Благотворительность
Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу
Целиком
Aa
На страничку книги
Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу

В доме Эллисонов

Гордон Эллисон, отец Эдварда, грузно сидел в библиотеке, в своем широком кресле; голову он склонил влево, насколько ему позволяла жировая складка на толстой короткой шее. Библиотека была его рабочим кабинетом, из нее он вылезал, либо отправляясь спать, либо идя к столу, либо в тех редких случаях, когда совершал обход дома.

Гордон Эллисон был человек приветливый. Из-за ожирения он стал совершенно бесформенным. Он считал, что войны, которые время от времени бушуют на земле, следует рассматривать в плане историческом, не иначе, чем эпидемии гриппа, тифа или скарлатины, против которых еще не найдено лекарств. С войнами надо мириться как с неизбежным злом, стараясь по возможности смягчать их ход.

С этим убеждением он встретил первую мировую войну и вышел из нее молодцом. То же можно сказать и о второй мировой войне, перед началом которой он перебрался на свою виллу, подальше от городов и промышленных центров. Таким образом, война почти не коснулась его. Без ущерба для себя он пережил все драматические морские сражения, прорывы фронтов, всевозможные высадки, равно как и открытие Второго фронта, — пересидел их у камина, в своем гигантском кресле, сделанном по специальному заказу.

К журналам, газетам и экстренным выпускам, которые утром и вечером клали возле него на курительный столик, он относился с завидным спокойствием. Эту немую бумагу, испещренную черными типографскими знаками, можно было при желании поднести к глазам, но можно было и пренебречь ею. Бумага была бессильна и безвредна, она не вызывала сострадания. Немногим отличался от нее и радиоприемник у его кресла, который каждый час распирало от новостей; новости эти внесли бы беспокойство в его душу. Но он не желал их слушать. Время от времени он, правда, включал этот ящик, но лишь для того, чтобы порадоваться своей власти над ним и своей безопасности. Он видел, как приемник дрожит и чуть ли не лопается от желания поделиться последними известиями. Ну что ж, он готов был сжалиться над ним, нащупывал ручку настройки: какие-нибудь четверть минуты ящик изливал душу, захлебываясь, произносил несколько слов, но, вырванные из контекста, они были бессмысленны; вот он опять выкрикнул что-то (великое событие в жизни приемника!), однако Гордон Эллисон не давал ему кончить фразу. О нет! Только не это. Так далеко его жалость не простиралась. Пальцы уже снова вертели ручку настройки, и из репродуктора в комнату впархивала танцевальная музыка, столь же невесомая, как дымок сигареты. Последние известия обращались в бегство, оказываясь где-то далеко позади, теперь их не разглядишь даже в бинокль. Усмехаясь, Гордон Эллисон откидывался на спинку кресла, попыхивая трубкой и поглаживая укрощенный ящик. Нет, радиоприемник не мешал ему.

Кто или что могло затронуть Гордона Эллисона?

Беспокойство доставляли ему дети. И это было сразу заметно. Эдвард, его сын, ушел из дому здоровый, на двух ногах, а вернулся без ноги и притом с каким-то странным «поствоенным» неврозом, не поддававшимся лечению. А Кэтлин страдала от катара желудка. И то и другое не говорило в пользу войны. Дети часто приходили к нему, присаживались у его кресла.

В военные годы Гордон Эллисон подписывался на все займы. Он отправлял письма и посылки в действующую армию. Развил просто-таки сверхчеловеческую активность. Имя Эллисона стояло под многочисленными воззваниями. И это еще увеличивало его популярность. Согласно собственному выражению, он тогда «покинул свою келью». Позже, однако, сочинение героических писем, требовавшее постоянного душевного подъема, сильно его утомило, и он перешел к писаниям более философского склада, цель которых также заключалась в укреплении боевого духа. До предела использовав свою библиотеку, Эллисон понадергал цитат из всех авторов, от Гомера и Пиндара до Бёрка и Веллингтона, и составил сборник изречений, воспитывавших стоицизм и бодрящих душу. Он хватал все, что доказывало торжество человека над страданиями, и включал соответствующие пассажи в свои статьи, которые печатались повсюду. Читая их, он сам бывал растроган.

