Благотворительность
М. М. Пришвин. Ранний дневник (1905–1913)
Целиком
Aa
На страничку книги
М. М. Пришвин. Ранний дневник (1905–1913)

[1912]

17 Января. Ночью я думал об этапах с почти десятилетними промежутками: уверование в Маркса, уверование в женщину и спасение ею, приобщение к жизни. Было ли хоть раз тут «второе рождение»? Так я и не решил ничего. Но все-таки остановился на следующем: в моем опыте бездна материала для мысли. Если я когда-нибудь задамся вопросом, что все это значит, то глубокая откроется тайна, но мне хочется нового опыта, жить дальше. Я был рожден для жизни (после того), и с тех пор медленно, но живу…

Так ясно думалось: вот теперь конец «ей», как и Марксу; когда наступил робкий конец, взрыв опрокинул все. Теперь наступил конец — не перед новым ли взрывом.

Нет, еще не самый конец: ночью приходила, была похожа на переписчицу с М. ул., но я говорил себе: узнал же-таки, вот думал, что не узнаю, была она бледная, худая, в темно-малиновом платье; виднелись какие-то темные спины, похожие на спины картежных игроков при свечах; я смотрел, что они делают, и кто-то меня целовал, и поцелуи были именно те, я их совсем забыл, и изумительно, как через 9 лет они так точно вспомнились во сне: поцелуи тонких губ и холодных и… Но я ничем не отвечал. И она вдруг заболела и ушла в другую комнату. Говорит: потому заболела, что я не отвечал ей, что ее забыл. Но немного спустя я попал в ту комнату и тоже заболел страшной болезнью, лежал и не мог двинуться с места, лежали и другие в этой комнате…

Проснулся: весь дрожал, будто по всему телу на маленьких детских тройных лошадках скакали. Холод проник под одеяло.

И думалось: да, ей конец, конец переживанию, наступило время мысли — но что-то все-таки прежнее милое оставалось в сердце к тому существу, которое я не принял во сне.


Это даже не любовь была. Какая же это любовь без тела, без конкретной души, любовь безликая, любовь к женщине без имени.


Только по всему опыту (11 лет) вижу, что она неистребима, на место ее ничего не становится, все остальное только навык, привычки, жизнь обыкновенная. А оно произошло из уединения и отчаяния весной, когда вокруг было так много искусства, природы, людей. Костер вспыхнул большим пламенем, дождь пошел. Не сразу большой костер заливает, и зола надолго остается горячая… Так вот и теперь зола горячая… как забыть мне пламя, создавшее меня?


Виден смысл, значение каждого цветка, каждого глаза животного, тонкие желания, затаенные мысли всего на свете… Это ли Бог? Этому ли молиться?


Хочу быть!

Раскрываю Евангелие:

Что легче сказать: «прощаются тебе грехи твои», или сказать: «встань и ходи»?

И коснулся руки ее, и горячка оставила ее, и она встала и служила им.

Когда же взошло солнце… увяло и, как не имело корня, засохло.

И вот, какое дерзновение мы имеем к Нему, что, когда просим чего, по воле Его, Он слушает нас. А когда мы знаем, что Он слушает нас во всем, чего бы мы ни просили, знаем и то, что получаем просимое от Него.

Есть грех — не к смерти.


18 Января. Русская жизнь: в ней слишком много греха против Отца для того, чтобы говорить о Сыне.

Записать правило: мои несовершенства и недостатки (например, сознание своего невежества), которые мне кажутся роковыми и непобедимыми и оттого ложатся бременем на душу, — на самом деле не непобедимы, ощущение угнетения получается не от их непобедимости, а от других причин. Каких?

Нужно смотреть так, будто все победимо: напр., нет самой трудной для понимания книги, которую не прочтешь, как стихи, если в ней есть ответ, если есть нужда в ней.

Пишется легко и свободно то, что пережил. Значит, нужно писать как можно точнее и меньше сочинять. Но если так, то как возвыситься от формы дневника и записок до художественной формы.

Покорны солнечным лучам,
Так сходят корни в глубь могилы
И там у смерти ищут силы
Бежать навстречу вешним дням.

— (Фет).

Если я принимаю хаос и живу в нем, и смысл моей жизни и деятельности есть достигнуть смысла, то как моя литературная деятельность может исходить из чужого смысла… Я так близко стою к природе и участвую в ее хаосе, и так искренно ищу смысла, своего собственного…

Я песчинка, носимая волнами хаоса, но я не могу променять свою свободную [жизнь] на чужой смысл, [данный] кем-то, кто когда-то уже принес его…

Итак, то мое чувство красоты в природе не просто так…

Если декадент раскрывает смысл раньше творчества, то зачем притягивать поэзию?


Птица случайная в вишневом саду клюнула вишню зеленую.

Алой зарей освященная… зеленая вишня.

…ее клюнула случайная глупая птица.

…смотрели зеленые вишни на раннюю алую вишню.

И сами стали алыми. Но когда [соки стали], та одинокая первая черною стала.


21 Февраля. Яша о Боге. Христос-то был раньше не русский, батюшка его крестил, батюшка святой.


8 Марта. Была семейная сцена, унизительная для менядо конца. И все-таки при всем своем раскаянии причина моего гнева остается: в квартире кишат клопы, тараканы падают в чай, кушанье готовится и подается кое-как… Неужели же все это бешенство от клопа? Конечно, нет… Есть основная ошибка: в неравенстве… тоже нет… Как раз как мать? А мать… отчего? От неудовлетворенности… жила с нелюбимым человеком… не было очищения души… хаос остался (и Лида!), и все в тьме бродит.

Но как же унизительно. Плачу… Тоска… Мысль о пуле… Неужто все от клопа?

Средство борьбы: клопа истребить не сердцем, а умом, и сердце направить в другое; поставить ширмы и ограды, то есть «взяться за ум».

Беру себя в руки. Не заглаживание, как мать, своего безобразия, чтобы забыть и потом начать снова, а наказание дисциплиной.

Вот наказание за свой поступок: вплоть до Пасхи, ежедневно я должен вносить в этот дневник несколько строк по поводу борьбы с клопом, как у староверов: можно ли самому на себя эпитимию наложить? И что вперед — пост или покаяние?

Итак: несколько вдумчивых строк, а они повлекут за собой и действие.

Итак, испуг! То пулевое невозможно для меня. Что-то приводит к ужасу. Я сегодня испугался. От испуга я возьму оружие. Оно неизбежнодля меня, но не обязательно для всех.


