Мягкая терапия Маккензи
Джеймс Маккензи явился к своему племяннику.
Маккензи:
— Ты втравил меня в этот рассказ, мальчик. Смотри же, не слушай злых духов, если они соблазняют тебя. В последние недели я наблюдал за тобой каждый вечер. Ты был в постоянном напряжении… А я-то надеялся, что отвлеку тебя.
Издав смешок, Эдвард покачал головой.
Маккензи:
— Ну так что?
— Вы… извини… вы ведете себя как слепые кутята, суетитесь друг возле друга, барахтаетесь на спине, перекатываетесь на бок. Серьезно, дядя, разве ты сам не понимаешь, что рассказываешь?
Маккензи со вздохом:
— Вечно твои идеи, Эдвард. Ты видишь то, чего нет. Докапываешься до чего-то. Копаешь и копаешь. Когда же это кончится?
— Я не могу иначе. Не могу!
Маккензи со вздохом:
— Не могу! А почему не можешь? Ты вечно что-то воображаешь. Зачем? Почему ты с такой настойчивостью стремишься к «правде»? Сегодня за окном уже не лежит снег. А то я опять предложил бы тебе: оставь свои расследования, не будем ничего выяснять, давай поведем разговор с окружающим миром и забудем наконец о себе. На твоем лице насмешливая улыбка. Ты в это не веришь. Послушай: за что мы так мучаем друг друга? Мы очень плохо обращаемся сами с собой и с другими. Все поучают всех, и никто не знает, на чьей стороне истина. Как ты считаешь, какие разговоры ведут между собой разумные животные: собака или лошадь? Собака бегает повсюду, принюхивается, потом садится, наблюдает за проходящими мимо людьми. Собака исходит из запахов и из того, что она видит. Она ест и пьет, угощается чем бог послал. Когда собака голодна, она начинает носиться взад и вперед. Она не понимает ни слова, зато вслушивается в каждый звук, который срывается с твоих губ. Стихия собаки — движение. А что выпало на долю нам? Что значат наши слова, наши понятия?
— Дядя, ты хочешь, чтобы мы не думали. Все равно человек будет думать.
— Странный аргумент. Любое насекомое выходит из рук создателя более совершенным, нежели человек. Уже не говоря о цветах, деревьях, траве. Посмотри на деревья. Они существуют. Существуют каждое данное мгновение, без всяких оговорок. Их поливает дождь. Что они делают? Дождь просачивается в землю, древесные корни ждут его, самой природой они предназначены для поглощения дождя, у них есть для этого специальные поры. Когда влага проникает в землю, поры вбирают ее, корни пьют воду, дерево пьет. Оно знает свою меру. Когда дерево напилось, поры закрываются. Корни больше не всасывают воду.
— Дерево — машина.
Маккензи:
— Наоборот, машина подобна дереву. И это не острота. Мы только потому умеем производить машины, мы только потому создали материальные ценности, что это подсказывает нам наше собственное устройство. Каким образом мы могли бы сами додуматься до всего? По крайней мере здесь мы слушаемся природы, следуем за ней и не нарушаем взаимосвязи. Мы давно погибли бы, если бы и в этом у нас закрались сомнения.
Эдвард:
— Ну, а что ты хотел сказать своей историей?
Маккензи:
— На Британских островах правил тиран, король Лир, он был вепрем, думал только о себе, о своем удовольствии, о власти и величии; почти совсем не интересовался детьми, под конец даже не знал, сколько у него детей, а дети так и не узнали, что такое отец. Лир был поглощен собой. Признавал только самого себя. Он опустошил страну, ибо опустошение было его стихией, признаки гибели тешили его. Видишь, как все это происходило и что я хотел сказать, особенно тебе. Такова жизнь, и вот таким бывает «я». Перед тобой картина нашего ненасытного «я», оно ничего не признает, желает быть единственным в своем роде, ни с чем не сравнимым. Не стремится ни к каким соответствиям. «Я» умеет считать только до одного. Оно противник гармонии.
Кем был Лир у себя в стране? Властелином? Скорее паразитом. Раковой опухолью. Но страна сознавала, из-за чего она страдает. Были люди, понимающие, что такое болезнь и что такое здоровье. Скажем, леди, queen Лир, пыталась его обуздать. Не то в старой легенде: бог Мод знал, что надо делать; с Лиром не было сладу, его можно было только уничтожить, чтобы дать возможность выздороветь другим.