И вот получилось так, что Кэтлин, истая дочь своего отца, уверовала в его учение и, собрав все эллисоновские письма и статьи, привезла их в конце войны домой в красивой шкатулке. А шкатулку эту подарил ей не кто иной, как сам злосчастный отец. Сейчас Эллисон мечтал, чтобы в его доме возник строго локализованный пожар и уничтожил шкатулку или чтобы в дом забрались воры и, не тронув всех остальных вещей, украли бы шкатулку (вообразив, будто в ней хранятся фамильные драгоценности). Но поскольку на шкатулку до сих пор не покусились ни пожар, ни воры, отец мечтал, чтобы Кэтлин хотя бы потеряла ключ от нее. Однако Кэтлин его не теряла. А теперь еще в доме появился сын. Нельзя сказать, чтобы отец приложил для этого особые усилия. Кэтлин скоро поняла, что он отнюдь не пришел в восторг, когда мать настояла на возвращении Эдварда.

Гордон Эллисон редко заглядывал в комнату к своему отпрыску, а если и заглядывал, то обычно не один. Очевидно, он хотел избежать неприятных вопросов. Но это не удавалось. От Эдварда не так-то легко было отделаться. Он обладал воистину берсеркерским упорством. Пиявил и пиявил. Муки, какие испытывали другие люди, его не трогали. В том-то и заключалась его болезнь, но никому от этого не было легче. Тиран — Эдвард — сидел в уголке с выражением нерешительности на лице или же с шумом приближался на своих костылях к кому-либо из домашних, благодарил, если тот справлялся о его самочувствии, и через секунду по его нахмуренному лбу было ясно: в мозгу у Эдварда копошатся вопросы, и вот уже на свет божий вылезала какая-нибудь старая история, которая никого не интересовала, его самого в том числе. Что бы ни отвечали на его вопросы, лицо Эдварда не прояснялось. Вопросы эти явно не попадали в цель, тогда он выстреливал новые. Казалось, им управлял сфинкс, он заставлял его говорить, но Эдвард не мог правильно формулировать его мысли.

Однако постепенно вопросы Эдварда стали вертеться вокруг одной мрачной темы: войны и ее виновников. Понятно, что бедный инвалид над этим задумывался. Но при чем здесь дом Эллисонов? И почему Эдвард обращался именно к отцу, непричастность которого к войне была совершенно очевидна?

Да, Гордону Эллисону, этому флегматику, приходилось туго. Его пригвождали к месту и вовлекали в сложные дискуссии на абстрактные темы. И он должен был вести эти дискуссии, хотя терпеть их не мог, особенно политические, во время которых нельзя даже посмеяться. Он запутывался в противоречиях. Страдал. Озирался по сторонам в поисках поддержки. Перекрестные допросы, судилище в его собственном доме! Впрочем, отца — как он со вздохом признавался Кэтлин, молоденькой поверенной его тайн, — тяготило уже то, что лицо Эдварда постоянно выражало страдание и что с приездом сына дом стал походить на больницу. О, боже, почему его не оставили в клинике доктора Кинга? Неужели больной выздоравливает оттого, что он превращает здоровых в больных?

Постепенно Гордон начал понимать, что у Эдварда сложилось убеждение: в войне и в его личном несчастье виноваты конкретные лица. Стало быть, надо обнаружить, кто эти лица, несущие ответственность за массовую бойню и за его, Эдварда, несчастье. Совершенно детский взгляд, который Гордону Эллисону, как человеку старшему и умудренному опытом, следовало опровергнуть, но с которым он, увы, не мог бороться из-за отсутствия ораторского дара, так считал он сам.

Однажды Эдвард снова впился в него (о, боже, подумал Гордон, если бы мой дом в Лондоне не был поврежден, я сбежал бы туда и окопался бы у себя в кабинете; а может, стоит пойти к ушнику, пусть проколет мне барабанные перепонки, и я оглохну, — впрочем, с Эдварда станется задавать мне вопросы в письменном виде), и тут-то у Эллисона-отца, человека на грани отчаяния, возникла идея.


