Введите сюда краткую аннотацию
Из этюдов о Я. Беме. Этюд I. Учение об Ungrund
Бердяев Н.А. Из этюдов о Я. Беме. Этюд I. Учение об Ungrund. Журнал "Путь" №20
____________
«Im Wassr lebt der Fisch, die Pflanze in der Erden,
Der Vogel in der Lnft, die Sonn am Firmamant,
Der Salamander muss m Feuer erhalten werden,
Und Gottes Herz ist lacob Bohme᾽s Element».
AngelusSilesius.
I.
Яков Беме должен быть признан величайшим из христианских гностиков. Слово гнозис употребляю я здесь не в смысле ересей первых веков христианства**), а в смысле знания
__________
*) Издание, которым я пользуюсь и по которому я привожу цитаты — «Jakob Böhme᾽s Sämmtliche Werke herausgegeben von K. W. Schiebler» в семи томах, 40 годов XIX в. Из книг о Беме я использовал: Fr. Baader «Vorlesungen über J. Böhme᾽s Theologumena und Philosopheme». Dritter Band «Sämmtliche Werke» 1852 иегоже «Vorlesungen und Erläuterungen zu J. Böhme᾽s Lehre». Dreizenter Band «Sämmtliche Werke» 1855; M. KARRIERE. «Die philosophische Weltanschauung der Reformationzeit» (естьбольшаяглаваоБеме); MARTENSEN. «Jakob Böhme. Theosophische Studien»: HARLESS. «Jakob Bohmeund die Alchimisten»; EMILE BOUTROUX. Le Philosophe allemand Jacob Boehme»; DEUSSEN. Jacob Boehme; ELERT. «Die voluntaristische Mystik Jacob Boehmes.» BORNKAMM. «Luther und Boehme»; HANKAMMER. «Jacob Boehme». «Jacob Boehme Gedenkgabe der Stadt Göhrlitz zu seinem 300 jährigen Todestage. Herausgegeben von Richard Jecht». 1924. Rufus M. Jones. «Geistige Reformatoren des sechzehnten und siebzehnten Jahrhunderts. 1925. Quäkerveriag (автор американец); R Sterner, «Mystik»; и последнее самое обстоятельное исследование о Беме: А. КОYRE . «La philosophie de Jacob Boehme». 1929.
**) Я считаю неправильным называть старых гностиков христианскими еретиками. Порожденные религиозным синкретизмом эллинистической эпохи — они не столько искажали христианство языческой мудростью Востока и Греции, сколько обогащали эту мудрость христианством.
47
основанного на откровении и пользующегося не понятиями, а символами и мифами; знания-созерцания, а не знания-дискурсии. Это и есть религиозная философия или теософия. Для Я. Беме характерно, что у него была большая простота сердца, детская чистота души. Поэтому мог он воскликнуть перед смертью: «Nun fahre Ich in᾽s Paradis». Он был не ученый, не книжный, не школьный человек, простой ремесленник, сапожник. Он принадлежал к типу народных мудрецов. Он не знал Аристотеля, не знал Псевдо-Дионисия Ареопагита, не знал средневековой схоластики и мистики. В нем нельзя, как у большей части христианских мистиков, открыть прямых влияний неоплатонизма. Он питался прежде всего Библией*) и кроме того читал Парацельса, Себаст. Франка, Вейгеля, Швенкфельда. Он жил в атмосфере германских мистико-теософических течений своего времени. Беме не философ в школьном смысле этого слова, он прежде всего теософ, визионер и мифотворец, но влияние его на германскую философию огромно. Мыслил он не четкими и ясными понятиями, а символами и мифами. Он был убежден, что христианство искажено учеными и богословами, попами и кардиналами. Беме был по вероисповеданию лютеранином и умер напутствуемый пастором. Но лютеранское духовенство его преследовало и истязало, запретило ему печатать его сочинения. Явление типическое для всех вероисповеданий. Как и большая часть мистиков и теософов, он был сверхконфессионален. В нем можно открыть сильные католические элементы, не смотря на его крайнюю вражду к папизму. Происхождение знания Беме — очень сложная проблема. Это есть проблема возможно-
___________
*) Близкий к Беме немецкий христианин теософ XVIII-в. Этингер говорил о Беме: «Gott habe durch Offenbarung gezeigt, welche diejenige Grundweisheit sei, welche zu heil. Schriftgehirt.» «Die Theosophie Fr. Ghr. Oetinger᾽s» von Auberlen, cтp. 113.