21 Марта. Программа эпитимии рушилась. Отчего? Я устал тогда так, что не мог. И не так это просто. Это в природе, в характере, это от матери, это повторение матери. Вот у «графа» нет этого в природе, оттого он такой, и такой несчастный. Ко всему этому придется не раз вернуться. Тут дело и в действительно внешне трудном моем положении: чересчур близко сошлись два круга: мой личный и мой другой (их). Между ними должно быть нечто материальное, ослабляющее передачу ударов с одного места на другое.

Трагедия «графа». Травля его (природа русская). Безликость его, некультурность извне и глубина внутри. То же и с Легкобытовым. Прикосновение культуры к этому — губит. Теперь погубило много, почти всю интеллигенцию. Остатки же еще есть, и, может быть, они возродятся. Как мелко все писательское перед этим. Если бы соединить.


Яркое солнце весной. Из дома слепых выходят двое: один молодой, привыкший к панели, другой старик, вновь принятый. Молодой идет впереди, старый назади, положив ему руки на плечи. Оба черные в весеннем свете. Из глаз солнце <нрзб.> пустоту внутреннюю. Какой желтый мир — внутри закрытый… Жутко… Но, вероятно, они по-своему знали о весне, потому что старый вдруг подпрыгнул козлом и сел на молодого верхом.

Такса, отставшая от барыни, нюхает на панели пятно и возбуждается. Что за пятно?


Старуха-крестьянка несет мальчика на плечах, солнце насквозь пронзило окно трамвая, и все стали в нем золотыми.


В богатой квартире столько цветов, но занавеси спущены, приподнялся уголок, и мелькнула хозяйка с леечкой, она там, в глубине квартиры, от цветка к цветку. Стучали молотки в новом доме — весна!


Разговор с Фросей: она изумляется «графу»… Я говорю: да, он не знает красоты. Фрося пробормотала что-то: думаю, что-то недостойное о красоте. Ее слова о красоте: «тебе бы только было красиво!»


План. 22 еду в Москву. Устраиваюсь с «Русскими Ведомостями».

Еду к матери на месяц. Там один фельетон, один рассказ, сюжеты, etc. В мае ехать в Петербург и в Олонец. Или поехать к Саше. Будет видно.


Это несчастье… значит, я-то сам и хорош, и прав, да вот — мне судьба такая назначена, чтобы унизиться. А счастье бывает и дураку, и неправому человеку, и можно со всякими пороками, и тоже судьба. Счастье и несчастье — это две богини, — как их назвать! Такие богини, которых держат в уме, чтобы объяснить непонятное. И тут как-то все около случая: вышел случай, и дурак на посту, но нет случая, ты хоть голову расшиби себе — ничего не будет. Ничего не поймешь, если этими мерками по счастью и несчастью разбирать человека: выходит, будто человек тут и не при чем, а только один, значит, подсчет его судьбы, аршин такой: сколько отмерено человеку в ширину — столько и счастья, сколько в глубину — столько несчастья. Итак, счастье иль несчастье — это зависть наша — одного человека перед другим. А так нет ничего: счастье и несчастье — это только две меры судьбы: счастье в ширину, несчастье в глубину.

Причина всех причин — есть собственная моя личность (перенесение веры с внешнего вовнутрь).


Спиридон-солнцеворот. Поездка в Гатчину: леса возле Петербурга, снега и жар-птица.


Мир как горизонт в ветреный день — облака несутся: то откроется на горизонте лес, и закроется, то церковь с горящим золотым крестом — и закроется, то город, белый город — и опять пропадет…


Стояли сильные морозы, а свет был весенний, и город, белый, засыпанный снегом, сверкал так сильно, что вечером, когда закроешь глаза, перед сном, отчетливо показываются дворцы один за другим по линии набережной Невы, и Адмиралтейство, и Петропавловка, и Невский, и так весь город белый, волшебный, прекрасный и страшный сиял днем, сиял ночью.

Была борьба, и на душе было тревожно. Теперь зима разбита…


Какие прекрасные люди собрались вокруг меня: люблю «графа», старуху, Аннушку, детей — ведь все на подбор и все несчастные и сильные.


Некрасивая горбатая девушка, бедная — кажется, это вот зачем она? И вот если и ее наделяю я чувством жалости, то не хочу ли этим я перешагнуть через перерыв в роде человеческом — связать ею в узелок оборванные концы — нити рода человеческого. И сколько же людей обиженных, заморенных существует для того, чтобы связать эти концы — в них красоты не может быть. И перейти в эту жизнь, решиться на это, но это невозможно, они к этому постепенно подошли, и их много, они вместе, а я один: я из себя живу, они — от судьбы.


Из времен марксистов.

Прошло сколько-то лет, я — vie juvenis ornatissimus студент Берлинского университета, хожу на собрания рабочих и слушаю настоящего живого Бебеля… Это все равно, что, прочитав при свечке в ночной тишине поэму, искать потом днем между людьми ее первообразы. Прилично одетые пролетарии сидят за кружками пива, жены их, утомленные хозяйством, скучают, Бебель тоже за пивом, прекрасный оратор, прекрасный человек.


Осип и Баранова. Горбачева конец: лесная дочь, жена и курсистка-Маруха.


Осип и его «экономическая необходимость» — судьба, ничего не нужно делать, все само сделается, а мы только облегчим роды… — Зачем я буду акушером, я хочу сам по себе. — Ну и будете сами по себе. — А вы же говорили, что нельзя самому по себе: что вот придет экономическая необходимость, и кончено: я стану не я, а просто идеологическая надстройка, это как? Это кто же она, экономическая необходимость, чтобы мне подчиниться ей? Кто она? — Метафизика! — сказал Осип и обернулся к другому ожидающему юноше. — Что же делать? — спрашивает юноша. — Ничего не делайте. — Я не могу так, и, по-моему, это просто буржуйство… — Право? Какое же право? Что такое право? — и юноша осел. — Право — это я! — Ну да, ну да конечно! — сказал оробевший юноша. Третий спрашивал о золотой куколке: — Вот золотая куколка… по Марксу, то есть я по Марксу говорю, что куколка золотая, стало быть, эти деньги, так сказать, концентрация всякого хотения, и вот они — во все можно превратить, и в духовные ценности, и выходит, что и в любовь, искусство. — Искусство есть только идеологическая надстройка. — А любовь? — Осип расхохотался, юноша покраснел… — Любовь есть абстракция полового чувства: размножение [полностью] зависит от причин экономических.


