственном уровне толпы, совсем иное — штабная речь над картой завтрашнего боя, когда, наряду с посвящением в диспозицию, надо вдохновить победителей на смертный труд подвига.
Я обрек себя на труд и проклятье ближайшего поколенья.
Если пресловутое шествие к звездам продолжать по старинке, на верблюдах, то вождю положено думать, в каком облике мы окажемся по прибытии на место, не так ли? Не разумнее ли ринуться туда в обход тысячелетий, напропалую, сквозь дым и живое мясо? Как напророчил один у нас сочинитель почти семьдесят лет тому назад: «За перевалом светит солнце, да страшен путь за перевал». А во избежание опасных склок над пропастью требуется во что бы то ни стало донести энтузиазм масс до обожествления вождя перед последней и решительной атакой... тем более что это единственное средство внушить им бесчувственность к боли на случай неминуемой в конце концов ненависти к оператору, чтобы тот, увлеченный своим занятием, не поранил руку о зубы рассердившегося пациента. К сожалению, опыт показывает, что фанфарная анестезия нашего Агитпропа не способна полностью заглушить переживания народа от слишком частой перешивки внутренностей в его хозяйственном механизме и самый всевластный вожак бессилен предписать историческое поведенье своему преемнику, который в осуждение его беспощадного, сквозь живое мясо, рывка к заветной цели может отменить все декреты и самую тактику предшественника под предлогом чрезвычайной дороговизны явно не оправдавшейся затеи.
Может так обернуться, что по прибытии к месту назначения, на фоне всеобщей сытости, грамотности и правовой гарантии личности, куда наглядней проявится смертельно оскорбительное для масс биологическое неравенство людей, осознавших качественный примат элитарного меньшинства над собою. Окажется вдруг, что и на утопической высоте, несмотря на успехи просвещенья, одни почему-то независимо от классовой категории будут тратить свой досуг на пиво и домино, другие же ночи напролет спорить о структуре мирозданья или биографических тайностях божества, украдкой, разумеется, из боязни, что настороженная теперь стихия большинства усмотрит в их смиренной социальной мимикрии, в подпольных волхвованиях стремленье к абсолютной умственной гегемонии для реванша. Однажды по рассеянности случившаяся оплошность (загадочный термин, формула, чертеж) чудака из обреченной горстки, не успевшей сжаться в кулак, взорвет тишину мнимого единства. Допускаю, к чести той обреченной горстки интеллектуалов, что каждый из них мужественно встретит разгневанную волну черни, которая смоет в пучину их островок архаической мудрости.
Тема предстоящего нашего с вами разговора — древняя боль земная. Люди настолько притерпелись к ней, что страданье, добровольное в особенности, стало кое-где дорогой к святости. Неизбежность страданья породила даже мощную церковную доктрину с культом кротости и подчиненья сильным. Опираясь на те же контингенты труждающихся и обремененных, мы ведем свою родословную не от Христа, а от его почти современника, фракийского раба с его более реалистическим подходом к проблеме. При внешнем сходстве наши цели размещены в прямо противоположных этажах, небесном и земном. Живучесть христианства мы объясняем надеждой низов хоть загробно понежиться в чудесной обители без помехи в лице помещиков и капиталистов. Было запримечено, впрочем, что не для всех нищета является уделом бытия, иные половчей достигают благоденствия и при жизни. Равенство перед законами, но неравенство в шансах на благоденствие. Разоблачение секретца сопровождалось постепенным крушением иллюзий перевоспитать хищника посредством крестообразных пассов, а освободительные чаянья, перекочевавшие из молитвы и песни в народные сказанья о царстве справедливости, оформились сперва в философские раздумья о мнимых владыках бытия, а позже в социальную науку с опорой на все возрастающий промышленный потенциал. Признаться, поход за справедливостью рисовался нам в юности гораздо проще. Вспоминаются жаркие семинарские дебаты: кто же повинен в нищете людской — общественное ли неустройство или всеродительница природа, одних коронующая в Архимеды, других низводящая на уровень плесени земной?
Воспринимаемый в низах как явление общественно-безнравственное и лишь попущеньем Божиим объяснимое, талант и в глазах науки представляется патологическим, вроде жемчужины, отклонением от нормы, нередко сопровождаемым свитой болезненных признаков и с противовесом на обратном фланге в виде всяческого уродства. Сконцентрированная в понятии гениальности одаренность становится анархической угрозой в системе планового государства.
