Разоблачение
На следующий день дом приобрел свой обычный вид. И гости и сам Креншоу отдыхали и почти не показывались.
Однажды, спустя несколько дней после празднества, Эдвард зазвал мать к себе в комнату и попросил рассказать конец истории Феодоры. Элис неохотно пошла к нему, сославшись на то, что скверно провела ночь. Несколько минут она сидела, не говоря ни слова, потом все же начала рассказывать. Она казалась хмурой, напряженной, смотрела отсутствующим взглядом; такой он ее еще никогда не видел. Что-то занимало ее мысли.
Элис сказала, что после всех злоключений с мужьями, после собственных переживаний Феодора отказалась от мирской жизни и прокляла свое женское естество. Она остригла волосы и надела мужской костюм. Жила в монастыре, умерщвляла плоть. В конце концов кающуюся Феодору приняли в обитель под именем брата Феодора. Можно было бы многое рассказать о жизни Феодора. Но не стоит. Позже брата Феодора обвинили в том, что он соблазнил женщину, которая родила в монастыре ребенка; отцом его якобы был Феодор. Он обесчестил женщину. В ту пору Феодор тяжело заболел, и всем было ясно, что он скоро умрет, быть может раскаявшись в своем поступке. Брат Феодор, совершенно заброшенный, умирал в келье. Однако в ночь его смерти настоятелю приснился сон: он увидел, что из монастыря вознеслась на небо праведница; ангелы приветствовали некую Феодору, раскаявшуюся грешницу, посвятившую себя Богу. Рано утром настоятель вместе с монахами, которым он открыл свой сон, вошел в келью больного брата. Тот лежал мертвый. Рубаха на его груди была раскрыта. И когда монахи осмотрели тело, то поняли, что перед ними — усопшая женщина.
Так умерла Феодора. Такова была ее жизнь.
— Никто не сжалился над ней? Она никому не открылась?
— Сжалился? Слабых никто не жалеет, Эдвард. Сильные всегда торжествуют. Есть только один выход — месть.
Элис была бледная как смерть.
— А что с тобой, Эдвард? Ты осмыслил наконец свою жизнь? Что с тобой? Как это с тобой произошло? Почему ты захотел пойти на войну? Что погнало тебя из дому? Ты уже понял? Это он напустил на тебя порчу, так же как и на меня.
Неужели то была его мать? («Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. О Эдвард, Эдвард… откуда кровь? Отца ведь я убил».)
— Есть только один выход — месть. Я это знаю и не хочу ничего другого. Я хочу дожить до того дня, когда сумею отомстить. А потом я хочу умереть. Я не жду иной жизни, для этого я чересчур стара. Но я мечтаю по крайней мере завершить свою жизнь так, чтобы оправдаться перед самой собой, — завершить ее честно, как ты призывал.
Она говорила, не умолкая.
— Ты наблюдал за ним во время вашего спектакля? Напрасно ты надеялся потрясти его, обличить, словно Гамлет, обличавший своего гнусного отчима, убийцу отца. Он как ни в чем не бывало сидел в кругу почитателей и радовался представлению. Ты заметил? И притом он понимал, что ты хотел сказать. Хорошо понимал, будь уверен. Но он радовался. Да, говорил он себе, таков я и впрямь, пожалуй, еще хуже. Однако автобус по-прежнему идет, и я намерен нацепить на себя еще многие маски, одну гаже другой, одну гаже другой. Кто может со мной в этом соперничать? Потом он тебя искал, но ты исчез; он хотел поздравить тебя и поблагодарить.
— Почему ты вспомнила о Гамлете, мама? («Валяться в сале продавленной кровати, утопать в испарине порока, любоваться своим паденьем…») Не знаю, что ты мне приписываешь. Я вовсе не думал о Гамлете. Ты ведь не та мать, а я не… — Эдвард запнулся, увидев, что мать прикрыла глаза. — А я не, — повторил он, — я не… Кто я?
Элис убрала руки, поднялась.
— Если бы у нас все было просто, как в «Гамлете», то и проблем никаких не возникло бы. Но поскольку у нас иначе, Эдвард, я взываю к небу, прошу помощи. Я не хочу еще больше впутывать тебя в мои дела. Вина отцов уже достаточно отомщена. Ты был моей единственной любовью, обожаемым сыном. Оставь меня, Эдвард.
Через секунду ее уже не было в комнате.
