I. Господь дал, Господь взял — благословенно имя Господне
И тогда встал Иов, и разодрал ризу свою, и обрил главу свою, и повергся на землю, и преклонился, и сказал: «Наг вышел я из родимых недр и наг возвращусь назад. Господь дал, Господь взял— благословенно имя Господне!»— Иов 1:20–21.
Учителем для людей мы называем не только того, кто открыл некую истину благодаря удаче или же постиг её, неустанно трудясь, и найденное оставил после себя в наследство как учение, которое следующие поколения стараются понять и тем самым усвоить; но и того — быть может даже в более строгом смысле — кто не оставил после себя никакого учения, но оставил в наследство человеческому роду лишь самого себя как образ, свою жизнь как указание пути для всякого человека, своё имя как утешение многим, свой подвиг как ободрение избранным. Таким учителем для людей, указующим путь, был Иов; он важен не тем, что он сказал, но тем, как он поступил. Он, конечно, оставил после себя высказывание, которое в силу краткости и красоты стало пословицей, сохраняемой из рода в род так, что никто не дерзнул что–либо к нему прибавить или что–либо от него отнять; но само это высказывание не может служить руководством, и Иов значим не тем, что он это сказал, но тем, что соблюл это на деле. Слово его само, конечно, прекрасно и достойно рассмотрения, но если бы его сказал кто–нибудь другой, или если бы Иов был другим, или если бы он сказал его при других обстоятельствах, это слово стало бы другим, означающим нечто — если бы оно вообще тогда что–то значило — как высказывание, но не имеющим значения, связанного с тем, что сказать это было для Иова поступком, что само это высказывание было поступком. Если бы Иов положил всю свою жизнь на то, чтобы утвердить это слово, если бы он видел в нём сумму и итог того, чему человек должен дать жизни научить себя, если бы он просто постиг его сам в себе, но никогда бы не испытал его, никогда не сказал бы это слово так, чтобы сказать его было поступком, то Иов был бы кем–то другим и значил бы что–то другое. Тогда имя Иова забыли бы, или было бы всё равно, знают ли его, — ведь главным было бы содержание слова, мысль, которую оно бы несло. Если бы люди тогда восприняли это слово, то именно оно стало бы тем, что передавалось бы из рода в род; тогда как на деле, напротив, сам Иов, а не это его слово, сопровождает поколение за поколением. Когда уходит поколение, свершив своё дело, окончив битву, Иов идёт вместе с ним; когда новый род необозримым войском и каждый единственный в нём стоят на своём месте, готовые двинуться в путь, Иов снова здесь, он занимает своё место, свой пограничный пост человечества. Когда поколению выпадают лишь дни радости и счастливые времена, Иов верно следует с ним; и если единственный проживает страшное в мысли, содрогаясь от представления о том, какие тяготы и кошмары может таить в себе жизнь, о том, что никто не знает, когда для него пробьёт час отчаяния, то его беспокойная мысль находит Иова и обретает в нём покой, умиротворяется им; ведь Иов верно сопровождает и утешает не как тот, кто один вместо всех перенёс бы нечто такое, чего уже никому после него не пришлось бы терпеть, — но утешает, будучи тем, кто свидетельствует, что самое страшное испытано, что ужасное пережито, что битва отчаяния завершилась Богу во славу, ему во спасение, всем другим во благо и в радость. В дни радости, в счастливые времена Иов сопровождает поколение, утверждая его в радости, борясь с беспокойными грёзами, будто внезапный кошмар способен, обрушившись на человека, иметь силу убить его душу, словно законную добычу. Лишь легкомысленный мог бы пожелать, чтобы Иов не сопровождал его, дабы доброе имя Иова не напоминало ему о том, о чём он хотел бы забыть: о том, что в жизни есть место страшному и ужасному, — лишь самолюбивый мог бы пожелать, чтобы Иова не было рядом с ним, дабы мысль о страдании Иова не расстроила его немощную радость, не вырвала его из его косной и погибельной нетрезвой уверенности. В бурные времена, когда самые основы сущего потрясены, когда мгновение трепещет, в страхе ожидая грядущего, когда перед лицом дикого возмущения немеет всякое разъяснение, когда во внутреннейшем своём человек стонет в отчаянии и в «удручении души»[118]жалуется небу, Иов сопровождает поколение, ручаясь в том, что и здесь есть место победе, и что если даже единственный терпит поражение в этой борьбе, здесь всё же присутствует Бог, Который ведь сделал всякое искушение не более, чем человеческим[119], и Который, даже если человек не выстоит в искушении, сделает исход его таким, чтобы мы смогли это понести, и даже сделает его прекраснее всего, чего можно было бы по–человечески чаять. Лишь упрямец мог бы пожелать, чтобы Иова не было рядом, дабы ему удалось освободить свою душу от последней любви, которая, впрочем, вернулась бы к нему в крике ропота и отчаяния; дабы он мог жаловаться и даже проклясть жизнь безо всякого отзвука веры, доверия и смирения в голосе; дабы в упрямстве он сумел задушить и самый свой крик, чтобы ничто не выдало того, что есть Некто, Кому он хотел бросить вызов. Лишь изнеженный мог бы пожелать, чтобы Иова не было рядом, дабы ему суметь чем скорее, тем лучше ослабить всякую мысль, в дряхлом бессилии отказаться от любых подвижек, исчезнуть в ничтожном и позорном забытьи.
