Благотворительность
ПАМЯТНИКИ ВИЗАНТИЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ IV–IX ВЕКОВ
Целиком
Aa
Читать книгу
ПАМЯТНИКИ ВИЗАНТИЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ IV–IX ВЕКОВ

ОПИСАНИЕ ИЗВАЯНИЙ В ОБЩЕСТВЕННОМ ГИМНАСИИ, КОТОРЫЙ ИМЕНУЕТСЯ «ЗЕВКСИППОВЫМ»[201] (отрывки)[202]

I. ДЕИФОБ, ЭСХИН, АРИСТОТЕЛЬ, ДЕМОСФЕН

Первым стоял Деифоб, на алтарь стопы опирая,
В медных доспехах, отвагой кипя, дерзновенный воитель!
Так он в троянскую ночь у дверей пылавшего дома
Некогда встал, Менелаю оружием вход заградивши.
В точности был он подобен идущему; верно художник
Сгорбленный злостью хребет изваять сумел под доспехом, —
Ярое бешенство боя! Глаза исподлобья взирали,
Будто следили с опаской движенья врагов подступавших;
Щит округленный он шуйцей вперед выставлял, а десницей
Меч высоко воздымал, и рвалась рука изваянья
Плоть врага растерзать, беспощадным железом пронзая, —
Если бы только природа движенье дозволила меди!
Был там и муж Кекропид, громоблещущей речи искусством
Дивный Эсхин. Округленные щеки под мягкой брадою
В складки стянулись, как будто стоял он на площади шумной,
Яростным спором волнуем, вития! Поодаль виднелся
Сам Аристотель, премудрости вождь. Покоясь, стоял он,
Руки перстами сплетя; однако и в меди безмолвной
Мысль не утихла его, но, мнилось, в труде неустанном
Вечным раздумьем была занята. Ланиты втянулись,
Время усилий ума многодумного взору являя,
А проницательный взор обличал высокую мудрость.
Звонкоголосый меж ними вития блистал Пеанийский[203],
Мудрый родитель речей громкозвучных, во граде афинян
Некогда пламень возжегший властительного Убежденья.
Не был облик спокойным: чело омрачала забота,
В сердце разумном глубокие думы чредой обращались,
Словно сбирал он в уме грозу на главы эматийцев.
Скоро, скоро от уст понесутся гневные речи
И зазвучит бездыханная медь!.. Но нет, — нерушимо
Строгой печатью немые уста сомкнуло искусство.

II.  АНАКСИМЕН, КАЛХАНТ

Анаксимен многоумный стоял между них, обращая
В духе своем многосложный узор божественной мысли.
Зрелся меж них и Калхант Фесторид, премудрый провидец:
Мнилось, грядущее было пред зраком его, но молчал он,
Тайной предведенья кроя, — скорбя ли по рати ахейской,
Или страшась за царя многозлатной, великой Микены.

III. САПФО

Звонкоголосая Сапфо, пчела Пиерид, восседала,
Тихо покоясь, но в сердце слагала лесбийская дева
Сладкозвучную песнь, и музы ей ум обуяли.

IV. АФРОДИТА, АЛКИВИАД, ХРИС, ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ

Подле Киприда виднелась, и дивно по блещущей меди
Сладкая нега была разлита. Обнажилися перси,
Но округленные бедра скрывались под ризой просторной,
И на главе золотая повязка кудри стянула.
Зрел я меж них Клиниада: сей муж среди всех выдавался
Прелестью дивной; пленительный блеск озарял изваянье.
Был он таков, как в прославленном граде аттическом древле
Мудрости дивной советы творил средь мужей кекропийских.
Хрис недалече стоял, Аполлонов служитель, десницей
Скиптр держа золотой, на главе же почтенной имея
Светлый Фебов венец: выдавался он ростом огромным,
Древнему роду мужей присущим. Просителем, мнится,
Он пред Атридом стоял. Глубоко брада опустилась,
А по плечам разлилось несплетенных кудрей изобилье.
Юлий Кесарь блистал поодаль, что некогда дивным
Множеством вражьих щитов украсил Рим велелепно.
Он подымал на плечах убор грозноокой эгиды,
В крепкой же длани перун потрясал, веселясь несказанно,
«Зевсом вторым» нареченный устами племен авсонийских[204].