48
сти личного гностического откровения и озарения, особой познавательной харизмы. Хотя сейчас и склонны думать, что Беме больше читал, чем думали раньше, но менее всего, конечно, учение Беме объясняемо заимствованиями и влияниями (объяснение не годное ни для одного оригинального и значительного мыслителя). Экхардт был человек ученый и книжный, он знал Аристотеля, Псевдо-Дионисия Ареопагита, Фому Аквината, средневековую схоластику и мистику. Беме был самородок, и у него несомненно были первичные интуиции. Сам Беме говорит об источниках своего познания: «IchbraucheihrerArtundWeiseundihrerFormelnnicht, weilichesvonihnennichtgelernthabe; ichhabeeinenandernLehrmeister, undderistdieganzeNatur. Von dieser ganzen Natur mit ihrer instehenden Geburt habe ich meine Philosophie, Astrologie und Theologie studirt und gelernt, und nicht von oder durch Menschen.»*) Тут чувствуется ренессансное восстание против схоластики и обращение к самой природе. Вместе с тем Беме убежден, что он познает не собственными человеческими силами, а с помощью ДухаСв. «In meinen eigenen Kraften bin ich so ein blinder Mensch, als irgend einer ist, und vermag nichts, aber im Geiste Gottes stehet mein eingeborner Geist durch Alles, aber nicht immer beharrlich; sondern wenn der Geist der Liebe Gottes durch meinen Geist durchbricht, alsdann ist die animalische Geburt und die Gottheit ein Wesen, ein Begreiflichkeit und ein Licht.»**) ПомогаетемупознаватьтайныБожествасамаСофия. Онверит, чтоБог «wird dich zum lieben Kinde annehmen und dir ein neu Kleid der edeln Jungfrauen Sophiae anziehen, und einen Siegelring (Mys-
__________
*) Cм. «Jacob Böhme᾽s Sämmtliche Werke». II Band. «Aurora» Стр. 255.
**) См. II В. Стр. 260.
49
terii Magni) an deine Hand des Gemuths stecken; und in demselben Kleide (der neuen Widergeburt) hast du allein Macht, von ewigen Geburt Gottes zu reden»*)
Беме в отличие от большей части мистиков пишет не о собственной душе и не о собственном духовном пути, не о том, что случилось с ним, а том, что случилось с Богом, с миром и с человеком. Это есть черта отличающая мистическую теософию от чистой мистики. Мистика Беме принадлежит к гностическому типу. Но Беме познает Бога и мир через человека, познание его исходить из субъекта, а не из объекта, не смотря на преобладание в нем натурфилософии и космологии. Видимый мир есть отражение миpa невидимого. «Die sichtbare Welt ist eine Offenbarung der innern geistlichen Welt, aus dem. ewigen Lichte und aus der ewigen Finsterniss, aus dem ewigen Lichte und des geistlichen Gewirke; und ist ein Gegenwurf der Ewigkeit, mit dem sich die Ewigkeit hat sichtbar gemacht».**) Небооткрываетсявнутричеловека. «Ich bin auch nicht in den Himmel gestiegen und habe alle Werke und Geschopfe Gottes gesehen, sondern derselbe Himmel ist in meinem Geiste offenbaret, dass ich in Geist erkenne die Werke und Geschopfe Gottes».***) Для Беме природные физические стихии суть вместе с тем и душевные стихии. В природе он видит тоже, что и в духе. Человек — микротеос и микрокосм. Небо и ад в душе человека. Потому только и возможно познание Бога и миpa. Незримый духовный мир есть основа видимого материального миpa. Бога только и можно найти в глубине своего сердца. Не в академиях и книгах
__________
*) См. III В. «DiedreiPrincipengöttlichenWesens». Стр. 26-7.
