Сцены в преисподней
Однажды утром Элис вышла из своих апартаментов на втором этаже, где находились спальни, чтобы спуститься вниз. На лестничной площадке на стуле сидел Эдвард — она не слышала, как он поднялся, — и внимательно разглядывал картины, развешанные по стенам. Элис поздоровалась с сыном. Эдвард спросил, куплены ли картины вместе с домом или же принадлежали их семье раньше.
Элис:
— Это старые картины. Их повесил отец.
— Отец их приобрел?
— Возможно. Почему они тебя заинтересовали? Особой ценности эти картины не представляют.
— Одна из них — копия, вторая — фотография.
— Пошли. — Элис взяла Эдварда за руку, и они вместе спустились на первый этаж. Отца они встретили в столовой. Мирно позавтракали все вместе. Потом мать проводила Эдварда к нему в комнату и предложила сыграть в домино. Но он опять принялся за расспросы.
— Эти картины я помню с детства. Они всегда наводили на меня страх. Я не понимаю, почему они вам нравятся. Сегодня утром я их хорошо разглядел. Теперь я по крайней мере знаю, что на них изображено. В моем представлении они существовали как загадочно-мрачные и страшные пятна.
— Но ведь одна из них копия с полотна Рембрандта.
Эдвард:
— Плутон, бог подземного царства, схватил юную Прозерпину и бросил ее на свою колесницу, запряженную огненными конями. Прозерпина кричит и царапает ногтями его лицо. Плутон спускается под землю.
— Древнегреческий миф.
Он:
— А на фотографии — фреска из Пергамона. Ужасные титаны ведут безнадежный трагический бой с богами. Они побеждены, и их заточают в толщу гор.
— Я знаю.
Эдвард:
— Когда я перелистываю книги отца, разговариваю с ним, слушаю его вечерние рассказы, он всегда кажется мне радостным, сильным, уверенным в своей правоте человеком. Ничего темного в его облике нет. Он житель Земли, житель Олимпа. Зачем ему эти картины? Почему он выбрал именно их? И почему они висят у него до сих пор? Раньше он их часто рассматривал. Да и сейчас он глядит на них каждый день, когда поднимается наверх.
— Он на них не глядит, Эдвард. И я тоже. Картины висят здесь целую вечность. Их не снимают из уважения к семейным традициям.
— Что-то в этих картинах, должно быть, его притягивает. Жителю Олимпа нравится созерцать триумфы. Но при чем здесь похищение цветущей юной девушки и сошествие в ад? Как по-твоему, мама?
— Не знаю, — прошептала Элис чуть слышно.
— Не знаешь? Может быть, забыла? Спрятала воспоминания так же далеко, как твое летнее платьице. Постарайся вспомнить.
— Зачем тебе это? — Элис погладила сына. — Неужели тебе и впрямь доставляет удовольствие ворошить старое? Ты ведь уже не ребенок, хотя, конечно, ты наш дорогой больной мальчик, а больные — всегда немножко дети. Вот почему тебе так понравилось мое старое платьице.
Мать и сын сидели рука об руку. Элис прижалась к Эдварду; примостившись рядом с ним, она мечтала вслух:
— Правда, платьице тебе очень понравилось, Эдвард? Мне тоже. Так же как и все, что связано с тем временем. О, какие это были прекрасные времена! Мы недостаточно ценили их. Только после того как все кончилось, давным-давно кончилось, можно понять, как это было прекрасно.
— Что это были за времена?
Элис сидела с закрытыми глазами. Эдвард взглянул на ее склоненную голову, на тонком лице лежал отблеск блаженства. Какой красивой казалась мать! Губы ее шевельнулись.
— То было единственное настоящее счастье — конечно, не считая счастья любви к детям.
— А отец?
Элис оторвалась от сына, но не выпустила его руку из своей.
— Не надо спрашивать, мой мальчик.
Минута прошла в молчании, и мать опять заговорила:
— А теперь вернемся к картинам. Я хочу рассказать тебе сюжет картины, написанной Рембрандтом, разумеется, если ты его не помнишь.
— Помню очень смутно.
Эдвард удобно улегся на диване. Мать села у окна.
— Ты, конечно, знаешь, кем был Плутон. Он был богом преисподней. Его царством был Гадес. В подземном царстве не всходили ни солнце, ни луна, там не светили звезды, не цвели цветы, не пели птицы. То была страна без радости. И владыкой ее был Плутон.