…это я считал «чудесным» — «закон экономической необходимости» я полюбил больше всего. Только теперь я понимаю, что в этой любви не было никакой экономики. Закон экономической необходимости был просто некий святой, неумолимый закон, воля Всевышнего, как сказали бы религиозные люди. Волей Всевышнего мир должен быть перестроен, близится время, мы выполняем Его волю. Как в детстве, когда, бывало, нянька крестится темному окну, освещаемому время от времени молнией, казалось, вот-вот настанет час Суда и загорится земля от края до края, — так и в юности за чтением «Женщины» Бебеля такой представлялась Всемирная катастрофа, а волю Пославшего нас мы называли «экономической необходимостью». И мы пошли за мир и женщину будущего в тюрьму. Допросы, жандармы, окно с решеткой и свет в нем… женщина будущего, кто она, мать, сестра, невеста, Мария? Господи! В сердце рядового, в его смятенной, смущенной душе рождается образ Прекрасной Дамы, нужно быть рядовым!


Вечная игрушка и золотая куколка: у юноши как у философа было врожденное чувство необходимости найти начало всего, вечную игрушку: это, в сущности, было найти себя самого, но казалось, что это в науках и на стороне ключ ко всему; золотая куколка породила его: все знать нужно… а путь такой медленный: сколько времени проходило, пока прочтешь одну книгу… Тайный пламень под золотой куколкой и началом всех начал, и он подступил к Осипу — хотел сразу спросить о всем, на все [получить] ответ, но спросить не мог и в самую полную минуту сказал: «Все превращается в золотую куколку, а любовь?» Осип презрительно посмотрел на него, Миша вспыхнул.


Осип— вокруг него Ульрих, Горбачев: у Осипа ум философский, у тех другое: ум на службе социального… Ульрих: практика есть корректив теории. Осип на глазах бедного студента съедает колбасу. Практика или теория: практика — это чужое, теория — свое призвание. Осип за теорию, Ульрих за практику. Его отстранили из-за этики, уважая за ум: теория разошлась с практикой.

Осип появляется на бирже и у колонны ведет проповедь, и юноша подходит к нему. Как Осип постепенно превращается в шпиона: Мазуренко, Земляк, Соловей, Лапин, Горбачев, Семашко, Граф, Илья, Коноплянцев, толстовец <нрзб.>, Богданов, Богомазов, Ушков, Балкашин, Всеволожский, Немец Кютнер, армянин с Михайловского, Добычин, Гусельников, Герасимов и личное, Казакевич и личное, Балкашин и Казакевич.


Обида. Осип говорил: — Ну что же, пусть они меня исключили, это вполне понятно: человек — животное общественное, я не подошел к ним, они меня исключили; я остаюсь я, они остаются они, общественные животные, таков закон.

Враги: Осип и Горбачев. Ясно видно, что Осип обречен на обиду — и умный, и талантливый, а будет в стороне; на этом пути иРозанов. И вопль К-а то же самое: они общественные животные.

Где первый момент этой обиды? Греха отъединения… обреченные смотреть на себя люди… Бывает, люди в сорочке рождаются, а бывают голенькие и с зеркальцем, так что как родятся, так и смотрят на себя и знают, что вот они голенькие, а другие в сорочке. Так это потом и пойдет на всю жизнь, и ничем сорочку заслужить нельзя: надень хоть царскую одежду, зеркальце это все будет показывать голого. Главное, что почет таким людям всегда чуть-чуть запаздывает и приходит откуда-то со смертью.


Вчера меня мучило — фальшивые отношения с людьми. Это оттого, что я признавал необходимость общения и руководствовался не оправданным личным должным.

Должное выходит из личного, а у меня «от ума», что, в сущности, равносильно низшим инстинктам. И вот отчего «я» мое бьется в общественности, как сиг в неводе, и вот почему писательство как выход из этого — спасение, и опять-таки не сочинительство, не умственно, а то бессознательно-поэтическое «описательство».

И вот отчего признание глупости лучше иного ума, и вообще вывод: личное постижение жизни, бытия, сущего — то, о чем говорил о. Спиридон (о. Егор). Христос сливается, утверждение сущего, Отчее. А государство будущего? Там все на отрицании и на установлении будущего. У нас (у меня) как у попов: от монашеских идеалов к жизни.


Потычка. В чем же тут потычка? Я слишком мало отдаю должного Фросе. Между ними двумя моя эта двенадцатилетняя жизнь. Одно без другого непонятно, и одно другого стоит. И вот отчего тянет меня к Розанову, благословляющему живущую собой и в Боге ощутимую жизнь. И возмущение Марухой, и тяга к ней не есть ли отображение любви к этой женщине (В). От одной (Ф.)я получаюжизнь и смиряюсь, другаяотрицаетменя живого… Как это вышло? После объяснения на лавочке я пришел домой и стал писать, унижая себя, казнил свою «непосредственность». В сущности, это не была непосредственность… а что-то другое. И ей я не то, что она есть.

До сих пор казалось, что я ее не могу себе представить в действительности, но то ли пережилось наконец чувство, то ли так под влиянием чтения «скелетного письма» я увидел снова ее: глаза у нее карие, этим карим заполнено все в глазу, карие на розовой коже, розовое круглое лицо, а лоб высокий, волосы, как глаза, маленькая, склонная к полноте — ничего особенного! И все-таки…


Письмо, которое не будет послано.

В наступающем нашем русском снежном Рождестве поздравляю Вас, чтимая мною женщина.

Прошлогодние свои письма и Ваше письмо я сохранил и теперь, краснея за себя, вообще с великим стыдом перечитал: не понимаю, почему же это я к Вам всегда обращаюсь глупой своей стороной, с претензиями на героя, на поэта и проч. и куда девается обыкновенный человек, настоящий, живой. А потом еще меня больно поразила в моем письме нотка почти наглости: ведь если допустить в действительности (а не воображении) все мои мучения от любви к Вам, то ведь Вам-то что? Единственная цель этой жалобы — если Вы только человек очень чувствительный, это и Вам доставит боль. И это все, что я после многолетнего опыта мог принести на алтарь моей богине!

Поверьте, что мне очень стыдно. Одна надежда, что Вы, проницательная и умная женщина, сумели прочитать в неправде правду: если я через 11 лет не погиб от любви и не сошел с ума, значит, ничего тут особенного, а больше от воображения и литературности. Если Вы сделаете эту скидку с моих африканских чувств, то останется все-таки нечто, что должно быть только приятно всякой женщине. Вчера, например, приходит одна почтенная мамаша и рассказывает, что дочка ее (институтка из Смольного) в восторге: учитель их весь час посвятил Пришвину, а она знает Пришвина лично. А я тоже был в восторге: из Смольного вышла моя литература и в Смольный возвращается! Это, по-моему, и вам удовольствие. Еще я хотел бы в этом письме успокоить Вас относительно того, что я, будто бы, создам какое-то гениальное произведение — не подумайте, что я воспользуюсь какими-нибудь, касающимися Вас лично фактами или Вашими письмами: описывать я буду в «гениальной» книге, конечно, только себя, а Ваш образ я создам при помощи народных верований, легенд о некой женщине Марухе (корень «мар» значит «смерть»), объясню Вам, почему это «мар».