Все трое они сидели у него в библиотеке, Гордон и его мучители, которых он сам породил; не мог же он обнести свое обиталище железными прутьями! Словом, отец готовился к вражескому нападению.

— Я эскапист, я хочу убежать от действительности в мир фантазии, — вздохнул Гордон Эллисон. — Остаюсь эскапистом, — возвестил он, — и не считаю, что последние события противоречат моим убеждениям. Наоборот, лишь подтверждают. К большой нашей радости, ты, сын мой, здесь, вернулся с войны. Хотя и без ноги. Рядом сидит Кэтлин, твоя сестра, у нее на переднике — боевые награды. Как сообщает мама, она носит их даже ночью, прикалывая к пижаме. Но на табуретке перед нашей милой Кэтлин я не вижу холодного лимонада, мы-то его с наслаждением потягиваем, а Кэтлин довольствуется чашкой горячего чаю и каким-то белым снадобьем. Ей приходится ублаготворять свой желудок, а то он не даст ей покоя.

— Явные последствия войны, отец, — насмешливо вставила Кэтлин, — отнюдь не мир фантазии.

— Да, и за это ты получишь военную пенсию. Но признаюсь честно: по-моему, государству следовало бы поблагодарить вас за усердие, но ничего не давать вам, ничегошеньки; тогда бы вы раз и навсегда это запомнили и не ввергали бы страну в новые беды.

От неожиданности Кэтлин выронила соломинку, которую придерживала рукой (соломинка торчала в стаканчике с лекарством для желудка).

— Совершенно очевидно, — продолжал жирный пацифист, приятно возбужденный реакцией дочери, — что вы не можете ничего изменить, взгляните только вокруг, и вы это сразу поймете. Считая себя молодым поколением, вы не перестаете придираться ко мне. Но вы вовсе не молодое поколение. И ты, милый сын, и ты, милая Кэтлин, вышли из школы и университетов с грузом заплесневелого хлама. Вам подсунули старые лохмотья, а вы их нацепили и носите.

Застонав, отец уронил носовой платок. Дочь подняла его, отец поблагодарил.

— Я так люблю вас обоих. Но когда я гляжу на вас и слушаю ваши скучные речи, вся кровь во мне закипает. Вы такие юные, такие сильные, но в голове у вас — сплошной хлам. Как можно? Как вы ухитряетесь изучать медицину, создавать моторы и вместе с тем мыслить словно наши предки? Разгуливать чуть ли не с копьем и в средневековых латах! Я прямо выхожу из себя!

Кэтлин:

— Если бы мы не взяли копье, папа, ты бы, верно, не сидел сейчас здесь.

— Знаю. — Гордон задумчиво кивнул. — Я лежал бы на кладбище. И даже не на нашем кладбище, в семейном склепе, а где-нибудь еще. Вероятно, меня бы насильно угнали на чужбину.

— О папа, — улыбнулась дочь, — ты сидел бы здесь. Зачем угонять тебя насильно?

— Знаю, я человек безобидный. А может, ты думаешь, меня не стали бы увозить из-за лишнего веса?

— Конечно, в военное время лишний вес — много значит.

— Все равно, враги приняли бы меня всерьез. В чужом краю мне бы не удалось умереть естественной смертью. Я потерял бы не только ногу. Возможно, они поставили бы меня к стенке, пиф-паф, и поминай как звали вашего доброго папочку.

Кэтлин иронически покосилась на отца.

— Но ведь для того чтобы умереть геройской смертью, наш добрый папочка должен был бы что-то совершить.

Гордон, удобно расположившийся в кресле, изучал лепнину на потолке.

— Конец предпоследней войны, которую вы по молодости лет не помните, был, говорят, ускорен благодаря очень хитрому, как тогда казалось, маневру, придуманному одним известным генералом. В России в ту пору было царское правительство, и генералу, о котором я веду речь, а именно небезызвестному Людендорфу, пришла в голову мысль (чисто солдатская и потому довольно наивная): он решил не препятствовать возвращению на родину русских революционеров, находившихся в эмиграции, пусть, мол, подорвут боевой дух войск, к выгоде генерала. Сей план приехавшие в Россию революционеры и впрямь выполнили, но надо признать, что генерал особого удовольствия от этого не получил. Подорвав дух русского воинства, революционеры не захотели остановиться и начали подрывать дух других воинств, которые были неподалеку, к примеру, немецкого. В итоге, после того как царская армия, к выгоде генерала, распалась, его самого народ турнул.