**) См. I. В. Стр. 144.
***) II. В. «Aurora» Стр. 19.
50
нужно искать божественной мудрости. Миросозерцание Беме символическое. Весь видимый мир есть лишь символ внутреннего миpa. «Die ganze aussere sichtbare Welt mit all ihrem Wesen ist eine Bezeichnung oder Figur der inneren geistlichen Welt; alles was im Innern ist, und wie es in der Wirkung ist, also hats auch seinen Character ausserlich».*) Физические свойства означают духовные. Предисловие к величайшему творению Беме «Mysteriummagnum» начинается с утверждения, что видимый мир — символ невидимого духовного миpa. «Die sichtbaren empfindlichen Dinge sind ein Wesen des Unsichtbaren; von dem Unsichtlichen, Unbegreiflichen ist kommen das Sichtbare, Begriefliche».**) Mиp естьсимволБога. «Diese Welt ist ein Gleichniss nach Gottes Wesen, und ist Gottin einem erdischen Gleichniss offenbar».***) Познание Бога есть рождение Бога в душе. Такое познание возможно лишь через просветление души Духом Божиим. Беме отлично понимает границы человеческого познания, он говорит о глупости человеческой мудрости. Но вместе с тем он имеет очень высокое понятие о познании. Познание Бога — обязанность человека, для этого он создан. Беме — символист, но он не идеалист в смысле немецкого идеализма XIX в. Он — реалист. Он не утерял живой связи с реальным бытием, не замкнулся еще в мир отвлеченной от бытия мысли и мир субъективных переживаний. Созерцание Беме — реалистически-символическое. Познание духовного миpa для него было пребыванием в духовном мире, жизнью в нем. Бытие не превратилось для него в объект, противостоящий субъекту. Познание совершается в самом бытии, есть событие внутри бытия.
________________
*) В. IV. «De signatura Rerum». стр. 346.
**) V. В. Стр. 3.
***) См. VI. В. «De incarnatione Verbi». Стр. 319.
51
Гнозис Беме был опытный и жизненный, он возник из муки о судьбе человека и миpa. У Беме была детски чистая, добрая, сострадательная душа. Но его чувство мировой жизни было суровое не сентиментальное. Основная его интуиция бытия была интуиция огня. В этом он родствен Гераклиту. У него было необычайно острое и сильное чувство зла в мировой жизни. Повсюду видит он борьбу противоположных начал, борьбу света и тьмы. По ощущению силы зла и борьбы Бога и диавола, света и тьмы, он близок к истокам реформации, к опыту Лютера.*) Бога чувствует он не только как любовь, но и как гнев и ярость. Он ощущает в Боге горькое и терпкое качество. Тут качества физические означают и качества духовные. Он видит темную природу в самом Божестве, иррациональную бездну. Беме по своему чувству жизни стоит уже у порога нового времени. Корнями своими он уходит еще в средневековье, ему свойствен средневековый мистический реализм. Но в нем уже бурлит кровь человека реформации и ренессанса. У него есть ренессансное обращение к космической жизни, к природе, и самосознание человека более высокое, чем средневековое. По динамизму своего миросозерцания, по интересу к генезису и становлению, по чувству борьбы противоположных начал, по основной для него идее свободы Беме человек нового времени. Мир не созерцается уже им, как вековечный статический порядок, как неподвижная иерархическая система. Мировая жизнь есть борьба, становление, огненный динамический процесс. Это совсем не походит на миросозерцание св.Фомы Аквината и Данте. Глубже, чем люди средневековья, задумался Беме над
__________
*) На это верно указывает Barnkam в своей книге «Luther und Boehme» хотя он и преувеличивает родство Беме с Лютером.