Однако нельзя отрицать общественную полезность таланта, КПД которого, порою даже мелкокалиберного, вполне окупает расходы на его содержание, включая поощрительное пособие, без чего птичка быстро чахнет, начинает петь не в ту сторону, доставляет лишние хлопоты органам наблюдения. Конечно, перепутав функциональное назначение бритвы и топора, легко повредить физиономию либо испортить ценный инструмент. Однако чересчур быстрое перерастание избытка в текущий счет оказывает деморализующее действие на бесталанное большинство. Вообще-то природу, как хозяйку всего сущего, не заботит отставанье вида на век-другой, но в нынешнем мире без него нас досрочно расклюют соседи! С повышением уровня цивилизации, зачастую обслуживающей самые порочные прихоти избранников, все грозней становятся возрастающие, уже не только материальные, как раньше, но и нравственные чаянья пробудившихся масс по части абсолютного равенства. Словом, на смену терпящему бедствие христианскому компромиссу, навеявшему труженикам, как говорится, сон золотой, мы предложили единственно рациональный план продлить историю людей, крушение которого повлекло бы нежелательные последствия. Ибо разуверившись в непосильном для всех верхнем маршруте по заоблачным горным хребтам, иное резвое поколенье может предпочесть низовой, покороче, путь к заветной цели — возвратом к обычаю прошлых времен, где универсальное райское блаженство жителей достигалось отсутствием соблазнов.
В скоростной победе за власть нам помогла природная у русских тяга, отчетливо выраженная в народной мудрости, будто бы на миру и смерть красна, и тем более пусть любая нищета, лишь бы поровну. Обратимся к лавинному, из небытия прямиком в большую историю, вторжению пресловутого маленького человека. Названное явленье, не трактуемое в политических программах, размещается за пределами социальных понятий, по ту сторону мещанства, даже не толпы или черни, а безликой плазмы людской. В ней-то, охраняемая системой концентрических усложняющихся оболочек, и образуется, видимо, эпохальная личность. Наивно думать, будто традиционная в классической литературе и бесконечно оскорбительная, наравне с собачкой Муму, жалость к безгласному существу на задворках жизни примирила его с привычно-трущобной участью. Длительная закалка страданьем повышает живучесть организмов, наделяя их средствами, смертельными в обороне.
История, порою чересчур эмоциональная наставница людей, хоть и учит их благоразумию, однако никогда не учится на собственном опыте сама. То поспешит, то пропустит сроки для маневра, а то, глядишь, доверит неподготовленному контингенту важнейшее свое задание, потому так редко выполняемое больше, чем вполовину. Действительность показала и нам, что в таком деликатном деле, как преобразование человечества, помимо фундаментальных политэкономических рокировок, требуется и коренная перестройка сложившейся у населения психики.
Что делать — наше вторжение в мир собственности сопряжено с самыми опрометчивыми крайностями политического антагонизма: за какое оружие не схватишься на краю смертельной бездны!.. Дело в том, что любой организм способен функционально изменяться под воздействием некоего физического фактора, если правильно избрать точку его приложения. Мы несколько поторопились, в запальчивости атаки предпринимая еще более опрометчивый акт, косвенным образом и вызвавший нашу нынешнюю встречу в предотвращении последствий.
Невольно приходит на ум, что досадная неудачность многих программных, так и не завершенных революций объясняется неизбежной повторностью роковых ошибок, совершаемых ими в своей преобразовательной практике. Социальная мысль, воспитанная в мире утопических чертежей, целых чисел, химически чистых элементов, отвлеченных философских проекций, едва столкнувшись с грехом, гнилью и грязью житейской действительности и подкрепляемая яростью низов, пытается по старинке убрать пораженный орган. Оказывается, они этого страсть не любят, поэтому по ходу процедуры случается прибегать к мерам устрашения. Горе в том, что чем глубже забираешься с ножом в общественный организм, тем ловчее, застилаясь кровью, зараза ускользает от лезвия в сокровенные генетические недра. Иные утверждают, что эта наследственная, в самом воздухе растворенная органическая нечистота, которой пропиталась насквозь наша клеточная протоплазма, с течением веков стала, подобно опадающей листве в лесу, питанием и почвой для молодой поросли. Единственный смысл этой вражеской клеветы на природу человека в том, что действительно на худой конец, в случае пораженья, последним средством оздоровить мир у нас остается предание его огню, чтоб не восторжествовало зло.
Отвергая роль гениальной личности в истории, с упором на безликое стандартное большинство, мы не учитываем удельный вред другой фланговой крайности, присутствующей там в гораздо большем проценте. Имеется в виду так называемая бездарность, чаще всего кристаллизующаяся в понятии круглого дурака.
В то самое время, как во враждебном лагере инициативный ум служит единственным средством выдвиженья по общественной лестнице, у нас во избежание соперничества одаренность то и дело не допускается в верхние этажи без пропуска через нейтрализующие фильтры. Напротив, нередко покровительствуются послушные ничтожества, чьи волюнтаристские фортели, если позволите, пустили бы по ветру любую малоземельную европейскую державу.
