От ядерного мира — к миру миров
Начну с одного парадокса, который вовсе не парадокс, а такая сторона нашей жизни, которую мы недостаточно понимаем. Мы продолжаем жить в мире, которого уже нет. Мы живем по его стандартам, говорим его языком, а его уже нет, — он другой. Мы говорим на языке истории о том, что уже не есть история.
Давайте сразу оградим себя от всхлипов о «ядерном апокалипсисе». Не потому, что такой угрозы нет, — она реальна, — а потому, что дурно понятая угроза никого ни от чего не предостерегает. Оглянемся назад: человеческое существование всегда, сколько нам известно, было «гибельно». И не только в смысле философемы: люди рождались, страдали и умирали… Все типы изобретенных людьми структур жизнедеятельности суть варианты обращения с гибелью. Речь идет о трех эрах, неравновеликих по времени, фундаментальных полосах жизни рода человеческого.
Первая из них — время, когда над существом человека безраздельно господствовали циклические законы эволюции и нормой существования была обыкновенная гибель. Погибали цивилизации, смывались с карты государства — иногда в полном составе жителей. Шла вселенская выбраковка; это ей мы обязаны тем, что сегодня из песков извлекаем культуры, о которых не ведали.
Вторая полоса короче по времени, но куда подробней, — это история. В пределах истории развитие носит уже непрерывный характер — история не знает абсолютных, абсурдных разрывов. Само понятие «невосполнимой потери», если вдуматься, — чисто историческое понятие. Оно предполагает тоску по прошлому, отношение к канувшему в Лету «чужому», как к своему. Ничего подобного прежде не было. Никто в Ассирии не тосковал по Шумеру; и весьма осведомленные египетские жрецы совершенно безучастно поведали грекам про гибель Атлантиды — а вот Платона ее судьба глубоко взволновала!
Вторая полоса не менее кровавое дело, чем первая, кровь льется рекой; в столетние и тридцатилетние войны народы вырождались морально и физически; чума выкашивает пол–Европы — и все–таки на протяжении истории мы имеем дело примерно с одним и тем же составом этносов, наций, государств. Меняются общественные системы, идет экспансия прогресса на все пространство Земли — процесс невероятно кровавый, но жертвы процесса, хотя это и малоутешительно для них самих и для нас, не исчезают в ничто — их память становится достоянием прошлого и, следовательно, всеобщим достоянием, проблемой духа.
История — тоже гибель, но гибель избирательная! Историю всю наполняет борьба за ограничение гибели. Эта борьба тоже оплачивается смертями. Гибель уходит в подтекст, отражаясь опосредованно в других механизмах, — столкновениях партий, классов, религий, то прорываясь наружу, то уходя вглубь, в культуру, где смерть вообще главная, хотя и не в биологическом, а в нравственном смысле проблема: цены, которой окупается развитие. Такая цена тем более мучительна для культуры, что культура тоже работает на прогресс. Муки совести одиночек, включаясь в цикл избирательной гибели и расширяя, обновляя ее инструментарий, вдруг оборачиваются физическими муками для тысяч и тысяч. Культура требует принять смерть как условие человеческого развития, настаивая на обновлении человека в сроки, которые никакая эволюция ни обеспечить, ни знать не могла, которые для нее вообще не сроки. Историческое время не совпадает с часами! Цикл все короче. Обновление все непременней. Всякий раз требуются «новые силы», а что это означает для уже задействованных? Вытеснение живых людей из жизни! И тут же, рядом — борьба за сохранение того, что есть, за продление индивидуальной жизни, вызволение личности…
Однако в середине двадцатого века обозначился некий предел возможности исторического развития, движения на основе избирательной гибели. Оказывается, у истории был гигантской важности ресурс, ныне исчерпанный: пространство. История — это развитие, которое «бродит» по планете, втягивая в свою орбиту народ за народом. Развитие, прерванное в одном месте, тут же перегруппируется и атакует в другом: это великое зрелище, которое мы именуем «историей», и является источником «слепого оптимизма» идеологов прошлого… На деле же то был стоический и трезвый взгляд на вещи: пока у прогресса оставалось пространство экспансии, у человечества было время для решения любой — так верили люди — проблемы. Великие учителя прошлого жили внутри истории и говорили на ее языке…
Но пространства для развития больше нет. Земля заселена, и все включены в общую цепь развития — одни как «развитые», другие в качестве «развивающихся». Разница в уровнях развития велика, но ресурс развития в пространстве исчерпан. С одной стороны, все близки — рукой подать! С другой — отдаляются самые близкие. У вас могут быть гигантские территории с ничтожной плотностью населения, однако, судьба рода решается именно в тех местах (неприметно повсюду), где человек кожей чувствует: человечество на него напирает, «чужие» — тут, рядом с ним, тесня его, делая жизнь мучительной и невозможной. Все мы стали ближе и всем тесно — внутри семьи, в общинах, в народах.