После этих слов Гордон Эллисон умолк, хотя его слушатели мало что поняли. Кэтлин прервала молчание отца:

— Это значит: не рой другому яму, сам в нее попадешь?

Отец пренебрежительно махнул рукой:

— Не в том суть. Генерал считал революционеров безобидными, ведь в их распоряжении не было ни полков, ни пушек, ни самолетов и так далее. Поэтому он и решил: пускай делают свое дело. Но в их руках была огромная сила. Они думали и говорили. Они многое знали. И они умели убеждать, так как сами были людьми убежденными. Там, где был один убежденный в своей правоте, их становились тысячи, там, где тысячи — миллионы…

Так Гордон Эллисон, мечтавший отделаться от приставаний детей, протащил свою гениальную идею: рассказы взамен дискуссий. Он хотел спастись от перекрестных допросов, уйти в ту область, где чувствовал твердую почву под ногами. Его спросили, как он себе это представляет. Он сказал (предварительно все обдумав), что они соберутся как-нибудь вечерком своей семьей или с гостями (темы рассказов, собственно, заинтересуют не только членов семьи, и не стоит ограничиваться семейным кругом). И вот, собравшись, они серьезно, без помех, мирно и по-деловому будут доискиваться правдивого ответа на тот вопрос, какой здесь поставлен, доискиваться правды, которую тут в доме столь настойчиво ищут, словно до сих пор у них царила одна лишь неправда. Отныне пусть каждый выступает с открытым забралом.

Так Гордон Эллисон тешил себя новым планом.

— Ты ведь уверен, Эдвард, что мы нарочно заставляли тебя блуждать в потемках. Что нам недостает прямоты. Возьмем же быка за рога.

— Я никогда этого не утверждал, — сказал Эдвард.

— Как бы то ни было, я в вашем распоряжении. Ставлю на кон свою незапятнанную репутацию. Предлагаю вместе с тобой, с Кэтлин и любым третьим — кто захочет — доискиваться правды, и только правды, чистой, полной, неприкрашенной правды.

— Грандиозно, отец, — похвалила Гордона Кэтлин.

— Я хочу, следуя своим наклонностям, перевести дискуссию из абстрактной плоскости в иную, где мы приблизимся к истине, которая и в самом деле — тут Эдвард прав — тесно связана с отдельными личностями, с человеческими судьбами, можно сказать, неотделима от них. Но как это сделать, вот в чем вопрос? Короче говоря, я намерен первым выразить свою точку зрения с помощью примера, с помощью связной истории. Я буду рассказывать и посмотрю, убедят ли вас мои доводы. А потом пускай рассказывают другие. Но вы, если хотите, можете выбрать и иной метод.


Элис удивилась, услышав от детей ошеломляющую новость.

— Чья это идея?

Кэтлин засмеялась:

— Мы приставали к папе. Тогда ему пришла в голову эта мысль.

Элис повернулась к Эдварду:

— Ну и как, Эди, тебе нравится? Это доставит… тебе удовольствие?

— Сначала я хочу узнать, как ты к этому относишься, мама.

— Я? Я думаю… — она поколебалась секунду, — отец уже очень давно ничего не рассказывал. Собственно, я даже не помню, когда он в последний раз подсел к нам и что-то рассказал… наверное, совсем давно, Кэтлин была еще маленькой. Во всяком случае, с его стороны это очень мило. Надо его поблагодарить.

Эдвард:

— Да, мне его затея по душе. Он сделает над собой усилие. Это чего-нибудь да стоит.

Элис:

— Верно, Эди, отец приносит тебе жертву. Это совсем не в его духе. Все это ради тебя.

— Извини, мама. Должен ли я попросить отца не рассказывать? Тебе так хотелось бы?

Он взглянул на мать… Какой у нее страдальческий взгляд! Она опустила глаза.

— Поступай как хочешь, Эди. Решай, как ты считаешь правильным.

— Я говорю «да». Ты согласна, мама?