Октябрьская революция началась не позавчера, ее истоки теряются в еще дохристианской мгле, плохо доступной невооруженному уму. Христианство возникло как утешительная надежда скорбящих на посмертное вознагражденье. Но уже к концу первого тысячелетья его обезболивающее действие стало настолько ослабевать, что разочарованье надоумило передовых мыслителей на осуществленье проблематичного блаженства небесного по возможности в прижизненных пределах, на земле. Наиболее удобный момент для попытки такого рода представился лишь к концу второго тысячелетья, когда по техническим и прочим показателям новая общественная фаза оказалась почти рядом, правда, по ту сторону вполне неприступной скалы — в смысле серьезной биологической перестройки. Поначалу разумнее было несколько растянуть ее, чтобы глубже внедрилось в населенье посеянное зерно, кабы не опасенья, что все осложнявшиеся обстоятельства застигнут нас на перевале, до спуска в благополучную, вчерне уже освоенную разумом долину. Да и то — если раньше идея наша выгодно опиралась на подспудную веру здешних жителей в некое праведное царство, теперь расчет велся на близость цели, которая в условиях отчаянья делает подвиг нормой человеческого поведенья, а отравленные мечтой не чуют и боли к тому же. По примеру пророков древности, вдохновляющих свое войско виденьями земли обетованной, мы тоже зарядили каждого доброй чаркой пламени перед штурмом. Однако возникшая было надежда уложиться в отпущенный нам историей срок шибко поубавилась под влиянием не сопротивления вражеского, а кое-каких досадных, потому что с запозданьем осознанных, соображений о самой натуре людской. Но, как будет видно дальше, не за добавком времени мы обратились к вам, и не за подмогой в делах земных, принципиально выполнимых земными же руками. Природа издавно применяет для закрепления новизны благодетельные, разной длительности паузы, в течение которых отстаивается драгоценное вино опыта или физической стати с одновременным выпадением подсобной мути в осадок. Мы рассчитываем на ваш авторитетный совет, какая из них — добротный сон ночной, зимняя летаргия или полудремотное ледниковое прозябанье — в плане наших целей, а если вы найдете их и достойными уважения, то и на ваше сотрудничество.
Мне вспоминается комментарий нашего семинаристского мудреца-эконома на вступление к Евангелию от Иоанна. «Имейте в виду, — рассуждал он, — если вначале времени некое магическое слово зажгло пламень жизни, то оно же, вывернутое наизнанку, способно и угасить ее». Пущенным нами в Октябре в качестве подсобного средства обещанием всего всем мы взорвали высотную плотину социального неравенства, которая перепадом старшинства испокон веков обеспечивала машину прогресса — без учета, что разбуженная стихия, смывшая прочь все преграждавшие ей путь обветшалые авторитеты — Бога, Родины, государства, семьи, родителей, возраста и даже таланта, когда-нибудь замахнется и на наш в том числе. Вкусившая сладость приманки и не удержавшись на горной вершине, волна ярости народной не утихла, а, напротив, развивается и с опереженьем исполняемых желаний мчится к главному бочонку с порохом, ожидающему ее впереди. Все нагляднее, на фоне нынешней цивилизации с ежечасным возрастанием соблазнов, проступающее неравенство низов, по счастью воспринимаемое ими покамест в материальном аспекте, никак не лечится фактически невыполнимым умноженьем товаропроизводства на потребу разыгравшихся за едой аппетитов, но лишь добровольным самоограниченьем потребностей со сведением их при высшем совершенстве до нуля. Не исключено, впрочем, что предметом общественной неприязни может стать нищая одежда, молчаливая и не для сокрытия ли неких, вовсе неподозреваемых сокровищ применяемая аскеза, уже настолько ненавистная для воинствующих ревнителей абсолютного равенства, что потребуется периодический отстрел умственной элиты во умиротворенье горластых, прежде чем обезглавленную ораву не освоит для текущих надобностей оперативный сосед.
Нам повезло в том, что на святой Руси, понимавшей социальную справедливость как уравниловку по горю-злосчастью, наличия упряжи и самовара всегда с избытком хватало для возникновения острой классовой неприязни. И так как высшим богатством людским принято считать осознанную память о прошлом, иначе сказать — ум, то истинная цена личности запросто читается в ее взоре. Таким образом, внутривидовое замыканье полюсов может начаться стихийной, не обязательно буквальной пальбой по крохотной бисеринке света в чужом зрачке, главной мишени преступного божественного превосходства. Так же как отсутствие роскоши повлечет уравнение в потребностях, ликвидация блестинки будет обеспечена отсутствием умственных лакомств. Ввиду относительности понятий о бедности и богатстве трудно будет приостановить ту лавинную свалку. Однажды подожженное изнутри горючее такого рода, в мелких соревновательных дозировках служившее движущим топливом прогресса, имеет свойство полыхать, пока не выгорит дочиста.
