[1908]
Хрущево. Что для чего существует: сознание для жизни или жизнь для сознания? Жизнь сознания… Все христиане говорят о вечной жизни сознания, но не о «жизни». Христос говорит о жизни сознания. И, быть может, то, что мы называем «жизнь» — нет… Что-то должно умереть, что-то должно родиться.
Отец Афанасий — центральная личность в Хрущеве. Прошлый год, когда ругали мужиков, он заступился и назвал хороших: все такие же блаженные, как он. Недостроенная церковь — вот его образ. Против Петра.
24–25 Марта. Лебедянь. День размылся. Все плывет, расползается. Монах, спящий на Тяпкиной горе. Посты в Лебедяни: интеллигенция ест мясо, но пить бросает — из гигиенических целей. Звон. Раскачивают колокола. Мужик в тифу поехал из больницы, боясь разлива реки. Боязнь разлива. Значение разлива. Любовь русского человека смотреть на ледоход. Весна без исхода: так все расползается.
— Сколь далече? Поедемте вместе? — Что же, составим компанию.
Говорят: полуботы, про́центы, печной материал.
Осматриваю зарождение оврага на Хрущевской земле.
К обедне ходим, а уж езды нет, и мертвеца нельзя нести… — Почему же вы не заботились? — Да ведь овраги-то на Хрущевской земле, нам какое дело! — Погружаюсь в эти овраги, а на той стороне на склоне десять новых… И такие [глубокие], будто Мурман. Одна трещина красивая похожа на громадный анатомический взрез земли… Охватывает такое чувство: вот они взрезали землю, и что же в ней?.. Ничего… Глина, какая-то слякоть течет. Неужели это все загадочное о земле… Внутренность земли — некрасивая… Больная… Тут между оврагами будто в больнице в операционной…
В Мореве живут тесно… Солома и солома… Земли тут мало. Тут всё посад… Учительница, похожая на абрикос. На лежанке греется горка подсолнухов. Два букетика собольков. Открытки и фотографии… Дожидаемся экзамена. Поскорей бы в Елец! Старостиха. Входит Марьяна, высокая черная монашка с суковатой палкой. Что она говорит? Силюсь уловить… Деньги дают пропитание… Дождя просить, а я могла бы дождя выпросить… Жарили баранов, чтобы дождя… А Давид пророк [знает]… дым синий идет от барана и в облака не складывается… Сколько, говорит, ни жарьте баранов, дождя не будет…
Это когда же, теперь или тогда? Тогда! А где же теперь-то Бог — на небе, или на земле, или в человеке?.. Теперь на земле, а после Вознесения на небе будет… Вот и надо Богу молиться, а они не молятся. Я раз купцов на площади так палкой и отколотила. Я нагрешу, а потом покаюсь. Хорошо это хорошо, а только как не угадаешь, когда каяться, [так] язык отымется: мяк, мяк, и нету.
Колдун Куприяныч был, а за него Устинья Богу молилась, так святым стал…
Зачем гроб? А для караулу… Караулю этих людей…
Никто мне ничего не платит… Так за колотушки-то хоть деньги дают, а тут ничего…
Вот [на] Миколыцину было… Поставили мне четверть водки и окорок ветчины… пляши, говорят… Я и заплясала… Глядят на меня… смеются, а ведь и Василий Блаженный плясал… Они про мой помысел не знают, чего я пляшу, про какой я помысел пляшу. А теперь на том месте, где я плясала, — школа стоит…
— В Мореве народ разбитной, все посадчики…
— Что ж говорить: начитанный народ!
Марьяна-дура! Позвали ее заговорить — мельницу рвет… Пришла, прочитала молитву… А вечером балтых! — опять вода ушла… Что она балабонит, шалава, дура и дура… Монаха раздевала, купала и воду пила. Затворщица такая радельная…
Теплынь! Прелесть какая. Значит, огурцы сажать можно. Можно вполне. На бугорках славно подсохло.
Возвращаюсь… Опять овраги… Далеко с поля слышно, как соловей поет в саду… Вал… Земля увлажненная… незащищенная… Аллея, где мать елочки сажала… постройки крепостных времен… Старые липы… другой мир, культурный, защищенный: совсем другая земля.
25 Апреля. Опять серый холодный день. Всю ночь лил дождь. Садовники в бане говорят: «О, Боже мой, как напиталась земля! На пашне по колено грязь. Теперь на месяц хватит. Сытая земля. И опять будет дождь: на лужах под елками пузыри. Это к дождю».
Серый холодный скучный день. Вышел в сад с ружьем поискать зайца. Какая-то серая птица метнулась передо мной. Я ее убил. Оказалась редкая у нас — невиннейший и полезный сарыч. Как отвратительны эти бесчувственные убийства. Иногда идешь так с ружьем, попадается такая птица, а так как никакой птицы настоящей нет, то и ее убиваешь, от скуки… И самое страшное в этих убийствах то, что ничего не чувствуешь: так, мерзость какая-то серая…
Серый день. Мечется и падает над садом самец убитой самки ястреба… Зимние птицы пищат. Сад притих, поник, сырой.
Осенние дни весной хуже настоящих осенних дней. Я думаю о себе и о том, что я значу в мире, какой смысл имеют мои переживания, как отражаются они во всем. Намеки на что-то значительное… Не доканчиваются мысли… И невозможно объять все это…
26 Апреля. Павел стоит в дверях. — К Марье Ивановне. — Тебе что? — Деньжонок! — Каких тебе деньжонок! — Отрубей нету. — Недавно брал. Нет у меня денег. — Павел стоит. — Ты чего стоишь? — Деньжонок. — Каких тебе деньжонок… (усиливается) и т. д. crescendo[1].
27 Апреля. День свежий, но светлый извонкий. Ветки берез не колышатся. Крапчатые зеленые бабочки сидят на тонких ветвях. Качаются золотыекуколки…
Огородники с бабами свеклу сажают. Мороз был. Большой мороз, сырая земля от мороза. Зарею был. Мороз теперь всегда по зорям бывает. На земле лежит, а наверх на ветки не смеет подняться. Потому хорошо, если прикрыли розы. А почкам ничего. Так бывает мороз до Ивана Богослова. А впрочем, и в петровки случается, случается, и огурцы побьет.
Ну, ну, ну, Таня, не отставай. Но [крепко] держись, Таня расставила ноги, одна нога на одну сторону, другая на другую, нагнулась, все видно… Ты хухалиха! Чаще, чаще сыпь… Наладить бы дело… Хухал! Отчего? Оттого, что у ней хухал велик (хохол)… Хухалиха поднимается, смеется, глаза у нее чистые, лоб высокий… то… как выразить… молодое, такое безгрешное соединение… то что есть… как свеча? Нет… Свеча — это у хлыста… Монаха?… и всегдачистая… хоть сто мужчин… Ругает хозяина… У Амвросия был… Он предсказатель… Предсказал ему.
<Приписка: у нас лен не делен>.
Я забыл помянуть: какая бывает весной ночь перед морозом. Вышел вчера на балкон, и вот звезды… Глянул и заблудился там, на небе… Холодно… А я не могу оторваться… Что-то они значат… Что-то такое в них есть… Это великая семья, не просто так… И только тут, в деревне, бывают вечера, когда одни звезды хозяева… В городе каменные углы на домах… А тут это ночное поле одно… Все остальное чуть виднеется… Все остальное — хаос без духа… тьма-то… чуть угадаешь, собака кость грызет… в дровах огонек от цигарки сторожа, тут все неявное, и забытое, и брошенное, как старое жнивье.
Ухает сова… Лягушки молчат…
28 Апреля. От первой проталины до кукушки, кажется, столько времени должно пройти, столько счастья впереди, столько всего в природе должно построиться, а все так быстро проходит. И медленно, спокойно, почти лениво, до утомления медленно, а в то же время и быстро. «Великий Художник» работает спокойно, он так силен, великий, деловит, и ему так легко все, что будто и не работает, а все само собой строится.
Суета и говор с 5 ч. утра. Над. Алекс. ночевала и уезжает. Я люблю полежать, говорит она, и это в крови, моя матушка любила полежать. Всё в крови… Встает… но говорит… Стакан с чаем остывает, она все не уезжает… Рассказывает, как она пригласила к себе революционерку, голодную, из жалости: я буду кормить вас… а вы немного почитайте с моей дочерью… нельзя же, по вашим убеждениям, так есть хлеб, так почитайте. А она все время слушала и молчала и так смотрела на меня… Она, вероятно, глупая… Ведь хлеб-то все-таки мой… Мой же хлеб… Я говорю ей: вы у меня кушайте, живите, но только, конечно, не поджигайте, крестьян тоже не собирайте… Все сидит в углу и молчит, дуется…
Очень похоже на то, как С. А. стояла над копной, где лежали женщины с травой…
Опять мороз был… Опять ясное, звонкое, свежее утро… Пруд — спокойное зеркало. С того берега на этот в отражении протянулись две ивы… Почти упираются в белый столб… Две утки, серая и белая, спрятали головы назади, спокойно плывут… Чуть плывут от ивы к каменному столбу. За гумном пашут… Соловей поет…
Картошку сажать везут… Маркиза ворчит… День такой ясный, что другая церковь из города видна, белая… Это редко бывает… Семен стучит топором, делает балясинки…
Прогулка моя вышла не очень интересная… Жарко в пальто… Семиверхи звенят… Солнце рисует на зеленых склонах еще не распустившиеся березки… Лес потемнел, но не позеленел… Лес наполнился. Соловьи поют и на Стаховичевом боку, и на Ростовцевом. Только в наших дубках все молчит… Снег лежит под дубками. Сзади в спину солнце печет… кукушки кричат.
(Закрываю на минуту глаза, переношусь в Петербург в свою квартиру… И слушаю оттуда… Соловьи поют, кукушка, и я угадываю зеленые склоны… и церковь в [дали] горизонта…) Возвращаюсь по валу. Хорошо здесь… Всякий кустик пускает почки. Вот-вот все зазеленеет… Впереди далеко около сада, как зеленый дым, две ветлы, между ними еще виден черный сад. Кукушка кукует на голом ясени. Всегда на нем. Перелетает в сад на самый верх березки. Ястреб уснул на березе в ярком, ярком свете… Садовник говорит: «Хорошо, что морозец: цветы задержатся, а в свое время сад зацветет, числу к 12 мая».
Троица (17-го) будет цветущая…
(Вчера вечер был хорош… В окно виднелись ветви сада, неба не видно было… так много ветвей…)
29 Апреля. Утро росистое, безоблачное, поют соловьи в зеленом полном лесу, кукует кукушка, цветет черемуха, доцветает лозина.
Восхищенный таким утром, один из моих героев пишет стихи и посылает своей возлюбленной письмо, называя ее своей музой. А она, бедная, читает письмо с горечью и думает — так я и знала с самого начала: не меня он любил, а свою собственную фантазию.
Утро сильно росистое, безоблачное, солнце взошло безо всего, взошло, и ничего не сложилось. В полдень сильно разогрелась земля, опять сверкала без грома зарница. Земля, казалось, ожидала такого мужа, который бы взял ее и просветлил до конца, но не было такого мужа… и опять рождались новые дети — испытание для нового.
И бесы подымаются в неоплодотворенной, неузнанной земле и палят ее пламенем.
В полдень разогрелась земля, и даже кто одетой ногой ступает, жар проникает и тянет лечь на землю. (Облака-тучи кругом ходят по небу, а дождя нет. До ночи сверкают зарницы, а грома нет).
В какую-то непоказанную пятницу мужики изгороду поставили. Оттого будто бы, говорят бабы, сегодня весь день тучи по небу ходили, гремело, молния сверкала, а дождя не было. И стало душно, жарко. До ночи сверкали зарницы, все, наконец поднялся сильный ветер и разогнал все.
Мужа ждет земля, который взял бы ее и просветлил до конца, но нет такого мужа… и, может быть, оттогои рождает земля детей, что не до самого конца испытала любовный союз. А если бы до конца, до самого последнего конца, так и не нужно бы было все вновь начинать и надеяться. Тогда бы все свершилось, все было кончено.
Наконец пошел дождь, но не надолго, и опять лежит земля: все растет хорошо, но не полно. И, может быть, оттого и рождает земля детей, что не до самого конца ею испытан любовный союз: если бы до конца, то не нужно было бы вновь рождать и надеяться, что лучшее детям достанется, тогда было бы все совершено и кончено.
Май. Дождь, холодно, только ивы позеленели. Видно, что почки сдерживаются насильно прохладной погодой. Мой апрельский порыв угас… Вчера ночью бродил по аллее: возле древа жизни горела такая большая звезда, как солнце, и все звезды в сучьях такие большие, и на песке движущиеся тени будто [шелестят].., каждое дерево будто опущено в букет черных цветов, и непрерывная трель лягушек… такая вековечная, будто мы давно, давно умерли…
Тупой перерыв в сознании…
Пролетала черная птица и плакала зелеными слезами…
Иногда и начинает подниматься фантазия… но днем увидишь на полях пашущих людей, и делается неловко так, сложа руки идти и мечтать… а ночью доносится гармоника…
Был у батюшки… Матушке жить не хочется… Дети… Что такое женщина, что такое дети… Ведь это кусок моего мяса… Женщина о своем думает… Если бы остался один кирпич и нужно было бы из-за него решить судьбу [мужа] о. Афанасия или детей, я положила [бы] его детям.
Коренева вышла замуж и разошлась с нами. Потому что мужчина может подчинить женщину, а женщина не может. Это противоестественно. От женщины всё… Она животное начало. И потому мы (женщины) любим… мужчины не так… и мы мужчину того любим…
Над. Алекс. рассказывает, как Дуничка встречала с учениками Пасху. 11 учеников. Ничего: 12-й не предаст. Дала им по яичку, положила ночевать, они уходят и говорят: равноапостольная…
Ядовитая женщина Н. А.: вот, говорит, мы с детьми, растишь их, растишь, да еще скажут, зачем нас родила, а тут по яичку дала — и святая…
Ведем серьезный разговор, и вдруг маркиза перебивает: — Вы, Н. А., посеяли… — Посеяли… — И картошки посадили? — Нет, да у нас чуть-чуть… — Помолчали… — А вы слышали, обсерватория предсказывает, что все померзнет…
Смотрю на маркизу по возвращении из города. Какая она большая и как наполняет собою сад… и всё… Сколько она значит… Сад без маркизы ничего не значит…
Две хозяйки… Одна, старая, [всё] для дочери… А дочь стареет… И вот старая уезжает. Дочь хозяйствует… Все приемы, все крики и т. д. такие же… но голос не отдается в саду, и все мертвое… сад молчит… Написать об этом!
Ветерок подул… Блестки забегали по пруду под ярким солнцем. Одна оторвалась и блестит на зеленях… Цаца какая!
Кат. Ив.: — Первое, я считаю, ум, а второе — образование. И без образования можно хорошо деньги нажить, а без ума их не наживешь…
Под вечер захожу к осиннику посмотреть, как картошку досаживают, послушать, как бабы балакают. Вижу, у телеги (в деревне) Дедок стоит… Телега с резаной картошкой. На руках ребенок… Ушли и старика с ребенком оставили… Телегу окружают дети… Птиц мало еще. Сиверко. Кукушка слышна. Один перепел кричит… в бурьяне. За самками следит. Не жарко. Повешу на ясень хорошенького, на заре слушаю… Что зайца не подкараулишь? Каждую зарю выходит… Намедни ребятишки поймали: за пнем сидит [зайчиха]. (Дети хохочут.) Большая… Она теперь вторых носит… Пчелы летают на вербу… Лозинки позеленели… бабочки летают…
Вечер… Иду по валу из лесу… к тому месту… Становлюсь там… Солнце садится… Между холмами внизу тишина… Каждое дерево хранит тишину… светится… березки растут группами… Всегда на закате тишина. Жнивье красное… Всё ожидает: что это значит… Мир становится тайной… Может быть, нет [тайны]… гармония… но птицы молчат…
Если мир есть тайна… Если принять эту тайну, то нужно о ней молчать… Нужно решиться никому, никогда не сказать о ней. Принять в себя и жить по ней, но молчать…
Солнце скрывается за холмом… Лес темнеет… Я поднимаюсь выше… Опять солнце садится… Я еще выше поднимаюсь, оно садится… все садится… Широкая тополевая аллея, она, пожалуй, по замыслу должна бы быть лучше нашей… Но нет… И весь Ростовцев сад — нет… И совещались со святыми, и поливали водопроводом, и вырос сад, но все-таки жить в нем не хочется…
Я поднимаюсь все выше и выше и наконец вступаю в аллею… прохожу по террасе, оглядываюсь назад… Солнце село… Я пропускаю немного и возвращаюсь… И вот начинается таинственный вечер… Сеть черных стволов на красном… Соловьи запели. Решено: мир принят как тайна… И я ступаю еле слышно… я боюсь нарушить тайну… (я крещусь). И все сильнее и сильнее поют соловьи… Таинственный мир принят… Сажусь на лавочку, и такие мягкие волны идут от меня… Вечерняя птица Сарыч порхает от черного дерева к черному дереву… И припадает к земле… вспорхнет… Опять вспорхнет… И пропадет на суку… И она порхает… И так долго, долго гаснет заря… И потом в комнате… видно, как все темнеет и темнеет сад снизу…Как снизу поднимаются тени… И еще долго, долго горит огонь зари… и все уже и уже. И совсем темно…
В этот вечер размеряли для новой аллеи… клубнику прочищали, отрезали старые усы, лук сажали… Первая теплая заря… Наволочь и тепло.
Два Аякса стоят, сложивши руки, рты разинули. Они, говорит Павел, всякий чин прошли, а у меня один чин по чернозему.
От мерина (про которого Лидя скрывала от матери) следы остались в саду… Про эту тайну мама: «Я ему политично сказала: какой-то мерин ходил в саду… Нет, при таком народе хозяйничать нельзя… Ты мне (Михаиле) о земле не говори, я землю всю знаю, 40 лет хозяйничаю, не финти, пожалуйста».
Огонек горит в бане… Иду. Рассказываю про Лебедянь. Тяпкина гора. Был разбойник Тяпка. [Стал] монах. А монах — поп. Монастырь устроил и спасся. Разные мелкие города: Лебедянь, Ливны, Козлов, Задонск, Липецк… Раньше обозы какие… не объехать… Жуть! Через железную дорогу все перевелось и через господ.
Во Христово имя в Саров идти…
29 Апреля. Заря была теплая… Серо… Будет дождь или нет. Глеб ведет подкованную кобылу. Как? Бог ее знает… Оно как будто замолаживается, а может, разгуляется, тепло… Горлинка воркует… Нет, вероятно, дождя не будет… Серое теплое утро, медленно проясняется… Теней нет от деревьев… Марева нет… (Марево нужно запомнить, противопоставить серому теплому утру, когда яснее.) На горизонте ясно. Шматом висит край далеко пролившегося облака. На той стороне и здесь — везде пашут под картофель, везде исчезают квадратики жнивья. Над ним кукушка. Сизоворонка, синяя птица, метнулась на зеленом. Я спустился в долину. Зеленые склоны обнимают. Эхо кукушки… Я внизу, а она там… Верба в желтых пупышках, будто маленькие цыплята желтые вывелись. Встречаются два прохожих… мужчина и женщина. Хороши они между зелеными склонами. Поднимаются на Стаховичев бок… Ирисов нет… Через ручей на Ростовцев склон. Возле акации упрятался мужик и пашет и боронит склон… Один… Жалуется: земля дорога, стоит 16 р. + навоз и прочее, все обходится 23 руб. Мы с ней сумежные… вот и захватили… дорого… нечем жить. Что царь думает? Чужедум… Баба Яриловна… Хорош закон? Хорош… Недоразумение не закон 9 Ноября, а «ораторы»…очень мне нравятся их резолюции… Ноги плохи… голова есть… чернь плоха… А крестьяне… другие теперь… Теперь на сходе примутся ругать царя, и ничего… Ужатие не такое, совсем другое ужатие.
Лошадь, которая в сохе ушла, а с бороной трется задницей об акации.
Сторожка ему кое-какая осталась… Барыня побольше земли дает, вот они и держатся… Говорят с печки: «Ах вы, озорники, не царя, а Бога трогаете. До царя добрались, теперь за Бога? — Нет, зачем же Господа трогать…». Но теперь народ понимает, «проглянул»: это все было старое, до ужатия… Теперь опять зажали? Так что долго ли, коротко ли — лопнет! Хутора неподходящие: корову [завести] лошадь можно, овцу, а скотину выгнать некуда… Фокус резолюции… Зачем у Стаховича 30 имений, когда семья небольшая… Чтобы земля общая… Вера в оратора…
Медленно светлеет, теплеет. Будет чудесный день. Дятел в Ростовцевом парке… Всюду зеленый дым… соловьи, кукушки… Две утки промчались… На валу перед садом чуть солнце…
Это генеральная репетиция перед маем: день-два, и в полном составе зацветет.
30 Апреля. Луг еще не заказан. Стада гуляют…
Откуда что взялось! Тучи набежали, и капнул теплый крупный дождь. Березка, только что одетая, в этом наряде первый раз увидела дождь и, покойная, отдалась вся, вся. И думает, бедная, что дождик льется только над нею… А у дождика много, много березок.
Пришел на то место, где стрелял вальдшнепов, и едва узнал его, так все сгустилось, слилось. Где-то иволга плещется в зеленых волнах… Где-то горлинка воркует. Соловьев нет числа. Майские жуки и всякие неслыханные звуки.
Вчера вечером: каменный образ Ксении, нельзя подкопаться, умерла — хороши ее распоряжения на случай смерти… смерть учитывается как неизбежный факт, холодная, каменно расчетлива (надо обдумать это).
Утро маркизы. Какие глупости иногда бывают — не спала с четырех часов: купила я для сегодняшнего дня (экзамен в школе) два свежих огурца и не помню, куда положила… и это не дает спать.
Разговор об Анне Алекс.: хороша собой, из хорошего дома, яства всякие были, шляпку за 25 руб. покупали, и вот теперь она погрузилась в тину нечистую…
Но я на стороне о. Афанасия: во-первых, какой же это поп — не требует… банк у себя устроил… Анна Алекс. говорит о его религии: что это? это азарт? это картежная игра. Я говорю: вот моя лепта.
Страшны эти легкие черные ожоги, сладостные, обманчивые, от которых остаются такие болячки… Но еще страшнее провалы… Вот вчера, сколько бы мог дать такой вечер, но приехал Саша, и все провалилось. Опыт целых пяти лет жизни… Аркадиха… Ревность к Акулине… [мама сразу вопросом] встречает: у вас опять неладно? Я предложил свои услуги. Отказывается. Все равно сам предложит себя, прислонится к тому «чистому и светлому»… То, что она делала — безобразно, эта «слава» по деревне. Но кто знает? Может быть, суть выше, не в «характере матери», а в нем самом, он без всего… в нем ничего… как может быть жизнь на ничем? Я говорю маме: не вмешивайся… Как она крикнет: как же не вмешиваться! Оставить его одного, что он наделал! Он не может. Зачем он полетел… Она опять засохла и извелась.