Гнозис Беме был опытный и жизненный, он возник из муки о судьбе человека и миpa. У Беме была детски чистая, добрая, сострадательная душа. Но его чувство мировой жизни было суровое не сентиментальное. Основная его интуиция бытия была интуиция огня. В этом он родствен Гераклиту. У него было необычайно острое и сильное чувство зла в мировой жизни. Повсюду видит он борьбу противоположных начал, борьбу света и тьмы. По ощущению силы зла и борьбы Бога и диавола, света и тьмы, он близок к истокам реформации, к опыту Лютера.*) Бога чувствует он не только как любовь, но и как гнев и ярость. Он ощущает в Боге горькое и терпкое качество. Тут качества физические означают и качества духовные. Он видит темную природу в самом Божестве, иррациональную бездну. Беме по своему чувству жизни стоит уже у порога нового времени. Корнями своими он уходит еще в средневековье, ему свойствен средневековый мистический реализм. Но в нем уже бурлит кровь человека реформации и ренессанса. У него есть ренессансное обращение к космической жизни, к природе, и самосознание человека более высокое, чем средневековое. По динамизму своего миросозерцания, по интересу к генезису и становлению, по чувству борьбы противоположных начал, по основной для него
__________
*) На это верно указывает Barnkam в своей книге «
52
проблемой происхождения зла, над проблемой теодицеи. Его очень мучил вопрос, как Бог мог создать мир, предвидя зло и страдания. От зла и муки мировой жизни, от гнева и ярости Отца искал он спасения в сердце Сына, Иисуса. Был момент, когда Беме казалось, что Бог ушел из злого миpa и он ищет близкого Бога. Как совершенно верно говорит Койрэ, Беме изошел из мучений над проблемой зла и искал прежде всего спасения, а потом уже познания.*) Как понять зло при Абсолютности Божества? Как спастись от зла и от гнева, от ярости Божества, не раскрывшегося еще в Сыне, как Любовь? Беме роднит со старыми гностиками его мучение над проблемой зла. Но решение его отличается от гностического своим несоизмеримо более христианским характером. Во всяком случае, Беме принадлежал к той глубокой породе людей, которые ранены злом и мукой мировой жизни. Беме первый в истории мысли нового времени делает открытие, которое будет потом играть огромную роль в немецком идеализме, — все может раскрываться лишь через другое, через сопротивление. Свет не может раскрыться без тьмы, добро без зла, дух без сопротивления материи.
II.
Беме хочет решить вопрос, который беспокоил многих философов: как возможен переход от Бога к миpy, от единого к множественному, от вечности к времени? Но он задавался и более дерзновенным вопросом: как произошла Божественная Троичность, как из Божественного Ничто, из Абсолютного стало возмож-
__________
*) См. А. Коуré. «La philosophie de Jacob. Boehme». стр. 30 и 25.
53
ным творение миpa, как появился Творец, как раскрывалась Личность в Боге? Абсолютное апофатической теологии и метафизики не может быть Творцом мира. Бог — Творец катафатической теологии соотносителен с творением, с человеком. Так было уже у Экхардта *) Раскрытие Бемевского учения о Троичности сейчас не входит в мою задачу, тема моего этюда ограничена. Формулировки Беме в этом отношении не всегда отличаются точностью и не удовлетворят догматике. Но сильно у него то, что он повсюду в миpe и человеке видит троичное начало, отражение Божественной Троичности. Ортодоксальную теологию всегда смущало то, что Беме учил о теогоническом процессе, о богорождении, о движении в Боге. Его понимание Бога было в высшей степени динамическим. Христианские теологические системы выработали учение о Боге, пользуясь категориями мысли греческой философии. Так, учение о Боге, как о чистом акте, не заключаю-
___________
*) Это прекрасно выражено у Валентина Вейгеля: «Gott ist in sich selber einig und hat keinen Namen. Er wird aber entweder für sich selbst, absolute, betrachtet, ohne alle Kreaturen, wie er in seiner verbergenen Einigkeit ist, oder respect creaturarum, wie er sich hält und erzeigt in der Offenbarung mit seiner Kreatur. Absolute, allein und für sich selbst, ohne alle Kreatur, ist und bleibt Gott personlos, zeitlos, stättelos, wirkunglos, willenlos, affektlos und also ist er weder Vater noch Sohn noch heiliger Geist, er ist die Ewigkeit selber ohne Zeit, er schwebt und wohnt in sich selber an jedem Ort, er wirkt nichts, will auch nichts, begehrt auch nichts. Denn was sollte er wirken, begehren oder wollen? Ist er doch mit seiner seligen Ruhe und Ewigkeit das vollkommene All, es ist ihm alles gegenwahrtig und nichts Zukünftig noch vergangen, darum begehrt er nichts, darum hofft er nichts, er bezitzt alle Dinge in sich selber, und ist seines Dinges bedürfrig. Aber respektive d. i. in, mit und durch die Kreatur wird er persoenlich, wirkend, wollend, begehrend, nimmt Affecta an sich, oder lässt sich unserthalben Personen und Affecte zuschreiben. Da wird er zum kl. Geiste und ist selber der kl. Geist, er will, wirkt und schafft alle Dinge und ist alle Dinge, er ist aller Wesen Wesen, aller Lebendigen Leben, aller Lichter Licht, alle Weisen Weisheit, aller Vermoegenden Vermoegen». «Deutsche Froemigkeit, Stimmen deutscher Gottesfreunde». Verlegt bei Diederischs 1917, стр. 183.