За эти 12 лет, как мы с Вами расстались, я, конечно, создавал себе обыкновенную жизнь, подобную другим, и не могу сказать, что я был несчастлив, — наоборот, я, скорее всего, счастлив был в смысле удачи. Но все это время я чувствовал, что если бы Вы, эта самая таинственная Маруха, одним только пальчиком поманили меня, я все создаваемое во всякий час и минуту бросил бы. Но важно не то, что я бросил бы, — что в этом нового, — а что всегда сознавал это и жил не как все прочно, а вроде как на вулкане. И это меня заставляло часто как-то необыкновенно сильно любить обыкновенное в жизни человеческой, все обыкновенное часто доводить до необыкновенного в моих чувствах, как будто остается жить минутку: и тут эта минута была началом почти великого чувства, почти религии. Вот для изображения этого всего мне и нужно будет воспользоваться той частицей Вашего существа, воображаемого мною имени с корнем «мар», значит, «смерть».

Смотрите, что же это: я опять перед Вами почти что герой! И это неизбежно, как неизбежно то, что никогда, никогда с Вами живой я не могу встретиться, и если встречусь, то не узнаю, и если даже узнаю, то наговорю пошлости — вот Вам и весь романтизм, а Вы в Смольном учили, что есть школа такая литературная. Но если не романтизм, то что же остается: неужели директор банка в Англии есть большая реальность, чем женщина со слогом «мар» в небывалом имени.

Последние слова, которые меня окончательно придавили и показали невозможность нашей обыкновенной встречи, были в Вашем письме из Стокгольма. Вы писали, что я какой-то средневековый рыцарь и что тюрьма нанесла мне вред… «Не какой-нибудь необыкновенный, а просто физический…» Писали Вы это от страха, что я приеду в Стокгольм изучать маслоделие. И представьте себе, что все было налажено, мне даже была ассигнована какая-то значительная сумма для изучения скота в Дании. Тут получается Ваше письмо, и все мое скотоводство проваливается — да как! И потом много, много таких крушений — оказывалось, я все любил только из-за Вас, но что-то оставалось все-таки: я помню цветы, было какое-то весеннее безумие в цветах, я бросил агрономию и стал ботаником: занимался цветами, жил в какой-то избушке, и вокруг меня были люди с сокрушенными сердцами. Теперь я хорошо понимаю, что спасение… 1912 год[5].


Молодой человек П. Н. Прокопов сказал мне, что ищет место в банке. Мне пришло в голову попросить найти адрес В. П., которая тоже некогда служила в банке, ссылаясь на то, что она, может быть, поможет ему устроиться. Спустя несколько дней П. Н. достал мне адрес и сказал, что она занимает большое место в английском банке. Тогда я послал ей свои книги с такой надписью: «Помните свои слова: "Мое лучшее, да, лучшее навсегда останется с вами!" Забыли… А я храню ваш завет: лучшее со мною. Привет от Вашего лучшего».

Ответа на посылку книг не было. И через некоторое время я посылаю Ей письмо такое:

«Я вернулся в Петербург, В. П., и узнал, что адрес Ваш мой знакомый нашел и отправил по нему приготовленную Вам посылку с книгами. Теперь меня беспокоит мысль, что вся эта затея покажется Вам лишней и странной.

Вот как все произошло. Этот П. Н. Прокопов служит где-то в банке и слышал, что Вы сделались директором банка в Англии. Очень это меня поразило: моя Мария стала директором банка! Если верить, что дважды два — четыре, то мы с Вами совершенно незнакомые люди. Я верю, что дважды два — пять в некоторых случаях, но не хочу навязывать свою веру другим. Поэтому было очень трудно мне написать Вам что-нибудь, а книжки послать гораздо легче. К сожалению, я до сих пор так и не смею написать ничего по существу. Но я непременно это сделаю, потому что чувствую в себе призвание. Поэтому теперь Вы меня не судите строго.

Впрочем, книжки эти не суть дела, они интересуют меня лишь в то время, когда я их пишу. Чудо в том, что я сейчас Вам пишу, Вам, живому директору банка! И разве это не дважды два — пять? И, Боже мой, как я буду счастлив, если получу от Вас "исходящую": любезный, хороший, хороший М М., я очень тронута, книги Ваши интересны, продолжайте меня любить и будьте счастливы.

Как же мне подписаться? Ах, да, как Максим. Наш Максим писал Маше бесчисленные письма и подписывался: "Ваш вечный, Мария!" Потом он ей наскучил, она отвергла его, а он все писал: "Ваш бывший, Мария!" И когда она вышла замуж и много, много у ней было детей, он все писал и писал: "Мария, ваш бывший и будущий". Вот и я так подпишусь: "Ваш бывший и будущий, вечный, Мария!"»

С волнением я дожидался ответа на свое письмо, в промежутке у меня произошел роман с маленькой девочкой, которая ходила в нашу квартиру лечить зубы. Девочка, увидев меня, перепугалась сначала, а потом привыкла и прислала такое письмо:

«Мишка (посвящается писателю Михаилу). Однажды у меня заболели зубы, и папа послал меня к докторше, у докторши жил один писатель по имени Михаил. Однажды я сидела, ожидая моего приема, как вдруг из комнаты вышел один господин. Волосы его были взъерошены и довольно длинны и черны, борода его тоже была черная, но не такая длинная, ресницы у него были черные, как уголь. Я так и присела от страха, так как я еще никогда в жизни не видела таких людей. Как только я вошла в лечебную комнату, так и спросила: "Кто это такой был раньше меня?" Докторша отвечала: "Это был писатель". Тогда я рассказала ей, как я испугалась его, и докторша передала все ему.

С тех пор я начала называть его "Мишкой", так как он, по-моему мнению, похож на Михаила Ивановича Топтыгина, стихотворение о котором я только что выучила наизусть.

На другой день я пришла к докторше и сказала: "Все Мишки любят сладкое, так я этому Мишке положу коробку конфет на зеркало". Как только Мишка это услышал, так он сказал: "Посмотрим, кто раньше положит, я или Марися, посмотрим, ведь не только Мишки любят сладкое, его любят и маленькие девочки". Как только на другой день я пришла, так я увидела на зеркале коробку конфет. Сперва я не взяла ее, но, идя обратно, я взяла, и на другой раз положила ему карточку с мишками.

Как-то раз, придя к докторше, я раздевалась в прихожей, как вдруг услышала, что кто-то стучит, я оглянулась и увидела (у докторши было над дверью оконце), что из этого оконца смотрит Мишка. Я так испугалась, что прямо сказать не могу, но зато когда я уходила, тогда я крикнула: "До свиданья, Мишка", и ушла. Марися Еленская. 8 декабря 1912. Санкт-Петербург».