Слово, напоминающее об Иове, как только его произносят; слово, которое оживает в уме всякого человека, стоит лишь назвать имя Иова, — просто и незамысловато, в нём не сокрыто никакой таинственной мудрости, достойной глубокомысленных исследований. Когда ребёнок читает это слово, и оно вверяется ему, как приданное, про которое он ещё не знает, на что его употребить, он понимает это слово, и понимает в нём по сути то же, что и мудрейший из людей. И всё же ребёнок не понимает его, или, вернее, он не понимает Иова, ведь ему никак не постичь той нужды и беды, в которой Иов был испытан. Ребёнок может иметь об этом лишь тёмное предчувствие; но — благословен ребёнок! который понял это слово, и почувствовал, что то, что он не в силах здесь постичь, это самое ужасное из всего, что может быть; который по–детски живо и ясно решил, что это — самое ужасное, ещё не зная невзгод и трудностей, способных стать поводом лукаво сомневаться в этом. Когда юноша обращается к этому слову, он понимает его, и понимает в нём по сути то же, что и ребёнок, и мудрейший из людей. И всё же юноша, пожалуй, не понимает его, или, вернее, он не понимает Иова, не понимает, откуда возможно прийти той нужде и беде, в которой Иов был испытан; но — благословен юноша, который понял это слово; и смиренно принял то; что он не понял; ещё не зная нужды; способной стать поводом своевольно думать; будто ты столкнулся с чем–то; чего никому до тебя не доводилось вкусить. Когда взрослый рассматривает это слово; он понимает его; и понимает в нём по сути то же; что и ребёнок; и мудрейший из людей. Он понимает горе и нужду) в которых Иов был испытан; и всё же он; пожалуй; не понимает Иова; ведь он не в силах понять; как Иов был в состоянии это сказать; но — благословен муж! который понял это слово и восхищённо удержал то; что он не понял; и никакие горе и нужда не побудили его с недоверием думать об Иове. Когда испытанный; подвизавшийся подвигом добрым[120]; вспоминая это слово; произносит его; он понимает это слово; и понимает в нём по сути то же самое; что и ребёнок; и мудрейший из людей; он понимает беду Иова; он понимает; как Иов мог это сказать. — Он понимает это слово; и он толкует его; — даже если никогда ничего об этом слове не скажет; — лучше; чем толковал бы его тот; кто всю жизнь положил бы на то; чтобы изъяснить одно это слово.