Цивилизация — то же земледелие, и не надо удобрять сорняки! Учение о равенстве людском как противоречащее закону естественного отбора люди уподобят печальному, одно время, заблуждению перпетуум-мобиле. А про нас скажут, что как слюнявый гуманизм поощрением слабых, вместо их регулярной отбраковки, засорил людскую породу, вытравил из человечества гордое самосознание своей божественной чудесности, так и мы поощрительной лестью и лаской опоили рабочий класс и вон что из него получилось! Приписав революционному признанию не социальное, а биологическое происхождение, они придумают генетическую выбраковку новорожденных еще до появления на свет — за счет не только конституционно ущербных штаммов, но и отдельных рас в целом, чем заодно будет решена и демографическая проблема. Под предлогом здравого смысла всякое будет обильно случаться тогда, даже и в нашу пору немыслимое.
Лишь жестокая конкуренция с ее мобилизацией самых сильных и низменных страстей возвела человечество на высоты нынешнего могущества. Но если сильные пожирали слабых, то станет ли лучше, если наоборот? С отменой железного чистогана, хотя бы и утвердившего нищету на земле и после стремительной затем растраты накопленного ранее духовного достоянья настанет неминуемое движенье вспять, если опорным законом жизни станет примат обделенных природой. Во избежанье опасной остановки потребуется новая сила, способная оживить ржавеющие поршни. Ею может стать только та же энергия отбора, осуществляемого с еще большим свирепством, ибо монета, на которую покупается хлеб, чеканится из то же злого и чистого золота. Они произведут девальвацию человеческой личности под предлогом генерального возрожденья. Заодно пересмотреть будущую роль человека на земле. Ибо, глядя сверху, человек гадок для самого себя как самоцель, а хорош как инструмент для некоего великого задания, для выполнения которого дана была ему жизнь, и нечего щадить глину, не оправдавшую своего основного предназначенья... Истории ни к чему столпы кротости и милосердия вроде Тихона Задонского, слезливого Франциска или того Юлиана Милостивого, который, по преданию, возвращал вошь в свои густые вьющиеся дебри, когда она падала из его бороды. Любовь к ближнему они объявят заповедью каменного века — как знахарское лекарство от перегибов и применяемое без учета медицинских противопоказаний. Ибо слишком дорого обошелся нам человеческий облик, чтобы обменять его на талон всемирного братства. Будет сказано в оправданье, что именно христианская участливость, возвышавшая боль и нужды низших на уровень государственной доктрины, разъедала устои древних царств.
Крупные операции истории производились сильными людьми в красных по локоть рукавицах.
Правителю иноземного происхожденья, если не с однодневным кругозором, плохо спится в московском Кремле. Недружественные тени обступают его бессонное ложе. И без того выросшему в провинциальной тесноте и после многолетнего подполья немудрено заболеть необъятным русским простором — как он видится с кремлевского холма, который нынче выше хребтов Гималайских. Хватит ли обычной инженерии да цикла сейсмических наблюдений обеспечить прочность социальной архитектуры на базе одной экономики? Лишь животные, и то не все, способны жить на виду, без периодического уединения в некий душевный резерват, без допуска туда посторонних... Кроме казенных сводок о круглосуточном энтузиазме, что известно мне о потаенной жизни русских? Далеко не все простреливается из пистолета. Как ни привлекательна данная страна по богатству недр, обширности тылов, покладистому характеру жителей, чем в совокупности гарантируется амортизация любой ошибки зодчего? Все же рискованно обольщаться, будто нацию с вековыми корнями можно перевоспитать кином и административным массажем в желательном направлении. Поддерживаемое стараниями ревнителей пылание священного огня нельзя сохранить по их уходе без регулярной подкормки из сердец людских. Учитывая непомерный труд поколений, затраченный нами на разрушение тысячелетнего российского государства, было бы небесполезно, — выдайся ночка подлинней, — подвергнуть обстоятельному философскому буренью национальный монолит, на котором оное некогда поставили.