Каждый раз, когда Маккензи приходил к Эдварду и начинал болтать, повторялось одно и то же: сперва Эдвард встречал его холодно, потом слушал с досадой, а под конец — с интересом. Сидя на своем стуле, он поднял руки, потянулся.
— А теперь признайся, дядя Джеймс, почему ты мне все это рассказываешь? Какую цель преследуешь? Я извлек из твоей истории нечто совсем другое.
— Скажи мне — что?
Эдвард облизнул губы (ага, ты хотел бы у меня все выпытать, теперь тебе страшно).
— В другой раз.
— Как знаешь.
— Ты на меня из-за этого не сердишься, дядя?
— Надеюсь, я не лью воду на твою мельницу. Моя история преследовала обратную цель. Ты намерен слушать или я произношу монологи в пространство? И ты просто надо мной потешаешься? Видишь ли, я всего лишь несколько месяцев живу у вас, наблюдаю тебя и твою семью — ведь одновременно это и моя семья. И я считаю, ты дурно поступаешь, не бережешь самого себя. А поскольку ты не бережешь себя, ты не бережешь и своих близких. Из-за этого мне грустно… собственно, грусть, как ты знаешь, не в моем характере. Обычно я живу легко, путешествую; но сейчас меня пригласила Элис, твоя мама и моя сестра, пригласила пожить у вас, чтобы развлечь тебя, развлечь ее. Теперь и я узнал, что такое «семья». Узнал тебя. И увидел, что ты, Эдвард, — извини меня — встал на плохой путь, что ты вспыльчив, бодлив.
— Бодлив? Какое странное выражение! Стало быть, я и есть вепрь?
— Да нет же, Эди, не о тебе речь… речь о направлении, которое ты избрал. Знаешь, почему я напомнил тебе о снеге, о дожде, о корнях? Что я имел в виду, когда ты пришел ко мне с просьбой рассказать «Гамлета» и я решил: уж лучше я расскажу ему о диком, свирепом, воинственном вепре, который буйствует, роет землю, опустошает все вокруг? Тут я представил себе вепря, а после, в этой связи, подумал о Лире, объединил их в одном образе.
— А сам ты встречал подобных персонажей?
Маккензи:
— И даже очень часто, мой мальчик. Ты прочел отрывок из Кьеркегора. Вечер был прекрасный, интересный. Ты оказался в ударе. И тут я очень многое понял, Эдвард. Раньше я чуть-чуть побаивался тебя, ты не смейся, это так — ведь ты выглядел больным. А я несчастное создание: я принадлежу к той породе людей, которые боятся и болезней и больных. Знаю, во мне говорит глупый атавизм. Но в тот вечер я внезапно увидел тебя другими глазами. Ты сидел с маленьким томиком в руках и сам был Кьеркегором, о котором я много слышал, но которого всегда обходил стороной. Теперь ты читал его слова: «Честность… я хочу честности». До сих пор у меня в ушах звенит твой голос: «Ибо я хочу честности и ради ее достижения готов рисковать». По тебе было видно, что и ты готов рисковать. А потом ты стал читать о жертве: «Положим, что я стану жертвой в буквальном смысле этого слова, все равно я стану жертвой не во имя христианства, а потому, что я хочу честности».
— Да, я это читал. Это — Кьеркегор.
— Это — вепрь!
— Но послушай, послушай…
Маккензи:
— Да, Эдвард, я обязан это сказать. И тут я увидел также, что тебя неправильно понимают и что ты вовсе не болен.
Лицо Эдварда сморщилось.
Маккензи:
— Я знаю, ты не болен, ты… извини меня… одержим. Ведешь себя как безумный и при этом губишь себя же. У тебя мания правдолюбия, Эди… за свою долгую жизнь я научился ее ненавидеть, ненавидеть «прямоту», «честность» и прочие красивые слова, которыми человек украшает себя, когда он одержим амоком… Все несчастья от них. Ах, эти безумцы, они должны все «знать», и при этом они разрушают мир, лишают существование смысла. Они копаются во всем сущем, расчленяют его на части, по очереди их обнюхивают, рвут в клочья, глотают… вместо того чтобы набраться терпения и обрести свое место в мире.