54
щем в себе никакой потенции, построено целиком на Аристотеле. Учение о неподвижном, самодовольном, статическом Боге христианская теология взяла не из Библии, не из христианского откровения, а из Парменида, Платона, Аристотеля. В ней отразилась статичность греческой онтологии. Неподвижный Бог, Бог как чистый акт, есть Бог — понятие, а не Бог-жизнь. Преобладающая теологическая доктрина лишает Бога внутренней жизни, отрицает в Боге всякий процесс, уподобляет Его неподвижному камню. Это идея идолопоклонническая. Не таков Бог Библии, Бог Откровения. Он полон внутренней жизни и драматизма, в нем есть движение. Трагедия в Боге и есть библейское и мифологическое, хотя и не теологическое, понимание Бога. Бог, переживающий крестную муку и страсти, Бог, приносящий жертву любви есть Бог движущейся, а не неподвижный. Движение в Боге признавал в известном смысле и Бл. Августин. Л. Блуа определял Бога, как одинокого и непонятого страдальца, и был более прав, чем Фома Аквинат. Огромное значение Беме в том, что он после господства греческой философии и средневековой схоластики с их статическим богопониманием вносит динамический принцип в понимание Бога, т. е. видит внутреннюю жизнь в Боге, трагизм свойственный всякой жизни. И это было связано у Беме с тем, что он с одной стороны питался Библией и медитировал над ней, свободный от категории греческого мышления, а с другой стороны внес в свое созерцание Бога опыт о зле мировой жизни и о раздирающих мир противоречиях, о борьбе света и тьмы, сладкого и горького, любви и ярости. Беме был новой душой, которая стала лицом к лицу перед проблемой зла, но не могла уже покорно склониться и ограничиться сознанием своей гре-
55
ховности. Он дерзновенно хотел познать происхождение и смысл зла. В этом он был гностиком. Он видел темное начало в самых первоистоках бытия, глубже самого бытия. Он принужден допустить темное начало в самом Божестве, и положительный смысл самого существования зла, которое его так мучило. Но он не впадает в манихейско-гностический дуализм, в двубожие. Без зла добро не может быть познано. Через зло открывается добро. По характеру своего мышления о вещах божественных Беме не неоплатоник, как большинство христианских мистиков. Беме также совсем не монист и учит он совсем не об эманации. У него повсюду воля и противоречие. Нравственное чувство зла у Лютера превратилось у Беме в метафизическое. Метафизика Беме волюнтаристическая, а не интеллектуалистическая, как метафизика греческая и средневековая. Волюнтаризм Беме есть новое начало, внесенное им в философию и его будет дальше развивать немецкая философия. Только Бемевский волюнтаризм и сделал возможной философию свободы. Весь Беме насыщен магической волей, которая в первооснове своей еще темная и иррациональная. Беме до конца серьезно отнесся к проблеме зла и подошел к ней не педагогически и моралистически, не с точки зрения водительства младенцев. Бытие для него есть огненный ток. И огонь этот в тьме — холодный и обжигающий. «Ein jedes Leben ein Feuer ist».*) Огонь есть воля. Алчущая, голодная воля есть первооснова бытия. Навстречу ей идет свет и любовь. Потенциальная тьма есть в самой глубине бытия, в самом Божества.**) Она связана с меонической свободой.
__________
*) См. III. В.«Die drei Principien göttlichen Wesens». стр. 385.