— Да.


В то время доктор Кинг как раз нанес очередной визит Эллисонам. Он наблюдал за состоянием своего бывшего пациента, сына его друга Гордона. Доктору сообщили о намерении Гордона устроить для развлечения Эдварда нечто вроде фестиваля рассказов, в котором примут участие все; Эдвард все еще в напряжении, в беспокойстве и, словно ищейка, бродит по дому.

Доктор уперся палкой в пол (он сидел в библиотеке у Гордона) и легонько засопел — это был признак того, что Кинг удивлен и заинтересован.

— Гляди-ка, все будут рассказывать. Кому пришла в голову эта идея?

Гордон ответил:

— Я хотел прекратить нескончаемый абстрактный спор о вине и ответственности. Надо рассматривать конкретные случаи.

— Рассказывать ты умеешь, это известно. Твоя профессия.

Врач опустил подбородок на серебряный набалдашник палки и, устремив взгляд снизу вверх на друга, стал его разглядывать.

— Он… Эдвард и тут попытается тебя прощупать…

— Понимаю. Уже давно понял. Какое-то странное недоверие. Что мне скрывать? Именно потому я и хочу отдать себя на его суд и покончить с этими болезненными, невысказанными упреками. Разве я виноват в его состоянии? Из чего это следует? Разве я послал его на войну? Свой тяжелый крест он должен нести храбро и с достоинством, считать, как другие, за честь.

Врач:

— О чем он спрашивает? Только о войне?

— Война — лишь предлог. Его интересуют люди, в чем-то, по его мнению, виновные.

— Кого он имеет в виду, тебя или госпожу Элис?

Нахмурившись, Гордон не отвечал.

— У таких больных это бывает. Ты не должен нервничать. Они спрашивают о самых невероятных вещах.

— Ничем не могу помочь. К тому же я не в том возрасте, когда люди выставляют свою жизнь напоказ и пишут мемуары. Элис тридцать восемь лет.

— Возраст здесь ни при чем. Итак, ты решил рассказывать.

— Да. В это время он по крайней мере будет сидеть тихо. Я буду рассказывать. Он ведь постоянно что-то разнюхивает у нас в доме. Раньше это было ему не свойственно. Знаю — симптом болезни, но как-никак это его родительский кров. А не мусорное ведро, в котором ищут кость.

— Не волнуйся, Гордон.

— Его следовало оставить в клинике. Семья не для таких, как он. Конечно, все это устроила Элис. Но я уверен, и она не представляла себе, что из этого выйдет. Чего он хочет? В кого метит? В семью? В меня? Иногда я думаю: вот он бродит и бродит, а потом вдруг возьмет и подставит мне ножку. Ты можешь его понять? Разве я — ответь мне — бросил бомбу, которая уничтожила их крейсер? И разве моя вина — я еще раз спрашиваю, — разве моя вина, что он воевал? Ты ведь помнишь, он на этом настаивал. Если бы он не пошел сам, ему бы дали спокойно доучиться в университете. После войны тоже нужны люди. Мне хочется, Бен, все это подробно обсудить, но на свой лад, в присутствии других, пусть они меня проверят, пусть выяснят мою точку зрения. А то он ведет себя словно прокурор. От мальчика я этого не заслужил.

Врач успокаивающе заметил:

— Ты не должен его упрекать. Скажи лучше: о чем ты будешь рассказывать?

— Пока еще не решил.

— Не торопись. Как бы то ни было, это заинтересует всех, кого вы пригласите.

Прощаясь, доктор Кинг выразил сожаление, что не сможет присутствовать на их вечерах с самого начала. Он будет приезжать, как только освободится.

Гордон проводил врача в переднюю и с гордостью прошептал:

— Во-первых, я хочу рассказать ему о том, что интересует сейчас любого мыслящего человека; во-вторых, о том, что каждый отец обязан сообщить своему сыну, если желает ему добра; просветить его, хоть и не ставя все точки над «i», — что есть брак, любовь, семья. Кстати, тем самым я исполню свой родительский долг и по отношению к Кэтлин.

Доктор Кинг:

— Надеюсь, ты не очень трусишь перед этим выступлением?

Смеясь, они попрощались.