Ядерный Мир — Мир невыносимо единый. Он внутри себя изживает историческую идею непрерывности, идею единого человечества — во всех прежних смыслах и до конца. В этом дело, а не в одних вооружениях! Ни физики, ни военные не имеют более решающего голоса — здесь философская, антропологическая проблема, подобная тому, что случилось с человеком в темном начале его существования. С моей точки зрения, у нас нет удовлетворительного объяснения, зачем первобытный человек расселился по всей территории планеты. Что его, слабого, гнало через жуткие горные преграды, абсолютно чуждые ландшафты? Не цель же — освоить Землю! И вот мы на последнем витке, возможно, вернулись к той, начальной ситуации: всем тесно! Просыпается в людях небывалая жажда выбора. И технологии нам, как будто, обещают совершенно новую, реализуемую возможность индивидуального выбора. Возможность реализуемая, но мы–то к ней не готовы. На самом пороге альтернативного будущего — взаимная непереносимость, от которой всего шаг до коллективного самоубийства.
Нормой «третьего» состояния снова становится гибель, она возвращается. Она выступает как нечто заменяющее собою цель — тем, что обессмысливает цели. Размышляя о Пол Поте, о триполийском кризисе, необходимо отдать себе отчет в том, что речь идет не о политической, тем более не о военно–политической ситуации, а о проблемах, которые не могли стоять в пределах истории! Они стихийно возникали в начале эволюции, длившемся миллионы лет, и были опосредованы, задвинуты историей. В этом громадная заслуга истории, обуздавшей гибель и подчинившей ее себе, заставив работать на дух. Но история заканчивается, и проступает ее первичный остов — жизнь, смерть, убийство. И все наши сверхтонкие технологии не находят подхода к этим грубым вещам, а террор и политика, наоборот, его «подыскали» — и убийство, превращенное в универсальный инструмент, уже кочует планетой, как прежде кочевал прогресс.
… Повсюду, какую проблему ни тронь, — предел. Вот общеизвестен и даже признан строгими умами сценарий «ядерной зимы», согласно которому локализовать последствия ядерного конфликта невозможно. Что это означает, если перевести с языка экспертов на человеческий язык?
Что владетели ядерного оружия более не вооружены! Все эти груды военных технологий перестали быть оружием в собственном смысле слова. Они не только не применимы сегодня, завтра — они не применяемы в роли оружия, хотя размещены и наведены на цель. Да, это техника гибели, но не оружие — как не был оружием тот «фактор икс», от которого вымерли динозавры. Ядерное оружие — фактор тотальной выбраковки, но не инструмент преобладания над врагом. Ужас в том, что орудием выбраковки владеют люди, мыслящие на языке истории, языке гибели избирательной: «враг», «война», «победа», «контроль над ситуацией»; люди, продолжающие подсчитывать условия сохранения паритета, которого более нет в помине. Вот почему любой региональный конфликт отягощен предкатастрофой, способной детонировать Мир. И тут обнаруживается, что этот вот, сверхплотный и лишенный всякой безопасности ядерный мир не поддается демонтажу самоочевидным вроде бы и непременным путем — всеобщего полного разоружения.