Вскоре… после этого письма было получено и от настоящей Марии, я узнал его по английской марке и такое испытывал волнение, что долго не мог распечатать и носил в боковом кармане. Целых десять лет прошло с тех пор, как я получил от нее такое же письмо, а волнение по-прежнему было сильное. Наконец я распечатал письмо и решился на чтение, как решаются в жаркий день сразу броситься в холодную воду.

«Я получила Ваше письмо и книги, но не ответила Вам сразу, потому что надпись на одной из книг возмутила меня. По какому праву берете Вы на себя монополию на то, что есть во мне "лучшего"? Поверьте, Михаил Михайлович, мое "лучшее" осталось при мне, и было, и будет со мною всю жизнь, потому что не может один человек отнять у другого то неотделимое и невесомое, которое называется "лучшим". И разве может женщина с седеющими волосами быть ответственной за слова и поступки двадцатилетней полудевочки? Годы, пропасть, Михаил Михайлович, и если бы мы с Вами встретились теперь, то мы друг друга не узнали бы. Но не для того, чтобы сказать Вам это, пишу сегодня, а для того, чтобы рассеять смешное недоразумение. Хоть Ваш знакомый и служит в банке, но, по-видимому, сведения были получены из недостоверного источника, потому что я вовсе не директор банка, а весьма скромная рядовая работница. Видите ли, я имела несчастье родиться женщиной и потому навеки осуждена на ничтожество и работу под начальством людей, которые не стоят моего мизинца. Напрасно Вы думаете, что быть директором трудно, — я наверно была бы им, будь я мужчиною.

Про Вашу книгу ничего сказать не могу. Мы с Вами говорим разными языками, и мне, при моей крайней утилитарности жизни, трудно даже настроить свою душу так, чтобы читать с пониманием о психологии людей, столь далеких от меня во всех отношениях. Я ничего, кроме английских газет и книг, теперь не читаю.

Почему Вы не пишете о чем-нибудь более ежедневном и близком?

В. П.

Лондон. 4/17 дек. 1912».


После нескольких неудачных попыток написать что-нибудь в ответ на это письмо я все-таки состряпал и отправил такое послание: «Ваше письмо получил. Оно было для меня страшное. Беру большой лист, чтобы хоть сколько-нибудь сделать себя понятным. Вы спрашиваете, отчего я не пишу о чем-нибудь ежедневном и близком. Как художник я должен сливать это ежедневно близкое с далеким близким. А мое близкое так далеко, что для воплощения его я должен искать людей и природу необычную. Меня смешит иногда, когда я читаю статьи моих противников, спорящих о моей "позиции". Вы были всегда моей единственной "позицией". А Вы далеко, вот почему я не пишу о том, чего Вы хотите, для Вас, впрочем, я могу написать немного и об этом.

Ежедневно в квартиру женщины-врача, в семье которой я живу, приходит девочка Варя лет семи в сопровождении англичанки: девочка лечится. Моя комната выходит в тот коридор, где перед зеркалом раздеваются пациенты, а я иногда подсматриваю, чуть приоткрыв дверь. Мне в голову не приходило, что в зеркало видно меня. И вот однажды я слышу, девочка Варя говорит англичанке: "Мишка (медведь) опять смотрит!" Англичанка пожаловалась врачу, и мне строго запретили подглядывать пациентов. Я послушался, но вот, проходя коридором, вижу на столе конфетку и записочку: "Съешь мою конфетку, Мишки любят сладкое. Варя". На другой день взял я эту конфетку в зубы, стал на стул и смотрел на Варю, не в щелку, а сверху (верх двери стеклянный), и состроил такую уморительную рожу, что англичанка расхохоталась, я вышел из берлоги, познакомился и стал с этой чудесной умненькой девочкой дружить.

Ну вот, из моего ежедневного. Теперь подумайте только, какой мне приснился сон вчера: будто бы не дверь, а стена огромная каменная разделяет меня с девочкой Варей, а я — настоящий медведь с конфеткой в зубах, лезу на эту стену. Бог, покровитель медведей, помог мне взобраться на стену. "Варя! — говорю я, — Мишка опять смотрит, и конфетка цела". А она отвечает сердито: "Годы, пропасть, Михаил Михайлович, я теперь не девочка, а женщина с седеющими волосами". Так сердечно, так искренно она сказала, что я — хоп — и съел конфетку и говорю: "Мисс! Лучшее со мною, привет Вам от Вашего лучшего!"

Ну, довольно шуток и слов! Мне было очень больно, Варвара Петровна, что Вы не поняли мою надпись на книге. Я думал о том "лучшем", детском, которое весь мир бросает как ненужное нам, мечтателям, поэтам и художникам, и мы возвращаем его миру обратно. Я же у Вас ничего не отнимал, а просто подобрал ненужное Вам, это Вы и теперь не цените, и назвал его своим и Вашим "лучшим". По-моему, "лучшее" и не во мне, и не в Вас, а в Боге. И это "лучшее" по существу своему должно быть отдано, как Вы давали мне розы, а я отдаю их миру. А Вы пишете, что "лучшее" всегда с Вами одной и никому Вы его не отдадите и будете вечной копилкой. Значит, это не то "лучшее", о котором я Вам говорю. Не Вы одна, но и все мы, сами того не зная, отдавали свое "лучшее", и другие творили из него свою веру. Мы где-то основными концами все в пучок связаны, а другие концы так болтаются. В этом наше небесное благословение и земное проклятие. Я потому называю страшным Ваше письмо, что оно пустое, голое, как скелет, и в то же время искреннее (скелеты — самые искренние).

Теперь Вы, надеюсь, поняли смысл "возмутительной" надписи, но я признаю, что мысль моя выражена в надписи неясно и как-то задорно очень, и потому прошу Вас вырезать эту страницу. Скелетных писем мне больше не нужно от Вас. Но я напишу Вам теперь еще лет через десять и пришлю Вам основную книгу, эта книга будет о Вас самой, и Вы, тогда совершенно седая, как императрица Мария Федоровна, поймете наконец, что значит: "привет от Вашего лучшего". Рыцарь Максим.

P. S. Эту книгу напишет рыцарь Максим, и книга эта будет знаменитой. Это совершенно серьезно (потому что в ней же все мое счастье и горе будет)».


Узел завязался, и две они проникли все мое существо. Тут нужно раздумать: чем я отличаюсь от Обломова? Тем, что, во-первых, Ольгу мою я не по лени не взял, а в хозяйских мечтах видел святость, брак. В этом я схожусь с православными русскими людьми, а расхожусь только в том, что я тут сам все изобретаю: в борьбе дается мне это «православие».