«Твой меч от крови красен был…» Я должен набраться терпения, и тогда я все узнаю. Узнаю, как создаются семьи, как появляются на свет дети, как добиваются признания и славы. До сих пор люди брались за дело не с того конца. Почему мы так трепещем? Ведь на эти темы снимают фильмы ужасов и показывают зрителям. Кому они втирают очки? Неужели люди на самом деле так глупы, что ничего не замечают вокруг себя? Можно не совершать путешествий в заморские страны, ни к чему идти на войну. Даже в кино не стоит ходить, чтобы увидеть разные страсти-мордасти; все происходит у тебя дома.
Это может стать причиной войн. Сперва возникают обычаи, моды, традиции, при этом время от времени с человечеством случаются непонятные припадки. Метаморфозы. А потом говорят: во всем виновато общество. Кто еще, что еще?
Все, все, только не я!
А между тем человек претендует на то, чтобы слыть гордецом! Почему у него не хватает гордости для признания: да, я таков. Таким меня создал Господь Бог. Да, черт возьми, во мне нет ничего хорошего. Но другим я не стану, меня не переделаешь.
Почему человек не сознается: я виноват? Он показывает пальцем на соседа или же выдумывает всякие абстракции — обычаи, общество. В конце концов я — Адам и творю, что хочу. Люди — трусы и тряпки, они не хотят брать на себя ответственность. Не хотят отвечать за себя, даже быть самими собой — зато они жаждут забав, удовольствий, спокойной жизни, хотят вкусно есть… Пускай за чужой счет. Мы разновидность насекомых, что-то вроде комаров или мух: кружимся на солнце, лакомимся то там, то тут и развлекаемся в меру своих сил; завтра нам придет конец.
Все одно притворство, инертность, лень, убожество. Глубокая немота и нечестность. С ранней юности и до самой смерти люди никчемны, глупы и мерзки. Но разве их вообще можно считать родившимися?
Что касается меня, я добиваюсь честности. И ничего иного. Я покинул дом и пошел на войну из-за того, что меня тошнило от людского общества и я не находил ни в ком ни капли правды, ни капли совести. Ни в одном-единственном человеке. Я ни разу не встретил друга, ради которого мог бы принять этот мир. Но и смерть не берет меня. Она опять вышвырнула меня в пустоту, в эту смрадную пещеру. Тот свет сохранил в качестве аванса мою ногу. Все остальное я еще должен заработать.
Войны? В чем причина войн?
В чем причина войн? Бездна трусости и лживости.
Итак: как обстоит дело со мной? Кажется, они произвели меня на свет в довольно странном состоянии.
Я это узнаю.
Не считая родителей, единственным человеком в доме, который понял смысл фарса, разыгранного в саду в день рождения Эллисона, был податливый растерянный Джеймс Маккензи. Уже сам замысел привел его в ужас, а тем более кошмарный образ незнакомца, вечного пассажира, который всегда сидит спиной к публике. Это была темная личность, появлявшаяся только в маске. Дикий человек, приводивший других в состояние судорожного возбуждения.
Почему Эдвард не отступил? Он избрал безумный путь, путь Гамлета, который действовал, однако, не по велениям призрака убитого отца, а по некоему ужасному внутреннему побуждению, повинуясь своим мрачным, болезненным инстинктам. Гораздо больше, по мнению Маккензи, это напоминало Эдипа, который, желая раскрыть тайну своего происхождения, уничтожал себя.
Сидя в саду, Маккензи следил за мрачными сценками, разыгранными в шутовской балаганной манере; вот, например, ярко-красный палач пытается выгнать из автобуса безмолвного неподвижного господина и повести его на плаху. Палач заверяет публику, что именно этого не хватает спектаклю — не хватает блестящей концовки.
После представления растерянный Маккензи смешался с толпой гостей. Среди них он увидел и Гордона Эллисона, чье великолепное настроение не омрачало ни единое облачко. В непосредственной близости от Гордона он столкнулся с Элис. И она, разумеется, была такая же, как и раньше. Развлекала дам, смеялась, болтала, жестикулировала. Все заметили, что во время спектакля она хохотала до упаду, заразительно смеялась. А теперь она и вовсе могла дать выход своему веселью; спектакль поразил ее; он очень удался; Элис поздравляла любительскую труппу — актеров и актрис, которые постепенно появлялись среди зрителей и которым все выражали свое одобрение. Подумать только, незнакомца играл Эдвард, ее сын (при одном упоминании об этом Элис опять тряслась от хохота), и играл мастерски; мастерски безмолвствовал, ограничиваясь скупыми жестами… Он же был и режиссером спектакля.