Мы живем в ядерном Мире уже четыре десятилетия. Выросло несколько поколений, которые не знают другого Мира, чем этот. Они не только привыкли к жизни в условиях «равновесия страха» — они с ней срослись. Помести человека на много лет в душную комнату, а потом вдруг открой окно — он заболеет, возможно, умрет. Люди находятся в непереносимой зависимости от ядерных средств. Но, оказывается, еще страшнее им остаться без этих средств. Следовательно, нельзя сперва разоружиться, а потом замещать образовавшийся вакуум! Убирая арсеналы быстро, решительно, не пугаясь «односторонних мер», необходимо одновременно с этим столь же решительно возводить фундамент другого мира, архитектуру жизнетворящих различий. И тут вызов политике: сумеет ли она синхронизировать ядерный демонтаж и выбор новых оснований жизни?
Помнится, после войны приобрела популярность идея «всемирного правительства». И разделяли ее мудрые наивные люди — Эйнштейн, Рассел, Бор. Идея не кажется мне реалистичной, и я бы позволил себе дерзость в отношении столь великих ее соавторов: это страшная идея. Подчинить людей контролю, наблюдениям, согласованиям всеземного правительства, дать ему распоряжаться всеми цивилизациями, всеми культурами, судьбами всех народов с их прошлым — это же чудовищно! И я подозреваю, что СОИ — дальний отпрыск той идеи, перевод ее на компьютерно–технологический язык, сохраняющий голую суть. Представьте колпак над всей планетой, этакое сплошное информационное поле. Возникла где–то, у кого–то ситуация, не устраивающая мирового правителя, — а по сути, экспертов, приставленных к компьютерам, и в это место направляется смертоносный лазерный пучок. Снова ситуация вышла из–под контроля — и туда удар; а вы понимаете, если у вас под контролем все и вся, то ситуация только и делает, что «выходит из–под контроля»!
Возьмем другую сторону дела. Ядерный Мир — это человечество, зависящее от «человека у кнопки», то есть от двух–пяти лидеров. Можно ли эту ситуацию воспринимать как естественную? Нет. А другая ситуация мыслима? Тоже нет! Поколения, выросшие в эти сорок лет, привыкли к тому, что их судьба находится в руках «человека у кнопки», и, следовательно, будущее их зависит от того, кто этот человек, что он собой представляет, какова его манера говорить, черты его характера… Эта привычка реальна, и она тоже своего рода гарантия устойчивости нашего Мира; упразднить ее вдруг нельзя.
… Когда–то Макиавелли написал «Государя» — знаменитый манифест национального суверенитета. Речь там как будто шла о князе, но вся тенденция трактата направлена была к гражданскому обществу и через ряд этапов к политической демократии европейского типа. Думаю, современный Макиавелли мог бы написать книгу «Лидер». Фигура лидера приобретает сегодня беспрецедентное значение. Многое зависит от того, в какой степени он подотчетен обществу, — и в какой независим, способен выслушать других, не поддаваясь натиску частных интересов. Обладает ли он твердостью характера, риском доверия, мужеством идти на уступки. Человечен ли он, наконец.
Это не единственный вопрос на пороге неядерного Мира, но здесь, думается, его фокусная точка. В свете ее вопрос о политическом доверии — это вопрос о взаимоотношениях лидера и верящих ему людей. Мы требуем от лидера риска доверия, но и сами рискуем заблудиться. Мы рассчитываем на подконтрольность «человека у кнопки», но как придет она к нему и к нам? Только как открытость лидера, его внутренняя свобода, способность получать импульсы из несовпадающих сфер жизни, от думающих и ведущих себя по–разному, суверенных людей. Лидер — не просто политик: он обязан уметь и не быть политиком, взнуздывать злобу дня, открывая ход иным голосам и мотивам. Мир внеполитических связей между людьми, выступая оппонентом политике может выработать новую мыслительную культуру, новую естественность человеческих контактов, выработать альтернативы привычному существованию.Илидер призван импонировать всему этому разнообразию, придавая простому человеческому голосу, человеческой точке зрения мировой статус.
Ведь «импонирование» — не заискивание, не демагогия. Это колоссальной важности труд, способный разряжать несовместимость людей в ядерном Мире. И в этом смысле импонирование означает для лидера, для общества, для народа — искусство не пугать собой. И здесь уже мы прямо вторгаемся внутрь сегодняшней злобы дня, в центр проблем страны, которая учится, которая осваивает это искусство.
Современный проблемный этап перестройки предполагает осознание трех условий.
