РЕЧЬ В ЗАЩИТУ ТЕХ, КТО ВОСПРОИЗВОДИТ ЖИЗНЬ В ТЕАТРЕ ДИОНИСА[222] (отрывки)
I. Пусть никто из вас, здесь присутствующих, не поставит мне в упрек предложенную тему, — а именно, мое намерение позаботиться о том, что приобрело название «подражания», раз уж слова стремятся всему подражать.
Насколько несправедливо и гнусно предубеждение против мимов[223], настолько это вдохновляет меня сразиться за них, так как битву, сопряженную с опасностями, я считаю величайшей заслугой оратора. Я обращусь ко всем вам с той же просьбой, с какой обычно обращаются к публике в театре, — благосклонно выслушать пьесу — не для того, чтобы вы созерцали неизвестно на чем держащуюся славу мимов, а чтобы вы точно определили их природу. Ведь и одного–то обвинителя нелегко опровергнуть, когда он говорит первым и наполняет слух собравшихся насмешками и порицаниями, занимая тем самым более выгодную позицию, — а как же кто–либо осмелится опровергнуть давно царящее мнение, которое содержит клевету на мимы?
И все же я осмелюсь попросить удалиться и тех, кто плохо слушает, и тех, кто плохо судит.
Итак, если бы я вовсе на знал этого зрелища, я не испытывал бы величайшего презрения к этому сброду — доносчикам. Но раз я оказался зрителем, когда после многих трудов мне выпало удобное время для короткого отдыха, так что прежде чем попасть в списки школьных учителей[224], я испытал потрясение, исходящее от этих спектаклей, я полагаю, что буду выглядеть просто дурачком, если за удовольствие от искусства, пронзившего меня словно стрела, я не заплачу взаимной помощью — речью.
А ведь я всегда испытывал сострадание к оскорбленному искусству. Когда же я узнал на каком–то городском празднике, что мимы играют милые люди, воспитанные, грамотные и благонравные, и народ им рукоплещет, я подумал, что и мне самому, и друзьям, и народу надо единодушно высказать справедливые суждения, чтобы я не казался единомышленником негодных людей, будто бы помышляющих о делах низменных, а народ не казался бы одобряющим тех, кто совершает что–то неблагородное. Вот какие причины побудили меня к этой настоящей защитительной речи.
…………………………
Итак, в подражании нет ничего плохого, — когда речь заходит об этом названии и искусстве, следует остановить на нем внимание — и я приведу вам свидетельства, пройти мимо которых никто не имеет права.
Ведь Афина подражает Деифобу, Афродита — пожилой женщине, Посейдон сражается вместе с ахейцами в Трое, «уподобившись древнему мужу», также и Арес принимает внешность Гектора «и беду отражает»[225], одним словом все
Так, если подражают боги, почему запрещается подражание у людей? Итак, мысль мою подтверждают свидетельства от неба; однако если видимое вызывает у всех больше доверия, чем невидимое, недурно бы прибавить к сказанному и другой пример, из человеческого обихода. Посмотрите поэтому, как много искусств делают своим основным занятием подражание? Это — риторика, поэзия, искусство механики, оживляющей медь с помощью воды[227], плясуны, ваятели, художники. Одно только и можно было бы сказать в похвальной речи мимам: их обаяние настолько велико, что к ним стремятся все. Нам известно поэтическое творчество[228] Софрона, и оно все называется «мимами». Правда, второе известно всем, а первое многие пропустили мимо ушей.
Говорят, будто Платон, сын Аристона привез из Сицилии в Афины именно такого рода сочинения[229], полагая, что он везет некий большой дар отчизне, и что это будет украшением города и его родины и матерью всякой мудрости.
Есть предание, что он до того был восхищен этими творениями, что не только занимался ими по целым дням, но и ночью подкладывал книгу под свое ложе, чтобы, я так думаю, она у него была, если среди ночи ему вдруг придет в голову какая–нибудь мысль, для подтверждения которой нужен поэт.
Итак Софрон, который нашел в Платоне своего почитателя, подражает и мужчинам и женщинам[230]. Лепечет у него и ребенок, еще не умея ни матери правильно назвать, ни к отцу обратиться.
Так знайте же, — если бы искусство мимов было бесславным, то Софрон не назвал бы свои произведения мимами, Платон не стал бы их хвалителем, Дионис, как говорят, не приказал бы им превратить театр в свое святилище.