Сам под влиянием страсти, и вдруг Акулина какая-то…
Такой чудесный вечер… ходил и на конец аллеи, и на вал… Соловьи поют… На березах зеленые птички. Но тут такая глубокая тишина… Хорошо только слушать треск лягушек. И это только и удалось: вечером на балконе такие извечные трели: все выше и выше… и на самой высоте… на секунду смолкает и снова: рю-рю-рю… Черный памятник где-то внизу в темной долине, и вечно горит негасимая лампада, и вечно: рю-рю-рю… Соловей сказал было… но на полуслове смолк… рю-рю-рю… Вот эти повыше, а те пониже. Это в Ростовцевом… Нет, это только так кажется, они в нашем… Любители ценят трели лягушек выше соловьиных, а мне кажется [нигде нет] таких лягушек — только в нашем пруду. И тянет неудержимо слушать… И страшно отдаться: покой мировой…
Экзамен был вчера в школе. За столом Ив. Мих., о. Афанасий… Способный мальчик (эти не выдадут)… будущий революционер… чем другим он может быть? Он загорается мозгом от вопросов, и бесконечна глубина и сила его ответов… он ввязывается, как на борьбе… любопытно глядит и загорается, любопытно-весело глядит и вспыхивает (кто [такой] Рюрик? — Русь)… И потом девочка, глаза черные… кто они будут здесь…революционер-мужик и горничная-проститутка?.. Но есть их какие-то знаки на небе… И вспоминается звездная ночь… Этой ночью должны вспомниться эти загорающиеся глазки… Этой ночью можно поверить, что и на земле живут небесные знаки…
Чтение такое: Вешние всходы, 3 и 4-я книга. Хрестоматия. Тихомиров (изд. 20-е).Петр за границей… «Немецкая земля во многом непохожа тогда была на Россию: народ там трудолюбивый, живут зажиточнее и чище русских. Ремесленники искусны; купечество предприимчиво и богато; духовенство образованно и усердно народ учит; школ низших и высших везде много; немецкие ученые считаются первыми в мире. У немцев хорошо обученные войска, прекрасный флот, благоустроенные города, много фабрик и заводов».
Довольно, расскажи своими словами! Мальчик рассказывает: у немцев жизнь хороша… такая жизнь, лучше и не надо. Первое — это духовенство образованное, не то что у нас, etc…
— Вы картошку посадили?.. А следует ли прорежать овсы… — Непременно. — Корочка образовалась… — Вы еще до дождей посеяли?.. Плохо… Корка везде затянула… Картошка будет мелкая.
— Как дети?.. — Детям теперь горе… Экзамены… Оля пишет: молитесь за меня, папа и мама… И какая разница между мальчиками и девочками: тот пишет, боюсь, а Богу не молитесь…
Входят Любовь Алекс. и Таня — незваные, и ничего не едят, потому что незваные…
(Люб. Алекс. NB. Она сажает мелкой картошкой, потому что выгодней).
Теплее, много теплее. Но солнца еще нет. Облака сырые задвинули небо. За садом по пути в лес будто чьи-то тяжелые веки поднялись. И солнце глянуло. Горлинка на ветле вся на виду загурковала. Грачи закричали. Жаворонок запел.
После отъезда Саши пустился по зеленым холмам. Жаркий день… На [зеленой озими] черные грачи и медленно поднимаются… Сколько фиалок! Все принялось зеленеть… Бежал и думал о том, что нужно ценить себя… нужно знать свою огромную духовную ценность… этого они не знают. И еще думал о Гоголе, о его богоискательстве… о том, нельзя ли все, что я видел и пережил, унести дальше, дальше нашей родины… ведь где-то есть общая родина, и наша родина есть только часть той… И еще: нужно, быть может, действенно устремляться к другой плоскости, чем та, в которой лежит тайна.
На высокой липе поселился грач… Весь день видна его [грачиха], черный хвост… Иногда прилетает сам хозяин, кормит ее… И он опять улетает куда-то… И так это там высоко наверху… хорошо… прилетает и улетает.
И так это просто, красиво там, над землей.
Обед с батюшкой. Слава Богу, сегодня четверг… нет, середа. Мама: какое затмение! Неужто середа?..
Леонард… Куда ездили? Сеять, в имение (несуществующее). А ведь клевер по снегу сеют… — Поехал, конечно, за аферой. — Ив. Мих. рассказал простую историю: он ликвидирует имение с Мих. Ник. А при Мих. Ник… — Слышал, он подчеркивал: при Мих. Ник.
Разговор о курнике. Стахович, Мих. Ник. Победила Соф. Алек.: курица стоит 3 1/2 р.
Мама обсуждает Сашин инцидент: там толстела, а тут в щепку. Мать-злюка… Эта история меня как обухом ударила… На Святой ведь это безобразие: он-то за ней как! Зной. Гром гремит, или масло сбивают?.. Но зачем же выводить-то эти штуки? Она тогда (когда пополнела) с высоты величия… И вдруг они — здравствуйте! — на кровати лежат.
<Приписка: — Вот-те раз, — сказал дьякон. — Ну-те! — пономарь. — Ну-те, — ответил дьякон>.
Мороз — батюшка ребенка крестил… И только хотел было опустить в купель, вдруг младенец схватил батюшку за бороду. — Вот диво-то! — сказал батюшка. — Это диво — не диво, — ответил младенец, — а вот так диво: на Пасхе мороз будет 120 градусов.
Турлушки. Саша рассказал мне, что его приревновали к Акулине сиделке, что он ее рассчитал из-за этого. И вот когда он был в городе, Лидя с ним увязалась, его вызывает Акулина. Лидя у него там узнала о ревности и сейчас же уверилась: Акулина! — и высказала маме, а мама позвала Сашу и: «я ему все высказала!». Саша прибежал на балкон… «Всякий мне в душу лезет, помочь не могут, а лезут!»
И сели на балконе. Лидя и я. Лягушки поют…
Лидя: «Это наши цикады! Но только называют «лягушки». Горлинка и лягушка — это самое лучшее… Но какая разница: тут смерть и жизнь. — Почему же смерть?.. — Да как же, пруд этот тинистый… ведь они оттуда, и как-то не хочется ничего делать, говорить… и темно там и утром. — Ну, конечно, утро и вечер — противоположность. — Утро и вечер, жизнь и смерть…»
Саша: «Почему-то раньше их не было. — Нет, я помню, но только я не знал, отчего это… после узнал, что лягушки… звук я помню с детства, но люблю только теперь и понимаю. — И так на всю ночь установились? — Нет, они засыпают потом к заре. Вот соловьи же спят, так и лягушки…»
Зарю пропели соловьи, уснули. «А вот один… — Это так, спросонья…» Около полночи опять начнут… Перепел мавакнул.
Березка пылит. Мошкара рассаду ест. Перестанет, когда по третьему листу будет. Ходим с Михаилом Егоровичем по саду, вырезаем «волчки». Жалуется: на «Аяксов».
— Работники… только бы нажраться да лодырничать.
— Все такие работники?
— Все…
— Не может же каждый человек хозяином быть?..
— Кто может, это от себя… Я с двумя двугривенными начал, штаны рваные, рубашка. Пришел в Лебедянь за шестьдесят верст, взял в долг свечей и стал мужикам продавать… Я через покойницу стал хозяином… Покойница говорила: ну, ничего, что ж, продадим… И эта хорошая жена… Бабочками я очень доволен. Мужик теперь весь пропитан, азиатом глядит… Вот-вот лопнет все. Бог остарел, на печи лежит… Мужик теперь весь напитался.
Семен опять принялся за телегу… Рад: телега его на что-нибудь же нужна… Смеется…
Горлинка на ясени. Сходил по валу к лесу. Опять солнце садится… И чудится мне душа усложненная, далекая, которая живет на высоких ярусах и подходит сюда… И как тогда все это покажется?.. Земля обетованная… И вот этот мужик, который там пашет, и все это… В кустах: две горлинки гулькнули возле вишняка и вспорхнули… и такой нежностью благородной… сели на ясень… две… ближе подлетели… облако большое, свободное, налитое, белое подошло к ним… они стали под крыльями чесать… загнет голову под крыло и ущипнет… и еще… и так часами, и все облако… и черемуха зеленая… а там черные липы… и так они уснут на ясени…
Разгадка найдена! Не в душу я ему залезла, а в штаны. С Акулиной связался… Какая теперь слава пойдет! Женщина, двое детей, а может быть, зародник оставил? Сколько я ему примеров рассказывала, сколько писем писала! Ты тень кладешь на себя… Скажешь — и опять погиб во мнении народа… Век безалаберный. Что мне, что мне. Не пойдешь на рожон. Он знал хорошо и натрепал! Столпотворение вавилонское!
Я спрашиваю себя: а что если эта тина и есть зеркало, проверка всего… Нет…
1 Мая. Вот какой день, и вчера такой же… Так что на апрель можно и не обижаться. Окно открыто… Горлинки… Провожаем Сашу. Диковина! Нет, провинция разменивает людей: Лидя вся в мелочах, ничего не читает, а хлопотная возня.
Прогулка в лес: когда-то я написал в своей книжке от души: «на границе природы и человека нужно искать Бога». И вот теперь даже об этой искренней фразе не могу сказать, подлинная ли она. Вообще, если говорить о самом Боге, то никогда нельзя знать, о Нем ли говоришь… Чтобы сказать о Боге, нужно… очень многое… Бога нужно прятать как можно глубже…
Мих. Егор, «режет волчки» и говорит о мужике: «Жрет он картошку, носит он лапти — зверь зверем. Нужно школы устроить, университеты и способных учить, а неспособных гнать вон, а то еще его прадед был генералом, и отец генералом, и сын идет, а он ружья в руках не держал».
К Леонарду: вот мужики могут же жить в миру, что если бы две женщины!
В кружевной школе.
Привычка! Привычка свыше нам дана, etc… Богу и Маммоне… — А где Маммон? — Вот здесь. Вы анатомию плохо знаете.
У мамы нет «мужик» вообще, но мужик индивидуален (к Маркизе).
Кто лучше, Саша или Леонард? Мама: Леонард, конечно, лучше живет…
Про Map. Ник.: разиня редкостная… не мать она, не хозяйка.
Большую ошибку она сделала, что перестала с ним после войны в шахматы играть (от скуки).
Статья «Присыпуши». Земная жизнь сама по себе есть любовь и убийство, а стремление человеческого сознания — устранить убийство и оставить одну любовь. Вот и все…
2 Мая. Борис-Глеб. Встал до восхода солнца.. и встретил солнце вместе с птицами. Удод. Верхушки лип. Опять навязывается мне сравнение с обедней, с великим торжеством. В момент появления солнца вдруг стало холодно и, главное, трава влажная глянула по-своему…
Люб. Ник. высокая, как фабричная труба.
3 Мая. Утро 3 часа. Черный сад… Чуть светлеет, но еще кружатся над террасой летучие мыши, еще ухает сова… Соловьи запевают. Перепел кричит. Кукушка проснулась и смолкла. Горлинка проснулась и смолкла…
Я — частица мирового космоса… Я ее чувствую, я ее наблюдаю, как с метеорологической станции…
Эту частицу, которая сшита со всеми другими [живыми] существами, я изучаю. Швы болят еще… Это еще мешает наблюдать… Но настанет время, когда все будет чистое сознание…
Не скоро это..
Какое широкое море! Что если оно взволнуется или стихнет совсем. Что если парус повиснет… Если взволнуется — жизнь моя три дня…
Весна — болезнь… Я чувствую только боль, я не чувствую ни малейшей радости…
Но меня охватывают радостные волны предтечи сознания. Предчувствие того дня, когда я наконец пойму то, что было, когда мое сознание сольется со всем миром…
Ведь майская заря для всех… Ведь эти соловьи звучат на весь мир. Недаром же этот хор в саду напоминает мне церковь. (Молюсь… Утреня…)
8 утра. Сад черный, но кое-где уже сели на яблони зеленые птички, протянулись от липы к липе зеленые ожерелья, старый ильм одевается, под березами сень… На валу ивы цветут, и пахнет теми дудочками, которые мы делали в детстве из коры ив. Всюду светлые изумруды…
В груди неопределенное сладко-больное волнение…Высочайшие надежды поминутно сменяются черными ожогами.
Правда, есть что-то похожее во мне с наблюдателем на метеорологической станции…
Вечер у батюшки вчера. (Звери у попа.)
На диване красном (бордо) безмолвно сидит старый косматый о. Василий… Зубр в крахмальном воротничке и зубриха огромная, как лошадь. Кокетливый монопольщик, похожий на «биток», с женой, похожей на сову и с лягушечьими руками. Эти стилизованные пары сидят прямо две. Разговор о слышанном мной случае в Морской: мужик пьян напился, в глаза попало, и стал бить жену, а жена топиться бросилась. Мужик сел на лошадь и к реке, привязал жену косами к хвосту лошади и приволок…
Спор о том, когда это было: теперь или на Фоминой…
<Приписка: Она: А намедни, Лид. Мих., был такой случай: он в нее влюблен… счастлив… всегда показывает браунинг и пачку денег, и о. Василий всегда пугается и говорит: у меня сердце больное. У них друг сборщик (мытарь), ему завсегда стол накрывается, кто бы ни пришел, всегда накрывается>
— А вот еще случай, — рассказывает о. Василий с удовольствием, — мужик раздел жену, поставил на скамейку у стены, а к голой спине приставил кошку. Кошка царапает спину, а жена ногами болтает. — Ну, уж это вы, о. Василий, чтой-то… — Истинная правда!
Монопольщик: — В настоящее время в Екатеринославской губ. как климат изменился: в прежнее время были трескучие морозы, а в настоящее время нет… Метелей таких нет…
Оттого что происходит в некоторых местах трясение земли.
— А как много вешают в Екатеринославской губ. (Подробный рассказ, как вешают.) Но, по моему расчету, было бы значительно лучше, если бы рыть глубокие колодцы и садить их на дно. Тогда бы не было страшно… — Подайте проект Столыпину.
Шатущие люди.
— А то вот шатущие люди ходят, административные по волчьему билету. Идет он от села в село, просит. Чтобы не [замерзнуть], останавливается. Это нехорошо: обременение населения… Намедни зимой приходит дьякон без сапог, ноги коленкором обвернуты… — Что вы говорите, зачем коленкором? — А вместо чулок… Нечем обвернуть. Мороз трескучий, а он идет… Ноги в снегу… Значит, у него кровь-то не греет уже… — Почему не греет?… — А снег-то прилипает… Если бы кровь грела, снег бы таял… — Пожалуй. — А дьякон настоящий. Как вошел в дом, сейчас же запел.
— Следовало бы освободить население от подобного налога. А вот еще с 15 числа введение нового налога на табак, на гильзы… Успевайте запасаться до 15-го… А в монополиях будут продавать чай и сахар… Это подрыв купцам… Чем купцы торговать будут… <3ачеркнуто: В настоящее время народ совершенно изменился, разговаривать разговаривает, а чтой-то прималчивает.> Рано или поздно опять взорвет… когда молодые новобранцы будут солдатами. Без офицеров нельзя, а офицера из дворян. Подобно тому, как у турок.
Никишка — кривая душа. У русского человека вообще кривая душа, потому что все под прессом… Дедок… и Дедок…
— Я вам буду давать по рублю за прямую душу. Отец Афанасий называет несколько:
— Пишите: д. Сосново, Елизавета Матвеевна Жигунова — всю зиму даже картошки не съела и всегда весела, живет… посмотрели бы, в какой нужде она живет! Еще пишите: Федор Григорьев Мишуков, д. Ростовцево, человек с простинкой, но прекрасный. Семен Ефимович Глиночкин — очень хороший человек и умный.
— О чем вы говорите? — спросила Люб. Алекс. — Я вам назову много хороших людей, вот, например, Семен.
— Чем же он хорош?
— Человек работящий, трезвый, никому не должен, все его уважают.
— Да, но что же мы называем хорошим человеком…
Батюшка: — Аскетизм, смирение…
— Но нужно же, чтобы и люди признавали его.
Выходим с пира под руку с маркизой. Ночь майская, звездная. Лягушки поют… В воротах тень Стефана. Церковный сторож ударил в колокол. Он делает карьеру в викарные дьяконы.
Кулачные бои… Существуют до сих пор в родных местах. Идут стена на стену, деревнями. Начинают маленькие мальчики… Бывает, мальчик крепкий, как каган, — целую стену переваляет. Под конец старики бьются…3адорно… Терпеть нельзя. Это не от злобы. Это спорт. Потом везут человек пятнадцать в Красный Крест.
— Я думала, — говорит мама, — это давно прошло, это в детстве было…
— Ты думала, мир все к лучшему меняется, а он все такой же…
Итак, назад: утро во время обедни на ярмарке.
Несколько палаток из Ельца… В одной знакомые лица: Захар. Еще одно знакомое лицо… Мужики Левшинские… Яловые сапоги… Пиджак… Зеленые платья и кофты. Две шляпки… Восковая красавица. Картузы пожилых, из-под них горбатый нос, вострые, насмешливо-угрюмые глаза с выражением: глянет — и борозда, глянет, будто пашет черное поле… глянет — и борозда.
Как все переменилось!
Как все переделались… Все на господ переделались. Приехал бы кто, так и не узнал бы: скажет, другой народ!
— Здравствуй, Стефан!
— Я не Стефан. Стефан помер, я молодой…
Приезжает зять Самойлин на четверке с серебряной сбруей… Мужик этот появляется раз в год, у него много лошадей (извоз), направо и налево кланяется… Появляется Дедок в дипломате.
— Перепела кричат везде, и у нас за гумном есть хорошенькие… На хуторе две уточки живут…
Покупаю ему подсолнухов, пряников для детей, рассказываю про щенка, веду к щенку…
Подходит сын его Никишка — богомольный и хозяйственный. Евсей хромой — «на все ветры», маленький староста, маленький картуз с дырявым козырьком, глазки маленькие, караульщик хуторской и много других. Спорят, нужна ли земля помещичья… Парадокс Евтюхи: от господ ничего не достанется… если на всех разделить… Опровергают…
— Мало ли земли болтущей… Турки сделали резолюцию, и свобода. А мы сидим, как в садке, и переселяться не дают.
Девки расфуфыренные стоят кучками и прогуливаются. Разговор о кулачных боях.
— У нас есть один боец, бойца издали видно…
Утром во время обедни на ярмарке… Прошу снисхождения у читателя за форму моего рассказа. В нем нет выдумки, нет умышленных положений и западней для того, чтобы поймать читателя. Я раскрываю душу поэта, как могу, как удалось мне самому проникнуть в нее. У меня нет вымысла, я изображаю подлинную жизнь русскую, повседневную… но я уношу ее в вечно далекие пространства <зачеркнуто: истинной жизни>…
Он мой герой… Я пишу о нем, [начиная] с того момента, как он взглянул на terra incognita[2]. Перед ним была карта уже <нрзб.>, etc…
Вчера первая зеленая ветка в аллее и сень под березами. Ужи на припеке. Сегодня первая иволга за сливами на ветке лозины. У нас есть южные птицы, такие ясные намеки на юг: удод, иволга, etc…
Просили послать летучек от березы, а он прислал семян крапивы… Почки на грушах уже как маленькие кактусы.
Нищий приходит: в кухню поди.
— У деревенских что нехорошо: ничего с ними без крику, привыкли они к поденщине, никакого самолюбия, решительно никакого самолюбия. Нет, с ними измельчаешь!
Теща разнобитная. Цапы-лапы и…
4 Мая. День за днем проходят великолепные майские дни. И чем ближе к празднику, тем равнодушнее становишься. Нечем отметить день, хотя все в нем полно. Или это уже притупилась впечатлительность?.. Земля теперь мне рисуется в мареве… Все марево… все колеблется, все не доканчивается, все в намеках…
Какое оно страшное, это марево, если подумать. Все колеблется, мерцает, двоится… Поднимаются на воздух деревья, люди, дома. Камни, дубы, даже самая земля, покрытая зеленью, — все превращается в прозрачный, как стекло, пар. И через минуту опять каменеет, и через другую опять летит.
И чувствуешь сам, что тут же под ногами от этой теплой земли поднимается невидимый тот же самый пар, что он проникает все существо, что если кто-нибудь теперь на меня посмотрит со стороны, то и я, может быть, сплющиваюсь, как эти дубы, двоюсь, поднимаюсь на воздух, и опять иду по земле, и опять поднимаюсь…
Ни за себя, ни за что вокруг не ручаешься.
<Приписка: Значение и влияние на настоящие мысли. Марево и неукрепленные мысли…>
Как узнать истинные переживания от литературных, где настоящий Бог и литературный?..
Если все мои поэтические переживания происходят из двух родников: детства и любви, если это алтарь, то как быть: писать о самом алтаре или прислушиваться издали к звукам, исходящим оттуда?.. Если ловить звуки, то кажется, говоришь не о самом главном… и не знаешь, нужно ли о нем говорить… Если говорить о самой тайне, то, приглядываясь к тайне, можно ее осквернить. Вот только священники могут ходить перед престолом.
Я сейчас иду целиной. Мне страшно то, что я пролезу через лес и там больше ничего не будет.
Я могу писать всю жизнь о других людях, скрывая себя. Могу написать одну только книгу о самом себе. Могу, наконец, создать вокруг своей тайны искусство… могу вечно петь в новых и новых песнях о тайне, не подступая к ней… Что избрать? Пусть время решит.
— Вы фантазер! — сказала она с таким выражением: можно ли на вас положиться… ведь это несерьезное, это ненастоящее…
Как это больно кольнуло меня… Но я сейчас же справился и говорю ей:
— Нет же, нет, я не фантазер, но пусть фантазер, но я знаю, что из моей фантазии рождается самая подлинная жизнь. Своей фантазией я переделаю, я сделаю новую жизнь…
Боже мой, как верил я в то, что говорил, как это ясно было для меня, и как хотелось мне убедить ее… заставить и ее поверить. Фантазер потому, что нет союза, нет ответа у ней…
— Но что же мы будем с вами делать? — спросила она.
— Как что, — отвечаю я… — Мы уедем с вами в родные места, поселимся вместе и будем так жить прекрасно, что Свет будет от нас исходить. Мы будем радоваться жизни, и все вокруг нас будут радоваться…
Она молчала, а я все говорил и говорил. Я боялся, что она что-нибудь скажет и перебьет меня…
Но она молчала, склонивши голову… Нет, я чувствовал, что она побеждена… Я говорил лишь потому, чтобы закрепить в этом ее состоянии. Я говорил из страха, что, если я кончу, она опять подумает и скажет: а все-таки вы фантазер… Я говорил ей до самой калитки. Она уже хотела было протянуть руку к звонку, но вдруг, откинув голову назад, поцеловала… И исчезла…
Всю ночь сквозь сон я слышал звон колоколов. По всей земле звонили колокола, и какие-то тонкие золотые сплетения покрывали небо и землю. И я верил в себя, как никогда, мир я открыл, я доказал какую-то великую истину. Но на другой день все опять заколебалось. Она мне сказала:
— Нет, я не могу решить окончательно, кажется, вы слишком большой фантазер, чтобы на вас положиться. Вы живете той повышенной жизнью, которой живут художники, артисты…
— Ну, так что ж, — говорю я, — ведь это хорошо…
— Конечно, — сказала она, — но… как вам сказать… в сущности же я вас вовсе не знаю…
— Да как же не знаете, я весь перед вами… Я вам могу все сказать о себе… вы должны видеть меня…
— Вы фантазер, — сказала она, — будемте пока только друзьями.
Она ушла и назначила мне свидание на завтра.
Я пошел от нее в парк, в поле, в лес, между прудами… Была весна. Пар еще выходил из земли… И вот как все колебалось! Хороши первые листики на черемухе — как зеленые птички сидят на ветках и светятся. Что-то они значат такое большое… Какая-то в них большая, большая радость… Сейчас я вспомню, я знаю, я назову… Но не называется… И вот опять они, но опять не называется…
Хорошо прислонить ухо к стволу липы и слушать, как пчелы гудут. Тут столько голосов… Но ведь это опять что-то значит, какое-то решение, какая-то тайна лежит в этих золотых голосах. И я ее знаю, отлично знаю, но мне не хватает чего-то такого тоненького, на волосок бы — и тайна открылась. А так — все закрыто, и так больно отходить от ствола этой певучей липы.