**) Английский последователь Беме Портедж говорит об «оке Ungrund᾽a из вечности». См. его «TheologiaMystica».
56
Таинственное учение Беме об Ungrand᾽е, о бездне, безосновной, темной и иррациональной, предшествующей бытию, есть попытка ответить на основной вопрос всех вопросов, вопрос о возникновении миpa и возникновении зла. Все учение Беме оба Ungrund᾽е так переплетается с учением о свободе, что их невозможно разделить, это одно и тоже учение. И я склонен истолковывать Ungrund, как изначальную, не детерминированную даже Богом меоническую свободу*). Мы увидим, что учение Беме об Ungrund᾽е не отличается четкостью, свойственной понятно. Но к нему и не следует с этим требованием подходить, такого понятия об Ungrund᾽е нет и быть не может, это область, лежащая за пределами рациональных понятий. В каком отношении находится учение Беме к традиционной рациональной теологии, которая не хочет знать ничего соответствующего Ungrund᾽у? Я всегда думал, что теодицея, выработанная господствующими системами рациональной теологии, превращает отношения между Богом и миром в комедии, в игру Бога с самим собой, и она отражает древнее рабство человека, его подавленность и испуганность. Это — онтология греха. Беме же хочет понять тайну миротворения, как трагедию, трагедию не только человека, но и Бога. Рациональную, катафатическую теологию спасает только то, что в известный момент она превращается в теологию апофатическую и утверждает, что мы стоим перед тайной непостижимой и неизреченной, перед которой мы должны склониться. Но катафатическая теология слишком поздно прибегает к тайне, как к единственному спасению и выходу, после того как она все уже настолько рационализировала, что стало невозможно дышать. Теология разом и
__________
*) Нечто в смысле μὴὂν, а не οὑκὄν.
57
слишком далеко заходит в рационализации божественных тайн и слишком рано провозглашает запрет для познания, утверждает агностицизм. В этом она отличается от теософии, которая и более признает иррациональность и таинственность божественных вещей и более допускает возможность бесконечного движения в познании этих тайн, но познании не через понятия. Теология же оперирует по преимуществу понятиями, особенно школьная католическая теология, прекрасно разработанная. Я называю комедией следующую концепцию рациональной, катафатической теологии. Бог совершенный и неподвижный, ни в чем не нуждающийся, самодовольный, всесильный, всеведущий и всеблагий сотворил мир и человека для собственного прославления и для блага творения. Акт миротворения ничем не был вызван и не отвечал никакой потребности Бога, он был порождением чистого свободного произволения, он ничего не прибавил к божественному бытию и ничем его не обогатил. Бог наделил тварь, человека роковым свойством свободы, видит в свободе достоинство своего творения и подобие себе. Человек дурно воспользовался своей свободой, восстал на своего Творца, отпал от Бога и в падении своем повлек за собой все творение. Человек, нарушивший волю Бога подпал проклятию и власти закона. Вся тварь стенает и плачет. Таков первый акт. Во втором акте начинается искупление и происходит боговоплощение для спасения твари. Образ Творца сменяется образом Спасителя. Но замечательно, что вся эта космология и антропология построена по принципу чистого монотеизма, без всякого отношения ко Христу и до откровения о Пресвятой Троице. Это есть дуалистический теизм, ничего не знающий о Троичности Божества, знающий лишь монархическое учение о Боге, т. е.
58
учение не христианское. Комедия или игра Бога с самим собой тут заключается в том, что Бог, наделяя человека свободой, в своем всеведении знал все последствия этой свободы — грех, зло, мировую муку и страдание, вечную гибель и вечные адские мучения неопределенного и, по-видимому, огромного количества существ им сотворенных для блага. Человек оказывается ничтожной игрушкой, получающей свободу извне, и вместе с тем на него возлагается непомерная ответственность. Он велик только в своем падении. Для Бога все происходит в вечности и в акте миротворения, в вечности же предопределены и временные и вечные мучения. Это неизбежно ведет к учению о предопределении одних ко спасению, других же к вечной гибели, к учению к которому уже склонялся Бл. Августин и которое до конца довел Кальвин. Бог сотворивший человека, предопределил его к вечной гибели, ибо знает последствия свободы, знает, что изберет человек. Свободу человек получил от Бога, он не от себя ее имеет и свобода эта целиком находится во власти Бога, целиком им детерминирована, т. е. в конце концов фиктивна. Бог ждет ответа от твари на свой призыв, чтобы тварь полюбила Бога и зажила божественной жизнью, но Бог ждет ответа от самого себя, играет с самим собой, ибо сам наделяет свободой и сам знает последствия этой свободы, она для него проницаема. Проблема Ив. Карамазова ставится на большей глубине и переносится в вечность. Речь идет не о слезинке ребенка во временной земной жизни, а о муках и временных и вечных огромного количества живых существ, получивших роковой дар свободы от Бога, знающего, что значит этот дар и к чему он приводит. Сотериология традиционных теологических систем легко мо-