V …Я не спорю, что в некоторых идущих со сцены шутках есть что–то от вероломства. Я не сказал бы, что пользоваться такими шутками — значит порочить предмет, но не следует злоупотреблять этим. Раз уж в сочинениях величайших поэтов и у лучших риторов мы отвергаем какую–то часть, чтобы это не достигло ушей молодежи, — то, конечно, в самих репликах со сцены есть кое–что, по нашему мнению, сказанное неправильно. Так, например, чтобы устранить обвинение в нарушении клятвы, — кто из влюбленных не нарушал клятву с легкостью? Поэты говорят так:
Или
Но ведь никто не питает такой ненависти к словам, чтобы уничтожить шутку, в словах содержащуюся; никто в такой мере не враждебен смеху, чтобы ради остроумных шуток, намекающих на вероломство, устранить мимы из жизненного обихода. Но если мне можно будет исследовать слова без ограничения, я не замедлю сказать, что в слове «клятвопреступление» не содержится понятия «подражание». Ведь говоря об всех иных вещах или воспроизводя их, мимы одним подражают действием, другим — словами. И если актер–мим изображает врача или ритора, или любовника, или господина, или раба, он подражает каждому, на самом деле не будучи таковым; а тот, кто ложно поклялся, переживает самое состояние клятвопреступника. Сказать точнее, мим не нарушит клятвы, пока он не заслужит это название делами. А эта самая моя речь пусть укажет также способ, как избежать актерам–мимам всякого лицемерия; ведь ничего нет хуже, и это уже действительность, а не подражание. Если же кто–либо, относящийся не бережливо к законам своего искусства и не стыдясь словесных улик, все же прибегнет к ложной клятве и осмелится испустить льстивый голос, он у меня будет выведен из сонма актеров–мимов.
Что же тогда останется тебе для клятвы?
Если в действительности однажды произошло что–то ужасное, и ни один из свободнорожденных зрителей[232] не был замечен ни в чем плохом, если никто из прекрасно воспитанных в мусейонах явно подобными вещами не занимался, — так неужели ты не видишь, что хороший человек не станет заниматься тем, что от природы плохо: ни стяжательством, ни предательством, ни прелюбодеянием, ни чем другим, что только ни отсылают законы к надлежащей справедливости?
VI. Но услышав слово «прелюбодеяние», ты, кажется, дальше мне говорить не дашь и найдешь отсюда подступ к иному суждению. Ты ведь скажешь, что в мимах нет ни одной шутки, если можно так выразиться, не связанной с подобным моментом, так что зрители, особенно в определенном возрасте, теряют рассудок от этих зрелищ и бросаются к удовольствиям недозволенной любви.
Но когда, дражайший, ты смотришь на сцену прелюбодеяния, ты видишь также и судилище архонта[233], и обвиняет муж прелестницы, а судят вместе с отдавшейся похоти и того, кто осмелился на разврат, — и обоим угрожает наказанием судья. А раз все это — предмет для шуток — пьесы кончаются пением и смехом[234].
Ведь все это придумано для отдохновения и облегчения, и мне кажется, что Дионис — бог, любящий смех и жалеющий нашу природу (ведь каждого удручают свои мысли: одного — потеря детей, другого — болезнь родителей, кого — смерть братьев, кого — утрата верной жены, а многих терзает недостаток денег, иных печалит невысокое положение) — я повторяю, из жалости ко всему этому он дал остроумным людям занятие, при помощи которого они утешали бы тех, кто пал духом.
Поэтому, как свидетельствует комедиограф, Диониса и прославлял слуга примерно такими словами:
а Дионис отвечает:
Так благодатен и преисполнен любви к людям этот бог, что он готов вызвать смех любым средством.
…………………………
XX. И вот я думаю, что сжато рассказать, сколь велик Дионис, перечислив его благодеяния для людей, — подходяще как раз для сегодняшней моей речи; ведь поскольку мимам покровительствует этот бог, собрать и заплатить дань словословием, которое их украсит, — дело не малое. Ведь если кто–нибудь будет петь в хоре возниц, он будет прославлять бога — повелителя коней[236], а воспевая дочь Латоны[237] захотят, пожалуй, восхвалять охоту. Однако есть две вещи, которым больше всего радуется человеческая природа — это виноградная лоза и смоква, так что сын Ликса[238], желая показать ничтожество персов, сказал: «Они вина не пьют и смокв не едят!» А ведь оба эти дара — от одного бога[239]. Но увидев, что один из его даров приносит вред тем, кто им пользуется — ведь смесь вина и воды когда–то была неизвестна людям — он опять посетил нас и научил этому способу. Поэтому, справляя его двойной праздник, афиняне воздают ему почести в городе и совершают в его честь обряды по деревням. Вот каков, друзья, покровитель мимов. Я хочу поблагодарить его своей речью, а кстати и заплатить ему ту плату, которую я заработал, ведя совместную защиту того искусства, для которого он — эфор[240].