Сны. Большой белый дом, где-то в нем ее квартира. Надо мной шутят: «вот она». Я знаю, что это не она, но делаю вид, что мы знакомы…


Лунный свет. Неясный портрет ее, нарисованный ею самой. Рядом с нею портрет ее главного поклонника с медалью на груди: синий фон, на синем еще более синее растрескавшееся на квадратах старое, дряблое лицо с черными необыкновенно красивыми глазами; лоб — не лысина, а ущербный сияющий месяц, что-то в высшей степени смешное и в то же время героическое, и название: «Поэт такой-то». Вокруг этой фигуры маленькие аккуратные многочисленные фигурки в котелках — все другие поклонники. Обидная карикатура на меня, но я все прощаю. Она подходит к моей кровати, и мы сердечно с ней говорим: — Узнаете эту картину? — Да, я знаю ее, — равнодушно говорит она. Я рассматриваю его черты (мой двойник): очень аккуратный, деловой человек, похожий на Алешу Игнатова. И он мне рассказывает, что он женился… А я, женщина, я смотрю на это снисходительно, я люблю высшей любовью.


8 Ноября. Кто она? Любовь к жизни? или это смерть? Радость. Французская поговорка: «Всегда возвращаются к своим первым любовникам».

В тот день, когда я увижу ее, — я скажу себе: победа! Я победил! Что победил? Вот что: необходимость — стена выросла однажды передо мной, и страх, что ничего не можешь сказать о будущем, сознание беспомощности своей, что-то внешнее, разделяющее с ней, и она стала двойная, она в это время писала, что она есть мечта моя, творчество мое, что она — совсем не такая… Мечту любил, и она казалась действительностью подлинной, а все остальное — ненастоящее. Значит: когда я увижу ее — будет победа моей мечты, меня! Для победы теперь уже не нужно, чтобы она была женой моей, а тогда это было необходимо, и вот, вероятно, оттого и победа, что нет настоятельного в жене, что теперь что-то чувственное отмерло… Значит, чем меньше чувственности, тем ближе цель, и смерть, может быть, настоящая победа? Но почему же мир так становится близок и понятен от любви к мечте? Задержанное, неосуществленное объятие раздвигает мир… на пути к любви, к миру — смирение: рушится «я» маленькое и переделывается в «я» большое, стихийное; отсюда и страстная любовь к земле, цветам; рушится «я» маленькое, заслоняющее мир; как оно рушится? смирением; пусть оно погибнет, но сверх него остается что-то большое, «я» — виноватое перед людьми, потому что «я не как все»; «я» [маленькое] хвалится: «я не такой, как все», а большое страдает и кается: «не могу быть, как все»; в гордости гибель (к Ивану Александровичу), в смирении — спасение. И вот, когда все гибнет… — нет, в последнем отчаянии хватаешься за обломок и плывешь по океану, нет берегов, нет земли, всюду подвижные волны… и тут конец? смирение до конца: не я правлю, а кто-то правит мною, и я отдаюсь, предаюсь Ему. И новый мир складывается в этом опасном путешествии, и новый берег, украшенный никогда не виданными раньше цветами, и опять она: то свидание. Вот почему встреча с ней так дорога мне: тогда оправдается жизнь, и будет понятно, для чего и что это было. Тогда, быть может, я отчетливо увижу в своей, иначе бессмысленной жизни, завет: любить искусство, как ее.

Это мой путь: путь моей мечты — «победы» — мужской путь. Но есть еще путь женщины — не мечты, она желает другой любви, не любви-порыва вдаль, а любви-внимания, соединения, любовности, устройства дома, обращения внутрь, «жизни», слияния, тепла, понимания двух, долга, «реальности» (в самых мечтательных женщинах порождается это, присущее им всем, деловое, точное, «реальное» восприятие вещей — у попов есть это тоже; тут сила земли (долга), там — свободы, неба).

Он становится поэтом, она — директором банка. Он ей пишет о своей победе, но правда ли это победа, если она (действительность) находится в банке? Чтобы заявить о своей победе, нужно презирать действительность.

Момент слияния — совокупление, огонь; соединение того и другого начала: сердце — жизнь, жизнь — пламень.


11 Ноября. Петербург и (она), Россия и (ты). Когда возвращаешься к Петербургу, то это всегда сопровождается катастрофой: я думаю, что вот я теперь же силен и могу сказать слово, но когда я говорю его, то слово это просто гаснет, и она восстает холодная, правдивая, гордая, уничтожающая молчанием. Я становлюсь тогда маленьким, ничтожным и вижу и вспоминаю в себе только омерзительно дурное, и все, что я ни сделал, ни написал, кажется мне жалким фиглярством; и когда я представляю себе, что это фиглярство, она читает чуждое ей… мне… и ясно видит, как я карабкаюсь… паучок, то стыдно ужасно: опять сделал глупость, опять в новой форме пал перед ней, не победил, а пал. Тогда меня покидает вера в себя, в людей, все связи с людьми распадаются, родина, чувство природы, любовь к маленьким людям бывает отравлена… какая-то холодная белая рука, из камня высеченная, давит меня, как насекомое. Часто бывает так, что образ этого ужасного для меня существа кажется мещански тупой, холодной женщиной, но как только готовлюсь я презрительно отвергнуть ее, то вдруг вместе с этим вижу причины в себе самом, почему мне так хочется отделаться от нее по-обывательски: она меня отвергла, и я ее отвергаю; это кажется низким для меня, и тогда я бросаю мысль о ее «бытности», она снова мраморная и страшная…

Что меня спасает от смерти? Чем оправдываю я явление и значение этого образа? Тем, что в этот период бессознательно подготовляется другой, который начинается взрывом теплой любви к природе, детям, жене, к исканию красок для нового творчества; я уезжаю в глушь к семье, получаю оттуда силы, создаю что-нибудь для того, чтобы это жизненное повернуть и разбить в прах перед каменной статуей.

Значит, никакой победы, новый круг!


4 Декабря.Светлая точкасуществует в душе — совершенного спокойствия, когда совершенно ясно все, и задай в эту минуту самый трудный вопрос — он будет разрешен, и жизнь кажется в эту минуту так просто и легко устроить, и так много времени, и хочешь только одного: чтобы это состояние духа возвращалось хоть раз бы в день или вся последующая работа исходила из этой точки и возвращалась к ней. Задача: найти условие появления этого состояния духа и сделать опыты. Условие: когда станет очень плохо, останешься один, и когда один останешься и совсем потеряешься и ни за что не берешься, все противно и вяло, то вот тут-то и появляется свет разума. Не есть ли у религиозного человека это момент обращения к Богу — молитва? Значит, чтобы найти светлую точку, нужно все потерять и остаться одному. Теперь вопрос: нужно ливсе терять, кто имеет, ради этой светлой точки? Когдаимеешь, она не нужна. И спроса на нее тогда нет. Значит, если я завтра буду иметь, то система достижения светлой точки есть система разрушения того, что имеешь. Новый вопрос: эта светлая точка не есть ли обман?