Лишь испытанный — тот, кто испытал это слово, сам будучи испытан —толкует это слово верно; только такого ученика, такого толкователя Иов желает себе; лишь таковой учится у Иова тому, чему стоит у него учиться, тому столь прекрасному и блаженному, что всякое иное искусство и всякая иная мудрость по сравнению с этим являются детскими забавами. Но Иова мы поистине верно называем учителем человечества, а не учителем некоторых людей, ведь он каждому предстаёт как ориентир, каждого вдохновляет своим примером, каждого зовёт своим дивным словом. Бывает, что простоватый, не слишком одарённый или не слишком обласканный временем и судьбой человек коли не с завистью, то с озабоченным недовольством желает получить способность и возможность проникнуть в то, до чего докопались мудрецы и учёные как до верного на все многоразличные времена, в душе питая жажду не непрестанно учиться, а стать самому способным учить других. Но Иов никогда не соблазнит такового. Ведь что общего у него с человеческой премудростью? Разве может она сделать понятнее то, что легко понимают и простец, и ребёнок — понимают так же хорошо, как самый мудрый из людей?! На что здесь красноречие и сила слова? Разве могут они помочь говорящему или ещё кому–то совершить то, на что простец способен наравне с величайшим из мудрецов: поступок?! Разве, напротив, человеческая премудрость не сделает всё лишь более трудным, а искусство красноречия, — не способное при всём своём великолепии разом высказать то многоразличное, что вместе живёт в человеческом сердце, — не одурманит силу действия, навеяв ей сон пространным рассмотрением?! Впрочем, хотя это и так, и единственный не желает, чтобы его речь вторглась некстати между подвизающимся и тем, кто служит ему дивным примером и чей пример одинаково близок всякому человеку; старается не увеличить печаль подвизающегося, умножив его мудрость; следит за тем, чтобы подвизающийся не поймал сам себя в красивые слова бесплодных человеческих увещеваний, — из этого всё же вовсе не следует, что рассмотрение и размышление ничего не значат. Ведь если размышляющий не знал ранее слово Иова, ему в любом случае было бы полезно его узнать; если же он знал это слово, но не имел случая испытать его в своей жизни, ему было бы полезно понять, что однажды ему, быть может, придётся и на деле прибегнуть к нему; если он испытал это слово, но предал его, — возможно, полагая, будто это слово предало его, — ему будет полезно ещё раз рассмотреть это слово прежде, чем в буре сражения и огне борьбы снова бежать от него. Быть может, размышление обнаружит вдруг, какой смысл несёт для него это слово; быть может, размышление окажется живым и действенным в его душе как раз тогда, когда он будет нуждаться в нём для того, чтобы миновать сбивающие с толку мысли неспокойного сердца; быть может, то, что размышление рассмотрело по отдельности, соберётся воедино и оживёт в мгновение решения, и то, что размышление сеяло в тлении, восстанет в день нужды в нетленной жизни поступка.
Давайте же постараемся лучше понять Иова в его удивительном слове:Господь дал, Господь взял — благословенно имя Господне!
Жил в земле восточной человек, которого звали Иов; ему принадлежали блага земли, бесчисленные стада и сочные пастбища; «поднимало падшего слово его, и колено дрожащее он укреплял»[121]; в его шатре жизнь текла блаженно, словно в лоне небес, и в этом шатре жил он с семью сыновьями и тремя дочерьми, и в этом шатре с ним «обитала близость Божия». Иов был человек в летах, его радостью в жизни была радость его детей, о которой он бдел, дабы она не стала им в погибель. И вот сидел он как–то у своего очага, когда его дети собрались в дому одного из братьев для радости. И он принёс искупительную жертву за каждого из них в отдельности, и сердце его возрадовалось при мысли о детях. И вот когда он сидел в тихой и уверенной радости, приходит вестник, и тут же, не успел ещё этот вестник договорить, приходит второй, и когда он ещё говорит, приходит третий, и вот четвёртый посланник пришёл от его сыновей и дочерей сказать, что дом упал на них, и они мертвы. «И тогда встал Иов, и разодрал ризу свою, и обрил главу свою, и повергся на землю, и преклонился, и сказал». Его скорбь не была многословна, вернее, Иов не произнёс ни единого слова, лишь облик его говорил о том, что его сердце разбито. Да и разве хотел бы ты, чтобы было