Все же в пределах отпущенного времени прикинем в уме, действительно ли поверженное царство было просто разбойным притоном, как для воспитания беззаветного интернационализма преподносим мы школьникам прошлое их страны? Только ли колониальный нахрап Москвы в сочетанье с инертностью порабощаемых помог русским создать крупнейшую державу мира и при непрестанном пугачевском клубленье низов неоднократно отстоять от завоевательских вторжений? Любой меч длиною от Балтики до Тихого океана сломился бы на первом же полувзмахе, кабы не секретная присадка к русской стали. Как пораженье от японцев, так и тринадцать лет спустя завершившееся революцией в значительной мере подготовлены искусным применением к ней наших коррозирующих средств. Попутно воздадим должное и невежеству загнившей знати, и болтливому прекраснодушию образованной верхушки, в нужный момент сыгравшим нам на руку! Но в политике, наравне с энтузиазмом, полезно хоть изредка применять ум, не считаясь с износом мозговых извилин. Только глупый вояка списывает в переплав пусть устаревшее туземное оружие прежде, чем опробует принятое взамен. Не рано ли пускать на слом знаменитую русскую телегу в окружении наших континентальных трясин, где от века вязли лакированные европейские экипажи? Речь идет о пригодности русского племени как главного инструмента в решении поставленной задачи.
Было бы преступно не воспользоваться некоторыми привходящими обстоятельствами. Столько силищи потрачено нацией на создание такой державы, меж тем за годы ссылки мне почти не приходилось слышать в простонародной беседе точного наименованья их отчизны. В обиходной же Расее не любовь к материнскому гнезду, не гордость дедовским подвигом слышится, — скорее виноватая неумелость извлечь из своей громады некую всеобщую полезность, способную в глазах мира оправдать несусветные масштабы обладаемого. Очень хотели, но почему-то все не получалося, что тоже служило нам немалым подспорьем. Бывают в промерзлых климатах такие богатырские пироги — в рот не лезет и зуб не берет, а расколоть нечем. Бессильные осознать смысловую необъятность своего географического феномена, ученые сословья прошлый век чуть не потасовкой выясняли исторические предназначенья России — «кому-зачем надобна подобная громада?» В преизбытке владея землицей по самый Уральский хребет, на кой черт без госпонуждения сквозь таежные топи и кучи гнуса, все глубже забирались в Сибирь всякие Хабаровы да Ермаки? За воровской поживой тащились; почто тогда не подавились легким фартом, не опились зелена вина? Если просто истосковавшиеся по свободе беглецы от царских утеснений, то почему сразу не осели в девственном Зауралье праведной, по староверскому уставу, безгосударевой державой? Не исключено и пытливое, Колумбово любознайство — откуда солнце всходит, куда девается? Но истинное объяснение тяге людской в смертельную неизвестность надо искать в чем-то другом... Наконец, что связывало в единую волю бородатый, лапотно-кольчужный сброд с опознавательным паролем в виде медного креста на гайтане? Тут поневоле приходит на ум, не рановато ли мы, наспех ошаривая их трофейные сундуки с историческими пожитками, выкинули на свалку скарб непонятного нам церковного употребленья, перед коим тысячелетье сряду нация совершала весь свой житейский обиход — творила новые семьи и крестила деток, новобранцев отправляла в бой и отпевала покойников, встречала беды и победы народные? Кстати, нетерпеливое обращенье чужаков с туземными алтарями иногда плачевно отзывалось на участи их внучат.
Дальние суровые ветры задувают там порой, и потом полвека солнышку не пробиться сквозь пыль и прах. Континентальные крайности и раскаленные полчища из смежной прародины народов были начальными воспитателями племени. Колыбель и нянька создают черновую человеческую болванку, из чего история ваяет характер нации. Тут надо искать корни легендарного долготерпения русских, а не в мнимой приспособляемости к иноземной, медком подслащенной плети, как полагали горе-завоеватели. По такой безбрежности зарево и гулкий топот конницы из-за горизонта позволяли им предугадать параметры напасти, а действительность обучала навыку степняков не махать руками против очевидности, а благоразумно прилечь вровень с травой, пока не взойдет черным ветром шайтанова плеть. За то и дана святость ихнему Александру, что в поганую орду за Русь ездил, кумыс пил кобылий, вкруг кострища басурманского плясал ради сбереженья непонятного нам, но, видимо, валютного сокровища. Не зря иную крупицу оного Европа век целый дегустирует потом с задумчивым видом. И так как без той национальной живинки любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое, русские навострились прятать его от нас ловчей, чем предки хоронили клады былых лихолетий в недрах души — на такую глубину порой, что, передавая по наследству, родители не подозревают ее в себе...