Ивовая аллея цветет и пахнет и уводит далеко, далеко. Хорошо я иду по ней, пусть мимо проходят эти зеленые кусты. Пусть мои ноги неслышно ступают по песчаной дорожке вперед и вперед… Быстрее и быстрее… Пусть эти птицы и зеленые ветви сливаются в зеленый звонкий хор, я буду идти все быстрее, быстрее и где-то найду, может быть, в конце этой аллеи… И вот передо мной большой, большой пруд, как озеро. Фонтан бьет.. Деревья склоняются над водой. Большие зеленые шапки склоненных ив я обнимаю. Я такой большой, что могу обнять каждое это доброе зеленое дерево.
Да, вот тут… вот где решение-Вода поднимается горкой, уходит к небу, а небо странное, большое… и светлое. И где-то там в самой-самой середине растет желтый золотой цветок… Поток множества маленьких искорок-цветков везде, куда ни взглянешь. Эта золотистая пыль от того цветка рассеяна в небе…
Да, да, небо… Конечно, небо… Конечно, тут и лежит эта тайна… Она открыта. Вот она, бери смело, бери ее.
Да, конечно же, так это ясно: небо бесконечно большое, этот цветок посредине — красота. Значит, нужно начинать оттуда…
Красота управляет миром. Из нее рождается добро, и из добра счастье, сначала мое, а потом всеобщее…
Значит, если я буду любить этот золотой цветок, то, значит, это и есть мое дело, это и мы будем вместе с ней делать…
Ведь так? Так ясно… Конечно, так… Потом вот еще что.. Там, в центре всего неба, этот цветок неподвижен… Все остальное вертится и исчезает. Все остальное вращается вокруг этого цветка… Значит, вот какое новое, вот какое огромное открытие: мир вовсе не движется вперед куда-то, к какому-то добру и счастью, как я думал. Мир вовсе не по [рельсам] идет, а вращается…
Все мельчайшие золотые пылинки совершают правильные круги…Каждая из них приходит неизменно на то же самое место, и все в связи с тем главным, в центре всего…
Значит, и я, и она где-то вращаемся… И, значит, наше назначение — не определять вперед от себя, а присмотреться ко всему и согласовать себя со всем. Значит, и вопроса о том, чтобы [определять] дело, не может быть никакого. Это ошибка… Нужно не так… Нужно ничего не определять, а вот как эти мелкие искорки — стать в ряды и вертеться со всем миром…
Значит, нужно совершенно спокойно ответить ей: мы не можем знать, что нам назначено делать. Мы будем так поступать, как для этого все назначено… Даже и вопроса никакого быть не может… Бог с вами…
И такая вдруг радость охватила меня: теперь так все ясно… Теперь я могу твердой поступью идти по той же аллее… Вот опять гирляндой уселись зеленые птички на черемухе, светятся… И таким миром, таким счастьем наполняет меня созерцание их.
Я знаю, что в них…
Вот опять я припадаю к тому же черному стволу старой липы. Золотой хор гудит. И ни малейшей тревоги. Я все понимаю… Вот женщина продает в будке газеты, открытки, сельтерскую воду… Какая прекрасная женщина!.. Как все переменилось во мне… Что-то сейчас же непременно нужно сделать… Что?.. Ах, да… Я покупаю одну открытку с видом Вандомской колонны и пишу на ней: решение найдено. Все обстоит благополучно. Приходите в Люксембургский сад к статуям… Я вам все расскажу… Ничего неясного нет. Бог с вами.
Она пришла к решетке серьезная, с деловым видом…
Как все это пережилось! Еще прошлую весну я совершил последнюю глупость, написал последнее письмо, а теперь… нет… Довольно пока!
Маркиза присутствует при окопке клубники. Катают овес, корка хорошо разрыхляется, боронят посеянную картошку (а то земля сселась). Как за один вчерашний день неузнаваемы стали аллея и сад… Еще черный, но вдруг везде сидят уже на ветках зеленые птички. Кое-где в аллеях свешиваются даже широкие зеленые лапы… Вечер вчера был хорош… Брызнул дождь, и чуть-чуть захолодало… Просвет в аллее: розово-голубое небо с легким зеленым налетом. Но зеленое исходит, конечно, от ив… Вышел на вал, и вот раскинулись передо мной земля и небо: все голубое море… и зеленые рощицы… Для чего-то жаворонок один молча поднялся на заре и сейчас же упал в жнивье.
Мужики. Вчера утром маркиза договаривалась с мужиками, снимающими хутор. Хорош старик-красавец Артем — в черном, кудрявый, холодные глаза, переход от мужика к купцу (плут)… «Да ведь я сидеть не буду, караулить. — Это верно. — Вашей милости. Свояк нагнал стадо. — Аренду не доплатили. Теперь я [больше] не спущу. — И хорошее дело! — Я стара. — Господь даст, поживете».
Сгреб деньги и ушел. Дальний клин. Верх рубежа. Поперечный рубеж. Идешь по рубежу — [дальний] клин…. Выше… Ниже… Выше… Ниже… Болотце… «До Николы не будем возить. — А вы сами ограждайте. На том и сиди! Я сказала: вот твое. — Мы вам [дорогу] только делаем…
— На середке? — Нет. Видите, рубеж поперек поля идет. Болотце-то знаем. Этаким манером. Все вместе…. этот клин. — Теперь уже немного остается, и ссориться нам не из-за чего. — Зачем ссориться! А дорога вот здесь должна быть…»
Поездка с Никифором в деревню Морская.
Водка — сила. Шапка — сила. О земле: нужно, чтоб все ровно — и богатым, и бедным. А если собинку выделить… и… тогда какие собинки… Ежели десять десятин на душу — так, а ежели меньше переделят — опять ничего… Какая собинка? Как установить ее размер? Нашему мужику нужна очень большая собинка… а ежели разделить <нрзб.>, то господам куда же девать… Куда хошь… Ведь они ученые… Пахать его! Пусть с нами попашет… Смеются…
Вот видите, говорит шепотом Никифор, вот он дурак-то: я да я, а что я… что он храпом сделает… Шапку бы снял…Господа же всегда сильнее…
У тещи: теленок гложет мою ногу… Девочка звенит коклюшками… Коклюшки ясеневые, гладкие и звонкие… старается… Цыпленок вскочил ей на голову: некогда согнать… Старуха с печи…
Едем в воскресение, соберется народ многостранный (из других деревень) в банку[3].
Муть о законе (шапка и внуки)… Корову на кон… а как же овцы… ведь десять овец две десятины черными сделают, абез овцы нельзя.
Старик заварил мятного чаю. Старик жалуется на закон… Что это за закон… Кто ж его знает… Какой-то закон… Бог знает, для чего это. Не поймешь, не разберешь. Чужие зятья теперь землю отбирают… Никифор вступается за чужих зятьев:
— А ты тещу-то поил, ты ее кормил? Я, может быть, сто рублей бы дал, чтобы кто-нибудь ее взял от меня тогда… А теперь отжила, так заговорили «чужие зятья»!
Старик:
— Так я же ничего… я же против закона — говорю, закон какой-то, не пойму. И так, и сяк умом раскидываю… Закон какой-то… А тещу укреплять укрепляй, да поскорей, а то помрет — и шабаш, общество отымет и на поминки не оставит. У ней на полторы души, на одну душу можешь укрепить.
— Как на одну душу, а полдуши…
— Та мертвая.
— И мертвая моя.
— Нет, за ту взыщут, за мертвых взыщут деньгами.
— Так ли? А как же Пав. Конст. укрепил?
— А Бог его знает… Не пойму. Закон-то путаный…
Я: — Да вы не делились?
— Нет, не делились с самого начала. Думали: живем смирно, терпит Бог, чего нам делиться!!! А вот как услыхали — закон, так и собрались: большая половина пожелала делиться, к земскому пошли… А земский обманул. Нельзя, говорит, делиться, не хватает голосов… А там два-то на затылке были написаны, он технатарусуне показал и обманул и закрылнатарус, говорит, нельзя делиться.
Я: — А может быть, это по закону так: кто больше четырнадцати лет не делился — тот не может делиться?
— Может быть, и по закону. Закон какой-то чудной: то так, то эдак, не пойму…
— А я, — говорит Никифор, — ежели теща мне оставит, берусь я ее допоить, докормить и похоронить.
Уезжаем. Никифор: — Поскорей, поскорей, надо дело делать, а то теща-то подымется… Поднялась, и была такова… Час добрый!
У сектантов. То же, что и прошлый год. Но нынешний еще ярче выступает религиозная темнота, безрелигиозность народа. Какою темною фигурой выступает Никифор при свете Евангелия!
Едем домой. Никифор, оказывается, «боец», не раз дрался на кулачных боях, и у него уже от боя переломлена «душевная кость»…
— Один дерется: так ударит и упадет — лежачего не бьют, но заметил — как он поднимается, а я его ка-ак — так в другое ухо кровь брызнула… Стоишь, стоишь, не можешь, так подымает самого ударить… Поглядишь, где половчее, и цапнешь… Терпеть нельзя, как видишь, что ловко ударить можно…
— А «попы» правильно говорят… — Что же правильного? — Да не прелюбодействуй… Все правильно… А там, кто знает…
Лидя уехала к Леонарду. Мама: нет, я довольна, хоть Лидя немножко из колеи выходит.
5 Мая. Ясный, но ветреный день. Ночью ходил [к пруду]. Сколько в лесу у прудов соловьев!
Вчера вечером бродил… Лес наш полураскрытый. Каждый кустик убирается. Под ними душистые фиалки и примулы. Постепенно все смыкается. На молодых березках листья уже большие, блестящие и пахнут Троицей. Внизу иду между склонами. Солнце светит через деревья сверху. Тени ложатся… Первые тени от деревьев на лугу, как зеленая вуаль на красавице. Маленькие насекомые гудят в воздухе…
Как хорошо в этих зеленых склонах. Так хочется признать единое великое значение всего. Что бы там ни было, но ведь это все прекрасно. Все это вне человека. Непременно каждый год приближается земля к солнцу, и вот что от этого бывает.
Земля прекрасна! Я носил любовь к бытию с детства, но ни разу не сказал искренно, от всего сердца, что это Бог так сотворил, что это Он. Я готов бы теперь произнести это слово, но чувствую вперед фальшь. Земле, однако, просто земле, убранной и зеленеющей, я готов бы молиться. «Земля Божья», — говорят крестьяне. Откуда это У них? Из Библии? Бог сотворил землю…
Правда, мне хочется собрать все пережитое и лучшее из него отнести к земле, передать его ей и творить из этого что-то прекрасное о земле… искание не своего мира, мир не от себя — Бога…
Кто-то кашляет за кустами акации… Мужики… Сидят, отдыхают под кустами, лошади усталые лежат на пашне.
— Вот Никифор тещу укрепляет. — Ай, можно? — Отчего же нельзя. — M-м… закон, значит. — Закон-то какой-то. — У тебя две души, так ты бы укрепился? — Ай, можно? — Отчего нельзя… — M-м… А я думал было в Сибирь податься… Говорят, Бог, Бог, а там… Мы говорим: Любовь Александровна, грех цену такую на землю накладывать. А она: это мое дело, я согрешу, я и покаюсь. Мы ей сказать не можем, а она нам чуть что — грех! Это почему? — Вот «попы»… Почему к ним не переходите? — Темнота. А живут они правильно. Утесняют их, как же к ним переходить? И так уже утеснили: овца анадысь забежала к мельнику на поле — и в тюрьму посадили.
Рассказываю о мужике, привязавшем жену к хвосту лошади. Хохочут. — Чего вы смеетесь? Дурак он, ну побей, бей, сколько хошь, а зачем же так… Вот его теперь урядник записал. Вот господа нас утесняют, а мы жен. Под прикрытием живем. Вот Турка как хорошо устроил. Да, Турка… И нам бы так: сделать риспублику и никаких. — Известно дело: риспублику. А как же согласиться? — Да, как бы согласиться.
— Общество ведь можно за водку купить? — Как можно… — Кто больше водки поставит, тот и прав. — Царь, царь, а что царь… — Землю чтобы общую и никаких, а там уж чтобы по чину, а то у царя-то много земли залежалось, да у сына сколько… Ну, довольно. Захватим хороший шмот и домой.
Поднимают лошадей. Одна с драными боками и черной, будто вырезанной, кожей на лопатках все лежит… голову положила в мокрую черную распаханную борозду, глаз блестит на солнце… «Подымайся!» Она подымает голову и опять кладет поудобнее в другую борозду. «Подымайся!» Подымается лениво, сонно. Мужик берется за соху, она тянет…
Вечерняя заря…
Дедок дома. Показывается сначала Никифор, потом он с корзиной.
— Сходим на перепелов? Во-о-н-на!
Показывает голубей: снимает доску. Тут турманы, летуны, космачи… Хочет поймать молодого, шапка сваливается вниз к голубям.
— Погонять бы… Да некогда. А то бы взвились. Во-о-н-на!
Я иду по валу к гумну и дожидаюсь старика. Медленно вечереет. Лягушки уже завели трель. Кукушка кукует в Петровском перелеске. В доме печь топят: синее облако медленно ползет со двора. Так высоко поднимается сад за домом. Пруд тихий… На деревне (Суслове) домики темнеют, один белый остается по-прежнему… Слышна оттуда гармоника. Поденщики возвращаются полем туда. И оттуда едут в ночное… Жуки жужжат. Мошкара танцует. Направо и налево зеленые склоны… Похоже на огромную развернутую книгу с зелеными страницами. Озимь хороша. Если так будет дальше, не устоит.
Показался вдали Дедок, попыхивает трубочкой… Все еще в осиннике кукует… Все еще допевают зарю соловьи. А лягушки завели ночные трели. Собаки гомонят на селе… Перепела кричат в разных местах. Дедок подходит. Он слышит хорошего.
— Вот этого поймать, хорошо, а то что… Мне сказывали: есть тут хорошенький, похоже, он…
Останавливаемся во ржи и слушаем: где кричит… Там? Нет, это тут, в косяке… А озимь пахнет, пахнет уже рожью, и в этом запахе свежесть, и какой-то резкий свист; когда проведешь быстро пальцем по ней — острый разрез… Роса падает. Сыро. Перепела почему-то замолкают.
— Гуляют, еще гуляют… Они теперь парами. Вот как смеркнется, так… Асигасгуляют… Утренними зорями росы большие… Нет, гуляют. — Тюкает в дудку… — Нетути… Ну, пойдем поближе…
Девки голосят на деревне… Эх, вас… Идем по озими. Крикнул близко. Остановились. Прислушались: девка страдает… Эх! Прокричит еще раз — и сеть стелить.
Что-ож ты не кричишь?.. Гуляет с самкой… Они теперь парами… парами… Самый крик… А они перестали… Подтрюкивает… И вдруг близко: как крикнет! Стелить скорей… Самку ставит на землю. Она в бабьем платке, похожа на пищу, которую носят на покос дети. Сеть вытряхивается из мешка. Мешок для перепелов. Стелим быстро, заботливо расправляем. Сколько уж дырок в ней… Садимся к краю.
И вот совсем близко сладострастный шепот «ма», совсем близко… Самка не отвечает… Дедок поднимает ее на воздух. Съеживается. У него какая-то лохматая шапка с белыми пятнами: видно, из клочков сделана. Виден только из бороды острый кончик носа и глаза. Какие глаза! Глаза глядят и слушают… Слышно и то, что какие-то птички зазвенели… и то, что соловей начал и не кончил. И все это имеет значение… Перепел еще мавакнул… Самка ответила… Теперь высшая степень напряжения. Тихонечко я ему говорю: — А этот, пожалуй, рублевый… — Нет, побольше! — Десятирублевый? — Очень просто… что десятирублевый… — А бывает и больше? — Во-о-н-на! — Он не любит шептаться в это время… Но я затронул самую его струну.
Десятирублевый! Но почему же и не сторублевый. Ведь есть и такие перепела… Есть такие перепела? Мол-чи-и! Ма-ва! Самка: трюк-трюк! Теперь мы замерли. Мы ищем глазами, с какой стороны сети зашевелилась рожь… Видим, шевелится. Подходит прямо к середине… Непременно выйдет сейчас на голое местечко на борозду… Показывается в зеленых воротцах маленький сторублевый комочек и исчезает. Теперь вопрос: под сетью он или нет. Мы не можем спугнуть, не убедившись, потому что рискуем спугнуть сторублевого. Самка должна решить этот вопрос, но она молчит. Что делать? Подпрыгивает… Рожь шевелится у самой сетки. Опять [показывается?]. Рожь не шевелится. Замолк, испугался… Смолк… Я наконец не выдерживаю и тихо шепчу: — Дедок, да есть ли на свете десятирублевые перепела? — Во-на! — И он даже толкает меня под бок… Это его заветная мечта… поймать хорошего перепела. Я притворяюсь, что не верю… — Кто их может купить? — Как кто может, а купцы. Такие любители есть… Повесит и слушает… В каретах ездят за хорошим перепелом… Раз съехались. Встали около полуночи, а Гусек встал пораньше… сидят, дожидаются, а тот вперед забежал, поймал и увез… Так голосили! Мы бы, говорят, его из ружья треснули… Вот какие бывают перепела…
Я начинаю молиться, чтобы трюкнула самка, чтобы Бог послал этому беднейшему человеку сторублевого перепела. Малейший звук от нее — и перепел, опьяненный, ринется под сеть… Но самка молчит, чуть копается. Все молчит. Темно. Едва видна зелень. На пруду лягушки завели вечную ночную трель…
Остается последнее средство — тряхнуть сетью, быть может, он молча подошел… Шумно встряхиваем сеть. Фр-р… улетел перепел с края. Дедок долго молча смотрит ему вслед в темный полумрак и говорит: нехай.
Это значит, что он где-то нашел уже оправдание опять… оптимист… опять…
— Нехай его!.. Это, нишь, перепел… Бывает перепел, что и по двести рублей… А этот?.. Этот так… Этот так… Говенненький… Да знаешь ли, какой он — сторублевый-то! — воспламеняется он вдруг… — Ведь он белый… Весь белый, как бумага, как кипень… А кричит-то как! Он крикнет, так ногами брыкнешь! А это русак говенненький…
Мы собираем сетку. Нежданная загорается на небе звезда. Из белого домика, все еще видного, ей отвечает другая, деревенская, земная…
Роса… Мы сговариваемся выйти рано на утреннюю зарю. Тогда лучше кричат… Роса бодрит… Хоть и не поймали, но мы непременно поймаем.
— Поймаем?
— Во-на!
— У нас перепела «задвохольнички»… настоящего перепела мы не слыхали, его вон откуда слышно, — и показал рукой на горизонт верст за десять.
Побирушку мужик изнасиловал. Старуха приходит, просит написать на него прошение.
Ветер. Погода меняется. Мама: это перед рождением месяца. Верит в это.
Мама села в кресло у окна, развернула книгу Гоголя, сказала: «Как хорошо Гоголь писал». И принялась читать «Тараса Бульбу». В это время входит Котя и кричит: мя-мя… Мама раздражается: «Я тебе сейчас давала! Пошел!» Кот продолжает просить. Мама вскакивает, хочет пихнуть его ногой, но кот увертывается и переходит в другую сторону с постоянным криком: мя-мя. Мама за ним в другую сторону и наконец выгоняет. Потом садится опять в кресло и говорит: «Я сижу, сижу и подумаю, что домашние животные, кошка, собака, совершенные бары, сами ничего не делают, мышей не ловят, а есть просят».
К Дедку: Есть в природе прекрасные факты, неопровержимые, независимые от нашего воображения, от нашего творчества, — например, цветок. Это не наше воображение… Так и сказал Александр по прозвищу «Дедок». Впрочем, какой он старик: мне кажется, он всегда был таким.
Искание Бога, чего-то вне себя, что можно постичь и верить, брать верой, не домыслом.
Любовь: дама, похожая на голубое облако.
Хрущевские типы: Дедок. Вот человек, которого я люблю. Может быть, оттого я люблю его, что вижу в нем себя, как в зеркале, вижу свое лучшее, то, чем я хотел бы быть, что навсегда потеряно. Тут нет иллюзий. Я знаю: встречу его завтра, приду в его грязную избу, все равно я буду чувствовать удовольствие, я буду им любоваться, смаковать про себя… Идет по полю, ястреб… внимательность к глудкам… перепел… По колено в снегу… Избегает маркизы. Как живешь? Среди нужды? Что-то перепелиное… Я его… я ему голову оторву (перепелу)… И ему так грозит… И улыбается так: где, впрочем, тут хоть сказать-то… Отношение к немой: она серьезно качает… он искоса глядит… Фокус: немая забеременела. (Узнать-развить).
Map. Ив.: — Побирушка! Как мне эти побирушки надоели. Всё именем Божьим и всё в карман. На, вот!
— Вот преимущество Людмилы: все они сосредоточены на нарядах, а она вне, и несмотря на то, что друг ее вылощен.
Приходит баню опаривать. Опарила и набивает папиросы. Мама боится идти в баню, потому что гроза собирается.
— Вы грозы боитесь, Мария Ивановна? — Нет. — А если треснет? — Божье дело. От Бога не уйдешь, чем накажет, неизвестно. — В бане? — Нет, на каждом месте, кому где назначено.
Гроза… Сижу на балконе и думаю: как, в самом деле, неловко сидеть тут на пьедестале и откровенно, в виду пашущих мужиков, в виду этого Стефана, пробирающегося через двор в калошах на босу ногу, ничего не делать. Маркиза — помню — тоже не любит этого и только в исключительных случаях, когда на террасе солнце, располагается пить чай там. Прежде для бар не было этого вопроса, потому что ограда каменная отделяла красный двор от конного.
Вода в пруду перед грозой как ртуть. Она здесь зеркало: все отражает: и дом, и ивы…3емля как развернутая зеленая книга. Земля — для меня это родина, эта черноземная равнина. А потом и всякая земля. Но без родины — нет земли.
Счастливая чета монопольщика: она Греночка (Агриппина). Леонард, но не Лев.
Слухи о войне: мобилизация объявлена (в деревне).
После грозы. После грозы пруд почернел. Ласточки вьются возле него, сверкают белыми брюшками. Радуга двойной дугой, осинники до озими: в осинник выливается. Омытая побелевшая зелень озими и черные квадратики еще чернее. Лозины цветут — совсем золотые.
Подобрав юбку, пролетает по двору королева с папироской во рту. Марья Ив. пробирается домой после спаривания. Лошадь во дворе [щиплет] мокрую траву.
Радуга тает. Одни обрывки. Пруд просветляется. Перепел крикнул. После грозы стало тепло. Кукушка, омытая дождем, не так кричит. Соловей почище поет… Ставлю на окно букет черемухи. Маркиза не любит этого: «Опять веники, зацепишь и обольешь».
Сад после грозы в косых лучах солнца золотой, еще нежные полупрозрачные лепестки, почти красные. Золотой вечер, золотой сад.
Сказочный вид с террасы: черные тополя и вишняки в золоте, розовое облачко вверху, далеко это все уходит, издалека пришло. Хорош полуодетый сад. Теплынь… Громадная оранжерея. Потемнели зеленые листья. На золотом горизонте черный ряд тополей…
Маркиза: — Почему-то после бани много пьется? Вероятно, через испарину теряется. Нужно пополнить. Расслабление какое-то после бани.