Что она такое в моей жизни? Творчеству она не помогает непосредственно, потому что творчество есть страсть, волнение, неясность, а она — спокойствие и ясность, прежде всего. Помогает ли она так, что дает силы для новой страсти и направляет эту страсть к лучшим ее достижениям? Не знаю, это надо исследовать. Ясно одно, что она сама по себе представляет такую ценность, за которую можно (кажется) отдать все. В дальнейшем, когда будет приходить такое состояние духа, я буду развивать эти мысли под знаком С [ветлой точки].


О Боге я думаю так, что Он должен быть в действии, что Он — живое творческое начало и, чтобы постигнуть Его, — [надо] действовать, как Он, в сердце по отношению к ближним (любимым); что искать Его нужно совсем близко от себя, а не в иконах и храмах.


7 Декабря. Неудачи мои в художественной публицистике происходят потому, что слово «художественная» требует личного отношения к предмету, а слово «публицистика» значит… одним словом, трудно сочетать искренность с чужими идеями.


9 Декабря. Две любви: одна из пустоты рождается и направлена в сторону — где-то она! — из одиночества рождается. Другая любовь от полноты, из шуток и веселого досуга, из общения и понимания, из незаметных привычек: так незаметны бывают деревья в городе возле домов, и вдруг они зимой покроются инеем или весной зелеными листьями, что такое дерево в городе — пустяки! А нечаянно взглянул на покрытые инеем или зелеными листьями сучки — и стало радостно. Так и любовь бывает — сама приходит из пустяков, созревая в буднях. Эта любовь всегда кончается свадьбой и потом детьми, домом, семьей — семейная обыкновенная любовь, из которой создается обыкновенное общество, быт его. А та долгая любовь из пустоты, образ ее — Маруха, отравительница жизни.

И бывает так, что борются между собой пары: 1) Семьянин и Маруха: он добивается жены, она хочет из него создать Жениха. 2) Он стремится к Марухе (видит в ней), она ищет мужа — говорят на разных языках.


17 Декабря. Себя нельзя описать, если не верить в нечто вне себя, и если даже пишет человек «я», то это уже другое «я», отделенное… и чтобы это «я» показать, нужно взять его в отношении к другому.

Вокруг «я» иногда застаиваются вредные выделения, и тогда человек беспомощно повторяет: «я, я, я». Как выйти ему тогда из тупика? Нужно действие (вначале было действие). Как начать (что делать)? Нужно скинуть балласт, и шар полетит выше; это момент, когда «все равно»: были деньги, были средства для будущего, и я берег их — и вдруг я трачу эти деньги для настоящего: «все же равно». Из будущего я переношусь в настоящее, и мне ценны теперешние мои средства, и я трачу себя на ближайшее, на любимое, на свое, а не на должное, чужое, будущее: «все равно пропадать». И вот пропадающий человек не боится ничего, ему все равно, и кто-то, следящий за ним со стороны и не смеющий в былое время подойти к нему, теперь приходит к нему как добрый друг.

Тут может быть и погибель в дурмане, и некто другой, может быть, явится в образе собутыльника, но это все равно: погиб все равно не один, в слабости, а не в гордости. Мало того, только вступил на этот роковой… и так раскрываются два пути: один в слабости, другой в гордости, путь неизвестного и путь известного; и первые шаги на пути неизвестного открывают мир страданий других людей, и тут же любящая рука протягивается, и бывает тут немой разговор через стены, открывается улыбка, звук голоса, и за всем этим, за самой дальней стеной самый ласковый, самый верный голос: «приидите ко Мне, все труждающиеся…» И шепчут близкие друзья: бросай, бросай балласт… бросаешь, и шар летит в ту сторону, и голос все слышней и слышней: «приидите ко Мне…»

И тут борьба: вот и вся Россия нищих и пьяниц и хищников всяких, и страшна пропасть, и потом: «может быть, они все хулиганы?» Так опять рассудок говорит, что «вы и не достойны того, чтобы я с вами», и снова накопляется «я» и колеблется почва, и опятьона(Маруха): вся состоит из моего самолюбия, из самости моей, из гордости. Все мои уродства от М.: как только я к ней обращаюсь, то словно в кривом зеркале, и тогда все достигнутое — неприятно, противно («Людей этих не понимаю»).


Ненависть ко всему существующему, к быту.

Прошлое становится жизнью, как раньше было будущее. Настоящее не существует там и тут. Оправдание настоящего во имя идеала будущего: [прошлое] — юность, проститутка и мадонна, мать, мещанство, феминизм. Отрицание настоящего из-за прекрасного прошлого: настоящее — жена, быт.

По существу, чем отличается психологически состояние идеалиста прошлого и будущего? За будущим — идея — воля (чувство), в прошлом — чувство… какое это чувство.


Я хочу создать ее (женщину будущего) из ничего, потому что я верю в нее. И вот является настоящая женщина, и борьба сделать из нее будущее (обидная ей борьба) не удается, воля разбита, как в зеркале, видна узость идей, анализ подтачивает подстройки идеала, идеи как жалкие подстройки… Я иду по улице, капли падают на камни, камни — внешний мир; и «я» — как капли падают на меня и растворяют что-то и превращают в дух. На минуту я отрываюсь (наталкиваясь на кого-то), какие-то подстройки на Софийском соборе. Подстройки, подстройки… Какие это подстройки? Это — марксизм. Это идеи социализма — подстройки — какие грубые подстройки. Упали подстройки, и настоящее требует своего признания. Я виноват перед настоящим, я устраиваю себе быт, все тетушки оправданы, я женюсь, быт не удается: и вот тут каким-то образом волшебная сказка прошлого — вся ширина и глубина мира открыты… Звезда сотворенная, сотворенный мир… и тоска по собственному творчеству… Мария… Чтобы стать поэтом, я должен отбросить фанатизм, частичные идеи, пассивно приобщиться к миру, я сам должен стать как женщина…

[Поэты] ради художества не были мужчинами. Я думаю об этом так: они не могли быть мужчинами, а потому и стали поэтами.

Но потом, когда стали стариками, понятие «мужчина» у них стало проще… Не хватает силы увлечь «ее» в свои грезы о жизни… И грезы остаются грезами и не становятся «жизнью». Но если бы грезы были разделены, явилась бы семейная жизнь и, быть может, не было бы поэзии. Что же лучше? Во всяком случае, тут жалеть нечего: выбор зависит не от себя. Я ставлю прямо вопрос: если обладание «ею» совершенно доступно, откажется ли кто-нибудь от этого для поэзии? Кто станет искать поэзию на небе, если она в руках? Если нет «ее» в руках, вот тогда ищут на небе… Но может быть иллюзия: «я сам отказался от нее»… Не я отказался, а слабость, мечты стали между мною и ею я не мог быть мужчиной, потому что я слаб, я поэт…


Я ездил по океану, по лесам, по степям Средней Азии, притворяясь, будто я этнограф — изучаю жизнь полудиких людей. Обман удавался: меня стали читать, воображая, будто в самом деле где-то в необъятной нашей родине есть страна непуганых птиц. Я становился все смелей и смелей, хитрости мои стали все утонченнее. И вот наступило время, когда, мне кажется, я уже не хитрю: я победил, не в них правда, а во мне и моей Версальской Деве. И, быть может, наступит час, когда я прямо это скажу, без всякой посредствующей цепи технического литературного приема: вот где правда: я и Она! и вы с нами, покуда вы верите в нас. Только я прошу одного у Бога на этом пути: чтобы Он помог мне не заблудиться на этом пути, чтобы мой путь был истинный общий путь, чтобы свет был, а не безумие.


Город и штамп: улицы, дома — все штампованное. Он шел мимо окна и видел, как свет отражался на золотой рыбке и зеленых водорослях в аквариуме, и его опять кольнуло: это счастье — обладать таким аквариумом, положительно счастье. Он не знал того, что красота отраженного света на золотой рыбке и водоросли была его собственная способность видеть красоту, не знал он, что аквариум штампованный, не знал — ворчливая старуха наполняла водой этот аквариум… Вокруг него было все штампованное: и улицы, и дома, и вещи, выставленные в окнах, и часто в домах эти штампованные вещи брались напрокат или покупались не потому, что они красивы, а потому, что «принято так», и что, пробудь он с ними в такой обстановке три дня, он бежал бы от них. Чем же манили его, едущего под дождем на верхушке омнибуса, эти так радостно освещенные квартиры? Манили они его покоем и радостью: казалось, что у них там, в этом штампованном царстве, нет этой боли одиночества. На том месте, где у него острая боль одиночества, — там… радость связи со всем этим огромным штампованным царством.


После этих переживаний женить его и после опыта женитьбы возвратить к тому же, но только мебель будет прошлых времен. Опять тот же вопрос: почему от обращения к прошлому возможно творчество и почему невозможно от обращения к будущему — не потому ли, что идеал социализма неосуществим до выполнения идеала анархизма… и потом вот еще что: не имея опыта в мещанстве, как отрицать его, как отрицать то, что при встрече с женщиной явилось как атрибут… Для нее я должен создать это, это пустяки в сравнении с настоящим моим, но если я этих «пустяков» не могу создать… то невозможной становится и психология аквариума и виноватость перед всем этим штампованным миром.


А вот и тогда верилось мне в глубине души моей, что Вы моя, что я понимаю Вас и Вы меня понимаете, и живем мы вместе, и что если бы один как-нибудь устроился — и мы бы сошлись. И вот эта единственная причина и причиняла страдание…

Земные предметы, однако, мне непрерывно казались в этом состоянии прекрасными: они прекрасны, но только я не могу обладать ими, я в чем-то виноват. В минуту кошмарного отчаяния бессознательно взялся я за перо и неуклюжим отвратительным языком стал писать о прекрасных тех предметах, изо дня в день, пугаясь, что язык мой слаб…

Вероятно, воспоминания об этих версальских сказочных деревьях и волшебном озере между ними были передо мной, когда в медвежьих углах России, в дебрях лесов я писал о стране непуганых птиц. Чем дальше уйти от города, от людей, тем больше приблизишься к этим сказочным деревьям…


Раз в своей жизни видел я Бога. Это было, когда мы встретились весной. Сколько было света! Какая чистая, тихая вода была в озерах. Какие волшебные зеленые светящиеся деревья были вокруг озер! Мне казалось, что оскорбил Вас предложением быть моей женой… Что все неясное от этого. Тогда я ушел за город в ясный солнечный день. Кажется, это было в Версале. Там было это волшебное озеро, и купол небесный был над ним такой большой, большой. И тут, идя по берегу озера, я вдруг понял, до того ясно понял всю, всю правду. Хотелось слышать ее, хотелось сказать Вам сейчас же. И вот я подхожу к киоску, покупаю лист бумаги и карандашом пишу Вам: что понял все, что нам увидеться нужно немедленно. Одно, что тяготило меня в эту минуту, — что не могу я тут же сказать Вам все, что Вы, не зная этого света, промучитесь еще во тьме.


И вот Вы пришли в сад, потом ко мне… Боже мой, какой вздор, какие глупые слова пустые говорил я Вам (сигара, предупреждение девушки, жены…). Спасение было от этих слов в нашем общем чувстве, оно возвысило нас, и потом, гуляя где-то, мы были как святые, и я почувствовал, что вот опять возвращается то, что я видел у озера, но только теперь еще это лучше: теперь нет тревоги, теперь так просто, ясно, спокойно, теперь Вы меня понимаете… нет этого разделяющего наше свидание дня, что-то достигнуто. Но как раз в эту минуту Вы зовете меня куда-то в уединенное место, и я вижу… Я ответил Вам в эту минуту неправдою, и неправда была в Вас, такая же неправда, как мое предложение. Зачем быть моей обыкновенной женой после видения Девы на светлом озере.

И так пошло дальше все хуже и хуже, и пропасть разверзлась между нами: разная земля, разные люди, все другое, и так было, что…


Далекий друг мой! Судьба разлучила нас в лучшие годы, время изменило наши черты, мы не узнаем друг друга, если встретимся на улице… Больше, услышав голос, я может быть, не узнаю, что он Ваш, и Вы — что мой. Что же может нас соединить? Между тем, я могу Вам писать, я постигаю Ваш духовный облик, я верю, что Вы существуете, и Вам, если только пишу Вам в лучшую минуту и вижу Вас, ни одного не будет слова неверного. Вы и моя совесть, и правда, истина и красота… И как я могу не верить в Вас, если все лучшее от Вас?


Бессмысленность того, что считалось раньше смыслом (деятельность) — как зеркало со стертой амальгамой…

Вот я теперь не узнаю ее лица… Может быть, она десятки раз проходила мимо меня, с любопытством заглядывая мне в лицо, но я ее не узнал… И между тем, от нее я начинаюсь, в ней я…