Исторически сложившееся долготерпение русских, следствие недостаточно развитого, после долгого рабства, личностного достоинства, равным образом и почти безграничная нива России, готовая после маленькой вспашки к засеву революционной новизной, — буквально все попутные обстоятельства в этой стране благоприятствовали нам. Трудно было найти решенье — пускать ли русский потенциал целиком на затравку мирового пожарища или же в патриархальности приберечь на черный день? Не сгодится ли на краю пропасти хлебнуть той животворной специи, добавляемой прежними русскими в солдатскую кашу и пороховой состав, в материнское молоко и бетон крепостной кладки? Крохотная наследственная ладанка на груди способна выдать большее количество эргов и калорий, чем вагон казенной взрывчатки... К сожалению, простой народ не всегда понимает, что в случае нашей неудачи вряд ли кто-нибудь в ближайшие века посмеет взяться за реализацию его социальных чаяний, которые мы порою неуклюже и с такими издержками решились осуществить. Конечно, утопающий лишь с отчаянья хватается за такого рода соломинку, но в поговорке нет прямых указаний, чтобы та его всякий раз подводила. Тогда как выгоранье религиозного чувства у русских, ослабляя их племенное сознанье, могло бы дурно отозваться на оборонной мощности неокрепшего строя, а в перегной обращаемая Россия и приманивает всемирного хищника. Я исходил из обманчивой надежды, что к тому времени подоспеет всечеловеческое слиянье в одноязычное обезличенное братство. Но всего разумней было бы привить новизну в корень срубленного древа, то есть пустить в дело обреченные на сгниванье их заветы, чаянья и традиции старины, то есть всю совокупность духовных накоплений, некогда именовавшуюся национальным русским Богом. В наши дни крутить чернорабочее колесо социального прогресса куда более почетное занятие, нежели безучастное созерцанье кромешной битвы где-то внизу — не за поживу, а за пресловутые добро и правду. Оставалось убедить русских, что столько мучившие их вселенские исканья этого дефицитного продукта целиком вписываются в нашу программу. Попутным разрушеньем старины и памяти о прошлом мы помогаем им укорениться на новой почве, но даже при частой инспекции приживаемости подозрительна быстрота, с какой они мне поверили. Любые перегибы власти принимаются ими без ропота, и даже периодические чистки тотчас перекрываются встречным планом — в смысле прибавить под себя огоньку. Биология изобилует примерами приспособленья к обстановке вплоть до абсолютного правдоподобия, но там требовалась уйма времени, а русские рекордно уложились буквально в пятилетку... В чем тут дело? То ли сипловатый, с кавказским акцентом голос мой возымел столь обаятельную силу для вологодско-алтайских бородачей, то ли по сердцу пришлась им роль пороховой бочки под стеной капиталистической цитадели? По обычаю ладаном окуривать покойников, они и меня пытаются усыпить сладкой одурью. На беду, если даже меч Божий увязал иногда в патоке библейских хвалений, и средь нашего брата попадаются любители полакомиться ею при оказии. Меж тем большая лесть всегда гуляла на Руси с ножом в рукаве. В геометрично-безвыходных обстоятельствах случается, когда азиатское непротивленье вырождается в кроткое, под личиной слезливой восторженности, выжиданье монарховой кончины. Оттого что ум труднее скрыть, чем камень за пазухой, я и считаю опущенный среди беседы взор красноречивой уликой запретной надежды, следовательно, полуизмены. В эпохи, подобные нашей, личная тайна всегда преследовалась, как хранение оружия... Но эти с детским бесстрашием смотрят мне в лицо, а в сущности сквозь меня, примериваясь к поре, когда меня не станет. Иной же с ухмылкой преданности совсем откровенно запоминает меня впрок, чтоб потом изобразить похлеще, а за руку не схватишь: пустая! Все рукоплещут с душой нараспашку, словно не примечая, как шуруют их клады и недра, лобанят русского Бога; и тот с мужицким здравомыслием входит в положенье православных, не серчает, на самое худшее благословит ради сообщей пользы. Все они меж собой в немом заочном сговоре с доверенным на верхушке в лице комиссара Скуднова, до недавнего дня проживавшего на груди моей! Гапона себе завел, с попом собутыльничал, ренегад... — сквозь зубы произнес вождь, и в машинальном искании слова выразилось раздражение на бывшего сотрудника, вступившего в преступную связь с лишенцем на основе принадлежности обоих к тому же племени.
— Штурм больших твердынь удается лишь в случае, когда подвиг становится для участников единственным шансом возвращенья к жизни. Смерть не освобождает нас от исторической ответственности за выход из строя, разве только от трибунала. Рабочие сутки в двадцать четыре часа расценивать как злостный саботаж и дезертирство. Тут мало перевести страну на казарменное положенье, — полевой устав все же дает военнослужащему какие-то юридические права. По необходимости зажать в кулаке всю ударную наличность: только лагерный режим, исключающий бунт и жалобу, позволяет употребить силовой потенциал работника с гарантией стопроцентного сгоранья — без золы и копоти. Такова материальная подоплека всех великих начинаний. При созерцанье вечных пирамид восхищенным потомкам не приходит в голову, что даже по весу, не только по объему, костей людских там значительно больше, чем камня.