6 Мая. Утро туманное, насыщенное парами. Думалось, туман только, а за ним оказались тучи, и скоро пошел теплый майский дождь и шел, шумел в саду до обеда. Все время ласточки вились над прудом, все время пел соловей и куковала кукушка под аккомпанемент дождя…
Этот дождь был предсказан Стефаном по особым приметам: рождение месяца. У Кузьмы еще вчера табак отсырел, у Никифора ломило «душевную кость», разбитую на кулачном бою.
Акулина спокойно идет под дождем. Этого дождя не боятся, не глиняные. То опогаживается, то опять дождь. Мама радуется: самая лучшая погода! Ах, как все развертывается. Завтра аллея вся зеленая будет.
А суп постный не состоится: грибов нету… Довезут ли до города рожь?..
— Сама не знаю, как нам ехать в Задонск: в пролетке или тарантасе? Если в пролетке, то можем не доехать. В тарантасе спокойно, но лошадям тяжело, — конечно, тройкой. Надо сейчас же приказать поставить третью лошадь на овес. А какая там уха из бирючков!
Ходит с планом Хрущеве, подготовляется к сражению с мужиками. «Этот разговор еще десять раз будет. Это только предварительное условие». О Лиде: «Да сохрани Бог с таким характером, как она последнее время». К обеду опять прояснело. И удивительное явление: везде, где только видна черная земля, валит пар, как из печи дым, земля горит.
— Воспарение земли! Нагорела земля и испаряется. Золото, золото, а не дождь. Много миллионов стоит такой дождь. Майский дождь дорогой. Для всего хорошо. Хорошо пролил. Теперь дня три поливать не надо. Очень хорошо! Как капуста растет, так, думаю, пройтить — ни у кого не найдешь. Для всего хорошо, хорошо вообще, преимущественно хорошо. И для огорода, и для яровых, и для садов. За этот дождь Бога благодарить нужно. Прямо Божья благодать, благорастворение воздухов и Семенов земных!
В лесу деревья все убираются и убираются… Последнюю фиалку сорвал на бугре. Первые бутоны ландышей на припаре… Даже осиновые листья хороши молодые, они как вырезанные… На елках кровавые шишечки. На липах розовые крылышки. Даже дуб хоть и нехотя, а развертывается. Ничего не сравнится с кленовыми листьями, будто это [лапы] слепых щенят…
Пока был дождь, мама читала Гоголя.
— Вот талант-то! И за то с ума сошел! А Пушкин — тот аристократ. Читала за обедом описание его крестьянской избы… — И вдруг: — Какая свежина! Я у него брала. — У Пушкина?..
Продолжаются толки о Леонарде: — Ну, кто кого победит? Шансы на их стороне. Хорошую штуку удрала с ним Соф. Алекс. И как это в таком семействе вдруг таких людей. А что если Леонард здесь умрет от ушиба… Вот штука-то будет!
Нет, сплетня — это очень серьезная вещь. Это почти поэзия быта. Если бы не было сплетни, то ничего бы и не было: люди сидели бы и множились по своим углам. Сплетня — это птица, только что вылетевшая из гнезда. Крылья уже есть, летать можно, но Божий свет так велик… И вот она без плана, без цели порхает с дерева на дерево, с подоконника на подоконник. И везде ее принимают, везде радуясь ей… Сплетня — великое дело. Встречают ее смехом и радостью, таинственным шепотом. Сплетня — уже не жизнь, но она так близко к ней, как ласточка к зеркалу пруда в майский дождь… Нужно следить за сплетней!
Что еще хочется мне написать? А вот давнее желание описать детство и любовь… Да вот, но будто жалко расстаться… Какие чудеса там, в глубине природы, из которой я вышел. Никакая наука не может открыть той тайны, которая вскрывается от воспоминания детства и любви.
Нужно только испытать сильное горе, нужно прийти [к концу] и почти умереть. И вот совершается рождение. Неведомые силы посылают утешение и великую радость.
Сон это был или… Не знаю… Но мне так дорог этот далекий, далекий склон на той стороне, эти полувоздушные деревья… Хороша тоже и огромная муравьиная кочка, ласково укрытая зеленым деревом. В ней есть белые муравьиные яйца. Можно собирать эти маленькие белые яички и тут же слушать, как где-то вблизи стонет соловьиная мать и тихо рокочет… Можно незаметно следить за ней, как она нырнет под ореховый куст… И подползти… Там гнездо — желторотые дети соловья…
И опять стонет соловьиная мать. И все тихо, тихо. Но что-то зашумело? Уж выполз на солнце погреться… Или так? Нет, не так… Желтый сухой лист сам бежит по тропинке… Сам! Почему… И безотчетный страх охватывает. Бежать! Скорей бежать из леса. Забыто гнездо соловьиной матери. Забыт мешочек с собранными муравьиными яичками. И так там останется… И другой раз к этому месту будет боязно подойти.
Круг. Как вернуть свои переживания в природу? Как раскрыть их во всю стихийную ширь? Как сочетать, что было, и то, что есть теперь, как одно претворить в другое, как слить это? В природе совершается великий круговорот. Это простой, но таинственный круг. Простой для всего мира, но таинственный для каждого в миру.
Кругом примеры… Но никто не знает про себя, не проследит: где он начался и где он кончится. Каждый вступает в таинственный круг и снова проходит то, что миллионы прошли…
Мои переживания, вероятно, обыкновенны… Но именно этой обыкновенностью я и дорожу. Я хочу выделить из себя то, что весь мир переживает. Я хочу сказать, что когда я любил, то одновременно со мной тысячи таких же, как я, и людей, и растений, и животных совершали этот круг… Я хочу сказать, что все их дыхания тревожные, все их мысли и чувства я сливал в себе… Я был велик, как мир. Это я хочу сказать.
И еще хочу сказать: как я мал был, когда оторвался от всего… Как я «маленький» цеплялся за росяной куст, за солнечный луч… Как я сходил с ума. И как из-под низу то, что плотное и прочное, исчезло, и я остался на воздухе и стал учиться летать… Великий круг завершен.
Я совершаю теперь второй круг спирали, но возле первого.
Сон в майскую ночь. Лягушки. Звезды. Покой. Я скитался в морях, кажется, в морях. Я возвращаюсь к жизни через любовь, в ее хижину, в вишняк. Я распаленный зверь. Я пробежал мимо, я увидел, что нет хижины. Но это я, распаленный зверь, пробежал. Вот она. Она лежит прекрасная, обнаженная, глаза добрые и загадочные. Она рада мне. Она готова ответить тем, что никогда я раньше и не смел подумать. И я припал к ее телу… И спрашиваю: можно? Она молчит. Можно? Она все молчит. И вот, когда все уже кончено, я слышу тихое: нет! И она исчезает… Соловьи поют, я вышел…. нет и там. Черный сад. Первый коростель [крикнул]. Сад все черный. Соловей поет. Светлее. Я отломил зелень сиреневого куста. Но еще черный… Все светает. Коростель серьезно принимается кричать. Елки, как иконостас, и через него красная тайна. Зеленые смешные старики… Петух под солнцем… И так это утро — продолжение сна. И хочется надеть черную монашескую рясу для нее. Я понимаю значение сна. Нужно было отказаться тогда от нее, чтобы овладеть ею. И теперь я отказываюсь, чтобы овладеть ею (до сих пор). Сон… Моряк.
7 Мая. Вчера вечером я вышел перед сном на балкон. Небо было слегка покрыто облаками, совсем было темно внизу. Заливались трели лягушек. Так я и заснул под эти вековечные звуки. Снится мне, будто я откуда-то очень издалека возвращаюсь домой… Где-то в саду в вишняке есть маленькая избушка, и там живет женщина, которую я любил Чем ближе я к избушке, тем сильнее охватывает меня животная страсть. Я прибегаю к тому месту, но избушки нет… Ужас охватил было меня. Но вот еще два шага в сторону — и передо мною на траве лежит прекрасная молодая женщина. Я узнаю ее черты, глаза… Эти глаза, надменные и презрительные, обращены ко мне с величайшей добротой, эта гордая женщина, может быть, и не любит меня, но она бесконечно добра ко мне. И вот меня, моряка, распалившего свое воображение вынужденным воздержанием, что-то смущает… У нее прекрасное тело… Я обнимаю его… Но что-то меня смущает… Эти гордые глаза, почему-то выделившие меня из других, меня останавливают… Я спрашиваю: можно? Она молчит. Она спокойно предоставляет мне поступать, как я хочу… Но я не знаю ее воли… Можно? Опять я спрашиваю, сжимая ее сильнее в объятьях… Она все молчит, и я делаю, что словно указано судьбой… И, благодарный ей, я хочу обнять ее последний раз, но женщины нет в моих руках. Ее вовсе нет и откуда-то издалека, издалека в ответ на свое «можно?» я слышу тихое: «нет!».
Восход солнца. Я просыпаюсь… Соловей поет. Выхожу на террасу, обращенную к саду. Раннее, раннее утро. Зари еще нет. Сад черный, черный. Еще чернее, чем раньше, потому что весь покрыт теперь черными листьями. Коростель крикнул и смолк, первый коростель, которого я слышу этой весной. Иволга тоже первая, пропели и горлинки. А потом замолкли. Но зато соловьи вот разливались как! Чуть розовело за елями. Стенка черных мрачных елей заслоняла восток. И так я долго сидел в этом черном саду, ободренный соловьем. Наконец черный сиреневый куст стал слегка зеленым. И тут закричал коростель, и горлинки заворковали, и кукушка. Вокруг черного ильма еще вилась летучая мышь, но липы, эти старые старухи, уже зеленеют. Какие они смешные в своем полуодетом наряде… И вот за стеной елей, как за черным иконостасом, показалось красное пламя… Все пело, я ушел…
В восемь утра. Единственное утро… Чисто выметенная аллея. Золотые иволги и всякие птицы… И всюду легла зеленая сень… Я знаю, это мне снилась Анна Ивановна Каль — как же это странно, сколько я думаю о женщинах, выискивая себе героиню для моей повести, а о той, которая ярче, интереснее, добрее всех ко мне, забыл. И герой… Алек. Фед. тоже…
Поездка в село Крутое…
Туда: Трегубово — Маслово — Соловьево — Бороково. Крутое. Оттуда: налево на бугре — Братки — Сухинино — Завражки — Пальна.
Усадьба Стаховича Алек. мне окончательно не нравится: манерно и на иностранный лад. В старой усадьбе хороша ограда — обыкновенная, каменная, полуразрушенная, и с нее свешиваются там и тут цветущие черемухи… Налево с горы виднеется трегубовский лес, и где-то на пригорке несколько хижин, похожих на грибы. С этой стороны усадьба Стаховича более понятна: это один или два из холмов у реки, но не голых, как везде, а покрытых лесом и садами. Впереди народ возвращается из церкви, будто стая черных птиц. Спешу подъехать к ним, спросить, где дорога в Маслово. «Эта дорога, поезжай все прямо. А ты чей? Маслово — громадная деревня». Пока я спускаюсь и поднимаюсь на гору, дуга съезжает набок. Молодой мужик возле кирпичного дома помогает мне. «Где ваша церковь? — спрашиваю я. — В Соловьеве. — Как же народ-то шел из Трегубово? — А это другая половина: у нас две половины, одна четвертного права за оврагом, а другая душевая. — Где же лучше живется? — Душевым лучше, там ровнее, нету совсем безземельных. — Теперь сравняется и у них с вами, теперь новый закон. — Да, закон, что это такое? — Укреплять и продавать землю, чтобы кто-нибудь скупал и хозяйствовал. — А тех куды? — Переселять. — А вот так мы и думали, укручивать, значит, нас. — И в лице его мелькнуло что-то весьма недоброе. — Ну, до свидания. — Час добрый».
Спрашиваю кого-то, как проехать в Соловьево. «Очень просто, сама эта дорога: поедешь вниз, а потом подымешься направо, и тут будет лес, и мимо леса налево, а там столб, и от столба опять вправо, а там спросите».
На самом же деле Соловьево почти примыкает к Маслову. При выезде из Маслова ложок, и на другой стороне на зеленом лугу под лозинкой сидит молодая чета. К ней подходит малый в белой рубашке, в валенках и с гармошкой. Так славно играет, и так славно склоняются над ними лозинки. Подходит и подает ему руку, на нее не обращая внимания, подает и снова играет. В Соловьеве у дороги на камне устроились два мальчика. Тут строится новая церковь, которую я принял за марево… По пути в Горшково как-то особенно глядят на меня со всех сторон свежие дома, отсюда далеко, далеко видно: и Погорелово, и Сухинино, и куда только глаз ни окинет. Тепло. Впереди неизменное марево: к трем лозинкам на горизонте подбирается океан воды, и лозинки поднимаются на воздух. Зеленая озимь плавится, и ветерок гонит дрожащий зеленый дымок. В Борокове весь народ на улице. За это время успели пообедать и высыпали: палевые, желтые, сиреневые юбки… Под лозинкой, толстенной и неожиданно оканчивающейся тонкими, как пальцы, прутьями, сидят и беседуют две женщины… Везде на заборах: там юбка, там штаны. Церковный сторож в Соловьеве в красной рубашке выбежал из церкви и, сделав руку козырьком, впился в меня. И здесь то же.
Наконец и Крутое. Хозяин Василий Евлампиевич Сазонов выходит мне навстречу, коренастый, держится с большим достоинством, даже в мельчайшем движении, поворачивании головы угадывается администратор… Тактичен, политичен.
— Закон… Да разве мужик понимает? Мужик — это топор источенный. Я им объясняю: 1) польза закона, что у кого есть дочь, может дочери землю оставить, 2) польза жене, за женой можно землю оставить и 3) если с обществом не согласен и хочешь хозяйствовать по-своему, к примеру, клевер сеять или томашлак, — то можешь один быть. Для трех вещей хорошо. Слушать не хотят: ты, кричат, заодно с ними, ты от них денег получаешь. И во всем виновники ораторы… Куда же, говорят, девать слабосильного человека? А я им говорю: законы издаются для мужественного человека, а не для слабого. Оно, положим, действительно…
Я поддакиваю и говорю: — Вообще, по-моему, закон несправедлив…
— Вообще, — сейчас же соглашается он, — вообще несправедлив и по преимуществу.
С этого момента он угадывает во мне протестующего человека и становится откровеннее (вскрывает себя) — на два фронта работает, и на оба добросовестно.
— Разве можем мы люцерну сеять, или клевер, или томашлак. И что такое томашлак, разве это мужик знает, на что годятся его семена… Сей, говорят, томашлак, и сыт будешь, и скотина сыта будет, и кваску попьешь. Как я могу сеять то, что не знаю: я должен до нитки знать. По 250 р. десятина земли! Да это чахотка! Эти хутора — чахотка! А сколько тут попуты! — Таинственно шепчет: — И много виновато во всем внешнее начальство. — Какое? — Которое поближе к мужику. <Приписка: они хоть говорят, что внутреннее, а я думаю, внешнее. Внутреннее начинается хотя бы [с] министра внутр. дел, оно и добра желает…> Народ сейчас разделяется на три категории: те, которые с социалистами, те, которые против, — это небольшая часть, — и третьи, которые чуть-чуть к социалистам не подходят. И все вообще меня не слушают, селятся только, чтобы землю захватить, а вот как война — так опять на три клина…
По-настоящему надо бы переселять народ, ведь это были бы живые стены… от врагов. А теперь только ждут войны…
— Я другой раз всю ночь думаю: как вывести народ, думаю, думаю — куда ни кинь, все клин. И так к тому прихожу, что Бог… Он выведет.
— На Бога надейся, а…
— Да все-таки от Бога-то это, Он ведь допустил все это, не может же быть, чтобы Господь милостивый — и вот погубил бы целое государство. Первая трудность найти таких людей, чтобы народ в них верил. Где найти таких людей? Как вывести… Как найти таких людей, чтоб не хапали и к мужику близко стояли? Как вывести? Бог.
— Но ведь Бог иногда очень сердится, ведь погубил же в двадцати городах в Италии… так и нас…
— Так и нас накажет… Например, Франция… Ведь оно опять к тому же придет… Очень просто… Допустим, что я хорошо придумал… думал, думал и говорю: вот как народ надо вывести… Подговариваю с собой других… сделали резолюцию и устроили… примерно ввели одноконный плуг, а в это время другой придумал двухлемешный плуг, он, говорит, и пласты переворачивает и корни вывертывает… Я только успел, а он уже делает новую резолюцию. И так все выше и выше… Ведь это столп получается… а приходят ведь опять к тому же… Примерно, мой плуг одноконный — одно с сохой… и будто столп с одной стороны, а с другой плуг.
— Но так же всегда, всегда так и должно… как же по-вашему?
— По-моему, нет: выдумал однолемешный и подожди, пока все его введут, а потом уж вводи новое, а то стоп — и приходят к тому же… <Приписка: сладкое-то каждый проглотит, а вот горькое-то подавится и поперхнется…>. Думаю, думаю как вывести… Бог, только Бог выведет… Вот Моисей… Фараон… Казни..
Не финти.
Приходит мужик и говорит: участок хотел купить, все было приготовлено, а ораторы нашли «облаката»[4]и ухлопотали землю общиной купить… И остался без участка… заседатель и старшина из ораторов… В Германии как хозяйствуют… Приезжает какой-то путешественник в город: «Извозчик, — кричит. — Подождите, окоротитесь, здесь есть люди более вас образованные: тем нужно вперед». Когда те разъехались, ему подают лошадь. Свезли в гостиницу, дали номер, спрашивают: «Не желаете ли осмотреть. — Мне больно хотелось бы поглядеть, как у вас мужики живут. — Так что же, поедемте». Приезжает путешественник на поле. Подходит к мужику: ты, говорит, чей, откуда, рассказывай. А тот вынимает записную книжку и говорит: «Вот, извольте поглядеть: сейчас поедет государственный контроль и спросит меня, сколько ты борозд запахал? Как же я с вами буду разговаривать?» NB. К люцерне: вот тоже Димчинский велит рожь рассаживать. Мысленное ли дело? Да он потребует, так десятину рассадишь, вырастет ли у него солома в три аршина и колос в четверть?
Система выборов:
— Почему вас не выбирали в Государственную думу?
— Да ведь это надо было бы с Петром Петровичем (земский начальник). Он предлагает…Соберутся мужики… Галдят… Ведь понять так ничего нельзя, что галдят. Приезжает земский начальник: я со своей стороны предлагаю такого, хошь тебя бы, к примеру. А я со своей стороны тоже не плошаю, суну и мужикам посулю вина поставить. Вот они и галдят опять: а по нас так что, хоть и тебя выберем. И выбирают.
NB. Земля Божья! Да ведь и я Божий. Так что из того! А капитал нужно нажить. Я на капитал землю куплю. Глупости! Общая. Да ты наживи. Я свою борозду так провел, а он не так… Так как же общая?
NB. Они говорят: как в Германии, как в Германии (на кол скотину сажать). А он привяжет к колу лошадь, а другой сел и уехал. Если бы воров вывести… А знаете, и очень просто вывести… Я это придумал… Приказ от губернатора, чтобы в волостях на каждую лошадь была [своя] книжка и чтобы при продаже отрывать… Вот и все. Очень просто перевести воров… И смотрит просветленный…
Мы едем на участки логом. Возле деревни имение Афросимовой, сад в 40 десятин дает 5000 дохода в год. Хозяйка Луиза Ивановна, была гувернанткой при детях. Афросимов ту жену посадил в сумасшедший дом и на этой женился. Деревня Дубовый Дол, тут имение М. И. Поповой продано крестьянам. Бабы гордо несут траву в мешках из своего сада, другие, разодетые, прогуливаются в своем саду. На первом участке мужики разгуливают хозяевами: У одного нос — похож на смирного индюка, другой — черный, красивый — похож на Сашу, мысль вспыхивает и исчезает, так что в спокойном состоянии с ним нельзя говорить, замолкает. Третий все время говорит, лицо удлиненное, бледное, ругается. «Саша» к Сазонову: ты камень вырыл — заплати. Сазонов солидно: а ты мне заплати за то, сколько мне стоило выкопать. Тот, боясь «сурьеза», смеется: так-то и я к тому говорю; в этом коротком разговоре мелькает все: и административная сила, и «прижим» мужика, и бездна тех мужицких отношений (мелочных — хозяйственных). Навоз вывез. Зачем бы вывозить, говорят, навоз такой, что все так вырастать будет, и пахать не нужно ничего (смеются)… — Как вы будете хозяйствовать, на три поля или на четыре? — Пока делим на три, а там как велят, слышал, прикажут на четыре поля, а как мы не понимаем этого, так ничего и сказать не можем…
Бледный, длинный, ругается из-за скотины, это садок, это клетка. — Зачем брал? А три осминника. — У другого шесть десятин, но по правилам нужно из них 3 продать, если покупать участок, а это невыгодно: за ту платили три рубля, а за эту 20… — Так продашь и уплотишь долг, и здесь меньше [платить] будешь.
Пар обложили податью в 25 к. Землю купили, надо пахать, а он не дает: трава на пару. И свой карман. Ругают. Мужик 10 раз ходил в город (я его видел), чтобы выкорчевать кустарник. Нельзя. Наконец приходит, кому-то продал…
И невыразимо тягостное чувство охватывает: есть что-то такое в земле, отчего каждый, с ней соприкасающийся, становится низменным, пошлеет, есть какая-то особая власть земли. Очень серьезное настроение (и у Дунички тоже). Только и есть надежда на тех людей, кто ничего в этом не понимает.
Уезжаю через Бродки. Везде праздник, группы с подсолнухами… В Сухинином нападают собаки. Ужас охватил меня. Мчусь. Из Сухинина еду низом… приезжаю к горе: камнеломни, и завалили дорогу. Ехать некуда. Наверху в камнях малые дети. Ужас их охватывает: бегут с криком в деревню. Одна маленькая отстала, ревет… Хочу успокоить, ревет сильнее. Мать выбегает: ты почто детей напугал, — как наседка. Еду верхом. Еду низом. Шалаш… Бахчи… Хорошо, наверно, жить в шалаше… в усадьбе Стаховича. Тут старинный сад, деревья уже и на ограде, и пение соловьев раздается особенно звучно. Внезапный холод.
8 Мая. День очень холодный. Стефан: градок где-нибудь выпал. Прохолодалось. На небе очистилось. Вот и дался мороз. Этот мороз невредимый. Так кое-где на навозе лежал. Садовник: огурцы на всходе, и ничего. Рассада сама собой ничего, нешто уж дюже ударит, и то только пожелтит, а не убьет. Легкий морозец, росой обдало — и пропал. Караульщик ушел, и Бог с ним! Такие люди не жильцы. Ни обут, ни одет, ни сыт, ни голоден, а говорить мастер: визгу много, а шерсти мало! Вот я, про меня никто не скажет, etc…
— Майскую травку кушаете? Пользительно, очень пользительно. У нас это сергибус называется. — И у нас сергибус — все равно, что у вас, то и у нас. Это все единственно. Вот еще снитка есть, щавель есть, баранчики. Очень пользительны майские травы.
За чаем мама беседует с М. И. — А я говорю, погода хорошая, делать нечего… Вот бы пришла. А то придет, ни к селу, ни к городу. — Телок околел. — Захолодало что-то вчера с вечера. Лидя капусту высадила, говорят, ничего. Мошкара — вот нехорошо. А холод капусте — ничего. В холод только не растет: земля садится… А дни-то стояли. Какие дни! — У меня, М. И., какое горе случилось: поехала я к Л. А., говорю: утку загоните. А они не загнали. Приезжаю: говорят, одни перышки остались, 20 яиц осталось, такое горе! Советую курицу на утиные яйца посадить. — Вы-и-ведет! Выведет, ничего.