— Он был тираном? Подавлял радость?
— Там вообще не существовало радости. Там, где он жил.
— Разве такое возможно без тирана, который всех угнетает? Всюду, где есть жизнь, появляется и радость.
— Слава богу, сынок, что ты меня понимаешь. Мне это приятно.
— Стало быть, и Плутон был не чужд радостей. Почему же он не терпел их вокруг себя?
— Он не терпел их и в себе.
— Почему?
— По древним преданиям, Плутон был богом, не признававшим радости. Потому-то он и царил в преисподней, где не было не света, ни цветов. Ему предоставили подземный мир, которого чурались даже кроты и в который ссылали тени мертвых, неспособных защищаться. Ничего не было дано мертвым. Им не дано было даже света. И они исполняли работу, к которой были приговорены, одну и ту же, всегда, во веки веков одну и ту же. Здесь было последнее прибежище для душ усопших — для миллионов, для мириад душ, изгнанных с земли. Некоторое время они беспокойно блуждали среди живых, а потом спускались под землю.
— И ты в это веришь, мама?
Элис сидела согнувшись в три погибели: сложив руки на коленях, она почти сползла со стула. Помолчав некоторое время, она качнула головой и пробормотала:
«Нет».
Долго она не произносила ни слова. Потом заговорила опять.
— В ту пору, когда отец повесил картину, я очень интересовалась Гадесом.
— Отец тебе о нем рассказывал?
— Я его ни о чем не спрашивала. Читала… его книги. И ничего не забыла.
Гадес был чем-то вроде бездны под землей — вход в него находился у самого моря, у отрогов гор. К преисподней вела подземная дорога. Подходы к ней охраняло драконообразное чудовище, пес о трех головах, Цербер, порождение тьмы. Вой и лай Цербера не прекращался ни днем, ни ночью, он доносился из бездны, и его тысячекратно повторяло эхо, эти глухие жуткие вопли были слышны на много миль вокруг и отгоняли от входа все живое — и людей и зверей. Время от времени по непонятной причине крики Цербера становились вдвое громче. Потом вой переходил в визг, в стоны, словно кого-то пытали. От этого даже дикие племена, селившиеся в тех окраинных областях, обращались в бегство. И много позже, когда дикие племена внезапно снимались с места, говорили, что их гнал страх перед этими адскими воплями и душераздирающими стонами. Их охватывала паника, и они бежали с женами и детьми, со всем скарбом. Считается, что такова причина великого переселения народов. Вот почему якобы дикие племена вдруг появлялись в гуще богатых культурных народов; здесь они были далеко от края земли, и до них не долетали те ужасные звуки.
Однако край земли оставался. И пропасть под землей тоже.
В Гадесе текли реки, реки двух родов. Одни, хоть и возникали в преисподней, а не наверху, в горах, просачивались на поверхность сквозь расселины в земной коре, разливались, образуя маленькие озерца, а затем где-то впадали в море. Никто не знал их истоков. Люди полагали, что эти реки питаются грунтовыми водами. На самом деле их породила преисподняя. Так что ад давал о себе знать не только лаем Цербера; вода адских рек, вливаясь в море, смешивалась с морской водой, и в морях и океанах рождалась всякая нечисть — обитатели дна морского. Все отвратительное, слизистое, обманчивое произошло таким путем, да, все студенистое, липкое, опасное. Одиссей познакомился с этой мерзостью.
Голос Эдварда:
— О, мама, и я тоже познакомился с ней. И я тоже.
— А еще в преисподней текли реки, возникавшие в Гадесе и никогда не покидавшие его. Их наполняли слезы кающихся грешников, осознавших свою вину, — слишком поздно осознавших, а также слезы ярости и боли нераскаявшихся грешников, закоренелых преступников, которые несли свою кару. О, эти реки! Хорошо если бы и они выбились на земную поверхность, чтобы вразумить живых! Но царь тьмы не желал этого. Все реки впадали в одну широкую реку, которая носила название Копит. Она дважды опоясывала трон Плутона, один раз близко, другой далеко. Слезы, питавшие реки, никогда не иссякали. Ибо в аду несли кару за несправедливость, совершенную по отношению к другим и по отношению к себе. Страдания были безграничны, и надежда даже не теплилась. Никто не ждал пощады.
Эдвард:
— Наказание не могло быть уменьшено?
— Нет, древние считали, что его нельзя уменьшить. Пощады не ждали. Никто не мог отпустить людям их грехи. В аду существовал лишь Плутон… раскаяние и муки. Души выли, кричали, осыпали бранью всех и вся — и это была та единственная милость, какую им даровали. Вопли пытаемых адский пес Цербер переносил дальше своим воем и рычанием. Соленый поток омывал подножие трона, на котором восседал безмолвный властитель — лик его отливал во тьме лимонно-зеленым светом. Он не подавал признаков жизни — быть может, потому, что в глубине души страдал так же, как те, кто мог плакать. Ибо он, Плутон, не имел права даже на плач.
— О чем ему было плакать, мама? Что с ним могло случиться? Ведь он был бог.
— Рок повелел ему жить в аду, между злом и чужими мучениями. То было проклятье. Да, он был бог, но и сам нес наказание.
— Кто же проклял его?
— Не знаю. Он был хорош, ибо все сущее хорошо. Даже преступник, который никогда ни в чем не раскаивается, хорош, если он действует не по своей воле, вопреки своей воле. Однако собственная злая воля делает его преступником; так и Плутон избрал ад и был обречен находиться там и властвовать над царством мертвых, став самым жестоко наказанным обитателем этого царства. Страдания его были безграничны, ибо ему выпало на долю взойти на трон в преисподней и беспрестанно отражаться в ней, как в зеркале. Он видел себя в миллионах других обитателей своего царства, и это по крайней мере несколько облегчало его муки.
Элис прервала себя, прикрыв ладонью рот:
— Что я делаю, Эдвард! Какие страсти рассказываю!
— А я охотно слушаю. Продолжай дальше. Ты остановилась на адской реке, огибавшей трон Плутона.
— Река, катившая свои воды у границ преисподней, была черная и непостижимо глубокая, она отделяла землю от подземного царства и звалась Ахеронтом. Она проникла так глубоко под землю, дабы сделать границу особенно четкой, — на этом настояли властители надземного царства, боги Олимпа. Между обоими мирами не должно было быть никаких связующих нитей. Но они все равно были, хотя боги этого не знали. О реках я тебе уже рассказывала, однако это еще не все, о другом ты услышишь позже. Безграничное зло и тьму кромешную не удержишь — не парализуешь и не удержишь: они есть и тем самым вездесущи.
Тени, желавшие переправиться через Ахеронт, тени, для которых не было места на земле, — они еще не подозревали, что ждет их в преисподней, и рвались под землю, как все усопшие, — вызывали перевозчика по имени Харон.
Он приплывал на своей узкой утлой лодке, на которой могло поместиться не так уж много душ. Харон был совершенно нагой гигант, с головы до ног заросший шерстью, словно черным мехом; его желтые глаза издалека мерцали над водой; их видели еще до того, как раздавался плеск приближавшейся лодки. Когда нос лодки налезал на берег, тени, теснившиеся поблизости, имели возможность разглядеть гигантского звероподобного детину. Харон был чем-то средним между человеком и гориллой, скорее гориллой, с кривыми, крепкими, как железо, ногами, которыми он упирался в дно, склоняя раздутое туловище то направо, то налево; у Харона была мощная грудная клетка и узенький, убегающий назад лоб, его светлые глаза беспрестанно ворочались в глазницах. Перевозчик распространял вокруг себя ужасающее зловоние, что отпугивало множество теней, желавших перебраться на другой берег Ахеронта. Тем не менее лодка мгновенно наполнялась.
Сперва Харон был безмолвен, ни с кем не заговаривал. Но на середине реки, когда его острый взгляд, привыкший к темноте, начинал различать светло-зеленое сияние, лицо Плутона, — всем остальным сиянье казалось зеленой луной, — он издавал ужасающий вопль, переходивший то в блеянье, то в насмешливо-злобные выкрики, то в пыхтенье, то в длинное прерывистое «а-а-а». Этот его вой эхо возвращало назад (они плыли в ущелье между горами). Быть может, Харон хохотал? Да, таким способом он приветствовал своего владыку в преисподней и сообщал ему о прибытии новых душ.
Иногда Харон говорил и даже пел. Когда на внешнем берегу Ахеронта собиралась толпа робко жавшихся друг к другу душ, на которые со всех сторон надвигалась темнота и которые мысленно оплакивали теперь теплую, столь разнообразную и сладкую, несмотря на пережитые муки, жизнь на солнечной земле, вездесущий Харон, собственно говоря, уже должен был бы находиться на месте, дабы препроводить души через реку. Но тупой жестокий гигант медлил, и тени дрожали и повизгивали на жутком берегу Ахеронта, через который они хотели переплыть, то есть не хотели, но должны были, а уж коли должны, то лучше поскорей, чтобы узнать, что их ждет дальше, каким станет для них начало. «Не тяни же!» — скулили души у врат преисподней, заранее дрожа от страха, ибо их терзали воспоминания и думы о тех обвинениях, которые им предъявят; теперь душам было все ясно как божий день, ужас возрастал с каждой минутой, совершенно уничтожая их. Они никогда не предполагали, что вина может быть столь жгучей; лишь на берегу Ахеронта они это узнавали. Вот почему Харон заставлял их ждать.
Несчастных душ собиралось по нескольку тысяч. Их жалобные вопли походили на карканье, на птичьи крики. Под конец души-птицы, желая перелететь через Ахеронт, поднимали такой галдеж, что перевозчик, по знаку Плутона, вставал в лодке и готовился отчалить от берега.
И теперь душам становились слышны долгие тяжкие взмахи весел. Казалось, весла ударяли о камни или о свинец. Раздавался треск. Лодка со скрипом, стуком и шуршаньем продвигалась вперед. Да, вода Ахеронта не была обычной мягкой текучей водой, она представляла собой неподатливое месиво, где твердые частицы терлись друг о друга. Даже ласковая вода теряла здесь свое естество. Бедняги души стихали, все еще вспоминая земную сладость. Они боялись, что Харон сломает весла и не доберется до них. На середине Ахеронта перевозчик заводил песню, и души прислушивались к его реву:
И вот, тесно сгрудившись, души кидались в лодку, несчастные, запуганные души; Харон избивал их веслом и сразу же отчаливал. Те же, кто не попал в лодку, визжали и выли. Лодка кряхтела и скрипела, словно ползла по камням. Грозный рев Харона постепенно смолкал вдали:
Говорили, что этот Харон обязан перевезти всех умерших, невзирая на лица. Он и впрямь не взирал на лица, зато видел обол, мелкую монетку, которую благочестивые люди клали мертвым под язык.
Во время переезда Харон выхватывал обол, хоть души надеялись сохранить его подольше и использовать для своих нужд; но Харон выхватывал монетку и швырял ее в воду. Именно из-за оболов вода в Ахеронте постепенно стала такой густой, такой твердой, что лодка трещала, скрипела и с трудом продвигалась вперед. Харон надеялся, что в конце концов он засыплет реку и избавится от своего печального ремесла.
Но река мертвых была бездонна. Все людское благочестие не могло ее заполнить.
Счастливы были те мертвецы, что уже преодолели скорбный Ахеронт и не слышали больше рева перевозчика и скрипа лодки. И кошмарного хохота Харона. И эха, эха! Счастливы были те, кого погрузили в Лету. О, благословенная река Лета! Кто пил воду Леты, забывал свои страдания, земные страдания, мучительное расставанье с жизнью, переправу, забывал даже самого себя. То была вершина блаженства, и его давала вода Леты; мертвый забывал, кто он, переставал существовать… Вода этой реки забвения освобождала его от самого себя.
И тогда он мог вступить на блаженные елисейские поля.
Эдвард:
— Разве они там были? В преисподней?
— Для большинства душ существовал лишь ад. Небо, Олимп, боги забрали себе. На елисейские поля вступали лишь немногие. До этого все они представали перед судом. И только души, которые суд признавал невиновными, награждались водой из Леты, водой забвения. И тогда счастливцев покидало все, даже собственное «я».
— Только те, кто потерял себя, вступал на елисейские поля?
Элис:
— Да, только те.
Эдвард:
— О, как печально, как ужасно, как безнадежно!
Элис:
— Рядом с троном Плутона стояли три ужасных судии. Они подступали к мертвым со своими кошмарными вопросами. Вопрошали, но при этом казалось, что судии все заранее знают. Да, они и не хотели ничего слышать, вовсе не хотели — сам мертвец должен был слушать собственные слова, вытянутые из него судиями, и слушать то, как судии их повторяют. Ничего нельзя было ни скрыть, ни приукрасить. Вопросы ставились мысленно, и ответы давались мысленно. Мысли отвечали на мысли, все было ясно. Вот какому испытанию подвергалась совесть мертвых.
Ужасные судии сопровождали тени наверх, к безмолвной женщине гигантского роста, стоявшей неподвижно с завязанными глазами: в правой руке она держала меч, в левой — весы. Весы беспрестанно качались, взвешивая мысли, страсти, мечты, чувства и намерения душ; в мертвецах все это уже не было сокрыто и спрятано от чужих глаз, подобно сокровищу. Теперь нутро теней было вывернуто наружу. А то, о чем они мечтали, чего жаждали, витало вокруг них, льнуло к ним. Когда судия делал движение рукой, мертвая душа, бедная тень, мгновенно становилась счастливой, на секунду обретала покой: все чувства, вожделения, думы покидали ее. Они опускались на весы безмолвной женщины, опускались вместе с незримыми отражениями всех тех деяний, которые мертвец совершил, и всех тех, которые не совершил. Хорошие поступки и мысли ложились на правую чашу весов, дурные — на левую.
Никто не произносил здесь ни слова. Все видели приговор воочию.
Виноватые — они были виноваты и в том случае, если раскаивались, и в том, если не раскаивались (ибо что значит раскаяние, раз их деяния были очевидны и не могли быть устранены, не могли исчезнуть, более того, уже повлекли за собой последствия, а те — новые последствия, и, значит, еще увеличили гору человеческих злодеяний), — виноватые отходили от судий. И тут на грешников накидывалась большая, визжащая свора, она давно поджидала их. О да, их уже поджидали.
Теперь поднимался адский шум, шипенье, свист, и не успевали души опомниться, как их окружали новые исчадия ада — фурии. Некоторые считают, что фурии — это всего лишь старые карги, в седых всклокоченных волосах которых извиваются змеи, тощие ведьмы с оскаленными клыками. Но были и совсем другие фурии. Даже фурии мужского пола. У Плутона оказался большой выбор, от претендентов не было отбоя. Но подземный царь решил, что наиболее подходящими для его цели будут те, кто совершил на земле преступление, потому что его угнетали и он не мог обрести на земле своей истинной сущности. Этим преступникам Плутон вручал безжалостно свистящие бичи, они могли дать себе волю и мстить. Плутон знал: фурии будут трудиться изо всех сил.
Однако Плутон не пренебрегал и цветущими молодыми женщинами, не пренебрегал красотками, которые всё подчиняли жажде удовольствий и, торжествуя, губили тьму мужчин. Им он давал бичи с шипами, дабы они могли удовлетворить свою извращенную похоть.
И вся эта адская шайка истязала несчастные жертвы, гнала их туда, где поднимался желтый едкий сернистый дым и где жара все увеличивалась и увеличивалась, становясь нестерпимой.
И вот, гляди-ка, души уже толпились перед огненной рекой, перед Флегетоном, они должны были перейти эту реку вброд. А кто сопротивлялся, того хватали торжествующие фурии, тащили и сталкивали в огонь. Вот когда начиналось хождение по мукам, вот где были истоки ужасающих страданий.
Путь грешников бесконечен, он не может иметь конца, ибо здесь сталкивается реальность с реальностью. Зло уже содеяно, оно существует, и никакие силы мира не могут его устранить. Напрасно души стараются искупить его с помощью мук, раскаянья, боли; день за днем они налетают на эту мраморную глыбу, стучат по ней, царапают ее; она стоит на том же месте, где стояла вчера и позавчера, где будет стоять завтра и послезавтра. Бедняги исходят криком и слезами. Скуля, они призывают волшебника, который растопил бы эту глыбу. Они молят о жалости в преисподней. Но кто может сжалиться над ними в царстве Плутона?
Тени, стоявшие перед судиями и переводившие боязливый взгляд с царского трона на его подножье, не могли не увидеть у ног зеленолицего страшилища, повелителя подземного царства, трех молчаливых женщин, жуткие создания, закутанные с ног до головы в покрывала; три женщины сидели на корточках и, судорожно двигая руками, делали свое таинственное дело. Между ними стояло веретено. Да, они тихо сидели вокруг веретена. Когда первая женщина начинала прясть, это значило, что на свете только что родился человек: не то мальчик, не то девочка — и появилась его жизненная нить. Вновь родившееся существо не знало, в чем его предназначение и что с ним случится в будущем. Ребенок подрастал и думал, что ничего не будет меняться, — но первая зловещая женщина, безмолвная Парка, продолжала прясть, вытягивая нить, а потом передавала ее второй Парке.
Та пропускала нить сквозь пальцы, скручивала ее, пускала то так, то эдак, теребила, натягивала — все происходило необычайно быстро, мгновенно; теням, наблюдавшим за Парками, казалось, что пролетело всего несколько секунд, но это были годы, десятки лет — время здесь текло совсем иначе, чем на земле.
А когда кому-либо из душ удавалось проскочить мимо Парок, до того, как они представали перед судиями, душа слышала тихие далекие звуки. Словно бы от веретена исходил какой-то музыкальный звон. Неужели в аду были цикады, мошкара или маленькие птички? Нет, то звенела нить, которую пряла вторая Парка, направляя ее то немного влево, то немного вправо. Иногда Парка натягивала нить, иногда отпускала — тут раздавались смех, пение, ликующие возгласы, а потом она опять натягивала нить, и тогда кто-то стонал, охал, а затем ворчал и плакал, под конец опять наступала тишина.
Нить переходила к третьей Парке. Секунду она скользила у нее между пальцами, а потом Парка брала в руки ножницы с острыми лезвиями. И подносила их к нити. Ножницы щелкали — казалось, это раскрыла свой клюв хищная птица, и короткая, тонкая, как паутинка, нить человеческой жизни плавно опускалась на землю — человеческая душа заканчивала свой путь. Скоро она придет сюда, окажется здесь. Вот она уже явилась, она уже жмется на берегу Ахеронта. Ждет Харона, перевозчика.
Эдвард:
— Вот как представляли себе жизнь древние греки. Видно, они ощущали себя совсем беззащитными. Неужели так чувствовали патриции, владевшие десятками тысяч рабов и воздвигшие Парфенон? И те, кто создавал поразительные произведения искусства? Даже такие гении, как Софокл и Сафо?
Элис:
— Не знаю, Эдвард. Мне кажется, они очень страдали, подспудно. Но не давали этому проявиться, маскировались, таились. Быть может, чувство прекрасного было столь развито у них потому, что они его сознательно подстегивали, хотели видеть только величественное.
Эдвард:
— Ну а как обстоит с этим дело у нас? Что чувствуем мы? Мы не так страдаем. А почему? Что изменилось?
Мать опустила голову на грудь. Эдвард не замечал, что губы у нее шевелятся, она взывала к Богу.
Эдвард:
— Рассказывай дальше, мама. Не считай, что ты меня напугала. Я сам немало узнал. Многое из того, что ты рассказываешь, мне хорошо знакомо.
— Больше не хочется. Хватит мусолить историю старой картины, которая висит у нас в передней.
— Ты меня вовсе не мучаешь. Наоборот, приносишь пользу. Итак, ты остановилась на Плутоне, на том, как фурии после приговора судий гнали обреченных к огненной реке, и еще на том, как Парки плели нити судьбы. Но почему вообще людей судили и наказывали, зачем существовала вся эта адская кухня, если в преисподней сидели за прялкой Парки и все зависело только от них? Выходит, наша судьба предопределена заранее. Наш путь известен с самого начала. В нашей участи мы не властны, мы ее только терпим.
— Так думали древние. В этом есть зерно истины, Эдвард. Наша судьба обычно не совпадает с той, какую мы ожидали.
— И ты, мама, тоже веришь в столь мрачную неотвратимость судьбы? И считаешь, что мы — ничто? Что человек — ничто?
— Этого я не считаю.
— Неужели мы созданы только для того, чтобы к чему-то стремиться, но ничего не достигнуть? Нас манят, показывают нам издалека цель — я говорю о точке зрения отца, — мы мчимся к этой цели, над нами смеются, и мы спотыкаемся о камень. Так, что ли?
— Я этого не считаю, Эдвард.
— Рассказывай дальше. Расскажи, как Плутон похитил Прозерпину из этого мира. Как это случилось? Кто такая Прозерпина?