Русским и раньше доставалось испить своей судьбины. Однако сколько просек осветления не рублено, в сущности та же дебрь дремучая вкруг Кремля стоит. До меня здешний Петруха, готовясь к посеву европейской новизны, вынужден был пал огневой пускать по русской старине да еще железной палкой приколачивал по головням для ускорения процесса. А чуть пораньше другой, погрознее царь, тоже не покладая рук, еще глубже распахивал заскорузлую целину... В молодости, посильно добывая средства для борьбы с окаянным царизмом, не боялся греха, ни страха, ни пули вооруженного конвоя. Не сломили, как видите, тюрьма и ссылка. Тогда как роль вождя чуть затянувшейся революции обрекла меня на ранний износ по всему физическому строю, кроме назначенной цели. Ибо события минувшего дня диктуют график очередного. Основная работа ложится как раз на предназначенный ему отдых. А могильное одиночество и тьма ночная полны нестерпимых шорохов, которые, правду сказать, постепенно разрушают доставшуюся мне от матери железность. По счастью, природа косвенно, хотя и чрезмерно иногда, возмещает утрачиваемый дар за счет естественной бдительности, чем и объясняется возрастающее количество всяких волчьих ям вокруг моей дачи. Разумеется, никто напролом ко мне с ножом за пазухой не пожалует. Тут больше опасаться надо тех, кто как раз облечен нашим доверием. Недаром царственный специалист по воинской муштре Павел обмолвился однажды, что в России великих людей нет, в ней «велик тот, с кем я говорю и пока я говорю с ним». Таким теперь почитаются проявившие рекордную беспощадность в классовой борьбе. Естественно, преданные своему вдохновителю и вожаку, они как бы бескорыстно посвящают мне подвиги, совершенные ими при подавленье крестьянских мятежей. Иными словами возлагают к подножию диктатора, как личные мои трофеи, бессчетные гекатомбы еще не остывших жертв. Меж тем, кое-кто из них, частично сочувствуя мне как изнемогшему от трудов ветерану, а с другой стороны, памятуя о нечаянном соперничестве с Кировым, давно, без сговора пока, мечтает уложить меня на одну подушку с любимым Ильичом. Немудрено, что каждый из них рассчитывает на свой куш — что кому достанется, а иной прямиком и на коронацию в Успенском соборе. Так случилось, что за десяток минут до начала прошлогодней первомайской демонстрации, когда сановитая и бравая кучка вояк с орденской радугой на грудях и в предчувствии праздничного коньячка толпилась у мавзолейного входа, то, поднимаясь по ступенькам на трибуну, я услышал — кто-то из них, не опознанный мною по голосу, благодушно пошутил, стоит ли, дескать, пропускать на верхотуру шашлычника без проверки документа или как... Назревает война, к тому же кое-кто из помянутой знати сменил тезис трудового братства на диаметрально обратный, что и заставило меня в целях подстраховки жесткой щеткой почистить командирские кадры вместе с подручными комиссарами.
Как раз в ту пору вскрывали могилу Грозного в Архангельском соборе, вот мне и вздумалось на пару со своим теневым толмачом Скудновым секретно от всех навестить самого сердитого из русских государей. Отсюда до собора площадь перейти, там все они у меня рядком лежат, здешние цари, и правофланговый — мой Иван вместе с им же убитым сыном. Без охраны отправился, со свечой вошел, как положено. Долго стою — качаюсь в приножье, ноги вянут с могильного холода, а только и слыхать — воск горячий на плиты кап да кап. Потом глухо, сквозь серебро гробнины, шевельнулось в глубине.
По прошествии времени спрашивает голосом спросонья: «Пошто пожаловал, грузинский царь?» Поясняю в том же духе, вот, притащился опытом обменяться по специальности. Даже поцапались сперва: все цари родня, как и нищие. Намекнул: «Дескать, не озоровал бы с медведицей, а то, случается, всею личность с загривка лоскутом на грудки свесит».
«Ишь, трензеля-то затянул, аж глаза навыкат!»
«Ладно, — шутю ему, — лежи — отдыхай, старинушка, управимся!»
«Не захлебнись в кровухе-то, — сочится его смешок. — Убиенники-то не навещают по ночной поре, перстами костяными не щекотят под мышкой? Умещаются ли вкруг постели или под дождем толпятся за окошками?»