Маккензи показалось, что сестра его неестественно возбуждена, вот-вот потеряет самообладание. Он наблюдал сценку, которая привлекла внимание всех присутствующих. Лорд Креншоу и Элис, окруженные гостями, встретились после того, как занавес опустился. Лорд Креншоу кивнул, протянул руку и сказал:
— Браво, браво, поздравляю. Кто же — автор? Ты, Элис, или Эдвард?
Элис пожала протянутую руку.
— Не я, Гордон. Спроси Эдварда. Но и я могла бы быть автором.
И тут Гордон привлек жену к себе… Они обнялись.
В этот же вечер Маккензи пошел к Эдварду и имел с ним короткий неприятный разговор. Опять он задал два вопроса: один практический, другой теоретический. Практический вопрос гласил: чего Эдвард добивается своими нападками на отца; ясно ли он представляет себе все последствия этих нападок? Ответа не последовало. Следующий вопрос был такой: если он, Эдвард, впрямь ищет ясности и правды, то трудно предположить, что он найдет и обретет их, мечась, словно одержимый. Эдвард разговаривал с дядей, как министр с просителем; хорошо, он поразмыслит надо всем сказанным, он благодарен за замечания и за визит.
Под вечер в день разговора с матерью Эдварда охватило странное беспокойство, которое нередко наблюдали его домашние; это беспокойство, сопровождавшееся страхом, побуждало его без конца спрашивать, спрашивать и спрашивать. Сейчас он боялся самого себя. И не хотел ни к кому обращаться. Ему не сиделось на месте, он бродил по саду. Перед тем как уйти от Эдварда, Маккензи сказал: лучшее, что Эдвард может сделать для себя и для своих близких, это покинуть отчий кров, и если он еще нуждается в уходе, то лечь в клинику доктора Кинга. Теперь Эдвард спрашивал себя: должен ли он так поступить или не должен?
Шагая взад и вперед, размышляя и споря с собой, Эдвард опять очутился в доме и даже не заметил, как взобрался на чердак. Там, вдали от всех, он чувствовал себя спокойнее.
Пока он оглядывался по сторонам, стоя среди старой рухляди: запертых шкафов и забитых ящиков, на него вдруг напала тяжелая, свинцовая, неодолимая усталость, которая буквально пригибала его к земле.
Он беспомощно озирался, держась за чердачную балку (куда сесть, куда лечь!), и тут вдруг заметил позади узких шкафов — придвинутый к стене старый диван, на котором лежали перевязанные пачки газет. Он сбросил пачки, взгляд его зацепился за синюю надпись на одной из пачек, за надпись, сделанную рукой отца: «Собрано в 1918 / 19 гг.». Вот какие старые газеты здесь хранились. Эдвард вытянулся на диване и сразу погрузился в забытье.
Что это было: обморок, сон? Он ничего не чувствовал. А потом над спящим стали носиться образы, они кружились, подобно стаям ворон. Новые образы приплывали и касались его, словно легкий ветерок, пробегающий по колосящейся ниве, стебли качались, клонились долу, опять выпрямлялись.
Тяжелые, тяжелые сны не оставляли Эдварда. В его сознании возникали разнообразные картины, звучали голоса — чьи-то зовы. И внезапно он понял: ему страшно, он борется с собой. Все было так нереально; он не мог ничего различить, не мог проследить за ходом событий. Хотя его тянуло сделать это.
Вот он, вот он — секрет! Ну хорошо, откройся, уничтожь меня! Ведь я уже сломлен.
Слова бьются о стены, о двери. Громкие голоса, крики, шепот.
Скоро это произойдет. И я все узнаю.
Он плыл, привязанный к доске; его затягивало в водоворот, доска кружилась; того и гляди, его поглотит пучина.
Грохот, громовые слова:
— Ну вот, мы и докатились. Чего больше. Ты своего добилась.
— Я очень рада. Этого часа я дожидалась много лет.
— Ты как кошка кралась за мной. Ты меня ненавидишь. Не хочешь дать мне жить по-моему. Я тебя знаю, Элис.
— Очень рада.
— Чего ты от меня хочешь?
— Отпусти меня. Я тебя ненавижу. Я тебя не люблю. Я создана не для тебя.
— Знаю, ты создана для других.
— Да, для других, как ты утверждаешь, завистливый мерзавец. Хоть бы ты наконец проступил сквозь свои книги и показался людям во всей наготе.
