У Наумбургского собора
Эдвард не оставлял мать в покое. Допросы продолжались. Что заставило ее поехать во Францию? Почему она его искала? Зачем? Какой помощи она от него ждала?
Элис пыталась уклониться. Но ей пришлось заговорить. Она стала рассказывать о матери, которая стояла у Наумбургского собора.
— Я поехала в Германию, искала тебя и там.
И опять у церкви маячила старая женщина. Но это не был Монмартр. Это была побежденная страна, маленький городишко, Наумбургский собор в Германии. Женщина эта стояла долго, затем она села на садовую скамейку, голова ее была покрыта платком. По площади перед ней и по улицам сновали люди. Почему она здесь сидела? Она ведь ни с кем не договаривалась о встрече.
Толпа по-прежнему текла мимо. Некоторые шли строем, колоннами, а некоторые брели как попало, кучками, кто в военном, кто в штатском.
Насильно угнанные — поляки, русские — возвращались домой, уходили совсем, проходили через город. Люди в формах другой страны — французские военнопленные — отправлялись на родину, уезжали.
Ну а кто вернется в эту страну? В эту страна как в любую другую? Отсюда их вели в Польшу и в Россию; их убивали в болотах, они замерзали во льдах, в снегу. Их сажали на пароходы, на подводные лодки. Попали ли они в плен или пошли на дно? Их посылали в Италию и в Африку, в зной, в пустыни. Остались ли они лежать на песке, погибнув от жары, обуглившись? Жизнь горька, война тянется долго.
Женщина в платке сидела на скамейке. Война тянулась бесконечно, мы ее проиграли. Поэтому чужеземцы уезжают. Оставляют нас одних. Что же теперь будет?
В город уже вошли чужие солдаты. Люди говорят: сейчас их приказ — закон. Германии больше нет, мы проиграли.
Пусть себе приказывают, мы уже все отдали, что еще с нас возьмешь?
Люди подходили и садились рядом с женщиной. Она рассказывала:
«У меня было три сына. Один пришел с первой мировой войны слепой; он умер. Два других погибли на фронте, теперь им хорошо, они уже не вернутся».
«Героев никогда не забудут».
«Зачем их гнали на эти войны? Кто это придумал? Вы можете мне сказать? Все ведь должно иметь смысл. Мальчишки верили, что бы им ни внушали. Кричали без конца: „Мы победим!“ Даже на поле боя они это кричали. А теперь?»
«Что теперь?»
«Разве мои мальчики думали о войне? Разве они ее затеяли? Спрашивал ли их кто-нибудь? Повиноваться, отвечать „да“ и „так точно“, вот чего от них требовали. Вы хотите, сударь, меня утешить и не можете утешить самого себя. Скажите, сударь, кто придумал эту войну?»
«Бога ради, о чем вы спрашиваете? Отечество призвало. Мы следовали за нашим главой!»
«Следовали за кайзером в первой войне и проиграли, за фюрером — во второй и опять проиграли. Моего ослепшего умершего сына ни о чем не спросили, да и двух других тоже. Зато им разрешили погибнуть».
«Отечество».
«И я тоже отечество. Я тоже. И мои мальчики — отечество».
«Куда нас заведут такие речи? Вы сами не понимаете, что говорите. Если бы еще существовала национал-социалистская партия, вас бы…»
«Повесили. Знаю. Маленьким людям надо держать язык за зубами. Отечество для больших людей. А теперь, сударь, мы должны отстраивать вам дома, чтобы вы смогли опять усесться за стол и все решать за нас».
Мать ждала. Смотрела сквозь людей, которые везли тачки со своим скарбом, и с ненавистью думала:
«Так вам и надо. Вы и сейчас ничего не поняли. Скоты. Вот вас и ведут на бойню — вы ее заслужили».
И поскольку женщина была у собора, ярость подсказала ей такую штуку — войти в церковь и порасспросить человека на амвоне, чьи проповеди она слушала всю войну, сперва вместе с двумя сыновьями, которых священник, кстати, крестил и конфирмовал. Человек на амвоне был наверняка хорошо осведомлен, ведь он так ратовал за войну.
Ее повели в ризницу, священник быстро появился, и они сели рядышком.
Но стоило ей заговорить, как старик глубоко вздохнул. Она тем не менее продолжала, и священник закачал головой:
«Да, это наша вина. Господь нас наказал. Мы жестоко поплатимся».
Но женщина не смягчилась, она хотела знать — в чем ее вина. Ведь ее никто не спрашивал. Никто не спрашивал и ее сына во время первой мировой войны, а во время второй — двух младших.
«Мы виноваты, дорогая моя, все без исключения, потому нам и ниспослано испытание».
Она закричала:
«Я не виновата. Если вы виноваты, то виноваты, а я — нет. Вы всходили на амвон и проповедовали войну. Ну, а мы сидели внизу и только слушали вас».
Он:
«Я говорил со своей паствой, как положено. У нас было отечество, была верховная власть, и мы обязаны были хранить верность и повиноваться».
«Да, господин пастор. Вы это сказали».
«Ну и что?»