— Нынче, слава Богу, корова Машка отелилась. — Слава Тебе, Господи… И быка опять… Ну те-с! — У П. Н. околел опять теленок. А теленок хорош был: на ноги сел. Поднимают его. Все думали, пройдет, пройдет, выходится, надышится. И вдруг вечером околел. И вот тужили! Как по ребенку. У него ребенок-то семи лет умер. Семи… Хороший теленочек был. И вот тужила: до чего дошла, что ударилась наземь и ревет, а потом на кладбище бросилась. Плачет, падает. Подняли, расходилась, и ничего. А то с ума сходила. Трудно за нею ходить. Все бы к осени-то выходился. Не покупать. — Народ валит к обедне, а батюшки нету. Батюшкиному [делу] год, батюшка уехал… — И посейчас все плачет по телку.
— Церковный попался вор (домовой). Ну вот он с ним знаком, на воре шапка горит. Позвольте ваши вещи. Оказались церковные вещи. И оказался у того извозчика выход, и сколько там церковных вещей! А нам-то пропажа неизвестна. И слуху нет!
— Вчерась вот… — Ну те-с… — Рассказ. — Вот те раз!
— Да, я у о. Афанасия про елки разговорилась. Хочу, говорю, елки сажать. А жена ему говорит: какие глупости! Вот те, говорю, раз!
— Имение Стаховича. Он не глядя купил. Хозяин приезжает — какую гадость купили. А Ив. Мих.: я дурака нашел, а этот еще дурее. — Ив. Мих. выручил…
— Да, у него заведено.
— Роса! Вечером маленько дождь заморосил. Роса (после возвращение к погоде).
— У них деньжонки были только на переверть. И горюют же теперича.
— Как-то не в руку. Только всего и делов! И слуху не было. Присылают письмо: Стрекоза (белая лошадь) ушла. А живет он, где у него родословие. И пишет только: Кате кланяется, Наташе. Этот год он озолотел. Гордец. Горд. Не одобряют мужики: вина не подносит. И много ли им нужно: рюмочку, а это им много… Его, Стаховича, мельница подорвала, а тут еще два ветряка выстроили. Помол был хорош. Завидно было. На отдание Пасхи служба, как в Пасху.
— Что же, старый пономарь жив? — Худо-ой. Декокт пьет. Бабка сказала, хорошо, только слабо, и только сомины не есть. Потом мазь дала. Как стал мазать, так чувствует себя нечувствительным, все одеревенело. Захожу к нему. Чай налил. Не хочу. Ай вы [брезгуете]? Я, говорит, аккуратен (сифилис).
— Батюшка покойников сам подымает (не диакон).
— Новый церковный караульный такой догадливый, такой уважительный. Так, М. И., вы думаете, яйца под курицу? — И будет ходить. Или корыто воды поставить, и будут плавать. И они ведь льнут к ней. Они плавают, а она на берегу: квох, квох… Потом бросит… И утки ведь скоро бросают… К осени все равняются. Дети не по ней. Она все копается, а дети… Она бегает — дети за ней бегают. Случается, случается это: сама ли по себе, убьют ли, так под курицу. И под галок сажают. У нас была курица, так и называлась: Галка. Жалко даже резать было. Выводят. Теперь, говорят, паром выводят. Ведь вот и подкладки (яйцо холодное, чтобы курица сидела) выводятся. Пропала, пропала курица… Цыплята под амбаром. Ее (мать) за ножку привязали и вывели цыплят. А она у них, как запометная…
12 Мая. Мороз весной.
Восьмого уехал с мамой в Задонск. Вернулся — все так же холодно, все в том же положении растения. Стыдь, говорят, была — страсть! Бог знать что. Хлопья, палки сухие-рассухие летели, свету не было видно. Работ на поле никаких. Велели землю «лешить» для возки навоза.
От мороза полураскрытые листья на липах стали как опущенные ладони, на дубах словно тряпки, [клены] опустили вниз пальцы. Нет ничего хуже этих холодных дней весной. Свежая зелень — [нежная]. Насильно остановленная жизнь, как неудачная любовь. На ильмах этими морозами убило листву, она осыпалась зеленая. Кто-то невидимый, неизвестный для своих дел остановил эту нежную жизнь… Говорят, какой-то циклон…
— Вот, вот, — подхватывает Ксения, — циклоны эти мерзкие какие-то.
Она, Ксения, по рассказу Лиды, стояла на лестнице, выставив пузо, и бранилась перед раскрытым нужником: русский народ перевешать надо. И для чего только нужники строят, такая мерзость раскрытая стоит…
Поездка в Задонский монастырь.
I. Сборы. Мысль поехать в Задонск была раньше. – Я, — говорила мама, — в один день причащусь… — А как же исповедоваться-то, — подхватила Лидя, — ты не младенец! — Ах, исповедоваться.
В пятницу как-то сразу собрались, и начались хлопоты. Послали за М. И. — Вы побудете без меня? — Отчего же, побуду. — Лидя протестует, она одна может заменить маркизу, но мама ей моргает… — Хорошо так собраться! На случай, кто приедет, есть сыр, есть грибки, есть солонина, сухая селедка. С чаем, когда приедут, не спеши… (может, и так уедут). Отчаивается: — Нет, не соберусь я, и тут делов, и там делов, ноги заболели ужасно. — У кого ты будешь исповедоваться? — Исповедуюсь как-нибудь. Там монах у раки стоит. Волосы седые, кудрявые… — А тебе все еще кудрявых хочется! — Вот в Оптиной монахи постные, а в Задонске щеголеватые, надушенные, каблуками щелк, щелк, подошвами шмыг, шмыг.
Передает хозяйство: вот ключи амбарные, вот сундучные, бумаги. Шепчет потихоньку о бриллиантах, о вещах, моргает усиленно… И много, много всяких сборов. Даже сундуки перетряхали и почему-то вывесили меховые вещи, может быть, потому, что маркизе по случаю холода потребовалась шуба.
Вся эта поездка возникла так: стали смотреть календарь, чтобы узнать, как велик будет Петровский пост, и вот оказалось, что Троица на носу, а поездка должна состояться до Троицы.
Путь в Елец: красивы эти черные головы грачей в зеленой озими. Батюшка встретился… Маркиза очень плохо <нрзб.> на ветру. Знакомые мужики встречаются. Стадо овец и коров… Маркиза внимательно рассматривает коров, вымя, цвет. Она любит молчать дорогой, на пути в ее голове роятся планы… Хорошо бы где-нибудь симментальскую телочку достать.
В Ельце иду к Черняховскому. При всем моем уважении к нему — остается от его благородных речей некий раздражающий осадок. Капелька польской крови преображает русского человека. Не потому ли это, что исчезает вопрос об отношении к народу?.. Русский народ для поляка не представляет никакой загадки.. Судя по тому, что говорит о себе Черняховский, смысл его деятельности в Ельце — это спасти земскую библиотеку и общество взаимопомощи учительниц. Можно ли этому поверить? Не то ли же самое у Ивана Алекс. с его Элладой? Не та ли пустота внутри, не то ли неудовлетворенное самолюбие'.. Но, может быть, это все оттого, что в глубине души [я] давно уже потерял веру и вкус к прогрессивной деятельности… К этой безвкусной и квадратной интеллигентности.
Проходит ночь… Может ли быть глубже падение? Жизнь свилась в керосиновую воронку над моей головой и обливает меня вонючей жидкостью, и нет ясного сознания, воли, что нужно это поджечь, чтобы все это сгорело вместе со мной…
Легкомысленно сменяются приступы тоски и радости. Я беру из них высшие точки, это меня утешает, это кажется мне смыслом. А между этими [высшими] точками — приступы…
Мама брюзжит в номере. Невозможный характер. Я, удрученный ночной бессонницей и воркотней, смолкаю на всю дорогу от Ельца до Задонска…
Холодно. У самой дороги свиньи собрались в кучу, положили друг на друга головы и уснули. Такая идиллия! Кучер усмехнулся. — Хорошо? — говорю ему. — Хорошо! — отвечает он…
Мне кажется, будто я лежу на дне какой-то огромной бочки с остатками огуречного рассола, и лежит возле меня всякая дрянь: обрезки картошки и лука и головки селедок… И все это воняет… И сам я такой же…
А наверху небо. Облака рядами, рядами как отваленные плугом синие пласты с золотыми верхушками. Такое чудесное поле' А снизу из зеленой озими с завистью смотрят туда черные головки грачей…
В этом припадке тоски совершенно отчетливо я представляю себе души знакомых людей. Стоит назвать имя, и сейчас же вижу душу в каком-нибудь образе. Вот Ксения Николаевна. Душа ее похожа вот на этот низенький каменный столбик у шоссейной дороги. Никакие ветры не свалят этот крепко врытый столбик. Нет никакой силы, которая могла бы повернуть этот столб, низкий и твердый. Весь мистицизм разбивается об этот столб, потому что он может сказать: я уже давно умер, я очень умный столбик. Я победил самую смерть, я окаменел…
Душа маркизы — два камушка: добрый и злой. Вокруг камушков ожерельем вращаются мысли. Придется мысль на добрый камушек — хорошо, придется на злой — плохо. Иногда ожерелье быстро, быстро вращается, и все мелькает. Иногда останавливается на злом камушке, иногда на добром. Но долго ни на том, ни на другом не останавливается.
Душа Черняховского похожа на дрожину, катящуюся по чугунным рельсам: гремит, дрожит и катится, и все прямо, прямо по линии.
Чья-то душа похожа на — <нрзб.> страдающую… Да, это душа Иванюшенкова. Она вечно балансирует: на одной стороне нажива, на другой Бог.
Маленькая часовня на пути к деревне. Кто ее поставил? Страдающая душа. На одной стороне кредит, на другой дебет + сальдо = часовня. А может быть, это не очень плохо? Может быть, эта часовня и кредит — только балансы всемирных весов… Религиозное чувство — это тонкое чувство жизни. Весы колеблются вечно… И что за беда, если купец ставит часовню, самоед одевает свою куколку в олений мех, я создаю какие-то туманные ценности… Одно и то же в разных формах… Дело в форме… Спор за форму… Форма оскорбляет нас, а не суть… Форма сознания религиозного. Но мы стоим вне этой формы (купеческой), мы стоим вне их культа, у нас свой культ, а всякий культ извне неприятен…
Еще одна душа как толстое бутылочное темно-зеленое и треснутое стекло…
Каждого человека, который мне приходит на память, я вот так могу представить. Говорят, что все эти образы есть образы собственной души. Если бы моя душа была чистая, то я видел бы вокруг себя только чистые души. Когда охватывает счастье, то все люди кажутся прекрасными. Когда, вот как теперь, душа погружена в тьму, то выплывают лишь карикатурные образы… Всё во мне… Весь мир во мне… Но я? Ведь я не знаю, откуда я начался, где кончаюсь, не знаю, что будет завтра со мной. Значит, с одной стороны, весь мир, который я представляю и оцениваю, есть мой мир, мое создание, — но, с другой стороны, я, творящий этот мир, весь связан по рукам и ногам, я пришел из другого мира, и там уже неизвестно, кто мной управляет… Но в моей воле устроить свое поведение к тому высшему так, что буду приводить себя в согласие с ним и больше и больше буду узнавать тот мир… Я не могу его узнать, но я могу чувствовать его и как бы знать… Это так же сильно, как и знание, так же реально. Это высшее, вероятно, и называется Бог?
А то, что мучило меня сегодня ночью, — это есть дьявол?.. Как я представляю себе Бога? Это что-то похожее на таинственные голоса перед зарей; когда в саду полумрак… А также и на те настроения, когда солнце садится, похоже на звезды…
Как я себе представляю дьявола? Это то сладкое ожидание ночью… ночные замыслы, подхватываемые какой-то силой, неумолимо влекущие к чему-то, [к] унизительным вещам… и кончающиеся стыдом и презрением к самому себе…
Почему я не хочу прервать дьявольское… Потому что, если оно и заводит иногда в ту бочку с огуречным рассолом, то, с другой стороны, приносит и счастье творчества… Впрочем, тут мой анализ кончается, и, вероятно, последнее неверно, и я тут не разобрался…
Какие-то «Вороновы дворы». Тут раньше мама останавливалась для отдыха. Задонск показывается издали. Так до сих пор много черепичных крыш. Он расположился на той стороне Дона. Река течет на дне очень широкого лога с очень отлогими распаханными зелеными берегами. Въезжаем под арку колокольни на монастырский двор. Швейцар в гостинице в овчинном тулупе и шапке, с лицом монаха, испытавшего многие мытарства. Послушник-служитель, тип безликого монаха-сироты.
— Что можно поесть? — Уху из бирючков… потом котлеты… — Маму стесняет прислуга-монах. — С теми, — говорит она, — легче, а то как-то… Какая уха из бирючков! Григорий Иванович съедал их здесь на 14 р.
Заказывает обед, а пока идем к обедне. У ворот, у стен нищие сидят, как два серых камня. Высокая каменная лестница, по ней направо и налево нищие с протянутыми руками… Церковь полна. Мы пробираемся через толпу к мощам. Мама становится вместе с другими барынями за гробом. Я внизу… Мне видно, как прикладываются с обеих сторон гробницы: с этой и с той… Как темнеет, как стареет лицо мамы в церкви. Та ли это… буйная маркиза, то ли это боевое лицо, когда она воюет с мужиками при заключении договора! И вот эти люди как-то деревенеют в церкви, будто это фотографии людей, а не люди. В церкви больше простонародья глухих мест Воронежской губ. в национальных костюмах. Виднеется лицо девушки невинное, глаза как роса… У раки стоят два монаха: один седой, кудрявый, с картинными поклонами. Я уже готов был поверить в искренность его молитвы, как вдруг во время прекрасного поклона он откровенно зевнул. Другой монах с гордо выпяченной грудью не молится, а воюет с небом, а глаза узенькими и хитрыми [щелочками] внизу. Оба монаха следят за тем, как прикладываются с той и другой стороны.
Хорошо крестится простой народ. Наметит точку и несет голову вниз. А с другой стороны тоже. И часто сталкиваются. Красиво, когда сталкиваются молодой парень с девушкой. Иные подходят под благословение к седому монаху… Почти все передают ему иконы, образок и крестик для прикладывания к мощам. Покупают масло и тут же его переливают в св. монастырские сосуды, чтобы горело его масло. Когда подходит прикладываться дама в шляпке, то монах сейчас же открывает руку в перчатке с вырезом на пальце. Как только шляпка покажется, так сейчас же отодвигается кусок парчи… Очевидно, это для того, чтобы белая перчатка не портилась от простонародных губ.
Заглянул на клирос к поющим монахам. Почему так неприятно глядеть на эти разбойничьи лица в длинных, хорошо расчесанных волосах и мантиях… Один, молодой, ужасно фигурничает… Маркиза подходит к старому монаху у раки, улыбается по-светски, просит себе исповеди. Но монах указывает ей на очередных духовников. А народ все прикладывается и прикладывается. Запах… Хорошо прикладывался урядник: как он взошел на ступени, как он начальственно взглянул на людей, и как он не донес крест до другого плеча, а застрял у груди, но приложился, как начальник…
Я думал о том, как эти символы приспособлены к народу. Как, с другой стороны, они непрочны, как невозможно возвращение к ним. Как вообще непрочно религиозное дело, основанное на [почитании] этих вещей.
Церковь пустеет… Сор и запах… На лестнице обдает звоном… Облако звону!
13 Мая. Пение птиц — волны морские.
Сквозь сон на заре я слышал пение птиц в саду. И мне казалось, будто это волны играли… Соловей — как основная холодная [волна], иволги — верхушки волн, поднимаемых солнцем.
— Туман? — Да, роса. Такая роса. Даже на дворе остаются зеленые следы от ног Стефана.
Продолжение поездки в монастырь.
Мама исповедовалась у Израиля и пришла в восторг: — Ну, попался! Образованный, рассуждает. Обратил в веру. Какие штуки задавал. Большое, большое облегчение чувствую. Я ему про мелкие грехи не говорила, а все про веру. Он спрашивает, верите ли во Христа, что он действительно был… Нет, говорю, сомневаюсь… Он на это прочел главу из Иоанна. Но я как-то не прониклась… Котлеты, какие гадкие котлеты нам подавали, вспомнить противно. Ну, хорошо, а как, говорит, отношение ваше к рабам? — Плохое, очень я раздражаюсь и бранюсь, но живут у меня долго. — Ну, значит, у вас неплохо. Терпения вам нужно. Главное, не осуждайте никого, если осуждаете, значит, это все в вас есть… — А какой славный номерочек!
Первый визит к Леониду. Леонид — старинный знакомый мамы. Монах-ловелас… — Он был большой ухаживатель, ступай к нему. — Да сейчас всенощная, он молится… — Будет он молиться! Он не особенно… — Он очень рад будет! — сказал монашек.
Живет он в домике, окруженном цветниками. В передней никого не было. Я прямо прошел через столовую и кабинет в спальню. Монах лысый с остатками всклокоченных волос лежал на кровати… «Вот так ловелас!» — подумал я. — Так и так, говорю, я от Марьи Ивановны Пришвиной, я занимаюсь литературой. — А, — обрадовался он… — Садитесь, острого слова борзый писец! — И привстал на кровати… — Павел! — крикнул он, — дай папиросу… — Он начал либеральничать, бранить монахов, и так это было неприятно: нет ничего [хуже] неверующих и бравирующих этим попов. Обругал Синод: — Там мечтают, а семинаристы не хотят идти в попы. Перед пожаром крысы переселяются из домов, так и со священниками. Попы невежественны. Посмотрите на попа: как он держится, как он засмеется: ни бес, ни хохуля. Я это хорошо знаю, я сам был в семинарии и сам бы был таким, если бы не случай. Попал я в деревню к помещику учителем и кое-чему подучился… Знаете, я больше даю своим посетителям, чем они… Я вам расскажу о себе, а те вопросы предоставим астрономам. Нуте-с, изволите видеть, когда кончился срок моему учительству в деревне, я должен был приход взять, невесту искать. Кликнул клич и такую нашел раскрасавицу… Ну… что же мне с ней делать? Матушкой в деревню устроить… Нет, не хочу… И решил не быть попом, а поступить в монахи… С монахами управляться я умею отлично… Нуте-с…
(NB. Загадочные отношения с матушкой. В Петербурге есть некий штаб-офицер Снесарев, руководитель газеты «Голос правды» — он сын этой неудачной матушки.)
Нуте-с, как поступил я монахом, захотелось мне видеть свет, природу, путешествовать… Я притворился больным, подделал с доктором свидетельство, и отправился я на Кавказ. Целых четыре месяца я лазил по горам, знакомился с барынями, хорошо провел время… Потом вернулся назад. Часто ездил в Елец. Святитель Тихон называл Елец своим Сионом. Его очень почитали там. Иногда я приезжал туда с мантией святителя. Служил там… Как я служил! Вы слышите, вероятно, и так, какой у меня голос. Очень меня любили. Я был ручной монах. Такие пиры задавали! Какие там повара были у купцов! Раз в одну из этих поездок Попов сказал: очень хотелось мне съездить ко Гробу Господню. Я эти слова намотал на ус, и в следующий раз выступаю с таким предложением: предстоит в скором времени перенесение мощей св. Николая [из] Бари. Едемте туда, а оттуда в Иерусалим. Едемте, говорит он. И вот мы поехали. Были в Вене, Париже, Венеции… Катались на гондоле. Ведь я там в светском платье был, в соломенной шляпе. Сел в гондолу и запел: «Гондольер молодой, ты в Гренаду спешишь… взор твой полон огня». Так вот, гондольеры ахнули и дивились. В Ватикане я виделся с папой… В Бари я надел рясу, епитрахиль и отслужил на славянском языке. Многие плакали от моей службы. В Иерусалиме я служил так, как никогда. Я представил себе, как Господь въезжает на осляти, как… Арабы, турки, армяне бывали у меня, просили меня остаться, но я уехал.
Был такой прародитель народный Антон Евсеич. Раз он забрался ко мне в школу. Слышу — бух! Кто это? А это он партой гремит. Ты, говорит, меня не замечал, а я вот о себе напоминаю. Потом взял палку и прошел в ворота и кричит: «Здравствуй, князь в золотой короне…» Потом был еще здесь один монах, человек неглупый, не скудный. Он тоже мне подарки подарил — архимандритский перламутровый крест. Вот он висит! Мне тогда и в голову не приходило, что я буду архимандритом… Нуте-с, изволите видеть, пока что, а меня сослали настоятелем в монастырь на болоте. Долго ли, коротко ли я там был, опять назад вернулся, и вот скоро стал настоятелем, а потом архимандритом… И вот теперь жду смерти, прихожу к общему знаменателю.
Монах попробовал встать и не мог… Солнце заходящее ворвалось в комнату, ударили в колокола, волны звуков ворвались в окно. А монах поднялся и ухватился за стенку кровати. — Позвольте, я вам помогу. — Нет, не нужно… у меня вот тут назначено, — и протянул руку к гвоздику в стене, потом к притолоке и так перебрался в кабинет… Тут показал свою коляску.
— Вот портрет святителя Тихона, писанный красками. Это единственный портрет: смотрите, как выражены смирение и воля!
— Все-таки вы жизнерадостный человек, — говорю я.
— Да-с, да-с! А о прочем умолчим… Бокль сказал, что это от состава элементов… легкие дышат хорошо, мускулы крепкие, желудок пердит здорово — вот и сангвиник. <Приписка: где-то он утешал вдову: можно ли с таким капиталом плохо жить…>
— Вот книга. Я не знаю автора, вот он пришел к другому результату… Это все от состава элементов… А впрочем, жизнь, знаете ли, устроена прекрасно, Господь все сделал хорошо, а люди не умеют ею пользоваться… Как это хорошо понимают народные прорицатели! Как они понимают… Посмотрите эту фотографию. — Он зачем-то дал мне фотографию одного красивого молодого человека. Я подумал, не сын ли это его? Потом стал показывать открытки… Множество открыток из России, из-за границы с самыми трогательными надписями. Очевидно, любимый многими человек… Ландыши, полураскрытые розы… — Эти вот ремантантные розы я получил от своей гурзуфской приятельницы… эти синтифолии из Крыма, эти… Ни одна барыня не уходила от меня без букета…
На другой день я привел маму к этому старику. Он очень долго одевался, наконец вышел. Мама ужасно волновалась и начала готовую речь: — Мы встречались с вами только три раза. Но три знаменательных… Первый раз я видела вас на исповеди, и вы оставили на мне сильное впечатление. Второй раз — скверное, окруженный дамами с шампанским… Третий раз — опять хорошее, я слышала вашу чудесную службу…
Старик все время стоял, держась за притолоку, и слушал, очевидно, силясь угадать в этой женщине одну из своих поклонниц… Сели и стали говорить о старости, о тех, которые умерли, которые живы еще… Пришел еще о. протоиерей с каменным ликом.
— Старость — это грех… Грех, иначе говоря, вред. Дьяволы всячески стремятся сделать людям вред. Бог сверг бесов за гордость… Если вы будете гордиться, то не сойдетесь с людьми… вот вам грех — вред… Если вы будете, etc… разные, разные грехи… Грех, другими словами, вред. Но, с другой стороны, это все ведет нас к счастью и прогрессу… Люди стремятся избежать греха-вреда и устраивают жизнь лучше… Вспомните, как жили в наше время… Вот, бывало, вот такая барыня-помещица, как вы, позовет скорохода: вот тебе письмо, это к Вареньке, а это к Катеньке, и отнеси, и вернись сегодня же. А Катенька и Варенька за сто верст живут. Или вот щи морозили, отправляясь в путь, когда ездили с молебнами. А в настоящее время, etc… Человек, говорю вам, есть сосуд большой и маленький, налейте в него много — он лопнет, мало — сморщится… Нуте-с, изволите видеть…
— А как же старость-то, — говорю я, — железные дороги само собой, а как же старость?