— В виде дикого вепря, убийцы и развратника. Знаю.
— А разве ты не таков? Скажи, разбойник! Разве ты не Плутон — царь ада? И разве не твердил мне это много раз? И при том не умолял остаться с тобой, ибо без меня у тебя нет жизни? А теперь ты сияешь и красуешься в кругу чужих, сияешь, сожрав меня.
— Сплошные фантазии. В тебе говорит ненависть.
— Отпусти меня. Освободи.
— Я этого не сделаю, Элис.
— Почему не сделаешь, подлец?
— Подлец — хорошее слово, вполне прямое. Потому что ты мне нужна. Ты принадлежишь мне. Потому что я тебя люблю. Я крепко держу тебя, ты от меня не уйдешь. Впрочем, иди. Дверь открыта…
— Ты должен меня освободить.
— Почему ты не уходишь; ведь дверь открыта?
— Ты должен меня освободить.
— Не можешь, и ты во мне души не чаешь.
— Я — в тебе, я — в тебе, Гордон Эллисон!
— Также как и я в тебе. Мы — одно целое. Ты такая же тварь, как и я.
— Я такая же, как и ты?
— Да, мелкая тварь. Потому ты и не чаешь во мне души. Ты до смерти рада, что я стащил с тебя маску. Я выпустил тебя на волю. Не смотри на меня так, я тебя освободил. Ты была вся выдуманная, играла роль, сама обрекла себя на это. Я вдохнул в тебя жизнь.
Элис завизжала:
— Раньше я, стало быть, не жила.
— По-настоящему — нет. У тебя не было истинной, честной, настоящей жизни.
— Жить с тобой по-скотски значит жить по-настоящему?
— Не надо притворяться перед самой собой. Лучше уж быть скотом, если ты — скот, но только не изображать из себя ангела, если ты не ангел.
— А почему ты, мерзавец, в таком случае не показываешь людям свое истинное лицо? Скажи, лорд Креншоу? Почему ты всегда нацепляешь на себя маску?
— Это меня забавляет. И я в этом деле — мастер.
— Циник. Я тебя сейчас ударю.
Тишина. Шум борьбы.
Да, они дрались. Они вцепились друг в друга. Она расцарапала ему лицо.
— Такая ты мне нравишься. Все как встарь.
— Оставь меня, Гордон, или я позову на помощь.
— Но ведь я люблю тебя. Я как раз собираюсь доказать тебе свою любовь. Да и кто может прийти сюда!
— Ты разорвал мне платье. Оставь меня, убийца! Я создана не для тебя.
— Для кого же?
— Для других.
— Для кого именно?
— Для другого человека. Сам знаешь. Иначе ты не разорвал бы в клочья мое старое платье.
— Повтори, что ты сказала.
— И повторю. Оставь меня! Я буду кричать.
— Скверная баба. Потаскуха. Прожила столько лет со мной и… Повтори.
— На помощь! Убийца!
Грохот. Громовые слова.
И тут Эдвард, шатаясь, вышел вперед из-за шкафа, в руке он держал палку; перевернул стеллаж; мать завизжала, увидев сына.
Кофточка хрупкой Элис была разорвана снизу доверху, правая ее половина и вовсе оторвалась; клочок рукава еще болтался около локтя и предплечья; остальные части кофточки, превратившиеся в лохмотья, свисали с красного пояса. В пылу схватки прическа Элис распустилась. Гордон держал в кулаке здоровенную прядь волос, темная масса волос упала Элис на лицо, на глаза, она откинула их. Скрестила руки на голой груди — согнула тонкий стан, увернувшись верхней частью туловища от удара.
Жирный, задыхающийся Гордон, не замечавший, что со лба, ушей и губ у него капает кровь, уставился на неожиданно возникшего перед ним Эдварда, словно это было привидение. Его кулак, которого удалось избежать Элис, бессильно упал. Гордон залился диким хохотом, напоминавшим скорее звериный рык.
— И он тоже здесь, lupus in fabula[23]. Вот он, этот больной, этот симулянт. Инспектирует местность, поле битвы.
Чем дальше разглядывал Гордон растерянного Эдварда с палкой в трясущейся руке, тем сильнее в нем вскипала ненависть, ярость.
— Жалкий хромой бес, ублюдок, ублюдок, я тебя убью!