иначе?! Разве тот, кто вменяет себе в честь то, что он не печалится в день печали, не срамит себя тем, что он не способен радоваться в день радости? И разве не безотраден и безжизнен, и даже возмутителен вид такой неизменности; и не дивно ли, напротив, видеть почтенного старика, который только что сидел с отечески заботливым лицом в Господней радости, и вот повергся теперь на землю в разодранной ризе и с обритой головой! Когда он так, без отчаяния, с человеческим чувством предался печали, он был скор на то, чтобы рассудить между Богом и собой; и вот слово его суда: «Наг вышел я из родимых недр, и наг возвращусь назад». Так укротил он в своей душе борьбу и привёл в молчание всякое стремление взыскать с Господа чего–то, чего Он не хочет дать, или же удержать нечто так, словно бы это не было даром. И вот мы слышим исповедание человека, которого на землю повергла не только скорбь, но и преклонение: «Господь дал, Господь взял — благословенно имя Господне!» —Господь дал, Господь взял.Первое, что побуждает здесь задуматься, это то, что Иов сказал: «Господь дал». Не является ли это слово не относящимся к делу, побудившему Иова заговорить; не говорит ли оно о чём–то, не связанном с произошедшим? Если человек в одно мгновение лишился всего, что любил, лишился самого любимого, то разве потеря не овладеет им так, что он не в силах будет успокоиться настолько, чтобы это сказать, даже если во внутреннейшем он останется с Богом при сознании, что потерял всё. Быть может, он не позволит потере невыносимым грузом лечь ему на душу, но станет словно бы отдалять её от себя, говоря в смятении сердца: Бог взял. И это тоже достойный образ действования, которого хорошо искать: в молчании и смирении припасть к ногам Господа; поступающий так, в этом борении тоже спасёт свою душу, хотя и потеряет всякую радость. Но Иов! В мгновение, когда Господь взял всё, он говорит сначала не: Господь взял, — но прежде говорит: Господь дал. Это слово кратко, но в своей краткости оно в полной мере даёт понять то, что призвано явить: что душа Иова не сжимается в немой горестной покорности, но его сердце сперва расширяется в благодарении,· что потеря всего в первую очередь делает его благодарным Богу за то, что Он дал ему благословение, которое теперь от него взял. С Иовом было не так, как с теми, кому Иосиф предсказывал, что будет 7 неурожайных лет, когда изобилие, бывшее в 7 плодородных лет, окажется совершенно забыто[122]. Его благодарность теперь иная, чем в то как будто уже бесконечно далёкое время, когда он принимал всякий благой и всякий совершенный дар[123]из руки Божией с благодарением, — но при этом она остаётся настоящей; и мысль о том, что Господь благ, по–прежнему жива в его душе. И вот он вспоминает всё, что дал ему Господь, и что–то, быть может, даже с большей благодарностью, чем когда он это получил, — дары не стали для него менее прекрасны оттого, что теперь они взяты у него, нет, они столь же прекрасны, как и прежде, — прекрасны, потому что это Господь дал их, — и теперь он явственнее видит как собственно прекрасное не дары, но Божию благость. Он вспоминает богатство и изобилие, вновь покоя взор на сочных пастбищах и следя за бесчисленными стадами; он вспоминает, какая радость, когда у тебя есть семь сыновей и трое дочерей; и ему уже не нужно приносить никакой жертвы, кроме благодарения за то, что у него они были. Он вспоминает их, и быть может, на память ему приходят и те многие, кого он вразумлял, чьим ослабевшим дланям он возвращал мощь и чьё колено дрожащее он укреплял[124]. Он вспоминает дни своего величия, когда он был силен и чтим в народе, когда «юноши прятались» от почтения к нему, «а старцы, поднявшись, оставались стоять»[125]. Он вспоминает с благодарностью, что его ноги не оставляли пути справедливости, что он «спасал кричащего бедняка, и сироту, что помощи не найдёт»[126], так что «благословение страдальца было на нём», как это устроил некогда Бог. Слово Иова кратко, но оно значит у него очень многое; ведь его память не была такой же короткой, а благодарность не была забывчивой. Тихая грусть наполняла тогда его благодарную душу; он кротко и дружелюбно прощался со всем, что у него было, и в этом прощании всё уходило, становясь лишь прекрасным воспоминанием; и могло показаться даже, что не Бог это взял, но сам Иов отдал ему это обратно. Когда Иов сказал: Бог