Эди, знаешь, какая разница между той формой существования, которую я — опытный, немолодой человек — рекомендую тебе, и твоей собственной? Ты хочешь кем-то стать, и такие, как ты, становятся кем-то. Но вы не живете и не будете жить. Никто из вас так и не станет самим собой. Однако самое скверное то, что вас это устраивает. Именно это.
Эдвард не шелохнулся.
Маккензи:
— Ты меня слушаешь? — Тихо, очень дружелюбно и вкрадчиво Маккензи продолжал: — Молчание золото. Разве полено, которое бросают в печь, говорит? Оно лежит… вот оно… а потом загорается ярким пламенем; да, таково полено, и всегда-то оно на своем месте.
Поскольку Эдвард все еще не проронил ни звука, Маккензи легонько забарабанил по его руке. Только тут ему бросилось в глаза, как странно Эдвард растопырил пальцы. Казалось, рука поднялась и кисть застыла в каком-то диковинном, неестественном положении.
Маккензи вгляделся в лицо Эдварда: оно было совершенно неподвижно.
Впрочем, нет, что-то в его лице шевелилось. На нем медленно проступало нечто дикое: страх, невероятный страх. Эдвард заскрипел, заскрежетал зубами. Застонал. Его одолевали кошмары. Руки он воздел к потолку, потом прикрыл ладонями лицо, склонил голову набок, словно ожидал удара.
— Эдвард, Эди, бога ради!
Эдвард был в том состоянии, о котором рассказывала Элис, на поверку оно оказалось еще более ужасным, чем Маккензи предполагал.
— Проснись, мальчик!
Дядя потряс его.
Руки у Эдварда опустились. Он поднял голову, опущенную на грудь. Лицо его постепенно расслабилось. Несколько раз он глубоко вздохнул. Открыл глаза.
Маккензи:
— Что с тобой, мальчик?
Эдвард нерешительно поглядел на него.
Теперь Маккензи попытался рассмешить племянника.
— Ты грезишь среди бела дня. Да? Не выспался ночью? А может, это я нагнал на тебя такую скуку?
Эдвард и впрямь улыбнулся. Маккензи помешкал еще несколько минут, а потом, к его радости, представилась возможность передать Эдварда с рук на руки Элис, которая как раз принесла кофе и стала болтать с сыном.
Когда брат с сестрой вышли, Эдвард быстро выпрямился.
Все они хотят меня заговорить. Один сообщает: ты болен, подожди немножко и ты скоро выздоровеешь. Только не волнуйся.
Другой нашептывает: ты совершенно здоров, но одержим. Возможно, он и прав. Во всяком случае, я не сумасшедший.
Пусть не думают, что обманут меня. Хотят поставить диагноз, чтобы потом «исцелить»! Но во-первых, у них ничего не получается, и господа убедились в этом, а во-вторых, ничего здесь нет удивительного: мое состояние имеет другую подоплеку, потому я им и не поддаюсь. В костре из соломы камень не подожжешь.
Интересно, как они намерены справиться с этой досадной помехой?
Кое-кто из них так далеко уходит от сути дела, что уже тем самым вызывает подозрения. Согласно древнему присловью, жизнь есть сон. Если она и вправду сон, то зачем волноваться? Кроме того, жизнь даже не наш собственный сон, разумеется, нет. Мы ведь сами персонажи сновидения: где-то там спит некое чудовище, и мы пригрезились ему: злой дух видит во сне людей, бомбы, артиллерийский огонь. А после оказывается, что у меня оторвало ногу. Во всяком случае, приятно, что мы, люди, ни в чем не виноваты.
Все это смешно. И ясно как божий день. Страх наводит на безумные мысли. Грубая ложь преподносится трясущимися губами. Раз убийца не в силах отрицать убийство, он утверждает, будто сам он так же, как и его жертва, не существует. Отсюда мораль: никто не виноват, виновато общество.