59
жет быть истолкована, как недостойное исправление Богом содеянной им ошибки и при том принимающее форму уголовного процесса. Рациональная катафатическая теология, забывая в своей космологии и антропологии о Боге Троичном, о Христе, о Боге Любви и Жертвы и относя тайну христианского откровения к части об искуплении, а не о миротворении, не может возвыситься над этой божественной комедией и строить фиктивную теодицею. Теологическое учение о свободе воли носит педагогический, морально-юридический характер и в первозданную тайну свободы не проникает. Оно нужно лишь для того, чтобы было кого наказывать. В такого рода концепции безнадежно перемешаны моменты апофатические и катафатические. Я. Беме был один из немногих дерзавших возвыситься над этой рациональной катафатической теологией и понять тайну миротворения, как трагедию, а не комедию. Он учит не только о процессе космогоническом и антропогоническом, но и о процессе теогоническом. Но теогония совсем не значит, что Бог имеет начало, возникает во времени, не значить, что он становится в мировом процессе, как у Фихте или Гегеля, это значит, что внутренняя вечная жизнь Бога раскрывается, как динамический процесс, как трагедия в вечности, как борьба с тьмой небытия. Учение об Ungrund᾽е и свободе и есть дерзновенная попытка понять миpoтвopeниe из внутренней жизни Божества. Mиротворение причастно к внутренней жизни Божественной Троичности, оно не может быть для нее совершенно внешним. Начало зла приобретает действительную серьезность и трагизм. Космогония и ангропогония Беме насыщены христианским откровением, они не остаются ветхозаветными, они в новозаветном свете, в свете Христовом. Беме учит о серьезном Quelldes
60
Abgrundes*), о муке в темной бездне, которую свет Христов должен победить.
III.
Учение Беме об Ungrund-е не сразу определилось, его еще нет в «Aurora». Оно раскрыто главным образом в «De Signatura Rerum» и в «Mysterium maginsterniss des Todes offenbar, denn das Nichts will nicht ein Nichts sein, und kann nicht ein Nichts sein».*****) Свобода Ungrund-a неестьнисвет,
__________
*) См. IV. В. «Vom dreifachen Leben des Menschen». Стр. 25.
**) См. В. IV. Стр. 284-5.
***) В. IV. Стр. 286.
****) IV. Стр. 287, 288 и 289.
*****) В. IV. Стр. 406.
61
ни тьма, ни добро, ни зло. Свобода лежит в тьме и жаждет света. И свобода есть причина света. «Die Freiheit ist und stehet in der Finsterniss, und gegen der finstern Begierde noch des Lichts Begierde, sie ergreifet mit dem ewigen Willen die Finsterniss; und die Finsterniss greifet nach dem Lichte der Freiheit und kann es nicht erreichen, denn sie schleusst sich mit Begierde selber in sich zu, und macht sich in sich selber zur Finsterniss».*) Беме апофатически и антиномически описывает мистеpию, происходящую в глубине бытия, в той глубине его, которая соприкасается с изначальным ничто. В тьме возгорается огонь и брезжить свет, ничто становится чем-то, безосновная свобода порождает природу. Ипроисходитдвапроцесса: «Die Freihit ist des Lichts Ursache, und die Impression der Begierde ist der Finsterniss und der peinlichen Quael Ursache. So ferstehet nun in diesen zwei ewige Anfange, als zwei Principia: eines in der Freiheit in Lichte, des andre in der Impression in der Pein und Quaal der Finsterniss; ein jedes in sich selber wohnend». **) Свобода, как ничто, меон, не имеет в себе сущности.***) Быть может впервые в истории человеческой мысли Беме увидел, что в основе бытия и до бытия лежит безосновная свобода, страстное желание ничего стать чем-то, тьма, в которой загорается огонь и свет, т. е. он явился обоснователем своеобразного метафизического волюнтаризма, неведомого мысли средневековой и античной.****) Воля, т.е. свобода, есть начало всего. Но Беме мыслить так, как будто бы Ungrund, безосновная воля лежит в глубине Божества и до Божества. Ungrund есть и Божество апофатической теоло-
__________
*) См. В. IV. Стр. 428.