V.  ГЕРМАФРОДИТ

Был там и Гермафродит изящный обличьем, — ни мужа
Вид, ни жены, но двоякий. Его от Гермеса родила
(знаешь и сам ты, пожалуй) Киприда о персях прекрасных.
Словно у девы, набухшие груди круглились четою,
Но в остальном он подобился облику мужеской плоти,
Той и другой красоты обоюдную прелесть являя.

VI. АПУЛЕЙ

Неизреченные тайны латинской музы безмолвно
В духе своем созерцал Апулей, италийской сирены
Дивный питомец, вскормленный для оргий премудрости тайной.

VII.  ГЕРМЕС

Был там и легкий Гермес о жезле золотом, и десницей
Он на стопе укреплял окрыленной плесницы завязки,
В путь устремиться готовясь: уже изогнул он для бега
Быструю правую ногу; слегка опершись о колено
Левой рукой, он зрак устремлял к беспредельному небу,
Словно внимал с прилежаньем родителя властному слову.

VIII.  ГОМЕР

Одушевленная медь Гомера являла, и не был
Облик ни мысли лишен, ни разума — речи единой
Недоставало ему. Чудеса явило искусство!
Подлинно бог потрудился над хитроизваянным ликом.
В сердце мысль обращая, не в силах поверить я, будто
Смертный искусник сей труд созидал, хлопоча перед горном:
Нет, — но Паллада сама, миогоумная, мудрой рукою
Облик знакомый смогла повторить: ведь она обитала
Некогда в этой груди, воспевая дивные песни,
Так он стоял, мой отец, Аполлону в певцах сопредельный,
Муж богоравный, Гомер, старцу подобился видом
Дряхлым. Но в нем и самая старость сияла отрадой,
Дивно его увенчав и украсив святым благолепьем,
Важным и кротким, любовь и почтение сердцу внушавшим.
Локон седой и извитый бежал по вые склоненной,
Подле ушей ниспадал, разветвлялся в хитрых блужданьях;
Книзу свободно легли, просторно лик обрамляя,
Мягкоизвитой брады завитки, и она не сужалась
Остро, но вольно лилась, велелепным украсив убором
Персей его наготу и усладу почтенного лика.
Было открытым чело, и сиял на челе обнаженном
Ум, назиданий благих исполненный. Брови вздымались,
И не напрасно подъятыми их изваяло искусство
Зоркое: свет был отъят у четы очей сиротевшей.
Все же он не был подобен слепцу убогому видом:
Прелесть и в зраке померкшем жила. Не без умысла, мнится,
В нем очевидным явило художество нашему взору
Мудрости свет неугасный, в разумном сердце сиявший.
Впалыми чуть приметно содеяла старость ланиты,
В складки стянув, — но на них, украшая облик почтенный,
Строгая важность почила и милые с нею Хариты.
Подле божественных уст Пиерийские[205] пчелы витали,
Словно вкруг сот медоносных. Меж тем, десную и шуйцу
Он от обеих сторон простирал, опираясь на посох,
Словно при жизни, и чутко склонял со вниманием ухо:
Мнилось, призыв Аполлона заслышал певец издалече
Или кого из сестер Пиерид. Но дух сокровенным
Был помышлением занят, и ум извлекал непрестанно
Из потаенных святилищ плоды многохитростной мысли,
Браням слагая хвалу, Пиерийской сирены напевы.

IX. ГЕРАКЛИТ, КРАТИН, МЕНАНДР

Был там и муж богоравный, великая слава эфесян,
Древний мудрец Гераклит, что некогда первым о жалкой
Доле смертного рода пролил сострадательно слезы.
Разумом дивный Кратин изваяньем меж них красовался:
На властодержцев афинских, коварных душою мздолюбцев,
Некогда он ополчился грозой в сокрушительных ямбах.
Дал он комедии славу, шутливую музу возвысив.
Подле стоял и Менандр, что в Афинах, прекрасных устройством,
Некогда ярко сиял, как звезда комедии новой.
Часто он девичью страсть выводил и лукавые тайны,
Буйство любви и невинности кражу без брака и свадьбы;
Много он ямбов родил на служение милым харитам,
Прелесть украшенной речи с любовной усладой сливая.

X. ПОМПЕЙ

Вождь Авсонийский, Помпей, похвалялся славной добычей
Он побежденных исавров, отваге его уступивших:
Груду мечей исаврийских[206] пятой попирал он, ликуя,
Ибо согнул под рабский ярем строптивую выю
Тавра[207], смиренного крепкой петлей и тенетами Ники.
Светом явился сей муж человекам! А славное семя
Роду царя Анастасия, равного богу, началом
Было. Сие несомненным явил нам царь непорочный,
Ратью своей усмирив племена земли исаврийской.