— Мне кажется, силой духа можно победить старость… Вот святитель Тихон.
— А что же святитель Тихон?
— Вот вам пример: раз во время службы он увидел в толпе девушку, и страсть охватила его… Тогда он подошел к свечке и сжег себе палец…
— Значит, победил?..
— Нет, пришлось же ему тоже к физическому миру прибегнуть… Это все от состава элементов. Одному монаху привезли больную девушку и просили о ней молиться. Оставшись с девушкой, монах изнасиловал ее и испугался. А бесы-то ликуют, бесы-то ликуют возле него… Завтра девушка расскажет матери, и конец монаху. Он взял убил девушку и закопал в песок. Скажу, мол, ушла, — а бесы еще пуще ликуют… Тогда он схватил крест, упал перед иконой и говорит: «Господи, ты мой заступник». Такой, знаете ли, не падал духом, и бесы и пропали…
— А девушка?
— Девушка ушла…
— Как ушла?
— Так, монах [обратился] к Господу, а она ушла… — и поглядел на меня так, будто хотел сказать: как ловко монах с бесами справился…
— Как же вы теперь живете, плохо?.. — Нет, хорошо… Вечером закутываюсь в одеяло, долго не сплю… Просыпаюсь и читаю. Просыпаюсь и читаю — и так до утра. В 8 чай пью и пишу письма до обеда, потом кто-нибудь приходит… Старость как старость…
Тут заговорил протоиерей… — В настоящее время господа ученые, подобные господину профессору Мечникову, предлагают всевозможные средства от старости. Старость, объясняют они, происходит от недостатка мужеских семян в крови, а посему, чтобы избегнуть старости, нужно вспрыснуть в кровь мужеские семена. Таковыми семенами наилучшими являются семена четвероногих. Не знаю, не реклама ли это?
Этими вопросами и обсуждением окончился разговор о старости.
Мама, впрочем, сказала что-то о страхе смерти. На это Леонид ей витиеватой речью сказал: — Сударыня, когда вы будете умирать, то ангелы на серебряном блюде поднесут вам отпущение ваших грехов, потом посадят вас на это блюдо и унесут вас живой на небо… — Мама упрекнула монахов. — Не осуждайте. Люди везде люди. Из многих тысяч бывают [несколько]… Одежда не делает еще монахом. Точно так же, как костюм барыню… а заглянуть внутрь… И что делать: певчие, бас и тенор, они сильны, как тенор, разбегутся — и через ограду. И потом назад таким же путем. Простой народ же эти монахи, а простой народ — полузверь, с этим надо согласиться. Из двухсот монахов только я и отец настоятель можем написать письмо, а остальные, даже иеромонахи, если напишут записку, то ее вы будете рассматривать как образец безграмотности и со смехом передавать друг другу. Материальная сторона при теперешнем настоятеле — он как бревно — настолько плоха, что зимой не хватает дров и монахи их воруют друг у друга. Так что не мудрено, если ночью увидите иеромонаха, крадущегося с вязанкой дров. — Но есть же хорошие монахи. — Основное это… есть, конечно, такие… Святые частью потому, что им жизнь незнакома (их жизнь изломала), частью по неспособности. Обыкновенно они молчат, а если бы они сказали, то вышла бы глупость… они смиренные всегда, но загляните внутрь…
История. Открытие мощей: кто-то слазил в могилу и увидел мощи. И еще кто-то переложил в другой гроб. Потом группа из близких людей сделала остальное. NB. Приходит в голову мысль: а что, если это подделка? Как поглядел бы на это святитель Тихон? Без сомнения, народ сделал его святым уже при жизни… Он посеял веру в народе… Он собрал народные чувства к одному фокусу. Он повысил народную жизнь… приподнял ее. И вот теперь совершается культ его… этими «полузверями» — монахами…
История Тихвинского ж[енского] монастыря и Скорбящей. 1) Какая-то монахиня долго приставала к помещику, наконец победила его, и он пожертвовал 800 дес. 2) Какой-то писатель написал роман о помещике, в знак этого поставили памятник. Святитель Тихон сказал ему: здесь надо бы другой памятник поставить. Помещик ответил: приезжайте, батюшка, освящать.
В общем, у мамы получилось впечатление, что этот человек неверующий. — Как я рада, что не у него исповедовалась! Я подошла к Израилю по внушению. Обстановка для верующего человека хороша!
Ходил с Глебом в Тихвинский колодезь. Монашки пристают: вы чьи? Просят записаться, просят купить что-нибудь. Глеб купался: три раза окунулся, пар пошел от тела, вытерся полой, высморкался и перекрестился. У Скорбящей [иконы] двор, покрытый домиками-кельями с цветущими вишнями. Зашли купить просфор. Просфирня дала нам провожатую монашку, и вот мы гуляем в цветущем вишневом саду.
О Леониде говорят с улыбочкой: приличную кружечку получает. Обратный путь: мама ужасно боится собак и поездов, завидев издали поезд, она останавливает лошадь, как будто поезд бросается в сторону, подобно собакам. Встречаются особые «возки» из кож… Глеб рассказывает: — Утром проехали здесь безлошадные, народ удивился — катят без лошадей, и Боже мой. Говорят, у вас тут мороз, откуда мы приехали, картошка на четверть. Откуда же они приехали? Верно, издалече…
Два святителя: Тихон и Амвросий… Аскеты обнимают весь мир любовью, а мир от них отворачивается, считает их черными, потому что внутри их пусто…
14 Мая. Скверный сон о будущем, о нужде… Выхожу на террасу… Сияет, звенит майское утро… И думаю: это же малодушие. Ничего нет страшного, но это в малодушии… Нужно это победить… Но как? Так думая, иду по аллее… Такие зеленые дворцы вокруг строятся… Неожиданная зеленая [фигура], будто кто-то задумчивый, новый стал и тут, и там… везде зеленые гости. В дуплах звенят оркестры галчат… у галок рычащие, предостерегающие голоса… у птиц деловитость… все будто возмужало, перешло в солидный возраст отцов и матерей. На березах, на липах листья блестят на солнце. Такая свежесть проникающая… Черемуха цветет вовсю, и маленькие вишни, как конфирмованные барышни, и груши в подвенечных нарядах. Я не думал было идти и хотел сначала вернуться, чтобы подсчитать свои возможности на осуществление планов. Но вдруг этим утром мне мелькнуло: теперь, именно по этой росе, где-нибудь же да должен раскрыться первый ландыш. Пойду по валу за ним… И так дошел я до леса. На валу ландыши еще не цвели, я пошел за ними вниз по мокрой росе, не жалея новых башмаков… Заглядывал в кусты орешников, под полураскрытыми липами, под одевающимися дубками… Забрел в молодой осинник с листьями, будто вырезанными из бумаги русалочьими руками… Нигде не было раскрытого ландыша… Я весь промок и оставил свое намерение, но все-таки я твердо верю, что где-то в это утро непременно должен раскрыться ландыш… Для него это утро свежее…
Я опять на валу и думаю: тот мир, который надо мною — он какой? Нет, ничего нельзя сказать о нем… можно только угадывать… Быть может, для него-то и можно надеть ту рясу, которую я так боюсь, которая мне противна… Но если я ее надену ради прекрасного… радостного… непременно радостного… значит, тогда уже исчезнет то недоверие к мрачному, черному… но, может быть, выйдет так, что это гордость моя, ради которой я надеваю рясу — хорошо?.. пусть… но там не я хозяин… и гордость, и всякие чины там сменяются не человеческой рукой… Так я мечтаю… а небо? Там светлые облака с востока догоняют солнце, перегоняют его и все небо — остается только голубая сень, поймавшая солнце.
Кукушка в саду… Где бы ни куковала кукушка — всегда возле нее таинственная зеленая глубина… и дети идут туда на таинственный зов. Что значит эта внезапная острая радость перед чем-то большим… в чем я деятельно участвую? Отдаваться ей… или владеть ею… понимать ее значение… Помню, как настоятельно просился этот вопрос тогда (на лошади в поле). И так я его не разрешил…
И так в это утро непременно должен где-то раскрыться первый ландыш.
Вчера договор маркизы с мужиками: — Управимся. Вывезем навоз. — Она удобрена, она сока не потеряла. Если вы истощите… Когда начнете возить? — Петровками….
Входит курица в дом. — Пошла!
Вечер потеплее. Первый огурец. «Стоит одному огурцу показаться, а там уж…»
Утром птицы молчали, было холодно, цветы не пахли.
Сцена с подшальником и с Глебом (вынужденная ложь).
Кошка на солнце купается в пыли на дороге и перевертывается. Курица глядит на нее.
Вопрос о потравах… Лезут и лезут в леса и сады. Удивительно раздражающие обстоятельства… Не нужно только представлять, что это «мужики»: каждый в отдельности мужик в отношении воровства в том же положении, что и помещики… (чтобы охранить ульи, Дедок спит на пчельнике).
Генеральное сражение маркизы: — Идут, мужики идут… — Маркиза увидала в окно и прибежала в столовую взволнованная: — Идут, такие рожи… Такая жажда земли! Но этим поганцам — ничего! Ах, как трудно с ними… И не могу отказать. Ох, как тяжело отказывать…
Входит Софья: — Марья Ивановна, мужики пришли!
— Как ты смеешь, я тебе тысячу раз говорила, чтобы ты не смела входить, когда кушают… Что делать? Если сказать, дома нет, все равно придут, рано или поздно…
В деревне образовались две партии: богатых и бедных. Богатые арендуют землю на хуторки, хотят здесь снять для того, чтобы лошадей пасти, а лошадей у них не по одной, как у бедных, а по две и по три. Поэтому давно уже от бедной партии к маркизе подсылались тайные гонцы. Маркиза их выслушивала и соглашалась: во-первых, «те» нахалы, у них уже есть земля; во-вторых, у них по три лошади, они «этих» обижают… Значит, и «по совести» так, следует отказать… Но выйти к ним… они тоже нахалы… Волнуется ужасно…
— Миша, скажи им, чтобы они к террасе пришли… — Шепчет: — Будто что-то делаю там, занята… А ты как увидишь, скажи громко: «мама, мужики пришли», и как будто я ничего не знаю.
Мужики, как и предполагалось, появляются возле террасы перед липовой аллеей. К. — старик без шапки, Самойло тоже умасливо сияет и улыбается.
— Мама, мужики пришли!
— Что вы пришли?
— К вашей милости, пожалейте нас!
— Мне нечего жалеть… нечего вам десять раз говорить… Я слова не меняю…
Слово, в самом деле, дано. К счастью маркизы, «та» партия вперед явилась. На этом маркиза играет:
— Я что сказала, то будет.
— Мы вот что хотели вас просить…
— Вы всю меня измучили в такие годы… Я слову своему господин…
— Они…
— Я слова своего не меняю. — Выше и выше голос маркизы, горит боевым пламенем, кричит гордо, запальчиво, жестикулируя, величественно с балкона: — Я слово свое не меняю, не меняю, слышите ли…
— Слышим…
— Вы отступаете от своих обязанностей…
— Когда же мы отступали…
— Ты не верти! А-а-а… Я бы тоже желала, чтобы мне дали землю Стаховича, я бы тоже желала… я бы хотела вас всех наделить. Но раз я дала слово… кончено…
— Яровые.
— Я вам дам ярового… у вас язык очень длинный.
— Нет, Марья Ивановна, неправильно.
— А-а-а… — Улетает. Опять улетает. Опять прилетает, и все говорит: — Я слово дала…
Долго ожидают арендаторы… Советуются: «ну что тут поделаешь», расходятся. За ними наблюдают из окна… Ушли… Маркиза садится в кресло изнеможенная: «Такие нахалы!» Совесть начинает мучить ее… Ведь есть свободные 8 дес. отдельно… не дать ли?
— Что, они ушли?
— Ушли…
— Ну пусть, это такие нахалы…
Два брата попали, один в одну партию, другой в другую:
— Тут братьев нет! За землю братьев нет… Изнеможенно: — Мне их нахальство…
15 Мая. Ночью загнали лошадей: топот и хлопанье кнута в тишине… Слава Богу, стало тепло, а то все из полушубка не выходили. Вчера приходила вторая партия арендаторов. Поднялся крик из-за того, что обнаружилось: богатая партия, очевидно, поднесла вина бедной, и та разрешила пасти лошадей. Таким образом, все маркизины планы были разрушены: 1) устранить многолошадных, 2) установить контроль одних над другими.
— Я неприятностей сколько вытерпела сегодня из-за вас.
— О скотину мы прошиблись.
Она всё ходит.
— Скотину мы можем окоротить, а лошадей…
— Разбой чистый: леса потравили, луга потравили. У меня план был: вам сделать пользу и себе. Но не даром: за пользование парами должны охранять. Говорили? — Говорили. — А… а… а! — С завтрашнего дня прикоротим. (Объяснение происходит в передней, дом наполняется запахом. «Они постоянно так, не держат, постное едят, от постного всегда так»).
— А то какая же мне польза!
— Прикоротим, прикоротим.
— Я вчера не стала бы говорить.
— Прикоротим. Вы передайте пар их нам.
— Да вы не имеете права!! Барышевать моей землей!! — Многократное чтение условия.
— Придем, прогоним, больше никаких.
— Как вы будете бороться?
— Легко. Иной не осилит ее брать.
— Вот, вот…
Пролетарий (3 класс, внепартийный) идет весь день поодиночке за десятинкой.
— Кто сила, мы дадим лишняка, кто тощ…
— Если этот год не оправдаете — всю землю отберу…
До обеда клянчили мужики о загнанных лошадях.
— Сколько прошу! А толку никакого… Сделайте, клянчат, одолжение, из головы вон…
— У меня из головы не выйдет!
— У вас, а у нас-то…
Всё продолжают приходить одиночные мужики просить по десятинке.
— Марья Ивановна, дайте мне полнивки!
— Ступай!
— Дайте!
— Ступай!!
Ночью народ, как мыши в саду, щиплют, роют, тащут. Пробовали бочку для поливки рассады укатить. Стоит заглянуть на вал, как отовсюду выглядывают головы старух с мешками травы. Подойдешь — загнусят: мы кострочку, что делать, скотине с голоду помирать.
— И греха с ними наберешься за день!
Туча заходит… Брызжет дождь… Ни холодно, ни тепло…
Двор: (два петушиных царства), сцена с курами, девочка с коклюшками, мальчишка голый. Пара на тропе: старик с Акулиной несут ушат. Лошади катаются. Хождение на ледник. Лавочки: у ледника, у дома, на улице. Под балконом. Пень для отрубания куриных голов, etc…
<Приписка: черт — женщина — Катерина Ив.>.
«От святого чистого тела ожидаю я возрождения, а не от святой чистой души! Это стародавняя истина? Тем изумительнее и трогательнее для человечества, что ей так долго нужно бороться, чтобы пробиться!» (П. Альтенберг «Внимание»).
Из него же: «поэзией жить нельзя».
Окончательно прихожу к тому, что Лидя и Кат. Ив. — один и тот же тип купеческой барышни. Сегодня за обедом мама сказала ей: — Ишь, набрала костей, обделенная… — Она промолчала. А я в рассеянности то же говорю спустя немного: кошки сыты будут. Она вскочила и бросилась в свою комнату с криком: черт, дьявол! Я поднял скандал. Настоящий черт в этой женщине сидит.
Вот еще надо заметить что: есть слова, которые записываются… И есть слова, которые нехорошо записывать. Как узнать то, что нужно писать, и то, что не нужно. Может быть, слишком мало писал, а может, слишком много? Чувствую, что путешествие, которое я совершил по жизни, еще не описано. Но мне хотелось бы описать его так, чтобы это было не воспоминание, а материал для будущей жизни.
Есть такие переживания, которые остаются для меня загадочными, неясными. Мне кажется иногда, что если бы я выяснил их значение, то мне стали бы ясны главные моменты мировой души. Я — со всем миром одно. Я — бесконечно мал. Мир движется вперед. Мир вращается. Вот, кажется, человеческие мои переживания… И еще: когда мир вращается, только тогда люди познаются.
Вечер из окна. Золотые горы налево от пруда. Голубые горы направо. В высоте затерялась птица… Пруд задумывается. Уть-уть-уть-утя-утя!.. Ласточка вьется над прудом низко-низко. Другая ласточка, ее отражение — мчится вместе с нею… И вдруг пропадает — кружок. Ласточка мчится за своим отражением, но как только коснется его — там кружок на воде… Угол пруда у плотины золотой. Первая трель лягушки… Еще кукует кукушка, соловей поет. В аллее новая громадная ветвь оделась листвой и закрыла аллею… По ней ползают красноголовые и черноголовые [букашки].
Мама читает «Лествицу» и говорит: «Зачем это им, куда-то на гору забираться нужно… Христос среди людей жил, он не фиглярничал. А это если забраться в уединение, так каждому разные такие идеи придут в голову… Так мало ли что… Разве такой Христос? Не знаю, может, я не так представляю, но только Христос мне кажется очень хорошим».
— Мама, Толмачева идет! — Морщится: — Не люблю я ее. — Толмачева входит: — Очень рада!
Рассказ Над. Алекс. об исповеди у о. Леонида… — Я тогда была молоденькая… Я была безнадежно влюблена. И думала, что ничего не остается. А он мне стал говорить… Я готова была сделать все, что он прикажет… Это все платонически… Понимаете ли, платонически… Не знаю, дурной или какой, но у меня осталось самое светлое воспоминание.
Какую штуку-то я сотворила!
Ходит по коридору долгие вечера и у запертой Лидиной двери читает… кто чью жизнь заел.
Написать о Саше, о его «логике»… О писателе (Ил. Ник.), которого съел «ум».
Был старик… Он потихоньку от гувернанток и маменек давал нам заряжать ружья, делал невозможные нелепицы в деле воспитания… И вот теперь все воспитатели забыты, а старика люблю. Значит, все воспитатели неправильно воспитывали, а старик правильно. Вспоминается, как с ним дрозда стреляли из заржавленного ружья…
Мама говорит: «Я всегда думала, что мужчины тряпки».
Сила женщины — господство над буднями. Мужчина — взлелеянный цветок… Что же такое свобода? Что же такое рабство? Быть может, рабство вечно необходимо, как тень ласточки, летящей над спокойным прудом? Можно ли гордиться свободой, когда ее питают рабы?.. Вот где коренится нужда в кресте, в рабстве во имя Бога… (Они мои рабы, а я раб Божий, у нас общее с Богом дело).
Когда весной покрывается зеленью земля… как все серьезно. Птицы поют… Листья развертываются, все прекрасно, но все серьезно. Какая гармония с свободно порхающей птицей и землей черной, укрытой зелеными коврами. Тут нет рабства, но нет и свободы, все покорно судьбе. Но вот в такие дни иногда вдруг с шумом срываются птицы с большого старого дерева и мчатся в ужасе… И слышится в глубине сада сдавленный крик, все слабеющий и слабеющий.
16 Мая. Ездил на именины к Федору Петровичу Корсакову. Был очень интересный обед. Старик, похожий на Фета, недвижимый, в коляске, сидел на краю стола с высоко поднятой головой. Он почти ничего не мог говорить, но видно было, что он все понимал как-то по-своему, как-то связан был со всем этим обществом за столом. И правда, нарочно приглашенных не было никого, все съехались исключительно по внутреннему влечению сердца к этому, нужно бы думать, уже никому не интересному старику.
Тут были представлены все поколения, начиная от крошечных грудных детей. Были тут с маленькими детьми молодые барыни, одна из Петербурга, другая из провинции. Был отставной штабс-капитан, мечтающий через знакомого земского начальника получить какое-нибудь место, а также напечатать свое «стихотворение»; была очень большая барыня с лицом Петра Великого (на дурных портретах); была мадам Хвощинская с хорошенькими барышнями-дочерьми и мадам Жаворонкова, тоже с подрастающей невестой; и два гусара в красных брюках, два батюшки, много девочек и мальчиков и с ними множество каких-то неизвестных дам.
Кто-то из родственников подарил старику музыкальную кружку. Жена именинника предлагала вновь приходящим взять эту кружку и заглянуть в нее. Как только гость брал эту кружку в руки, она неожиданно для него играла вальс, и гость вздрагивал. Тогда все смеялись, и даже хозяин улыбался издалека-издалека…
Эту кружку подарил кто-то, очень тонко его понимающий.
Я знал его с детства. Сколько с тех пор забыто людей! Но его я всегда помнил и носил в своем сердце, и он представляется мне теперь в глубине прошлого большой волшебной кружкой.
Стоило, бывало, любому мальчугану подойти к этому старику, когда он копался в своей садовой «школе», как начиналась мелодия. Откуда она бралась — Бог знает — из каких-то пустяков. Подойдет к нему восьмилетний мальчуган, и вот этот огромный великан, старый и почтенный, оставляет работу, усаживается куда-нибудь под куст, важно пригласит сесть рядом с собой и потихоньку шепнет:
— Давай покурим!
— Давай, — согласится мальчуган.
И вот появляется знаменитый портсигар из карельской березы, книжечка курительной бумаги и длиннейший мундштук. Скручиваются папиросы. Закуривают. Сидят под кустом, — он, огромный Фет, и крошечный мальчик. Разговор короткий:
— Затянулся?
— Затянулся. — Силюсь…
— А в нос умеешь?
— Нет.
— Вот, смотри. А кольцами?
И вот запрокидывается большая серьезная голова назад, из прекрасных рыжеватых усов вылетает синее кольцо, другое, третье…
Я много бы мог рассказать про старика, такого чудесного, волшебного. Далекая волшебная поющая кружка!
Ему теперь больше восьмидесяти лет. Он сидит неподвижный. Ничего не говорит. Но непременно улыбается, когда заиграет поющая кружка. Гости сидят за столом как придется, рассказывают, что хотят, никто не чувствует себя стесненным за именинным столом. Никто!
Это открытый засеянный склон: наверху он, старик с кружкой, внизу младенец, едва улыбающийся, очень похожий на мать. В окно — другой склон: прямо от террасы вниз сходит аллея из пирамидальных тополей. Удивительно, как золотые и как серебряные, горят на них молодые смолистые листья. Кто-то из гостей залюбовался, задумался и спрашивает:
— Это еще Федор Петрович посадил?
— Федор Петрович. Эти тополя мы привезли черенками вот такими маленькими из сада вашей матушки.
— А яблони тоже Федор Петрович?
— Всё Федор Петрович. Вот только те дубки до него посажены.
Удивительно блестят тополя. Как они блестят! В ожидании второго блюда все смотрят на тополя. Последние холода задержали, а то в это время должны бы цвести уже яблони. К именинам Федора Петровича всегда цветет сад, и тут вот…
Подали второе блюдо. Ребенок закричал из другой комнаты. Молодая мать, приехавшая вчера из Петербурга с детьми, уходит на минуту и возвращается. Другая молодая женщина против нее участливо спрашивает:
— Что?
— Ничего, успокоился, — отвечает первая. — Дорогой расквасился, а то он у меня молодец.
Обе молодые матери провели в этом саду детство, потом время от времени встречались матерями… Что-то прошло между ними, не совсем понятное им теперь. Они теперь будто знакомятся и спрашивают разные мелочи об уходе за детьми: как то, как другое? Когда гуляют, когда едят?
— В Петербурге ужасно мало света, одна надежда на лето, — говорит первая женщина.
— А как ты поступаешь, когда дети не слушаются? — спрашивает другая.