дал, — его душа была уже готова сказать следующее, угодное Богу, слово: Бог взял. — Быть может, был кто–то, кто тоже вспоминал в день скорби минувшие радостные дни, но его душа проникалась от этого лишь ещё большим нетерпением. «Если бы он никогда не знал радости, боль не победила бы его; ведь что есть боль, если не представление, отсутствующее у того, кто не знает ничего от неё отличного; значит, именно радость сформировала и развила его так, что он стал способен воспринимать боль»[127]. И радость, о которой он теперь постоянно помнил как о том, чего он лишён; радость, нехватка которой переживалась им теперь сильнее, чем когда–либо, — оказывалась губительна для него. То, что было радостью его очей, эти очи страстно желали видеть вновь, и неблагодарность наказывала себя тем, что рисовала это ему ещё более прекрасным, чем оно когда–либо было; то, что некогда было ему под силу, он жаждал быть способен совершать и теперь, и неблагодарность наказывала себя мечтаниями о том, чего он никогда не сумел бы совершить на деле. И так он обрекал душу постоянно томиться голодом в ненасытимом желании. — Или, быть может, в его душе пробуждалось поглощающее его страдание оттого, что он не сумел вполне насладиться радостными днями, не выпил сладострастно до дна их сладкое изобилие. О, если бы теперь ему выпало хотя бы мгновение счастья, если бы он хотя бы ненадолго мог вернуться к былому великолепию, дабы насытиться радостью и стать благодаря этому безразличным к боли! — он отдал бы тогда душу в руки жгучего возбуждения; и не сознался бы себе, достойно ли человека то удовольствие, которого он так жаждал; и не задумался бы о том, не следовало ли ему скорее благодарить Бога за то, что во время радости его душа не была такой дикой, какой она стала сейчас; он не боялся бы того, что его вожделение может быть ему в погибель; его не беспокоило бы то, что ещё более жалким, нежели то жалкое положение, в котором он оказался, был неумирающий червь вожделения в его душе. — Или, быть может, был кто–то, кто в мгновение потери тоже вспоминал то, что прежде было у него, но дерзко желал при этом не дать потере дойти до его ума. Хотя он и потерял всё это, его упрямая воля стремилась утаить от него потерю. Он не хотел понести потерю и предпочитал лучше тратить силы в бесплодном упорстве, теряя самого себя в безумной иллюзии владения потерянным или же трусливо в то же мгновение убегая от всякого проблеска смиренного желания понять, что было потеряно. И тогда забвение разверзало свою бездну не столько для потери, сколько для него самого; не потерю, а себя самого он прежде всего предавал забвению. — Или же он пытался оболгать то доброе, что некогда было ему даровано, внушая себе, будто оно было не так уж прекрасно и не давало ему радости; он мнил укрепить душу жалким самообманом, как будто в неправде есть сила. — Или его душа становилась легковесной, и он убеждал себя, что жизнь не столь тяжела, как кажется; что ужасное не таково, как о нём говорят, не столь уж невыносимо, — и это так, конечно, если тебе не ужасно — как не было ужасно ему — быть таким, каким он теперь становился. Но кто сумел бы прийти к концу, если бы захотел перечислить всё, что нередко бывает и, наверное, нередко будет ещё повторяться в мире? Не утомится ли таковой намного скорее, чем назовёт всех тех страдающих, что с неистощимой изобретательностью каждый по–своему извращают ясное и понятное, чтобы ввести в заблуждение самих себя?! Давайте поэтому лучше вернёмся к Иову. В день скорби, когда всё было потеряно, он сперва благодарил Бога, Который всё это дал; он не обманывал ни Бога, ни себя самого, и когда всё было потеряно и сметено, оставался тем, кем он был с самого начала — «простым и праведным пред Богом»[128]. Он признавал, что Божие благословение было милостью к нему, он благодарил за эту милость, и потому благословение не становилось для него теперь гнетущим воспоминанием. Он признавал, что Бог обильно и многообразно благословил его поприще, он благодарил, и потому воспоминание не обращалось в поглощающее беспокойство. Он не скрывал от себя, что всё у него было взято, и потому Господь, взявший всё это, вновь присутствовал в его открытой душе. Он не бежал от мысли о том, что всё это было потеряно, и потому его душа утихала, чтобы Божие просвещение вновь посетило её и нашло её доброй землёй, возделанной в терпении.