XI. ВЕРГИЛИЙ

Милый земле авсонийской, напев воздымающий лебедь,
Дышащий сладостной песнью Вергилий меж них красовался,
В коем второго Гомера вскормило латинское слово.

Нонн из Панополиса (V в.)

Византийская культура строилась на пересечении самых разнородных традиций. Среди них две притязали на абсолютную значимость: христианская вера и эллинская образованность, каноны церкви и каноны школы.

Была одна группа литературных явлений, в которых этот дуализм византийского мироощущения проявился с особенной колоритностью, доходящей до гротескности. Речь идет о попытках применить к новому, христианскому, материалу классические формы, по возможности ничего в них не меняя. Соблазн такого эксперимента возник еще до христианства — в иудейской эллинистической литературе. Как только нашлись люди, которым была одинакова дорога и свята религиозная традиция иудаизма и литературная традиция эллинства, им захотелось услышать, как зазвучат библейские имена, войдя в аттический стих. Около 150 г. до н. э. еврей Иезекииль написал трагедию «Исход», в которой Моисей должен был изъясняться в греческих ямбах. Полноценное литературное творчество на этом пути было, разумеется, невозможно. Но как бы ни были внутренне несостоятельны попытки насильственно соединить темы и формы, находящиеся между собой в глубоком противоречии, их нельзя вычеркнуть из истории византийской духовной жизни. Как раз в них с необычайной остротой и наглядностью отразилась одна из живых и подлинных потребностей образованного византийца: потребность хотя бы внешним образом объединить в рамках одной структуры два мира, которые владели его воображением, — христианство и эллинство.

На эти запросы отвечает и «Переложение св. Евангелия от Иоанна», выполненное в классических гекзаметрах, обильно уснащенных архаическими гомеровскими оборотами и словосочетаниями. Автор этого странного сочинения — большой поэт: Нонн из египетского города Панополиса, виднейший мэтр греческой поэзии V в.

О его жизни мы почти ничего не знаем. Даже приблизительная датировка его творчества серединой V в. — плод ученых реконструкций. Какой–то Нонн был епископом Эдессы, но отождествлять его с поэтом нет достаточных оснований. Из его сочинений сохранились только две поэмы: упомянутое переложение Евангелия и огромная поэма в 48 песнях «Деяния Диониса». Нонн осуществил реформу гекзаметра, усвоенную целой школой эпических поэтов (Трифиодор, Коллуф, Мусей); его виртуозная стиховая техника направлена на примирение традиционных законов гекзаметра с новым восприятием языка (стремление к совпадению музыкального и экспираторного ударения, исключение стиховых ходов со спондеями, терявшимися для византийского уха и т. п.). Таким образом, и в чисто формальном отношении поэзия Нонна — рискованное балансирование между двумя разнородными сферами: школьной традицией и живой речью.

Странное впечатление производит тот резкий контраст, который выявляется при сопоставлении обоих сочинений Нонна. «Деяния Диониса» — поэма по всему своему характеру чисто языческая и притом далеко не чуждающаяся резкой, почти истеричной чувственности; в переложении Евангелия мир языческой мифологии сменяет мир христианской мистики. Но сходства в этих поэмах больше, чем различия. У Нонна ничего не остается ни от пластичной простоты Гомера, ни от наивной простоты Евангелий: и в поэме о Дионисе, и в поэме о Христе господствуют взвинченная напряженность, совершенно неантичная по своей сути динамика, полное отсутствие сдержанности, меры и спокойствия. Словесная ткань поэм перенасыщена темными и многословными перифразами и сложными эпитетами; контуры образов размыты, формы взорваны нервным порывом, архитектонический план теряется за пестротой изложения: мир Нонна иногда отдаленно напоминает мир новоевропейского барокко. Лучше всего ему удаются в его переложении Евангелия темные, малопонятные, пугающие как бы самостоятельной жизнью вырвавшихся из общего контекста образов места. Когда читаешь описание губки с уксусом, поданной распятому Иисусу, становится ясно, что здесь воображение поэта совершенно отвлеклось от сцены как таковой и было на мгновение заполнено словами «губка», «море», «пучина», неожиданно вырастающими в неясные, но тем более жуткие символы.