— Это сложный вопрос, — отвечает первая, и какая-то капризная, но упрямая воля глядит из ее умных, холодных глаз, и легкое презрение к провинциалке в уголках губ. — Сложный вопрос, у меня своя система…
— А я без всякой системы, — возражает другая, — возьму и отшлепаю. И так славно получается, лучше всякой системы…
— Ну конечно, — соглашается дама с лицом Петра Великого, — конечно… Это Бог знает что, разве можно потакать детям. Мать имеет полное право наказывать своих детей. Как же иначе, какая тут может быть система. Возьмите в пример англичан.
— Англичане, — подхватывает госпожа Х., опытная мать взрослых дочерей, — те даже гувернантке разрешают бить детей. А уж не с англичан ли брать нам пример воспитания!
Мадам Ж. тоже поддерживает наказание шлепками. Рассказывают про Германию. Все, решительно все возмущаются новой, привезенной из Петербурга системой воспитания без шлепков. Все, решительно все принимают участие в споре, только за «детским» столиком в углу неудержимо хохочут с барышнями два гусара, не слушая умного спора, да маленькие дети шушукаются и шалят, пользуясь случаем. Да старик с поющей кружкой…
— Скажите, пожалуйста, — горячится «Петр Великий», — что вы имеете в виду, балуя детей, какую окончательную цель имеете вы?
— Детство! — отвечает упрямая молодая мать.
— Детство? Я думаю, не детство мы должны иметь в виду, а старость, нужно, чтобы ваши дети дожили до глубокой старости, оставаясь мудрыми…
— Этого никогда не бывает, — перебивает мадам X., — старики всегда ворчуны, всегда… — Она остановилась и смутилась, заметив, что старик с поющей кружкой внимательно ее слушает. — Я думаю, — поправилась она, — не детство и не старость должны мы иметь окончательной целью воспитания, а средний возраст…
Спорят… Дети шумят сильней и сильней. Гусары потчуют барышень наливкой. Блестят тополя. Как блестят тополя! Те дубки, еще не развернувшиеся, с желтыми осенними листьями, имеют для меня какое-то особое милое значение. Что бы это значило? Откуда этот теплый ток от сердца при одном взгляде на черные уродливые стволы, на желтые прошлогодние безобразные листья, на кривые сучья?
И вот вспоминаю. Ранней весной прилетает в наши места множество дроздов, садятся на эти дубки и поют. Мне очень хотелось убить дрозда. Страшно хотелось. Прихожу к Федору Петровичу и говорю:
— Вот бы убить!
— Так что же, убей! — говорит он. Снимает со стены ружье. — Держи! Тяжело? Прислони к двери, а тогда к дереву прислонишь. И наводи. Видишь мушку?
— Вижу.
— И наводи ее на дрозда, а как наведешь — бухни.
Снимаю и весь дрожу: я, восьмилетний мальчик, неужели могу бухнуть из настоящего ружья?
А Федор Петрович засыпает в дуло пороху, дроби, надевает пистон:
— Ступай, бухни!
Страшно и сладко щемит сердце. Иду по тополевой аллее к пруду, прикладываю ружье к стволу дуба и — бух! Господи! И поднялась кутерьма! Выбежали из дому:
— Как смел взять ружье, как ты его достал, кто тебя научил…
Молчу.
— Кто тебе снял?
Молчу.
— Кто тебя научил? Говори, сейчас же говори, а то…
— Молчи, пожалуйста. Молчи, — шепчет мне на ухо громадный Федор Петрович.
И я промолчал…
Вот что говорят эти черные дубки на пруду. И такой теплой струйкой что-то переливается из сердца к голове!
А дамы спорят о системе воспитания английской и этой новой, в которой все наоборот.
После сладкого все благодарят именинника. Поднимают кружку, она играет. Старик улыбается. Потом седая в черном становится за спиной старика. Что-то шепнула ему. Он закрывает глаза… Головой к спинке.
— Тс! Федор Петрович уснул! Не шумите, ступайте гулять, погода чудесная.
Все осторожно выходят. Тихо прибирают со стола тарелки. Тихо закрывают двери. Старик спит. Против него высокая кружка. Если ее тронуть — она заиграет.
17 Мая. Ландыш цветет. После дождя пояснело, радуга показалась. В лесу гадает кукушка о счастье: кому достанутся ландыши этой весной. Оттого и тяжело, и жаль, и грустно бывает после младенческой весны вступать в цветущую, что вместе с цветами кто-то другой приходит, и не мне, а ему, ему, другому достанутся ландыши этой весны.
18 Мая. Духов день. Вот жизнь! Всю тоску о безграничном будущем вложить в день. Довлеет дневи злоба его.
Как прошла Троица?..
Прохладное ясное утро, мама дожидается обедни.
— Еще не благовестили?
— Должно быть, не благовестили. Глеб не слыхал.
— Акулина говорит, что не благовестили.
— Врет она. — Садится в кресло и читает газету. — Ничего не знают, никто не слыхал, нынче страшная обедня. Глеб! да что это, звонят к обедне?
— К обедне.
— Не к Достойной ли?
— Зачем… К обедне.
Садится и продолжает читать газету:
— Какой же это звон! К обедне… а там часы, обедня, молебен страшный, с коленопреклонением…
В саду рвут с груш цветы. Хотелось бы ей раскричаться, но крик будет слышен в церкви, поэтому она говорит «обыкновенным» голосом:
— Зачем вы рвете цветы?..
Лежат три молодых парня на траве и два пожилых мужика. Она подходит — они не кланяются. Опять маркиза говорит «обыкновенным» голосом:
— Почему это вы забрались в чужой сад?
— У нас своего сада нет, — отвечают мужики и молча уходят. Парни продолжают лежать и болтать ногами.
Этот случай обсуждался потом с В. Я. Нелепость положения этих парней, забравшихся в чужой сад хозяевами, откуда их могут выгнать самым оскорбительным образом, очевидна. Нелепость эта происходит из нелепости русской жизни. Если и допустить положение, что земля Божья, то из него никак не вытекает как следствие: забраться в чужой сад. Русская жизнь вообще такая: признание какого-либо теоретического положения ведет за собой немедленное практическое действие.
А разве мы, студенты, не так поступали? И разве мы тоже не чувствовали себя в высшей степени благородными людьми? Эти парни, болтающие ногами, чем отличаются от нас…
Вообще, это чувство собственности гораздо тоньше, чем кажется. Сад с этой прямой липовой аллеей от террасы, один из немногих памятников дворянской жизни — если бы его стали рубить мужики? Что я бы сказал?
Новая потрава… Траву всю вытоптали, доносят друг на друга…
Холодный вечер с недовольными невестами.
Вечер тихий, ясный, но прохладный. Поют соловьи. Цветет все… Терновник залез чуть не на середину поля и, незаметный раньше, теперь цветет… Но цветы не пахнут… будто замерзшие. Это не зима. Кругом цветы, и не очень холодно, но цветы не живут… Даже белые куколки черемухи не пахнут, сидят на сучках, как недовольные невесты… Луна освещает цветущий вишняк и зеленую высокую гору за аллеей.
В Лопухином саду гармония: ува-ува-ува.
Окончание инцидента с Лидей — мама счастливая: были посланы ключи от чая, и она ключи приняла. Но ничего еще не ест. «От своих капризов голодает, а как же там, в тюрьме!»
Родительская: идут после обедни с кладбища. Можно видеть, кто любит родителей.
22 Мая. Прежде всего, человек должен жить лично, а потом, если в том явится необходимость, справляться, совпадает ли его личная жизнь с Богом указанной <зачеркнуто: с жизнью других>
А у нас все было наоборот. Мы все, интеллигенция, не имея личной жизни, не будучи личностями, беспокоились о нравственной стороне нашей несуществующей личности. Выходило, что мы не жили, а мечтали, а нас за это… мечтой.
Смотреть на себя извне — все так мелко, что не стоит ковыряться, стыдно. Смотреть внутрь — все велико и огромно. В первом случае я сравниваю себя с великими людьми, как они были мне преподаны, во втором «я» — мир, и этот мир — как «я».
Извне «я» ничтожен, «я» бессмыслица. Есть ли это действительно моя бессмыслица, или бессмыслен мир извне? Изнутри «я» — весь смысл, есть ли это смысл всеобщий, или…
Меня разрывали на мелкие части в разные стороны. Я прилагаю все усилия, чтобы собрать себя навсегда в одну точку, но не могу. Так и остаюсь с вопросом: для чего же я нужен? Я должен был разрываться вопросом: жить для себя или для других? — и, думая об этом, я не жил ни для себя, ни для других; а со стороны кажется, что я жил для себя, и жил весело.
Кулачный бой.
Духов день. Чудесное утро. Полодни бегут. Отчего полодни? Это лес впереди у большой дороги или стадо? Стадо. Рожь и рожь зеленая… Было, что рожь из поля прет, а теперь в эти холода завострилась. Видны пять церквей города. Видна Пальненская церковь. Не прозевать сверток с большака. Спешить некуда, покурим. Тпрр… тпр… Ей говоришь «тпр», а она все толкает, бестолошная! Брось вожжу — и пошла незнамо куцы… Бестолошная!
Что-то там чернеется возле церкви? Ложок? Народ? Скотина?.. Останавливаем верхового, спрашиваем:
— Говорят, у вас кулачный бой сегодня, правда?
— Бьются, жестоко бьются. Вот там пивнушка на лугу сделана (балкончик), там и бьются. Порядочное собрание будет.
Ну, вот… стало быть, правда же. Недаром говорят: язык до кабака доведет. Спускаемся с горы в большое село на берегу реки Пальны. Оно дальше переходит в село Аграмач. Спрашиваем:
— Где живет кровельщик Яков Федоров?
— У самого Аграмача на пригорке.
— Этот?
— Этот.
Домик на пригорке. Цветущие вишни. Внизу лозиновая роща с грачами. Хорошо живет кровельщик! У него есть стулья, есть настоящий мягкий диван. В чистоте живет! Ему и можно жить в чистоте: ни у него детей, ни телят, ни птицы, одна только жена. Такой человек Яков, никого не обидит. Маленький белесый мужичок, и уважительный, вот какой уважительный!
<Приписка: испугался меня сначала, конфузился: барина принимает! А под конец напился и выругал>.
Жена его похожа на него: всегда-то одна, всегда одна, дом стережет, кружева плетет. Белые лепестки вишни влетают в окно… Видно, как пчелы ползают и гудят. Трава высокая в саду до самого столика, лавочки почти скрывает.
— Хорошо в саду чаю напиться!
— В саду, так в саду… — Разговор идет за чаем сначала о самих хозяевах. Этот дом чуть не съел кровельщика: 700 р. стоил дом…
— Хорошо так жить, когда ребят нету.
— Что ж тут хорошего, без детей? Кто будет кормить под старость?
— Наживешь до старости.
— Да и так как-то… Живешь, будто ни к чему.
— А этот мальчик?
— Это племянник, мой ученик, 60 р. в месяц получает!
И много уже выучил таких мастеров Яков Федорыч. Дела только теперь стали хуже, некого крыть: помещики не строятся, мужики не платят.
— Но другой мужик лучше барина живет. Только редко. Вот наш балаганщик… Умный мужик, развитый… Всю деревню в руках держит. Очень хороший мужик, все понимает, а отчего? Оттого, что там, в городе, у него знакомства всякие, и жандармы, и полиция. Сколько он в тюрьму пересажал!
— Что же здесь хорошего! — Яков понимает, что мы не сочувствуем мужику, и становится искренним, принимается его ругать.
— А как вчера дрались?
— Хорошо. Но только сегодня лучше будет, сегодня будет ужасный бой. Такое кроволитие будет.
— А ничего, что мы…
— Ничего, даже за интерес сочтут… Такой будет бой, что страшно глядеть, потому все дома, день тихий и ясный. Хорошо! Вон, слышь, мальчишки гамят. Прямо после обедни и будут затравлять, сперва маленькие, потом побольше, а под конец и старики вылезут. Бой будет ужасный. Вот мало морды метить, к вечеру и побегут в реку морды мыть. Тут крови будет! Весь берег будет кровью омыт…
— А насмерть убивают?
— Вона! Но только на редкость, чтоб сразу, а так постепенно начинает после боя сохнуть и помирает.
— Не грех это?
— Грех! Какой же это грех. Это же дело любовное, не от сердца дерутся, спасибо даже говорят, что ловко ударил. Было и так, что раз насмерть убили, а он благодарит перед смертью: за смерть мою спасибо тебе.
— Отчего же это дерутся?
— У нас это вечно, от сотворения Руси. Пальна дерется с Аграмачем. Пальне помогает Касимовка и Ламские бойцы, потому что земли их к ним прилегают. Тут греха никакого нет. Ведь он же не камнем бьет, ежели бы камнем, а то кулаком. Тут честность! Хороший боец даже в морду не бьет, а норовит в душу.
— А бывает, что ребра лишаются?
— Вона! Отчего же желваки-то на ребрах. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет!..
Мальчишки сильнее кричат. Мы едем вниз в лозиновую рощу и через нее к реке, и потом направо к мельнице и через мост на ту сторону к лощине. В этой лощине сходятся оба склона луга. Здесь бывает главный бой. Пальна должна прогнать из лощины через луг к Аграмачу, а Аграмач Пальну к мельнице. Лощина внизу кончается рекой, вверху поле ржи. На той стороне длинным рядом глядят сюда домики — невинные свидетели будущего боя. Склоны покрыты белыми и синими рубашками. Это мальчишки — учатся затравлять. Происходит сражение один на один и стена на стену… Но большие только примериваются… Внизу у карусели на траве уже сидят разряженные девицы, дожидаясь кавалеров.
Рано! Чего тут гореть на солнце. Идем в холодок. Тут карусель. Тут бойцы, вышибая пробки из бутылок, мешают водку с пивом и напиваются. Парень, и глаза у него славные, будто большая волнушка. Разговор идет о церковном старосте. Первый боец был, а теперь неловко драться: староста. После будет. Зуб разгорится, и будет. Ведь тут, как глядишь, разгораешься, кровь за кровь зайдет — и, глядишь, поднялся человек и бьет. 80-летние старики подымаются… Это наперекор! Это дело по любви. Вышло — вышло, а не вышло — так дышло… Но только многие после боя в упадок приходят. Хорош моревский боец, сила в нем огромная: сорокаведерную бочку подымает, с тремя кулями пляшет. Силы в нем много, а развязки нет. Андрюшка его ударил: ухи кровью налились, и из горла ведро крови вышло. Кого-то убили и час купали в реке, потому бока были теплые…
Шумят на лугу. Выходим. Больше разодетых девиц. Порядочные парни вступают в бой один на один. Протягивают левые руки, а правой стараются цапнуть. Подъезжают бойцы Ламские на лошадках, убранных березками. Настоящие смоляные бойцы. Их встречают с уважением. Играют в гармонии, гуляют с девками. Но время придет, и боец гармонию и девку бросит. Боя настоящего нет, а это только затравщики травят.
Мы уходим обедать… По всему видно, будет ужасный бой.
Яков Федоров опять про балаганщика.
— Недолго ему быть, зарежут. Их всех скоро порежут, а прежде порежут господ.
— Всех?
— Всех порежут.
— Но все-таки с разбором же, — говорит жена, — кого и оставят… Это дело Божье, кто больше грешил, тому больше и будет, а кто меньше, так и меньше. Без разбору нельзя.
— Какое же это Божье дело?
— Божье… сказано в Писании — в геенну огненную.
— Божье дело, Божье, — подхватывает Яков. Шепчет: — Многие даже за границу уходят, во Францию и в Англию.
— Что же они там?
— Бог весть… Уехал и пропал… Разве можно из-за границы писать? Господа и могут, а нам разве можно? Уехал и пропал. Крышка! Совсем, совсем теперь другой народ стал… Чегой-то ищет. Ищет и ищет… И вот какие задумчивые стали! Вот какие задумчивые. Бывало, выпьет и развеселится, а теперь нет, все чегой-то ищет. Какой-то неуловимый стал народ, текучий, все перемешалось. Кажется, кончится это страшно (сюда: господ вперед порежут).
Доносятся страшные крики… Бой начался, скорее туда!
Было первое легкое сражение. Аграмач прогнал Пальну к лощине. Оба враждебные лагеря сидят на склонах в молчании, отдыхают. Мальчишки — «затравщики» напрасно стараются вызвать в бой…
Сходятся со всех сторон расфранченные девушки. Женщин мало… Некоторые пришли с ребенком на руках. Одна несла ребенка и картуз мужа в руке, нашла его… Другая жалеет рубашку с мужа — новую рубашку разорвали: вон, голый сидит, глаза подсинили. Над ней смеются — не мужа жалко бабе, а рубашку…
Шумит мельница. Солнце склоняется. Тени удлиняются. Один склон стал темным. Другой сильнее сияет… Сияют домики на другой стороне… Я думаю… Вот бы нарисовать картину этих лагерей. Качаются внизу качели. [Стоит несколько] женщин. Но это не «улица». Это не война… Это особое затишье перед кулачным боем… Не разойдутся так?
— Нет, не может быть. Будет страшное кроволитие. Это что было!
— А урядника нету?
— Нет тут урядника. Разве можно такой народ остановить.
— Десять казаков остановят.
— Остановят, — соглашаются для приличия. И вдруг сразу голосов десять:
— Нет, и двадцать не остановят! И тридцать не остановят… — И развивают: как можно стащить казака. — Суд остановит… Да… А не казаки.
Возле меня молодой симпатичный парень с балалайкой. Другой тоже блондин, с невинными голубыми глазами. У них такие кроткие лица. Хорош Парис: на руке его пальто, а на плече другое, покороче. Шляпа, ходит пружинясь… зубы сверкают из-под черной бородки… улизывает с «монашками»… Какие монахи размонашиваются, так вот и он… Какой же он монах? Кто он? Не монах, а так зовем: «монах»… а эти монашки настоящие были… он не женится, живет так, улизывает за девками, нонче неохота пахать, так вот на великую хитрость пускаются… Лысый боец: ему всю макушку обили, и стал лысым… Длинный боец в белом — и дерется… Толстый немец, изысканно одетый, с товарищем… Тоже мужик был… а потом в пивную лавку, и стал помещиком и немцем… Но во время боя не удерживается и превращается в мужика. С ним жена, которая останавливает… Красавец Андрюша, великан, русобородый, стройный, ходит красиво, затравщик: в белой фуражке, вечно на виду… Настоящие бойцы прячутся в народе. Вступят, когда поднимется страшный бой. Я подхожу к одному знаменитому. Ему 60 лет, но глаза, как у юноши.. «Я был первым, теперь…» — а сам так и рвется… зорко вглядывается в положение боя… Тут тонкий расчет… Рядом старик с веткой… очень старый Приам, был седой и теперь желтеть начал… Он первый затравщик. Без него бой не может быть… Он измерял поле сражения: теперь только бы какой случай, один кто-нибудь сурьезно начал, и все подымется…
Боец тоскует, что долго не начинают…
— В наше время так не боялись. Теперь народ мельче стал, больше криком и стеной берет… Чуть что — и врассыпную. Отчего? Да свиней продавать стали… Раньше все сами ели, а теперь продают. Теперь народ чаевный пошел… Мертвый народ…
Его поддерживает захудалый земледелец: — Может, и не начнет, год тощий, народ подтощал… — затянул волынку.
Старый боец недоволен, спорит с ним: — Вот тебе покажут…
Выходят два бойца, один пьяный, в красной рубашке, другой в желтой… Затравщики… Дерется молочник… Один ударил здорово… Вдруг перед ним вырастает с Аграмача вдвое больше и — раз… И с Пальны вдвое больше этого и — раз! и вот затравщики… Красный притворяется, когда ему дали в душу, высовывает язык, закатывает глаза, а другой — он падает… красный — раз! того, тот упал… он лежачего… Лежачего! Первый с веткой Приам… Лежачего… За ним Андрюша и вся гора, и с той вся гора.. Господи… Взрыв крика… Перекаты… Крики на волне… Рукопашная-Громадная стая птиц кричащих. Блестят волоса и руки… Аграмач бежит, уж бегут вперед, девушки и женщины в стороны в рожь, по ржи дальше… Рожь покрывается народом, впереди шесть парней с монашками… Пальна гонит Аграмач к стене…
Я стою высоко на дровах. Вокруг меня бойцы… У немца лицо все в крови: курице клюнуть негде… совсем измотался… Андрюша весь в пыли… Рассеченная бровь у старика. Мирно беседуют… Дело любовное… Парис возле балочки с монашками… В ожидании нового боя… Выпивают… Умываются в реке…
Приходит чужестранный боец… в высоком английском крахмальном воротничке и в жилете… Затравщики опять начинают… И вот бросаются на чужестранного… На чужестранного всегда бросаются… Через мгновение он без воротника… Высоко его котелок… Бьют, падают, кричат… рвут рубашки. Скатываются в обрыв к реке… пыль столбом…
По камушкам уходят через реку… Мирно кричат в лозиновой роще грачи… Мужик спит под лозиной… Пьяненький Яков заглядывает: нет, не наш…
Разговор с кровельщиком о кулеше. Какая упрощенность! Сколько хлопот из-за пищи у нас… Почему Мих, Ник. упростил себя?.. Боец… Греха нет убить. Это дело любовное. И сердца нет. Любец (охотник, боец)… даст ему еще, у него сопля во какая выскочит… увезли… а там не знаю как. Какой грех убить? Ежели бы камнем, а то кулаками, это дело любовное.
Бока [намнут], зубы выбьют. Вона!
Если бы следовать одному добру без греха… кто эти пресные люди молочного цвета? — Чужеумы… без греха — значит, без сознания… люди грешны… перед тем, кто знает грех… сознается… убийство на кулачном бою безгрешно, убийство в родовой мести безгрешно, это природа… и есть зло, но нет греха…
«Смотрители». На пригорке в вишневом саду стоит супруга Якова, и возле нее два поросенка… Едем… Тревожно следят за боем оставшиеся люди: чья возьмет… Для угощения бойцов (Ламских), заступавшихся за Пальну, продан луг за 15 р., всю ночь будут угощать бойцов… и катать на лошади, разубранной березками. Одного, который насмерть положил, три дня катали (к беседе с бойцами).
Конец Весне.
26 Мая. Петербург. У Игнатовых. Я рассказываю Тане о мареве, а она: везде же марево…
Сумасшедшие весны. 1. Сумасшедшая весна в Хрущеве. 2. Клинская весна. 3. Петр.-Разумовская. 4. Лужская. 5. Петербургская. 6. Архангельская. 7. Хрущевская — Бал.
Сырые леса, хвойные, с почками… На севере стволы деревьев чернее, но зелень ярче, и воздух не тот, и свет… светлее… Высокие дома, гуляем, и тень от них… Ощущение между высокими домами… В воскресенье гулял я на острове… Липы только распускаются… Я слышу и чувствую страшно сложную жизнь… Солдат с барышней в шляпе отдает честь офицеру в автомобиле… В автомобиле букет дам… Убитая собачка у воды… Бока теплые… Старушка укрывает травой… Скворцы… Пения птиц не слышно… Природа перегружена людьми. Лодки и парусные шхуны… В ресторане цинические разговоры, и о закате: любуетесь закатом. Все было бы хорошо, но слишком много людей.
При выезде в Петербург: спасибо Петру… Новая Левушкина речь: много говорит на своем языке… Между своими.
Не забыть последний день в Хрущеве: пришел в лес и вдруг заметил, что все цветы цветут. Запах ландыша… Не отгадать… Чуть-чуть, и отгадаешь… Все цветы — о чем-то… А вот розы…
У Саши: молчание и хождение. Отчего все это? Не может подчинить? В больнице: селение Сорочий куст… Семья 15 человек — все чешутся.