Господь взял.Не сказал ли здесь Иов нечто иное, чем то, что было на самом деле, не употребил ли он более далёкое выражение, прежде чем более близким обозначить бывшее. Его слово кратко и означает потерю всего; нам случается, не задумываясь, говорить так, копируя Иова, ведь эти слова стали своего рода благочестивой поговоркой; но связываем ли мы с ними, не задумываясь, и мысли Иова? Ведь разве не Савея не напали на его мирные стада, и поразили его слуг[129], разве о чём ином сказал сообщивший это вестник? Или разве не молния попалила овец и пастухов, разве о чём ином поведал вестник, сообщивший это, пусть даже он назвал молнию Божьим огнём? Разве не вихрь с того края пустыни опрокинул дом и погрёб под обломками детей Иова, разве вестник назвал какого–либо иного виновника или сказал что–либо о том, кто наслал этот вихрь? Но Иов говорит: Господь взял; в то же мгновение, когда он получает каждое из этих известий, он понимает, что взял это именно Господь. Кто открыл это Иову? Есть ли у него страх Божий, если он всё валит на Бога; не благочестивее ли поступаем мы, когда порой подолгу взвешиваем, можно ли так сказать?
Возможно, был в мире некто, кто всё потерял. И вот он принялся размышлять о том, как это произошло. Но целое оставалось для него непонятным и темным. Его радость исчезла, как сон, и забота стала для него чем–то вроде нового сна, но он никак не мог понять, почему из первого сна он был брошен в этот горестный второй; не Господь, но случай был тем, кто отнял у него всё. Или же он находил, что у него всё отняли обман и лукавство людей, или прямое насилие, подобное насилию Савеян, поразивших стада Иова и пастухов; и его душа возгоралась гневом на людей; и он полагал справедливым не упрекать в этом Бога. Он, в общем–то, хорошо понимал, как это произошло, самое близкое объяснение, которое у него было, состояло в том, что это сделали определённые люди; более же далёкое — в том, что эти люди были злы, и их сердца испорчены. Он понимал, что ближайшим образом именно люди навредили ему и, быть может, он в том же духе понял бы и то доброе, что пришло бы к нему от людей; но мысль о том, что Господь, живущий высоко на небесах, ближе к нему, чем люди, что Он ближе всех к нему и тогда, когда люди поступили с ним дурно или восстали на него, — эта мысль была ему далека. Или же он, в общем–то, хорошо понимал, как это произошло, и мог с красноречием, которое придавал ему ужас, описать это: ведь что непонятного в том, что когда море дико бушует и вздымается до небес, то оно сметает хилые строения людей, как игрушечные; и когда неистовствует свирепая буря, то все человеческие предприятия — лишь детские забавы; и когда земля содрогается под натиском стихии и вздыхают горы, то люди и все их великие дела низвергаются в бездну, словно ничто. Такого объяснения было ему достаточно — ив первую очередь, достаточно для того, чтобы сделать его душу ко всему безразличной; ведь поистине, чтобы опрокинуть построенное на песке, не нужно и бури, но даже если человек строит на иной почве, живя в другом месте, он не может считать в силу этого свою душу спасённой от всяческих бед! Или он понимал, что сам заслужил это, что если бы ему хватило ума в нужное время всё правильно рассчитать, то этого бы не произошло. И для него это всё объясняло; но на деле это объясняло прежде всего то, что он исказил сам себя и сделал для себя невозможным, чтобы жизнь, а, главное, Бог его чему–либо научили.