«Выйдите на улицу и оглянитесь. Почитайте газеты. Куда они нас завели — ваша верховная власть, ваше повиновение и тому подобное? Куда? А ведь вы нас уговаривали, боялись, как бы мы не зароптали».
«Не следовало нас слушать».
«Вы — хороший пастор. Кого же нам было слушать?»
«Убирайтесь подобру-поздорову».
«Удобная позиция. Вы преступник, сударь. Вы убийца».
«Прочь отсюда».
«Нашему Господу Богу на небесах вы бы так не сказали».
Мать никак не могла успокоиться, это дело нельзя было оставить, она пришла в церковь, а ее выкинули на улицу. Хорошенькая справедливость: преступник, виноватый, одержал верх, взял за шиворот и выставил пострадавшего за дверь.
И тут мать — обвинительница, но не в судейском одеянии, а в одеянии бедной женщины, мать, чья голова не была забита параграфами законов, но зато сердце было полно возмущением и болью, — решила заменить полицейских и прокурора и разыскать всех, кто сидел теперь по домам — виновников, пособников, исполнителей, всех, нажившихся на войне.
Вот она пришла к вилле одного промышленника, чье имя стояло под всеми патриотическими воззваниями. Долго ей пришлось стучать и звонить в этот красивый дом, наконец появился кто-то, по виду похожий на садовника, и спросил, чего ей надобно. Неужели она не видит, что на вилле никого нет?
«Куда же делся благородный господин, который раньше появлялся повсюду?»
«Он в Швейцарии. А какое вам дело? Чего вам-то надобно?»
«Вот как, вот как! Стало быть, его нет, испарился. И всей прекрасной семейки тоже нет, достопочтенной госпожи жены и достопочтенных деток. Занимаются зимним спортом в горах, не так ли?»
«Никого нет дома. И милостыню здесь не подают».
«Все уехали. Так я и думала. Все отправились за границу, о чем заранее позаботились. А нас не взяли, оставили сидеть в этом дерьме. Мы должны расхлебывать кашу, которую они заварили. Поймите, вы — осел! Зачем вы взялись служить у них привратником и сторожевой собакой…»
«Хватит, а то я позову полицию!»
Это мать услышала от маленького жалкого человечка в фартуке с лопатой в руках. Она хотела дать ему по физиономии, но человечек был просто глуп, ничего не понимал. За всю свою жизнь он так ничего и не понял, и тот подлец, его благородный хозяин, посадил человечка на это место с расчетом. Дураки были очень кстати.
«Погляди-ка на него. И ты была такой же ослицей».
Мать отправилась своей дорогой дальше. Странствующая справедливость, женщина, чье сердце было переполнено болью и возмущением. И ей пришло на ум заняться одним из тех бонз, что именовали себя рабочими вожаками, заправляли раньше профсоюзами, а потом занимали посты в нацистском «Трудовом фронте».
Матери опять пришлось долго ждать. Потом дверь храбро приоткрыли, предварительно заложив цепочку, и женский голос спросил в щелочку, кто пришел и что ему надобно. Мать назвала себя, но женщина не хотела открывать до тех пор, пока мать не взъелась и не сказала, что пришла по срочному делу. Тогда женщина сняла цепочку и впустила мать в переднюю. Тут наконец-то вышел муж женщины, он как раз проснулся и в ту минуту надевал пиджак. Человек этот был красен как рак — не то со сна, не то от волнения.
Мать заметила, что не следовало бы стоять в прихожей, а то люди на лестнице услышат весь разговор.
В комнате мать спросила человека, что он, собственно, думает обо всем случившемся. Газеты сейчас не выходят, и ничего достоверного узнать нельзя. Не может ли он сообщить свое мнение о происходящем.
Широкоплечий человек успел надеть пиджак только наполовину. С одного бока у него были видны подтяжки; он посмотрел сперва на мать, потом на свою жену, потом опять на мать и спросил, что она вообще имеет в виду.
«Догадаться проще простого. Я ведь вам только что объяснила. Вы были в „Трудовом фронте“, играли там первую скрипку. Это вы пришли на завод и забрали моих сыновей. Полиция, как видно, до сих пор к вам не заявилась. И вот я хотела бы узнать, пока вы еще разгуливаете на свободе, что вы, собственно, думаете о текущих событиях, помогите разобраться, что к чему».
Толстый человек вытащил левую руку из рукава пиджака, теперь он стоял в одной рубашке, переводя глаза с жены на незнакомку.
«Вас кто-то подослал, хотите устроить мне допрос?»
«Ну конечно же, меня подослали. Иначе я не набралась бы храбрости и не потревожила бы такую важную персону. Внизу стоит целая толпа, и мы хотим знать, какие сейчас будут перемены, ведь все пошло кувырком. Вы, по-моему, особо заинтересованы в событиях».
«Почему?»
«Да потому, что вы один из тех, кто все натворил. Вот мы и хотели бы узнать, что вы думаете теперь, когда война кончилась, и что можете сказать в свое оправдание».
Толстяк пожевал кончики усов.
«А где остальные?»