Первое условие очевидно: процесс демократизации должен опережать экономическую модернизацию и этим опережением создавать духовную и политическую основу преодоления тех гигантских трудностей, тех социальных напряжений, которые непременно возникнут, как только экономическая реформа войдет в тело страны, в ее обиход. Это ощущается на всех уровнях, вплоть до высших, но узнавание этого еще предстоит материализовать — в массовом, низовом творчестве и «изобретении» новых политических институтов, — одновременно и непривычных и как–то сопряженных с традициями, с нравами и даже привычками миллионов соотечественников. Я бы заострил постановку вопроса до предела, ибо с прошлым не шутят, с взрывчаткой, заложенной в укладе миллионов, играть нельзя! Есть обстоятельства, например, прямо запрещающие нам идти путем, на который зовут нас искренние, честные «рыночники». Мы не можем начать с того,чемикаксоздавалось европейское человечество. Мы не должны выкинуть за борт все, что выстрадали поколения за поколениями, но и остаться только с этим не можем. И нам предстоит решать проблему, которую прежде никто не решал: как совместить наследие веков с нашим поздним опытом, также выстраданным. Суть (и загадка) этого искомого сопряжения: без нестесненности человеческого труда, без производительного неравенства, именуемых «рынком», не прийти (естественно!) к полузабытому коллективизму, к солидарному бытию, но уже не в бараках, не в коммуналках, не на «субботниках»…
Второе условие — это преодоление нивелировки. Это выход к новому разнообразию при новых возможностях, которые создает современная технология и цивилизация в целом, и при новых требованиях экологического и иного свойства, какие она же предъявляет. Тут нужно обуздать плоть политики, управления, администрации, даже повседневных привычек — это вот стремление все решать по одному–единственному образцу, все устраивать на один манер. До сих пор у нас все, в том числе люди радикальные, люди мыслящие, ищут одно–единственное решение для всех в стране! А задача состоит в том, чтобы найти модель интегрального развития, которая была бы ориентирована на различия, на разные подходы, на местные условия, несовпадающие традиции и обстоятельства, различия цивилизаций, не говоря уж о климатах, ресурсах, местных отношениях к труду, к собственности. Это нервный узел всех проблем нашей фазы, фазы поисков способов интеграции, ориентированной на предельную самостоятельность, но не выборочных, изолированных единиц, а крупных, интегрированных регионов, обретающих (навсегда!) богатую самостоятельную жизнь в собственных пределах.
Второе условие носит кардинальный, синтетический характер, и в нем национальный вопрос играет ту же роль, в том же центральном значении, какое занимал он в сознании и программе уходящего Ленина. Разнообразие становится предметом творчества, политики и труда, жестким условием реальности всех преобразований. Оно снижает уровень напряженности и социальных утрат, потому что обладает компенсирующими ресурсами. И оно творит цивилизацию Большой Европы — прямой переход к неядерному Миру. (Что такое Большая Европа, я скажу ниже).
Наконец, третье условие. Третье условие вытекает из первого и второго: это не просто установление мирных отношений, но установление, я бы сказал, отношений союзничества в решении проблем, которые по своим истокам, по своей глубине и масштабу — «по ту сторону» несовместности капитализма и социализма (былой и нынешней). Вообще превосходят все прежние генеральные размежевания внутри человеческого общества! Мы едва приближаемся к конкретному, реальному пониманию того, что это значит. Конвергенция? Нет, идея конвергенции вызывает у меня тревогу даже в наиболее добросовестных ее версиях. Люди не могут повсюду жить на один манер! Их существование — и не только унаследованное, а еще и то, какому быть, — это мир различий. И потому альтернативой конвергенции представляется мне идея Большой Европы. Не в деголлевском смысле, «от Ла–Манша до Урала», а в принципиально новом: от Атлантики до Тихого и Индийского океанов.
Тут, вероятно, непригодна аналогия с «евразийством». Большая Европа — взаимовхождения миров севера и юга, запада и востока, мира белых и мира «цветных». Это была бы гарантия не отмирания «старого света» в третьем тысячелетии (он должен выжить, без него не выживет мир!) — но лишь при условии, что каждая из иных составляющих сумеет жить богатой внутренней жизнью, не ассимилированной другими регионами и внутри самой себя не подверженной закоченению.