«Сплеча-то не брани меня. Не дразнись, Иван. Жизнь при тебе была попроще, наша похлеще. Да и сам-то, кабы покрепче был, не довел бы державу свою до смуты, наследников до убожества».
«У тебя судьба хуже будет, Осип, — сказал царь. — И когда станут новые хозяева изымать мумию твою из каменной берлоги на выкидку, так один из них даже кулаком на нее замахнется...»
«И ударит?» — вкрадчиво спросил я.
«Не допустят, — сказал царь».
И как ни старался выяснить, какою буквой начинается фамилия озорника, ни словом не обмолвилась могильная тишина.
Не вытерпел я его отсебятины:
«А ты сам, спрашиваю, сам чего ради рубил своих бояр наотмашь?.. Не вырубил до конца, вот и покатились под гору и держава, и вера, и самая твоя родня!»
«Так ведь я-то, — слышу, гневаться изволит усопший царь, — я-то спесь да корысть боярские изживал, а ты какой ради всесветно-исторической напраслины неповинных терзаешь? Всю державу сквозь сито Иродово не пропустишь...»
«Смотря какое сито! Ты главных гнезд злодейских недовырубил, так они не только племя твое извели, татарина на престол отчий посадили. У меня Курбских поболе твоего, но я после себя шалунов не оставлю».
И поведал я Ивану, как его же способом свою семибоярщину на чистую воду выводил. После заседанья раз прошусь у них на покой ввиду обостренья недугов: «Устарел, братцы, отпустите в родимый Туруханский край на жаркой печке век долеживать!» Сам же, пригорюнившись на русский образец, смотрю из-под ладошки, как они ждут продолженья, потеют, безмолвствуют. На практике обучены, кто глаза чуть в сторону отвел, враз того и склюну. Один Тимофей Скуднов, верный-то мой, голову опустил при заметно неспокойных руках, да и скула в красных пятнах не зря подрагивает. Зато с другого края подымается чином помельче, настоятельно убеждает не покидать корабль в разыгравшейся международной обстановке под предлогом — что середь моря не отдыхают... Попозже, тоже в час ночной, призвал я увещевателя моего: «Как же ты, Никита, — попрекаю и сам в очи ему смотрю, побледневшему, — отдохнуть не пускаешь, в пучину завтрашнюю гонишь, а я-то сдуру, со слов жены, в преданность твою поверил, на вершину возвел!» В ответ заливается горючими слезами, благо наедине: «Без любимого отца-капитана на мостике ножами исполосуемся по сиротству своему!» Ну, обнял я его на прощанье... Но, сколько в тот раз ни волынились мы с Иваном, так и не удалось радразнить его на признанье — который из двух — Никита или Тимоха, зуб на меня точит, если же оба — то вострее чей?
"Вроде свояки мы с тобой через Темрюковну, — стал я закругляться тогда, — вот и потешил бы Осипа, подарил ему оскорбителя поиграться чуток, пускай без отнятия жизни. Надрубил, разлюбезный Ваня, так уж отрубай! — Но как ни подлаживался, молчит царская гробница: тут и я распалился. — Не желаешь дружка уважить, а Тимоха-то давно в кармане железном у меня сидит. Раз я без подмоги твоей обошелся, то злу пощады нет. Уж постараемся, чтобы вздох Тимохин докатился к тебе в тесную твою каморку.
Хожу с той поры, во сто очей ко всякому приглядываюсь, да разве нашаришь его вслепую!
Предвижу свою историческую судьбу. Посмертно побивая камнями усопшего тирана, потомки обычно не вникают в истинные причины его ожесточенья. Помимо дурного характера или физического изъяна, когда только ужасом подданных удается глушить ущербное сознанье неполноценности, его может раздражать от недостатка гениальности повторность происходящих неудач, также упорное сопротивленье контингентов, подлежащих благодетельным преобразованиям, либо ничем не заживляемая нравственная травма, которую разве только проницательный и великодушный летописец расценит как бескровную, задолго до схватки и еще юному бойцу нанесенную рану. Не стану уточнять, но случается, что, наперед угадывая в нем своего завтрашнего палача, огрызающийся старый мир рывком кусает его в заветное место, стыдней и смертельней нет, потому что без показа врачу, сыну и другу. С годами дряхлеющий диктатор все пристальней, через глаза, ищет в памяти сверстников, также у кое-кого помоложе приметы знания о своей тайне, чтобы погасить заблаговременно, пока не растеклось по стране в посрамленье возглавляемой им идеи. Естественно, горе человеку в маске, если не выдержит испытующего взора.
Сталин на мгновение задумался о чем-то неотвязном, что должно было начаться где-то послезавтра.