А потом наконец является дядя Джеймс, весьма умный профессор, всезнающий путешественник и путешествующий всезнайка, иными словами, человек, который живет в свое удовольствие. И он заявляет: примирись с судьбой, как есть, так и будет, зло внутри тебя. Оказывается, в этом и заключается прогресс. А потом он подсказывает простейший способ убежать от самого себя, а именно — превратиться в дерево, в полено. Надо только немного напрячься и проявить добрую волю — и тогда дело будет в шляпе. Кусок дерева существует, и баста; бесспорно, он не бывает ни дурным, ни хорошим, а главное, не страдает от угрызений совести. Полено без страха и сопротивления ложится в лечь. Какое блаженство, какое блаженство быть поленом!
Впрочем, у нас есть выбор: можно стать также дождевой каплей, раствориться в дожде, принять его обличье. То есть выключить сознание, отказаться от своего «я», от воли, от мышления, от желаний — и тут якобы начинается истинная жизнь.
Почему? Сознание и воля изображаются как раковые метастазы на теле бытия; таким образом, процесс исцеления состоит будто бы в том, что человек опять превращается в дерево, в одноклеточное, совершает обратную метаморфозу: учение об эволюции ставится с ног на голову.
Все понятно. Итак, я злой вепрь, который губит самого себя и окружающих.
Эдвард сидел на своем стуле, он пришел в хорошее настроение. Допивая кофе маленькими глотками, отломил кусочек сладкого печенья и поджидал, пока оно растает во рту.
Доктор — на правильном пути, он что-то чует. Но хочет, чтобы мы с ним договорились с глазу на глаз и похоронили эту тайну. Моя жизнь должна протекать исключительно в его приемные часы. Он хочет излечить меня от комплексов. И тогда ему заплатят за визиты, он отправится домой, и все придет в норму. О нет, господин доктор, так не выйдет! Ваш главный лозунг: «Остерегайтесь нарушителей спокойствия!» Это проповедуют те самые люди, которым неизвестно по какой причине однажды приходит в голову блестящая идея: погнать на смерть несколько миллионов человек. Разумеется, не самих себя. Сами они сидят дома и возмущаются, если у них не работает отопление.
По телефону они распоряжаются людьми в ледяных пустынях — и те замерзают; по их воле люди пересекают Сахару и умирают от жажды; или же они посылают солдат за океан, на минные поля, под артобстрел, под бомбежки. И именуют это исторической необходимостью.
Какая удача для людей, что у них есть в запасе бомбы и артиллерия! Стало быть, им, хотя бы некоторым, стоит жить. Жизнь для них — увлекательная игра. Можно играть… чужими жизнями. Для этого имеется доска, пешки, ладьи, кони. Мир упрощается. В нем есть безымянный бог и его кошмары. Правда, кошмары мучают не его, а других.
Бог не впадает в прострацию, его разум не затуманен, он не погружен в нирвану. Боже сохрани, как раз наоборот, он думает, высчитывает, словом играет. И жизнь полна прелести… для него.
Эдвард чувствовал себя радостно и раскованно; он сидел на том же месте. На улице все еще лил проливной дождь. Черные стволы деревьев и черные виньетки ветвей были сплошь в воде. Ливень образовал стеклянную завесу, за которой качались согнутые, искривленные деревья. Эдвард рассмеялся дождю. Он не помнил, когда ему было так весело. Маккензи оказал на него благотворное влияние.
Проливной дождь, старый приятель, ты на улице, ты за дверью, тебя сюда не впускают! Отлучен от дома! А я сижу здесь. Воистину, я говорю, как Лютер: «На этом стою и не могу иначе. Господи, помоги мне, аминь!» Я тебя не впущу. И даже не подумаю завести с тобой разговор. Даже не подумаю раствориться в тебе. Ах!
Эдвард просто-таки зашелся от смеха. Потом посерьезнел, настроение у него изменилось. Он уставился в пространство. Ему было как-то не по себе.
Наверное, раньше у меня был припадок. Ведь дядя барабанил по моей руке, сел почти вплотную ко мне, и он здорово побледнел. Так, так. Стало быть, я его напугал.
Эдвард погрузился в свои мысли.
Что такое мне давеча рассказывал врач? Почему мама скрывает это от меня? Сцена ужаса, сцена ужаса. Ужас сидит во мне, как в захлопнувшейся шкатулке, ключ от которой потерян.
(Однако вскоре его мысли опять отвлеклись от мрачной, наводившей жуть картины. И он опять заулыбался.)