У Саши: приходит женщина, просит лекарства. «Хрусталь»: хрусталь солонит, а стекло кислит. Стихотворение Штейна: «Политика мне ужасно надоела, пусть черно то, что бело, мне нет дела, держусь я для формы одной платформы, и с утра танцую я матчиш».
Маня рассказывает. Моль летит. Она ее ловит рукой и продолжает. Я вам доложу… жу, жу, жу. Ах! Сказал Сирах. Вот так кондистория (история).
В вагоне: — Вы сутолитесь, а без толку. Вот попросят удалиться. — Что за птица такая? Не ваше дело. — Садитесь, не торопитесь, не ваше дело рассуждать! — Я говорить с вами не хочу. — И я не хочу. — Заглушили: ничего не слышу. — Которые ненужные вещи — наверх! — По вашему рассудку и очень просто. — Николаевка, как она была грабиловка, так и есть. Коклюш. Чайничек. Я боюсь. Чего? А как пересадка будет.
28 Мая. Прогулка на Стрелку. Такса… переливается… красиво?.. да… трамваи… котелки… городское… сад с лягушкой… с черепахой… городское: такса.
Господин остановился, соловья услыхал, в кустах над рекой, моторная лодка и экипажи заглушили… может, это была свистулька?
А насколько моторная лодка элегантнее парусной! Мчится по заливу, приподняв нос… красиво… Похоже на подстриженную бобриком голову.
Прогулка в город.
— Ты куда, желтоглазый? — кричит городовой извозчику.
— В трактир!
Поет граммофон… Звенит трамвай… Певец упражняется в пении… Искры улетают… Шляпы с птицами… Запах керосина… Новые книжки… и вот за стуком и треском какая-то чудесная песня… Да нет же песни, это воспоминание о звуке граммофона, не упражнение певца… но нет — будто песня…
Весна в городе начинается: продает старик дрожащей рукой ландыши на снегу, начинается тюльпанами, а не подснежниками. У моря… смешно созерцают закат… первое время смешно, потом ничего… одна к одной застывают… все смотрят на них — прямо с журнала… Красавица в шляпе… страусовые перья как снег… вся дама похожа в этой шляпе на цветок… Какая чудесная шляпа, где ее можно достать… Та пугается… Мода: психология моды: как только я нахожу наконец шляпку по собственному вкусу, сейчас же я чувствую, как это где-то есть уже…
Господин целует руку даме в пролетке… Он похож на пепел почти докуренной сигары, вот-вот свалится… Та дама грустна и бледна… ее спрашивает другая: отчего вы грустны?.. так… грустно… о чем думать?.. вечер останавливается, блестят костры на воде (краски новых лодок от солнца). Спортсмены-мученики… белая даль и молчание… все смотрели на коляски (платное место)… и лошади, и кучера… Звуки трамвая… рожок… выстрелы… группа с модной картинки… Господин с такими длинными усами, что борзая собака испугалась…Моторная лодка… Студент любуется… барышня спрашивает: Будет ли у вас лодка? — Нет, — сказал «нет» и спохватился, — а может быть, будет…
Вечер остановился. Дама в коляске на двух лошадях. Жизнь с объятьями уходит в темную ночь, и белой ночью остается то, [что] мучит и плачет о темной ночи — это поэзия… Какие-то счастливые люди любят темной звездной ночью, а здесь творят… Любовь — какая же настоящая? Та, которая блестит и обнимает весь мир? Или та, которая никому не видна в глубине темных ночей?
Воспоминание: я иду с Лидей по большой дороге и говорю: мне хотелось бы, чтобы каждая минута жизнь превращала в смысл ее, поймать ее… Лидя сказала: это невозможно.
Идея вечности рождается из любви к жизни, когда вся любовь сосредоточивается на мгновении настоящего, то это мгновение — подлинность, после становится как вечность. Вечность есть сила жизни и тут бесконечная радость.
Она мне сказала тогда: я люблю не ее. А между тем я не оставляю ее до сих пор. Не помню ее земного лица, но что-то люблю. Да кто же она?
Замечательно то, что все образованные, развитые женщины теперь мне почему-то неприятны… Чем выше духовный мир женщины, тем сильнее это отталкивание во мне. Лучше Фроси я никого не знаю, но на нее так похожи и Саня, и Таня — все эти безликие смиренницы, великие в своей простоте. И все они представляются мне чем-то одним, чистым, телесным животным… Не зверским, а животным.
Той, которую я когда-то любил, я предъявил какие-то требования, которых она не могла выполнить. Мне не хотелось, я не мог унизить ее животным чувством. Я хотел найти в ней то высшее себя, в чем бы я мог возвратиться к себе первоначальному. В этом и было мое безумие. Ей хотелось обыкновенного мужа. Она мне представилась двойною. Она сама мне говорила об этом: поймите, что в действительности я одна, а та, другая, есть случайность. Это то лучшее, что останется с вами всегда, что вы от меня отняли.
И вот это лучшее действительно со мной. Это то, что помогает мне писать, что вдохновляет меня. Это — если бы у меня оказался талант — было бы моей «музой». Но она и бич мой. Отдаваясь ему все более и более, я теряю вкус к тому, что казалось тайной во Фросе… Одно я питаю за счет другого… Вот так и произошло разделение. И чем это все кончится?
Как страшно то, что мир остается нераскрытой тайной. Что все кончится так, в каком-то тесном кругу…
Это был острый удар в грудь… Я сказал себе: да, это мое. Она мне ответила на один миг и, когда одумалась, отказала… Я уехал от нее… Я уехал… Сердце мое было раскаленный чугунный шар. Но на первых порах думал так просто: я займусь хозяйством, я люблю дело в деревне… Я думал, мое дело станет на место того, что сейчас сидит во мне. И когда это будет, то я совершу очень большое, мое личное перейдет в общее. А ведь в этом и смысл всякой жизни, чтобы личное перешло в общее…
Так я приехал в деревню… Люди все те же, все те же хижины, но как страшно переменился весь свет… Я вижу теперь все, что есть в них внутри… Мало того, я вижу даже вещи… Каждый камень говорит мне свою душу… Столбик… Мне стоит только спросить себя о предмете, и он сейчас же отвечает…
… волна поднимается подо мной… это судьба… Это пытка… я вечно лечу.
(нельзя читать, нельзя изучать философию, потому что еще кто-то изучает…)
«Где остановилась философия вследствие ограниченности человеческих сил, там начинается проповедь».
(Шестов).
Часто я возвращаюсь в своих мыслях к тому странному и такому простому по виду человеку и к этому загадочному красному солнцу, объяснить которое он напрасно меня просил. Какой я теперь спокойный сравнительно с тем странным юношей, какого я должен был представлять в жизни. Именно должен был. В этом-то вся суть и страх. Я, маленький, был зажат между непонятным прошлым и неизвестным будущим и спрашивал вокруг себя всех людей: но как же у вас-то, как вы, настоящие люди, живете? Скажите мне, как то, как другое… Как это должно быть… Как можно что-нибудь назначить себе, когда не знаешь вперед, чем это кончится… Учителя!! Со мной все говорили по душе. Мне встречалось множество добрых, прекрасных людей, но у них у всех были такие же безысходные положения, настоящего ответа никто из них дать не мог. Все, что казалось мне у них настоящим, их преимуществом, их достоинством, было только внешнее.
Раз в таком состоянии я ехал тайно в Москву по железной дороге. Против меня на лавочке сел простолюдин в мягкой цветной рубашке «фантазия», помню его черные усы и лицо узкое, бледное, кажется, с рябинками, простое обывательское лицо приказчика или мещанина. Я не обратил бы на него никакого внимания, если бы он не заговорил со мной. Стал рассказывать про мать свою, про сестру… И так неприятен был его разговор для меня… это обывательское любопытство. Я отвечал ему все время пренебрежительно, едва снисходя до ответов. Но после первых расспросов он стал мне говорить, что много слышал обо мне как ученом человеке… это мне польстило: я ему сказал с гордостью, что окончил университет за границей и собираюсь окончить здесь. И в этом, вероятно, [была] такая гордость и такое презрение к нему, жалкому приказчику-краснорядцу.
В это время садилось солнце, красное, как огонь… Приказчик долго молча смотрел на красное солнце и вдруг спросил меня:
— Скажите мне, почему сегодня солнце красное? Я стал ему что-то говорить о преломлении лучей в сырой атмосфере, но запутался и не мог объяснить…
— Вот как! — сказал он и странно поглядел на меня. — Ведь вы же университет окончили, ведь вы же все должны знать.
— Нет, все я не должен знать, — сказал было я, изумляясь странному его виду, странному проникновенному и едва заметно насмешливому взгляду. — Можно справиться в книгах…
— Нет, вы ученый, вы должны все знать и объяснить мне просто, без книг. — И еще насмешливее поглядел на меня…
И вдруг что-то проникло от него в меня… И мне стало стыдно… И я захотел своим тонким изящным общением загладить мое пренебрежительное отношение к нему и свое невежество в физике… Я стал с ним говорить как с равным… Но каждый раз, как только он ставил вопрос, я отвечал ему так же туманно и сбивчиво, как о солнце… Перескакивая от одного вопроса к другому, давая легкие, неглубокие объяснения, я будто спасался от кого-то. И его лицо, освещенное красным солнцем, стало каким-то демоническим ликом. Казалось, будто его простая речь была прямо связана со всей мировой мудростью и что в ней-то я, ученый, ничего не понимал.
— Да как же так, как же так, — мучил он меня, возвращаясь к тому же красному солнцу. — Если вы этого не знаете, значит, вы… А ведь я-то думал раньше: вот они, ученые, они все знают, им открыты все тайны… Да это…
Он вдруг как-то потух и стал равнодушным…
— Ученые ничего не знают… Я бросил это… Не в этом дело… Я не для себя вас спрашивал, я это так…
Он опять стал расспрашивать меня о мамаше, о сестре, о Ксении Николаевне. Теперь я отвечал ему обстоятельно, как наказанный ученик, и, словно загипнотизированный им, рассказал ему о себе все, о том, что я в тюрьме сидел за рабочее дело… Солнце красное село… Стало темно. А я все говорил ему про себя… Он слушал, а когда я кончил, сказал:
— Но и в этом я не нахожу в вас ничего особенного, вы это для себя делали…
— Как для себя…
— Так, для себя… Это ваша гордость, а не их, о себе думали, а не о людях…
Я замолчал… Опять та проникновенная гипнотизирующая мудрость заковала меня… «Да, — думал я, — и то не настоящее, и то не мое, и тут я опять-таки перед этим приказчиком пустой верхогляд…» Он сказал мне тихо и искренно:
— Я все это уже пережил… Что из того, что я не сидел в тюрьме. Но про себя я пережил…
— Что же вы теперь?
— Ничего… Служу в магазине… И хожу в полицию… там пишу…
«Шпион!» — мелькнуло у меня в голове. И страх сковал меня. Я все ему рассказал о себе. Я был в руках этого человека… И началась унизительная ночь… для меня.
Но он не был шпионом… И то, что я подумал о нем после его искренних признаний как о шпионе, было последним ударом того краснорядца в меня, ученого человека, революционера…
Красное солнце, часто думаю я теперь… Отчего оно бывает красное, как кровь… Я не могу объяснить этого… А ведь настоящее-то знание должно все объяснить сразу, без справок, и во все стороны, и всё, всё, решительно всё… Но какая же это наука? Я не знаю ее… Положим, я объясню красное солнце… а вдруг новый вопрос: почему была луна совсем зеленая, когда в тот раз мы с сестрой катались на коньках на пруду… Опять справка?
Да нет же! Я хочу, я требую жизни без справок…
29 Мая. Это было у меня с тех пор, как я себя помню: постоянная смена жизнерадостности с опустошением, таким, что дно показывается и ничего не остается, на чем размышление могло бы установить возможность завтрашнего дня. А завтра безграничная перспектива со всякими возможностями. В прошлом возникает какой-то путь, пройденный по законам, и в будущем ничего, и невозможно ничего выдумать, потому что все разбивается настроением: день цепляется за день, и складывается семилетие, но потом является десятилетие, и уничтожается семилетие.
Может быть, я могу наживать будущее, жить и наживать (какое прекрасное выражение), но это опять только кажется, потому что есть дни и есть годы, и семилетие, и десятилетие, иногда день отвергается днем, а иногда десятилетие отвергается новым десятилетием, а много ли их всех?
В пустоте, учитывая, однако, терпение, страх ее притупляется, в радости учишься умеренности, и так получается мораль благоразумного человека.
Клад, где клад, неиссякаемый источник тихого…
17 Июня. Фрося говорит, что она всех понимает, но во мне не понимает что-то последнее… И я сам этого не понимаю… Это последнее похоже на северный полюс, куда нельзя добраться… Там, может быть, ничего нет, пустая точка… И мне хочется стать ногой на эту точку… и вместо этого берусь за что-нибудь около, а самого-то нет… и когда я берусь, то через минуту уже знаю — это не настоящее… Достигнуть полюса нельзя… И если достигнешь, то все равно замерзнешь… Но как же другие-то люди? Везде укреплены, позиции. Долго питает любовь!..
Дневник, который я вел в то время, сожжен. В описании своей жизни, которую я изобразил в разных повестях и рассказах, я пропускал все, что было в дневнике, обегал это… Теперь я хочу восстановить его… Но увы! Прошло время, когда я писал для одного себя… Для того только, чтобы хоть как-нибудь закрепить то, раздиравшее мою душу на части, как-нибудь справиться с собой… Теперь я пишу уже не так… Я лучше пишу и хуже… Тогда я спрашивал себя: что же это будет? Я бросался из стороны в сторону, я был как зверь в одиночестве, спрашивая себя, как жить, когда не знаешь и не можешь ответить, что будет… Я унижался перед ничтожнейшими, но укрепленными людьми, допрашивая их: вы живете, вы прочны, но так скажите же мне, как быть?..
Теперь не то… Теперь я знаю, что те люди — никто не знает того… Они все притворяются, что знают, они как плохие учителя — учат, а сами не знают… Теперь я спрашиваю иначе: что это было тогда? Какой это смысл имеет… Перед всяким проносится, и вечно все по-новому говорят о старом… Без тревоги за будущее спрашиваю я прошлое…
3 Июля. Кто виноват? Прихожу вечером и вспоминаю — 3 июля, день рождения Льва, а он уже спит. Мать и не вспомнила. Стал я к окну и думаю… как это страшно: голая семья, без праздников, без радостей, и так дети растут. Мать не знает, сколько месяцев в году, какое сегодня число… Какой смысл имеет все это… Я высказал все это ей, говорил раздраженно, что всюду пыль, клопы расползлись, что, если я не устрою скандал, матрацы так и не будут переменены, что, если бы мать моя узнала ее хозяйство, она бы воскликнула: «Как ты живешь!» На это она мне стала говорить, что у ней голова идет кругом, что клопов она потому не изводила, что думала, мы переедем на дачу, и денег я ей не даю. «Деньги» меня взбесили. Деньги не нужны, чтобы держать хозяйство в руках и поговорить с дворником. Я ушел и в передней кричал: «Врешь, врешь».
И пришел домой чуть не плача, со страшной тоской. И думаю, не я ли виноват. Если бы она была в деревне за мужиком, то была бы первой женщиной, и там все эти привычки и всё… Она теперь без мужа. Она весь день только с детьми… А я философствую и палец о палец не ударю… все собираюсь заняться с Яшей. Оправдываю себя так: она должна меня привлечь к детям, к семье, элементарные хотя бы укрепления жизни и радости должны исходить от нее… Все, что я ни говорю и ни советую, не выполняется за недосугом и откладывается. Что же это такое? Как спастись от этих сцен и от будущего несчастья семьи?..
У меня есть к ней чувство очень хорошее, и человек она хороший, но у меня нет способности к семье, и у ней нет никаких способностей…
Мещанство. Оно приходит с первым поцелуем невесты. Она приносит его с собой. Оно есть узы. Нелепо стремиться к этим узам. Но они неизбежны. Нелепо их устраивать мужчине. Их должна надеть женщина. Но нелепее из нелепого для мужчины учить женщину ковать эти узы. Это куют матушки и бабушки, это всасывают с молоком матери. Но именно в таком положении находится муж крестьянки. А я еще хуже: она не хочет того, у нее нет способности к этому… Ненавижу мещанство, а в личной судьбе, мечтаю о нем как об избавлении… Если разрушить этот мир родительских привычек, то нужно поставить что-то на его место. Что же я поставлю?
Бывают у человека неукрепленные мысли, неукрепленные поступки. Я не хочу их укреплять… Но они укрепились помимо моей воли…
Они вмешиваются в чужую жизнь только потому, что не имеют своей… для них жизнь — театр… каждый живущий — актер…
9 Октября. Я пишу: мне снится тяжелый сон в моей детской кроватке, завешанной пологом. Я думал ночь. Проснулся, выглянул за полог: там уже утро и горлинки поют, и недалеко от меня другая кроватка. И я зову: — Варя, Варя, высунь головку, тебе тоже снится ночь! а теперь день и горлинки поют…
11 Октября. Оборванная струна… Мне послышалась откуда-то мелодия. Я протянул руку к скрипке и хотел сыграть. Но скрипка была расстроена. Я стал настраивать, но тут оборвалась струна. Я повесил скрипку на прежнее место. Я больше на ней не играю… Пылью покрывается когда-то любимый инструмент. Я не играю. Но иногда, задумавшись, я подхожу к стене, тереблю между пальцами оборванную квинту. И вот тревога наполняет душу мою: мелодия звучит, складывается чудесная песня. Я протягиваю руку к инструменту, беру смычок и вижу: скрипка в пыли, струна оборвана… мир великий, полный таинственной жизни. Можно опять натянуть оборванную струну. Можно — и нельзя. Есть какие-то верные голоса, которые твердят: лучше не натягивать во второй раз оборванную квинту… Лучше шепот приближающейся мелодии из кончика оборванной старой струны, чем старая песня на новой струне.
Нужно самому чуть-чуть только научиться играть на скрипке, чтобы понять, как хорошо играют…
16 Декабря. На днях я видел сон. Я ходил под впечатлением его целый день. Это был не кошмар, потому что меня ничто не душило, напротив, от него оставалось сладко-горестное настроение. Когда я проснулся, то стал переживать сон второй раз, потом третий, и так весь день. При первом переживании сна наяву… очень скоро все станет бессмыслицей. «Не в образах дело, — думал я, всеми силами стараясь продлить иллюзию, — нет, а в каком-то окружении этих образов».
Но, к моему ужасу, чем больше приходил я в сознание, тем резче выделялись образы из окружающей их среды настроения, похожего на море сладко-горестной, томящей влаги. И наконец, когда сон стал переживаться в третий или четвертый раз, я увидел образы пустыми, глупыми, бессмысленными, казалось, безобразные обломки плавают во все дальше и дальше отступающем море. Казалось мне, что сон — корабль образов в море настроения…
Теперь, дня три спустя после сна, вот что я могу записать: в руках у меня лошадка детская деревянная с отбитыми ушами. Эта лошадка во сне имела очень большое значение. Я стоял возле террасы какого-то загородного ресторана в саду. Она — я знаю отчетливо, кто она, — подходит ко мне, голова ее похожа на верхушку колонны из красного гранита, плохо отшлифованного. А может быть, она чугунная или глиняная, но только хорошо помню — темно-красная. Я подошел к ней, и мы пошли вместе по саду. Вы знаете, говорю я, я вас любил всю жизнь. Знаю, сказала она. И стал я ее уверять, что и она меня любила, что только меня одного она любила. Я ее долго убеждал, не давал ей говорить, боясь, что она откажется. Но она сказала так: «Да, я любила вас одного. Зачем вы теперь все это говорите, камень, глина и чугун от слова" люблю" не изменятся». Я хотел ей сказать: возьму железный молоток и разобью глину. Но тут обстановка изменилась. Я лежу в постели. В другой комнате за портьерой, я знаю, лежит она с кем-то, с ним, тут же лежит и моя детская лошадка.
Она садится на край моей постели. Вспоминает свою детскую лошадку, жалеет, что у нее отбиты уши. И так нам хорошо вместе. Вероятно, она угадывает мои тайные мучения о ней в той комнате и успокаивает. Показывает мне журнал с картинками: вот, говорит, три всадника: один далеко, он проехал, а вот едет, едет, а вот назади. Тот, указывает она на соседнюю комнату, проехал.
Лицо у нее при этом такое же, как и прежде, не то из красного камня, не то из глины…
Вот эти безобразные обломки от прекрасного корабля с парусами и мачтами…
Узнать значение сна, ищу «ее» — нет ее (тон всего сна, вкус его такой, как сон о ней), или это похоже на литературу — я в литературе, или как я у Елизаветы (в Тюмени) пропел раз «Марсельезу», или это синтез всего моего существа, всей моей отверженности и горя!
…шесть лет разочарования, тяжелого опыта не могли победить этой силы апрельского луча… этого безумия, уничтожающего в момент историю… Но… ответа нет… — неудача, а если бы ответ? Пора забыть этот романтизм. Ночью я видел во сне… даму с высоким лбом, я снимаю маску, и под нею на нежной губке два огромные прыща, а зубы попорчены… Как это нехорошо, снимать маски… но нужно… иначе… я не знаю что, но как-то не хочется жить где-то позади… Ведь за новые ценности умерло столько гениальных людей-борцов…
Вот отчего мои писания все мне не даются: я все не могу выйти из тесного кругозора своего «я»… надо стать повыше… и тогда так легко все это будет. Надо помнить Шопенгауэра: творчество есть забвение своего «я».
Тут много неясного для меня. Много того, что боюсь спугнуть мыслью-насильницей… Мысль должна созреть для этого… рождаюсь без нее, и жить не могу. Она безликая… она — первый рассвет, и я стою с лицом, обращенным к ней. Я иду навстречу к ее бледному свету, но все-таки свету…
Вот мой путь. Я — частица космоса, так же как мертвый камень на этом дворе. Если бы этот камень сознавал, то мог бы отметить, что все космические силы, решительно все отражаются, пересекаются в нем. Но камень не отмечает, а я отмечаю… Если я анализирую себя, то я узнаю и весь мир. Этот мир не маленький, он весь мир… Но, может быть, не весь мир отражается во мне? Нет, весь… А то ощущение, что мой мир маленький — не весь, происходит оттого, что я не все сознаю… неправильно сознаю.
Итак, для познания мира нужно раскрыть его в себе…
Вот пример: я знаю по опыту любовь к женщине. Что это значит? — задаю я себе вопрос… Значит теперь, отвечаю я, совершенно отчетливое ощущение в сердце моем тоски… Эта тоска стремит меня к исканиям… И вот тут узнаю я, что все люди и вся вообще природа стоят к моему чувству в том или другом отношении… Я отмечаю все, что встречается мне на пути в моих исканиях, и так мертвый, несуществующий раньше для меня мир оживает… Я беру его с собой…
Так надеюсь я на этом пути и понять все. Это все будет не больше того, что записал бы сиреневый куст перед моим окном, если бы мог писать…
Хорошо, буду думать над этим. Может быть, все это не так.
Слова Амвросия: «Любовь покрывает все. И если кто делает бескорыстно добро по влечению…»
17 Декабря. На тонкой ниточке за стулом привязали шар, «цветы» — красные. Цветы-шары. Мы стали кормить шар: ням, ням… Шар — баба на потолке, etc. Нужно следить за играми детей — тут и откроется то, чего я ищу.
Трагизм на лице ребенка при нечаянных уколах… Кормили красный шар: ням, ням. У детей одна любимая игрушка, поломанная, старая, разбитая.