Эдвард ловил каждое его слово. Каждое слово было ему знакомо. Он знал эти интонации, этот голос, выражение лица. Тысячу раз они возникали в его мозгу и означали одно — убийство. Жирный, обезумевший человек подступил к нему и замахнулся правой рукой, как молотом — еще секунда, и он убьет его. Рука Гордона разжалась, клок темных женских волос упал на пол. Правая рука Эдварда невольно поднялась, согнулась в локте и прикрыла лицо — так он защищался; тысячу раз он проделывал это во сне. Однако сегодня он не испытывал страха. Страх смерти так и не появился.
Вот он опять стоит на палубе. Японский летчик-камикадзе камнем упал вниз. Он пробил палубу и с приглушенным грохотом проскочил дальше, расколошматил, разнес в куски трюм; судно ужасающе, по-звериному заревело. Забил гейзер, взлетели на воздух доски, люди, трубы; в черных клубах дыма, между которыми поднялся огненный факел, закружились куски металла, куски тел, оторванные конечности.
Из разинутого рта Эдварда вырвалось еле слышное «ах». Палка завихляла в его левой руке, выскользнула и покатилась назад по дощатому полу. Левое колено не выдержало тяжести тела, Эдвард покачнулся, но упал в другую сторону, туда, где стояла мать; Элис бросилась между ним и взбешенным Гордоном, чтобы принять удар на себя; она обхватила сына за плечи и прижала свою голову с растрепанными волосами к его шее. И отчаянно закричала, почувствовав прикосновение его холодного лица к своей груди, к груди, вскормившей Эдварда.
Рука Элис смягчила падение сына, теперь она вытащила ее из-под твердого плеча Эдварда; сама она не чувствовала боли. Она опустилась на колени рядом с сыном, начала тормошить его. Заговорила с ним.
Все это время Эллисон стоял как вкопанный, он так и не опустил тяжелый кулак правой руки, занесенный, словно молот. Еще не вполне очнувшаяся от бешеной схватки с Гордоном, Элис взглянула на него с черной безнадежностью — так дьявол ищет взглядом другого дьявола — и зашипела:
— Уходи. Уходи. Уходи, говорят тебе.
Только тут Эллисон пошевелился: он разжал кулак.
Он хотел подойти к Эдварду, сделал шаг и уже собрался было опуститься на пол. Но его опять настиг черный ужасный материнский взгляд, в котором, казалось, были заключены все муки ада; Элис зашептала:
— Прочь. Прочь. Не прикасайся ни к чему. Не прикасайся к моему ребенку.
Гордон остановился и стал слизывать кровь, сочившуюся из губы. Лицо его, которое только что было багрово-синим и раздувшимся, опало. Не двигаясь с места, он пробормотал что-то нечленораздельное.
А Элис тем временем нежно ворковала, обращаясь к распростертому телу. И тут Гордон затопал к дверям.
Как только Эдвард зашевелился, Элис прошмыгнула в свою комнату, спустившись по лестнице на полпролета, и набросила пальто. Выходя из комнаты, она схватила с туалетного столика гребень и провела по своим взлохмаченным волосам справа и слева, даже не глядя в зеркало.
И вот она уже опять сидит на корточках, рядом с Эдвардом. Он стал подниматься, она поманила его.
— Иди сюда. Я помогу тебе.
Элис проводила сына вниз. При этом они не обменялись ни словом. Взгляд у Эдварда был сонный. У себя в комнате он лег.
Элис сразу вышла от Эдварда, — медленно закрыла за собой дверь; она не знала, что ей делать, какое было время суток, какой день — будний или воскресный.
Откуда-то сбоку к ней приближались шаги, это был ее брат Джеймс.
— Почему ты надела пальто, Элис? Тебе холодно? О, боже, шея у тебя в крови.
— Где? Я, наверное, поцарапалась.
Джеймс:
— Гордон ушел из дому.
— Ах, так.
— С чемоданом. Он уехал на машине.
— Ах, так.
Джеймс:
— Как себя чувствует Эдвард? Я вызову врача.
— Как хочешь. Спокойной ночи, Джеймс.
Был еще день. Несколько минут Элис слонялась по комнате — подняла и переложила щетку, открыла пудреницу и густо напудрилась, налила в раковину воды, вымыла и вытерла руки, поглядела в окно и вдруг поняла, что ей этого не вынести — необходимо принять снотворное. Она проглотила лекарство и разделась: ей казалось, что это не она, а какой-то посторонний человек — его чужое тело она и уложила в кровать.
Подождала немного, пока тело заснет и возьмет ее с собой.