Неплохо, что я держу все в себе… ведь это питает мою болезнь… иначе они были бы защищены и не дали бы хода моим изысканиям. Будьте благословенны, страдания! Во мне копошится крот и делает меня самого кротом…
Я страдаю от кротовой болезни, я сам превратился в крота, живущего под землей, вгрызающегося в корни, на которых произрастают прекрасные растения.
Родные стараются втереть мне очки, но у них ничего не выходит. Они себя разоблачают, они проговариваются. По сравнению со мной у них все как раз наоборот: правда утекает из них, как из дырявого бочонка, и они этого даже не замечают… а мой несчастный бочонок засмолен и заколочен гвоздями. Он хранит свои богатства, трижды проклятые богатства!
Эдвард заснул. Вошла Элис, чтобы взглянуть на него. Некоторое время она смотрела на спящего. Выражение лица у него было мягкое, доброе. Как она его любила!
На цыпочках она выскользнула из комнаты.
Час спустя, когда Эдвард проснулся освежившийся, дождь еще лил. Сперва он подумал, не позвать ли кого-нибудь. Потом решил еще немного поваляться, поразмыслить на досуге. Снова поймал прерванную нить своих рассуждений.
Сначала на очереди был отец, он хотел рассказать то, что заранее придумал. А я лежал на диване и слушал. Ничего путного ему сотворить не удалось. Он рассказывал о себе и о маме. Искажал истину, лгал. Это называется сочинять! Седой рыцарь бросил жену на произвол судьбы, отправился в крестовый поход. Отец явно напускает на себя важность. Он и крестовый поход? И вдобавок клевещет на мать.
Ну а я, как выгляжу я? Слабый человек, тюфяк, на которого не стоит обращать внимания; сын, не имеющий права голоса в этом браке. Вот каково его толкование нашей жизни! А потом наступает черед свидетелей. Слово берет профессор Джеймс Маккензи, родной брат супруги, дядя истца. Что он может добавить к делу? Маккензи — особь статья. Этот свидетель не хотел давать показаний… Обвиняемый выскочил вперед… Намеревался обелить себя. Но суд учел, что он слишком уж старается, и обратил внимание на белила, которыми он пользовался, и на черноту, которую хотел замазать… Джеймс Маккензи — другой случай, он шут гороховый, все у него выходит иначе, чем он хочет, чем он задумал. Он забывается, говорит что попало, любит маскировать себя и других и при этом вернее разоблачает. Вот каков Джеймс Маккензи, добряк, приходящий всем на выручку. Он повествует об отдаленных временах, о легендарном величественном короле, но при этом низводит его до карикатуры. Тем самым он подготовил нас к рассказу о короле, который дурачит родных и близких. Как безобидно это звучит, не так ли? Но где-то на заднем плане маячит явственно и мучительно фигура злобного вепря и бога, который не справляется с вепрем и которому не остается ничего другого, как умертвить его. Не исключено, что у иного простачка возникнет ассоциация с Геркулесом и его двенадцатью подвигами. Но я не простачок. Я поступаю так же, как Кэтлин: оглядываюсь вокруг.
Истинная правда.
С этой правдой, милые друзья, происходит прямо-таки удивительная история. Ее не спрячешь и за семью замками. С каким удовольствием я сам отослал бы ее обратно в клинику, к доктору Кингу!
Что касается доктора Кинга, то см. «Гамлет»:
И вот Гамлет отправился с ними, потерпел кораблекрушение и явился снова. Ха-ха! А я вообще никуда не поеду. Да, я остаюсь. Пусть повозятся со мной. Времена изменились. Это не королевский замок, и мы живем не в Дании; мы — в Англии, в эпоху гуманизма… Правда, и в эпоху мировых войн. Ну да, цивилизация диктует свои условия.
Давайте поразмыслим над тем, что сообщил в своих показаниях профессор Джеймс Маккензи. Где тут собака зарыта? Давайте подумаем.
Он рассказал об одном человеке, об одном аморальном субъекте, о расправе, о насилии, которое совершилось или не совершилось…
Эдвард повернулся на своем стуле, побледнел, закинул голову; все напрасно, его рвало неудержимо. Он обтер себе рот и, обессиленный, закрыл глаза.
…Отвратительно.
Но так я ничего не достигну. «Если тебя соблазняет твой глаз, вырви его!»
Эдвард позвонил.