Но кто сумел бы всё исчерпать, пожелай он рассказать о том, что бывает в жизни и будет нередко ещё повторяться? Он скорее устанет говорить, нежели плотской человек устанет опьянять себя мнимыми, лживыми и вводящими в заблуждение объяснениями. Давайте, поэтому, оставим примеры, которые не смогут нас ничему научить, кроме того, — если мы ещё этого не знаем, — что надлежит отвергнуть подобную мудрость мира сего, — и обратимся к человеку, учиться у которого значит пребывать в истине, обратимся к Иову и к его благому слову: Господь взял. Иов всё относит к Богу; он не сдерживает душу и не угашает дух[130]в размышлениях или объяснениях, способных порождать или вскармливать лишь сомнения, даже если тот, кто довольствуется ими, не замечает этого. В то же мгновение, когда у него отъемлется всё, он знает, что это взял Господь, и потому в своей потере он остаётся в мире с Господом, сохраняя и теперь близость Божию; он видит Господа и потому не видит отчаяния. Ведь разве только тот видит длань Божию, кто видит, как Он даёт; разве не видит её и тот, кто видит, как Он берёт? Разве только тот видит Бога, кто видит Его обращающим к нему Свой лик; разве не видит Его и тот, кто видит Его повернувшимся к нему спиной, как Моисей, который всё время видел лишь спину Господа[131]? Но тот, кто видит Бога, победил мир[132]; и так Иов в своём благом слове победил мир, оказался в своём слове больше, сильнее и могущественнее всего мира, который хотел не ввести его в искушение, но победить своей силой, принудить его пасть ниц перед его безграничной мощью. Сколь же беспомощен — словно лепет младенца — дикий шум бури, когда он хочет побудить человека трепетать, вырывая у него всё, а человек ему отвечает: не ты это делаешь, это берёт Господь! Сколь немощна рука насильника, сколь слаб ум хитреца, сколь ничтожна всякая человеческая сила, — так что скорее ей самой можно было бы посочувствовать, — когда она, вырвав всё у того, кто слабее, оставляет его в отчаянном положении, а он по вере говорит: это не ты, ты ничего не можешь; всё это берёт Господь.
Благословенно имя Господне!Так Иов не просто победил мир, но совершил то, чего желает Павел своей пребывающей в борении общине: он, всё преодолев, устоял (Еф. 6:13). Ах, быть может, в мире были и те, кто всё преодолели, но пали в самое мгновение победы. Благословенно имя Господне! Ведь Господь пребывает Тем же, и разве не дблжно поэтому восхвалять Его так же, как и всегда? Или разве переменился Господь? Или разве не оставался Господь Тем же, как тем же оставался и Иов? Благословенно имя Господне! А значит, Господь взял не всё, ведь Он не взял у Иова ни хваление, ни мир сердца, ни чистоту в вере; и близость Божия была с Иовом, как и прежде, — быть может, даже глубже, чем раньше, ведь теперь не оставалось ничего, что могло бы хоть как–то увести от неё мысль Иова. Всё взял Господь, и Иов собрал всю свою скорбь и «бросил её на Господа»[133], и тогда Господь взял и его скорбь, и осталась лишь хвала в неподкупной радости сердца. Ведь хотя дом Иова и был домом печали, — если, конечно, у него оставался хоть какой–нибудь дом, — всё же там, где звучит это слово: «Благословенно имя Господне!», — поселяется радость; и хотя Иов стоит перед нами как живой образ скорби, хотя его лицо и облик несут её печать, — всё же это слово всегда говорится как свидетельство радости, и так говорит его Иов, даже если его свидетельство обращено не к пребывающим в радости, но к печалящимся; и свидетельство Иова понятно тем, кто имеет уши для того, чтобы его слышать[134]. Ведь уши печалящегося настроены особым образом; и подобно тому, как уши любящего хотя и слышат голоса многих, но по–настоящему слышат один лишь голос — голос возлюбленной, так и уши печалящегося слышат голоса многих, но эти голоса проходят мимо и не доходят до сердца. И так же, как вера и надежда без любви есть лишь медь звенящая или кимвал звучащий[135], так и любая возвещаемая в мире радость, которая несовместима с печалью, есть лишь звенящая медь или звучащий кимвал, которые щекочут слух[136], но противны душе. Но этот голос утешения, этот голос, который дрожит от боли и всё же возвещает радость, слышат уши и сохраняет сердце того, кто печалится, и этот голос направляет его к тому, чтобы он сам нашёл радость во глубине печали. — Мой слушатель! ведь ты, конечно, понял вознесённую Иовом хвалу, и она была тебе так по сердцу, когда ты тихо размышлял о ней, что ты хотел бы, чтобы я не напоминал тебе о том, чтб слышится в мире в день тяготы вместо хвалы иблагословения.Давай же тогда забудем это, ведь ни ты, ни я ничем не заслужили того, чтобы всё это вновь предстало нам в нашей памяти.