«Все стоят внизу, скоро начнут подниматься один за другим. Я первая взбежала по лестнице».
Тут он струсил, кинулся в соседнюю комнату и заперся на ключ. А его жена сразу толкнула мать так сильно, что та вылетела в прихожую, в прихожей она еще раз ее толкнула и выпихнула из квартиры. Заперла дверь и заложила железную цепочку.
Мать закричала:
«Мы придем за вами обоими».
С этими словами она потопала вниз по лестнице.
Внизу у дома, мимо которого шло множество несчастных, мать стала размышлять, к кому бы ей обратиться.
И тут она увидела несколько солдатиков с палками и костылями, ковылявших из госпиталя; вот кто ей был нужен. Мать загородила дорогу солдатам.
«Какую пенсию вам платят? Долго ли вас еще продержат в госпитале?»
«Этого мы не знаем».
«А что вы будете делать после того, как вас выставят из госпиталя?»
«Ты что — оглохла, мы не знаем. Кто это может знать? Перспективы неважные».
«Вы до этого, стало быть, додумались. И все же, еле волоча ноги, бродите по городу, дышите свежим воздухом и ни о чем не беспокоитесь».
«Чего ты от нас хочешь?»
«Просто спросить, почему вы такие беспечные. Вы ведь сражались за отечество. Неужели вы до сих пор не разобрались, что вас обманули? Возьмитесь-ка за тех, кто отсиживался по домам, за этих подонков. Приглядитесь к ним. Среди них могут оказаться ваш папаша или ваша мамаша».
«А ну заткнись. Пора кончать».
«Наоборот, пора начинать».
Но солдаты отвернулись от нее:
«Скоро до тебя доберутся, старая карга».
Тут мать подошла к людям, которые стояли в очереди, — они были точь-в-точь как она — женщины в платках, с пустыми сумками, бледные, отупевшие, мрачные.
Этим женщинам она хотела разъяснить, какое преступление было совершено, и призвать взяться за дело, установить виновников. Надо все раскрыть. Пусть никто не изображает из себя важную особу. Виновников следует ткнуть носом в то, что они натворили.
Большинство женщин вроде бы сказали «да», но некоторые промолчали: они, мол, стоят в очереди, для них главное получить хоть что-нибудь, на остальное им наплевать; в конце концов все оказались такого мнения, и женщины отвернулись от матери, как и солдаты.
Мать поняла, что и здесь ей не место, где же было ее место? Ведь нельзя поверить, что люди — тупое стадо. Неужели никто не хочет добраться до сути, даже если гибнут собственные сыновья? Кто они: люди или животные?
Мать пришла в бешенство. К кому обращаться? Неужели на свете нет справедливости? Она хотела убежать, убежать куда глаза глядят.
Но прежде она бросила взгляд на толпу. И тут появился какой-то человек и затолкнул ее в очередь. Теперь она стояла со всех сторон стиснутая людьми, и молчала.
Нет, она не могла выбраться из очереди. Люди словно одичали, они хотели получить свою картошку, свое повидло, некоторые ругались. Но большинство просто проталкивалось вперед; безмолвные, отупевшие люди. Они были такие маленькие, такие отупевшие, что не имели сил жаловаться. Все рвались к корыту, чтобы ухватить свой кусок.
Она увидела рядом с собой худое старое лицо, то был глухой старик с трясущейся головой. Зубы он все потерял и жевал губами. Какую-то женщину выталкивали, и она боролась за то, чтобы удержаться; казалось, это — кораблекрушение, все стремятся к спасательным шлюпкам, но море бушует, ветер воет, и шлюпок совсем мало. Возьмите меня!
Тут мать перестала яриться и ненавидеть.
В отчаянии она заломила руки. Глаза у нее наполнились слезами. Ей хотелось громко вопить и кричать. Но она не стала кричать, она тихонько плакала, и никто этого не замечал.
Я — как они. Смотри на других — ты такая же. Все мы опустились, оголодали, пропали. И никто над нами не сжалится. Да и сами мы стали бесчувственные. Я ни во что не верю, ни во что решительно.
Так она стояла в людской толпе, все они ждали с наперсток повидла и горсточку картошки. И она ждала. А потом заскрежетала зубами и заорала: где справедливость?! Глаза у нее были сухие.
Получив свое повидло и картошку, она поплелась домой и поела. Позже она опять стала у церкви — куда ей было идти? И застучала в дверь ногами.
При этом она плакала, громко всхлипывая, ведь все это была сплошная глупость, но ничего другого ей не оставалось — только толкать ногами церковные врата и показывать людям внутри, что она о них думает.
Вдруг она вспомнила Лютера и сказала:
«Это как реформация, — Лютер прибивал свои тезисы на врата, а я вколачиваю их во врата, раз, два, три, четыре… Пусть слушают, пусть слушают те, кого это касается».
Она колотила ногами в церковные врата, пинала их и орала — безумный, беспомощный человек.
Эдвард спросил следовательским тоном:
— Ну и как это кончилось?
Элис опять хотела увильнуть от ответа. Но наконец она еще раз подошла к сыну, села и возвестила с сияющим лицом:

