Старая любовь не ржавеет
Однажды в дождливый вечер в дверь к Джеймсу Маккензи громко позвонили. Экономка впустила в квартиру совершенно продрогшего человека в черном кожаном пальто с поднятым воротником. Вода ручьями текла по размокшим полям шляпы незнакомца, скатывалась на его плечи и грудь. Он извинился и попросил позвать Джеймса Маккензи. Маккензи вышел в прихожую. Но только после того, как экономка помогла гостю снять пальто и шляпу — небольшой саквояж, с которым приплелся незнакомец, он поставил перед собой, не дав его убрать, — только после этого Джеймс узнал в человеке с длинными слипшимися волосами своего зятя Гордона Эллисона.
Маккензи испугался, быстро пошел навстречу Эллисону. Пригласил его сесть. Экономка помогла гостю снять мокрые ботинки, принесла ему домашние шлепанцы. Во время всей этой процедуры Гордон пыхтел, ворчал, но не протестовал. Он позволил экономке протереть досуха его мокрые волосы, после чего надел мягкий халат.
Этот некогда заплывший жиром, бесформенный человек страшно сдал. Экономка принесла гостю горячий чай с ромом.
— Я здесь проездом, Джеймс, — повторил Гордон несколько раз. — Сейчас уже поздно, я не хотел блуждать по городу в поисках ночлега. И подумал, что в твоем доме найдется для меня местечко на одну ночь.
Экономка поставила на стол большое блюдо с печеньем и джем. Но Эллисон, пристально поглядев на угощенье, покачал головой.
— Иногда я целый день так и не соберусь поесть, а иногда еще дольше. Просто забываю. Вообще я мог бы отвыкнуть от еды.
Джеймс уговаривал Гордона поесть. И тот наконец взял печенье и стал мрачно грызть его.
— Откуда ты явился, Гордон?
Джеймс был потрясен.
— Из X я приехал в Y. Там я пожил немного. А потом из Y отправился в Z. А еще потом… Нет, я не помню. — Гордон отложил печенье и поглядел на красные полосы, которые шли по его левой ладони. — Я опять начал писать. Пытаюсь. Постепенно втянусь снова. — Он показал на мокрый саквояж, который еще стоял у дверей. — Вот моя рукопись. Больше мне ничего не приходит в голову. А заставлять себя невозможно. Гордон Эллисон вершит суд над собой. Пора. Но перо отказывается служить. Оно к этому не привыкло. Да и в конце концов не обязательно все записывать. Для кого, собственно? В лучшем случае для того, чтобы оправдаться перед…
Он не произнес имени Элис.
Джеймс:
— Гордон, раз ты не намерен возвращаться домой, живи и работай у меня. Сколько хочешь. Ты ведь знаешь комнату наверху. Покой и уход тебе обеспечены. Если пожелаешь кое-что перечитать, библиотека от меня недалеко. Ну и конечно, моя собственная библиотека в твоем полном распоряжении.
Гордон долго глядел на него неподвижно.
— Я дикий вепрь, ты же знаешь, сам рассказывал об этом. Я король Лир, дракон, от которого одни потравы на полях. Вот кто я. Мне не нужны сюжеты. Я больше не пишу. Нет, я не занимаюсь никаким ремеслом Имеешь ли ты известия об Элис? — Он жадно уставился на Джеймса.
Вот зачем он пришел сюда.
— Она никому не пишет. Но я узнал, что она закрыла счет в банке.
Эта новость страшно взволновала Гордона.
— Почему? Зачем ей это понадобилось? В какой банк она перевела свои деньги?
— У нее ничего не осталось на текущем счету. Она сняла все деньги. Конечно, она не могла потратить сразу всю сумму. Но она хотела, чтобы ее нельзя было найти.
Человек в чужом цветастом халате взмахнул рукой.
— Но почему? Почему же? Разве мы затеваем против нее что-нибудь дурное? Разве мы убийцы, от которых надо прятаться? — Он ожесточенно запыхтел. — Ну и что теперь? Что она теперь делает? Я должен с ней поговорить. Я мотаюсь по разным городам, а она от меня прячется. Она играет с нами в кошки-мышки. Где-нибудь она, видно, живет под чужим именем. Разве так поступают? Что ты скажешь? Вопиющая история. Но она не уйдет от наказания. — Внезапно Гордон откинулся назад. — Я устал… она меня буквально загнала. Мы уже не молоды. Скоро все кончится. Пусть подумает над этим.
Какие бессвязные мрачные речи! Джеймс подлил зятю рома в чай.
— Сделай глоток, Гордон. А я велю принести тебе поесть в комнату. Лучше всего, если ты поскорее ляжешь.
Маккензи взял Гордона за руку, помог ему выпрямиться. Гордон сделал глоток и встал. Выходя из комнаты, он опирался на Маккензи, у дверей взглянул на саквояж.
— Я все еще таскаю его с собой. Если не возражаешь, пусть постоит здесь. Я не стану брать его наверх. — Он нагнулся и погладил саквояж. — Бедный звереныш, бедняга.
На следующий день Гордон решил поехать в город. Джеймс понял: он хотел навести справки об Элис; до этого он узнавал о ней у экономки, даже обыскал квартиру — нет ли где ее следов. Джеймс не отпускал зятя.
После завтрака — Гордон почти ни к чему не притронулся — Джеймс отвел гостя в кабинет и предложил ему прилечь. С признательностью Гордон лег на диван, несчастный беглец, затравленный человек. Передышка на бегу. Он так и не побрился. Возможно, к нему следовало кого-то приставить, например, сиделку, которая вымыла бы его. Джеймс сел у окна с газетой в руках.
— Часто ли ты думаешь о судьбе людей? — начал Гордон. — Спрашивал ли ты себя, как происходят встречи: почему один человек натыкается на другого, а второй на третьего?
— Дело случая. Гордон. И это закономерно. Вокруг человека тысячи людей. Мимо большинства ты спокойно проходишь. С некоторыми сближаешься. Человек выбирает.
— Как выбирает? Кто выбирает? У меня создалось впечатление, что в общем и целом случайностей не бывает. Люди, которых ты выбираешь, уже заранее предопределены, изначально связаны с тобой.
— Изначально связаны (я понимаю, к чему он клонит). Нельзя быть суеверным, Гордон. Суеверный человек теряет свою независимость. Какая связь могла возникнуть заранее? Что могло быть предопределено? Многое проходит мимо нас. Кое-что мы отбираем. Отбираем то, что нам нравится, приятно, что обогащает нас. Ты стоишь у пруда, забрасываешь удочку, вытаскиваешь улов.
— Так человеку только кажется. Так это выглядит на первый взгляд. А после выясняется, что все иначе, Джеймс. Ты умен и осмотрителен, любишь свои книги и свою науку. Но таким образом ты не подступишься к сути.
Джеймс согласился:
— Конечно, это и мое мнение… Я тебе его уже высказывал, говорил, что наши мысли отгораживают нас от действительности железной стеной. Мы и наши мысли, которые с невероятной силой наталкиваются на предметный мир, не только не приближаемся к действительности, но и удаляемся от нее. Замыкаемся в себе. Движемся среди одних лишь теней. Поразительная история. Но если ты когда-нибудь поймешь, в чем дело, то у тебя откроются глаза. Тебе все станет яснее, ты перестанешь мучиться.
Он часто говорил на эту тему. Но ничего не помогало. И он уже отчаялся.
— Знаю, ты так думаешь, Джеймс. Я и сам защищал тот же тезис — все на свете лишь вымысел, фантазии. Ты ведь помнишь то время, когда Эдвард терзал нас своими вопросами о войне и ее виновниках; тогда я говорил: людьми время от времени овладевает неодолимое, маниакальное стремление к войне, потребность вести ее. Они создают соответствующие духу времени теории, из-за которых якобы ведут войну, будто бы стимулирующую прогресс в той или иной области. Ты ведь помнишь? Я рассказывал о модах и обычаях разных эпох.
— Ты рассказал чудесную историю о рыцаре и трубадуре Жофи, я ее помню до сих пор. Жофи чуть было не отказался от своей любви к маленькой крестьянке, которую по-настоящему любил, отказался ради моды своей эпохи.
— Не верь, что история Жофи выражала мои взгляды. Что ты скажешь, если и ее я выдумал, преследуя определенные цели? Я и сейчас знаю, зачем сделал это, для чего понадобилась моя вымышленная история. Я хотел защитить себя от нападок Эдварда и метил в Элис… в ее фантазии. Понимал, что на меня надвигается. Но не сумел предотвратить. Все шло своим чередом. — Гордон помолчал немного. Потом продолжал: — Фантазия — мой злейший враг — преследовала меня неотступно. Она погубила мою жизнь. Но кто может жить без фантазии? Взгляни на меня. Фантазия толкала меня к тому, что ты называешь предметным миром, к настоящей, истинной, неподдельной жизни. И тут как раз я встретил дурных людей, опасных преступников. Такова, стало быть, реальная жизнь, сказал я себе. А потом я увидел… Элис. Ты ведь помнишь, какая она была. И я подумал: вот она, реальная действительность, добрая действительность. Но тут Элис начала грезить, фантазировать и, погруженная в свои фантазии, выскользнула у меня из рук! Меня она не видела, свою суть извращала, все понимала превратно, а потом и вовсе изгнала меня из реальной жизни.
Так говорил Гордон Эллисон, лежа на диване. Он не смотрел на Джеймса, который, сгорбившись, положив руки на колени, сидел рядом с ним и слушал. Гордон говорил, ни к кому не обращаясь:
— Теперь я перестал писать. Ничего не могу из себя выжать. Какой-то голос во мне говорит — надо иначе построить свою жизнь. И это произойдет. Я буду защищаться. Пусть никто не думает, что меня можно взять голыми руками.
Я — христианин. Меня крестили. Я должен бороться за свое спасение. Человек должен бороться за себя. К каждому подступает беда, так или иначе, замечает он это или не замечает. Я тоже долго ничего не замечал, а потом хотел ее отсрочить, скрыть. Но настает минута, когда беда вырастает, становится большой, гигантски большой, бросается на тебя, — все равно ты должен это вынести, — хватает тебя за горло. Так беда схватила меня сейчас.
И тут ты лежишь в глубокой яме и смотришь вверх, ждешь, пока будет свет. Бежишь по туннелю, бродишь, бродишь день и ночь, чтобы выйти наружу… И нет этому конца, ты заперт, ты бьешься о стены, кричишь. Кто-нибудь ведь должен тебя услышать.
Элис… Элис хотела вылезти из ямы, так мне кажется. Хотела, я знаю. Но, Джеймс, она заблудилась.
— Джеймс, без меня она не может! — Гордон прервал себя на секунду. — Ты меня слышишь, Джеймс? Перестань хоть на минутку думать о своем, ты ведь тоже топчешься на одном месте. Она хотела добиться своего. Независимо от меня. Она думала: старый сценарий не удался, ничего у нас не получилось, мы зашли в тупик, поэтому я хочу выйти из игры и начать с начала, а все старое, бесплодное бросить и убежать. Так думает Элис. Начать новый сценарий, не закончив старого. И без меня. Гордона Эллисона сдать в архив. У нее те же представления, что у тебя: люди встретились, прожили некоторое время вместе, случай их свел, а потом снимаешь шляпу и откланиваешься: «Адье, счастливого пути, сударь, счастливого пути, сударыня».
Но существуют нерасторжимые узы, Джеймс. Встречи не случайны. Людские встречи не случайны.
Уже самый факт встречи с другим человеком отчасти заложен в тебе. У нас неправильное представление о человеческом «я». Не существует «я» без «ты» и без бездны. Постепенно тебя выманивают из твоей скорлупы.
Либо ты вылезаешь из своей шкуры, либо пытаешься отгородиться от всего. Но вот какой-то голос в тебе заговорил: ты его еще не различаешь, только спустя некоторое время начинаешь понимать: в тебе что-то изменилось. И вдруг другой человек и ты стали одним целым. А потом мало-помалу вы оба прекращаете бороться за свою свободу, за свою судьбу, за свое благополучие. Либо поднимаетесь ввысь, либо неудержимо катитесь вниз.
Джеймс, так же как в свое время издатель, дал Гордону выговориться. Он был доволен тем, что зять поселился у него в доме, время от времени таскает к себе в комнату книги — преимущественно альбомы репродукций — и перелистывает их; проявилась его старая склонность к размышлению над пейзажами и портретами.
Однажды Джеймс подсел к Гордону, и они вместе перелистали альбом Делакруа; Эллисон показал Маккензи репродукцию картины, висевшей в Лувре, «Смерть Сарданапала».
Бородатый царь рывком перекидывает из-за спины пышную одалиску, с которой спадают последние одежды, и сильной рукой всаживает ей в сердце кинжал.
— Что такое правда? — Гордон посмотрел в лицо утонченного, умного, внимательного профессора. — Попытайся разглядеть на этой картине каждую фигуру в отдельности: женщину, горячий бессмысленный кусок мяса, и царя, который, преклонив колена на подушку, с наслаждением предвкушает удар ножом: скоро его опьянит алый фонтан, широкая струя крови. Предстань перед ними обоими, войди в эту сцену с вопросом: в чем заключается правда? Правда? Невыразительное слово.
А вот еще одна картина: «Битва при Пуатье». Какая бешеная толчея, какое неистовство, удары, вопли в одну кучу смешались люди и лошади, живые и мертвые.
Попробуй произнести слово «правда» или «фантазия» перед этой толпой, которая не нуждается в правде, а со стоном орет «убей».
— Вижу, — кивнул Джеймс Маккензи и прикрыл глаза рукой. — Такие картины не следует писать.
— Почему не следует? Да и кто их правильно понимает? Для большинства людей это великолепные полотна, только немного жутковатые. Но ведь это как раз и привлекательно. Правда всегда настигает не тебя, а другого.
Как-то раз утром, когда Гордон не появился к завтраку, Джеймс нашел зятя совершенно одетым в его комнате: перед ним стоял саквояж. Гордон ждал прихода Маккензи. Его мучила одышка. И он говорил очень тихо:
— Твоя сестра ужасно обошлась со мной. Вы кровные родственники, стало быть, это касается и тебя. Впрочем, она меня ничуть не удивила своим поступком — бегством. Ее сын, который, как она утверждает, не мой сын, — помогал ей. Кто я такой, чтобы меня щадить? С самого начала в ней было что-то нечестивое. Я приближался к ней, подняв руки вверх, а она все равно считала меня убийцей. Кто из нас захотел, чтобы я стал писателем? Кто из нас хотел, чтобы я зарабатывал деньги, кучу денег? Да, я зарабатывал достаточно. Имя, слава? За одно словечко «любовь» я бы всем пожертвовал. Я не был таким, каким она меня видела: не был пропащим, не был олицетворением всех пороков.
Но в ней, за ее нежным девичьим личиком скрывалась жажда порока. Она толкала меня в объятия порока, терзала меня ради своего удовольствия и в то же время презирала. Погубительница. Она сослала меня в кабинет, за письменный стол. Достаточно и того, что я вообще существовал.
Я лез из кожи вон, делал ей подарки, чтобы она проявила ко мне благосклонность. Только ради нее я сидел и выдумывал разные истории. Пусть ее имя будет окружено блеском, а она за это окажет мне милость.
Позже стало казаться, что страсти улеглись. Картина с Плутоном и Прозерпиной еще висела на стене, но с каждым днем темнела, контуры на ней стирались. По Элис ничего нельзя было сказать. А потом кончилась война, и Эдвард вернулся к нам в дом, стал требовать, стал копать, подгоняемый ею! Да, он рылся в нашем грязном белье, подгоняемый ею. Она знала, к чему приведут его поиски, стремилась к одной цели, к ложной цели. Сперва у меня не укладывалось в голове, что, после того как мы уже сблизились, после стольких жертв, она зайдет так далеко во всем, даже использует Эдварда. Ведь она видела мои жертвы. Я уже перестал быть человеком, превратился в жирное нечто, лежал в своем сале, как в гробу, сало похоронило меня заживо.
Гордон громко застонал, его было страшно слушать. Потом он начал опять:
— Я не мог предложить ей нежную любовь, которую она, возможно, узнала — понятия не имею, когда и с кем. Ну хорошо, но коль скоро я не в силах был дать ей сладкую, нежную любовь, ей следовало понять, что я даю другую любовь, сильную, гораздо более сильную, наверное причинявшую боль, наверное даже пахнувшую кровью, моей принесенной ей в жертву кровью.
Да, мне было трудно побороть себя. Я не мог ничего поделать с собой. Она, и только она, должна была избавить меня от меня самого. Я знал — она может вернуть мне собственное «я», она — моя дорога к собственному «я», единственная дорога, но она опустила решетку. Мне приходилось либо ломать решетку, либо насильно перелезать через нее.
Элис виновата в том, что к нашей любви примешались ярость и борьба. Я подавил ее тогда. Так было, признаюсь, готов нести за это ответственность. Я решил сломить ее сопротивление. Не мог же я допускать, чтобы она меня отвергла. — Гордон вперил взгляд в пространство, кивнул. — А потом, потом ей доставляло наслаждение именно это. Она жаждала этого. Играла мной. Конечно, я разбудил в ней дурные чувства. Но они были ей присущи. Она видела мои страдания, дарила мне утешение, лишь затем, чтобы снова заставить страдать. Я любовался ею. Моей вины ни в чем нет. Моей вины нет и в том, что произошло после.
Джеймс:
— А что произошло?
Гордон:
— Из ее жизни ушла любовь. Я хотел принести ей любовь, тысячу раз приходил к ней, предлагал себя. Она высмеивала мои попытки, возбуждала меня, дразнила, приводила в бешенство, а потом усмиряла. Она чувствовала себя хорошо только тогда, когда доводила меня до белого каления. О, что она сделала со мной?! Как извратила мой характер! Иногда я радовался возможности сесть за свой письменный стол, чтобы наконец прийти в чувство и выяснить, кто я на самом деле. Неужели я тот, кого Элис из меня делала?
Джеймс:
— Гордон, бога ради, если все, как ты изображаешь, если ты и впрямь жил в таком аду, — почему ты не ушел раньше?
— Потому что в глубине души она знала…
— Что?
— Знала, что плохо поступает и что ей суждено быть со мной. Ей тоже было плохо. А теперь она сбежала. Бросила все. После стольких лет, стольких жертв. Это ее стиль. Я могу истечь кровью, ей все равно. Вот что она позволила себе, вот что натворила твоя сестрица. А теперь она живет где-то на «свободе» и пляшет. Клянусь богом, она пляшет.
Джеймс был не в силах возразить.
Что значил этот саквояж? Что собирался предпринять Гордон? Опять гнаться за ней?
— Ты болен, Гордон. У тебя лихорадка, поверь мне.
— Она меня унизила. Чаша переполнилась. Я…
Он сжал кулаки и потряс ими в воздухе, словно хотел кого-то сокрушить.
Все утро Джеймс провел у Гордона совершенно бесплодно. Вынести это было невозможно, Маккензи уже сам хотел, чтобы Гордон ушел. После обеда Эллисон успокоился, он вел себя тише и серьезней, чем раньше. Сказал, что собирается уехать. Поблагодарил за гостеприимство.
— Куда ты направляешься, Гордон?
Гордон положил Джеймсу руку на плечо и смиренно улыбнулся.
— Ты не веришь в нерасторжимые узы. Всю жизнь избегал таких уз. Но я-то знаю, что они связывают и меня, и ее. И если сегодня она об этом не подозревает, то завтра уверует в них.
Джеймс долго и печально смотрел Гордону в глаза, поглаживая его руку.
Гордон:
— Думаешь, я способен на какую-нибудь дикую выходку? Буду мстить и так далее? То, что я делаю, я делаю и для Элис тоже. Тебе этого не понять. Мне кажется, я вижу сейчас дальше, чем она.