Мы говорили об Иове и старались понять его в его благом слове, никому не навязывая своих размышлений; но должны ли эти размышления быть от этого непременно бессмысленны, ни на что не годны и никому не нужны? Если ты, мой слушатель, сам был испытан, подобно Иову, и выстоял, как и он, в испытании, то наша беседа как раз для тебя, если только мы верно говорили об Иове. Если же ты до сих пор не был испытан в жизни, то и тогда она тебе годится. Ты, быть может, думаешь, что слово Иова применимо лишь при таких сверхъестественных обстоятельствах, в которые был поставлен Иов; или, быть может, ты мнишь, что если бы нечто подобное обрушилось на тебя, страх сам по себе дал бы тебе эту силу и вызвал бы в тебе это смиренное расположение? Но разве не было у Иова жены — и что мы читаем о ней?[137]Быть может, всё–таки ты думаешь, что страх не способен сам по себе так изменить человека, который каждый день ведёт себя как раб в значительно менее тяжких обстоятельствах. Смотри же тогда, чтобы тебе не быть рабом никакой тяготы и ничего человеческого, и учись у Иова быть прежде всего открытым самому себе, не обманывать себя мечтами о своей мнимой силе, воображая себя победителем в воображаемой битве. — Быть может, ты говоришь: пускай бы Господь и взял у меня всё, но у меня взять нечего, ведь мне ничего и не было дано; — быть может, ты мнишь, что хотя это и не так ужасно, как страдания Иова, но зато твоя борьба более изнурительная и потому более трудная. Мы не желаем спорить здесь с тобой, ведь даже если твоя борьба и является таковой, спор об этом был бы бесполезен и лишь увеличивал бы тяготу. Но ты, по крайней мере, согласен с нами, что ты можешь учиться у Иова, и если ты честен перед собой и любишь людей, ты не можешь желать отделаться от Иова и броситься в свою тяготу как якобы до сих пор никем не изведанную, держа нас в тревоге до тех пор, пока мы из твоего свидетельства не узнаем, что и в этой тяготе возможна победа. И ты учишься у Иова слову: «Благословенно имя Господне!», даже если предшествующие его слова не так хорошо тебе подходят. — Или, быть может, ты думаешь, что ничего подобного не могло бы случиться с тобой? Кто научил тебя думать так; на чём основывается твоя убеждённость в этом? Утешаешься ли ты тем, что ты мудр и разумен? Иов для многих был учителем. Юн ли ты, и черпаешь уверенность в своей юности? Иов тоже был некогда юн. Стар ли ты и близок к могиле? Иов был стар, когда его постигло горе. Является ли твоей надеждой богатство? Иов владел благословением земли. Друзья ли служат тебе порукой? Иов был любим всеми. Вверяешь ли ты себя Богу? Иов был близок Господу. Обдумал ли ты всё это, или же ты, напротив, избегал этих мыслей, дабы они не навеяли тебе то, что ты, быть может, называешь угрюмым настроением? Но ведь нет во всём мире никакого укрытия, где печаль не могла бы тебя найти, и никогда не было человека, который мог бы поистине сказать больше, чем можешь сказать и ты: что ты не знаешь, когда печаль посетит твой дом. Будь же тогда серьёзен по отношению к себе самому, устреми свой взор на Иова; даже если ты и будешь напуган, увидев его, он вовсе не желает тебя пугать — разве что ты сам этого хочешь. Ведь ты, наверное, не хотел бы некогда, обратившись назад и оглядывая свою жизнь уже как завершённое целое, оказаться способным по праву признаться: я был не таким, как прочие люди, я никогда не претерпел в мире никакого страдания, предоставляя каждому дню свою заботу[138], или, вернее, давая ему приносить мне всё новые радости. Ты ни за что не хотел бы иметь возможность сказать такие слова, даже если бы они были чистой правдой, ведь в них звучал бы и твой позор; и если бы ты был тем единственным, о ком осталась бы такая память, ты должен был бы сказать: да, я и правда не был испытан сам, но в душе я часто с серьёзностью думал об Иове, и всерьёз понимаю, что никто не ведает времена и сроки[139], когда к нему придут вестники один ужаснее другого.