Своя органика в этом смысле нарастает и на Западе, и на Востоке. Но ее надо распознать и ввести в политику, в строй жизни. Это и значит — импонировать. Импонировать новизной и оригинальностью решения собственных проблем, смелостью альтернативных действий. Разумеется, здесь есть своя поэтапность.
Вот, к примеру, процесс, проходящий у нас на глазах: «третий мир» пытается вызволить свое экономическое развитие из–под бремени внешней задолжности. Долги эти таковы, что, учитывая проценты, выплатить их невозможно, не развалив свою экономику. Есть сильное движение в пользу того, чтобы объявить все эти долги недействительными. Для западной экономики это означало бы кризис с предсказуемыми последствиями, и не просто экономический. Ситуация, сокрушительная для Запада.
А для нас? Катастрофическая сдвижка политической картины с вытекающими из этого всевозможными импровизациями, разве для нас это плюс? Разве можно надеяться выйти из этого в положение «третьего радующегося»? Очевидно, нет. Следовательно, и тут исчезает прежнее деление на «наши вопросы» и «их вопросы». Но из этого не следует простого суммирования проблем Запада и Востока: на горизонте XXI века встают некие третьи, общие вопросы; у них та таинственная и вместе с тем все более жесткая связь, имя которой: возврат в эволюцию (конечно же, не на четвереньках…) Их, эти вопросы, надо признать, сделать предметом совместной деятельности, перевести в новые процедуры — выстроенные так, чтобы ответственность за их соблюдение уже никогда не делилась на «вашу» и «нашу».
Жизнь остается разной. Она и должна быть разной. Мир остается различными мирами — но мирами в Мире. Говоря совсем просто, «что делать?» у каждого собственное, свое. А вот «чего не делать» — подлежит скрупулезно оговоренной унификации, поэтапному обобществлению.
Мы, на Востоке, перестаем быть страшными для Запада. Мы — совместные — роднимся с «третьим миром». Мы — разные — обретаем новую эволюционную способность: даже неразрешимые, даже неразрешаемые (пока видит глаз) проблемы заслонить от крови, от убийства, от безумной игры в «сферы влияния».
Здесь есть некоторая аналогия с альтернативой, к которой тщетно и мужественно пробивались люди Тридцатых годов. Уже тогда антифашистская ориентация, при последовательном развертывании ее как стержневой, выводила на уровень, превосходящий прежние классические противостояния. Сейчас мы имеем новую протоальтернативную ситуацию. Если брать огромный двухтысячелетний период существования людей, главной идеей которого было превращение мира в единое человечество, то я рискну высказать свое нелегкое убеждение: ресурсы этого движения исчерпаны — везде, в том числе у нас дома. Здесь сегодня идет глубинный процесс внутренних расслоений, еще не развитых, не продвинутых далеко, но не боящихся себя заявить вслух и таящих в себе и крайнюю опасность, и важное зерно новой, искомой, отечественной близости, которая, быть может, не будет никогда единством в прежнем смысле. Если весь земной шар я называю Миром миров, то нас, и особенно будущих нас, я вижу миром в Мире. Не в фигуральном смысле, а буквальном, хотя и совсем новом. Опознать собственные, всея России, различия, их родословную, их естество — первый шаг. Творить компромисс как близость — второй; едва ли не самый неисполнимый и самый непременный. Разнозначный спасению — и обретению той всесветной роли, о которой сказано нашими живыми мертвыми, будь то Герцен или Хомяков, Владимир Соловьев или Владимир Ульянов столько «истинных» и «неистинных», но кровных (и от нас неотторжимых) слов…
Мне кажется, если процесс нашей перестройки обретет свой предмет, который он только нащупывает в эти дни, он окажется где–то в главном русле общепланетарной перестройки в Мир человеческих миров. Тогда и самый термин «перестройка» приобретет тот истинный смысл, который в нем заложен: создание другой жизни в условиях, запрещающих и исключающих катастрофу этой. Это слишком ново, слишком непривычно для нас. Это еще в подтексте, который должен стать текстом для нас.
1988