**) В. IV. Стр. 429.
***) В. IV. Стр. 429.
****) Элементы волюнтаризма были у Дунс Скотта, но совсем по-иному, чем у Беме.
62
гии и вместе с тем бездна, свободное ничто глубже Бога и вне Бога. В Боге есть природа, принцип отличный от Него. Перво-Божество, Божественное Ничто — по ту сторону добра и зла, света и тьмы. Божественный Ungrund - до возникновения в вечности Божественной Троичности. Бог порождает, реализует себя из Божественного Ничто. Это есть путь богомыслия родственный тому, на котором Мейстер Экхардт делает различие между Gottheit и Gott. Gott, как Творец мира и человека, соотносителен с творением, Он порождается из глубины Gottheit, неизреченного Ничто. Эта идея лежит в глубине германской мистики. Такой путь богомыслия неизбежно определяется апофатической теологией. Все, что Беме говорит о Божественном Ungrund-e, относится к теологии апофатической, а не катафатической. Ничто глубже и изначальнее чего-то, тьма*) глубже и изначальнее света, свобода глубже и изначальнее всякой природы. Бог катафатической теологии есть уже что-то и Он означает мышление о вторичном. «Und der Grund derselben Tinktur ist die gottliche Weisheit; und der Grund der Weisheit ist die Dreiheit der ungrundlichen Gottheit, und der Grund der Dreiheit ist der einige unerforschliche Wille, und des Willens Grund ist des Nichts».(Курсив мой. Н. Б.)**) Это и есть теогонический процесс, процесс богорождения в вечности, в вечной мистерии, которая описывается по методу апофатической теологии. Именно потому это и менее еретично, чем кажется исключительным сторонникам катафатической, т. е. рационализированной теологии. Созерца-
___________
*) Тьма тут не есть еще зло.
**) См. В. IV. «VonderGnadenwahl». Стр. 504.
63
ниe Беме лежит глубже всех утверждений вторичной и рационализированной катафатики. Беме утверждает путь от вечной основы природы, от свободной воли Ungrund-a, т. е. Безосновности, к природной основе души.*) Природа всегда вторична и производна. Свобода, воля не есть природа. Свободанесотворена. «Wenn ich betrachte, was Gott ist, so sage ich: Er ist das Eine gegen Kreatur, als ein ewig Nichts; er hat weder Grund, Anfang noch Staette; und besitzet nichts, als nur sichselber: er ist der Wille des Ungrundes, er ist in sich selber nur Eines: er bedarf keinen Raum noch Ort: er gebaret von Ewigkeit in Ewigkeit sich selber in sich: er ist keinem Dinge gleich oder ahnlich, und hat keinen sonderlichen Ort, da er wohne,: die ewige Weisheit oder Verstand ist seine Wohne : er ist der Wille der Weisheit, die Weisheit ist seine Offenbarung».**) Бог рождается везде и всегда, он есть и основа и безосновность.
Ungrund нужно понимать прежде всего как свободу, свободу во тьме. «Darum so hat sich der ewige freie Wille in Finsterniss, Pein und Quaal, sowohl auch durch die Finsterniss in Feuer und Lichte, und in eine Fremdenreich eingefuhret, auf dass das Nichts in Etwas erkannt werde, und dass es ein Spiel habe in seinem Gegenwillen, dass ihm der freie Wille des Ungrundes in Grunde offenbar sei, denn ohne Boses und mochte kein Grund sein».***). Свободакоренитсявничто, вмеоне, онаиесть Ungrund, «Der freie Wille ist aus keinem Anfange, auch aus keinem Grunde in nicts geffasset, oder durch etwas geformet... Sein rechter Urstand ist im Nichts.»****) Свободнаяволяимеетв
__________
*) См. В. IV. Стр. 607.
**) См. В. V. «Mysterium magnum». Стр. 7.
***) См. А. V. стр. 162.
****) См. В. V. стр. 164.
64
себе добро и зло, любовь и гнев. «Darum hat der freie Wille sein eigen Gericht zum Guten oder hat Bosen in sich, er hat sein Gericht in sich, er hat Gottes Liebe und Zorn in sich. *) Свободная воля имеет также в себе свет и тьму. Свободная воля в Боге есть Ungrund в Боге, ничто в Нем. Беме дает глубокое истолкование истине о свободе Бога, которую признает и традиционная христианская теология. ОнучитосвободеБогаглубжеДунсСкотта. «Der ewige Gottliche Versand ist ein freier Wille, nicht von Etwas oder durch Etwas entstanden, er ist selbst eigener Sitz und wohnet einig und allein in sich Selber, unergriffen von etwas, denn ausser und nur ihm ist nichts, und dasselbe Nichts ist einig, und ist ihm doch auch selber als ein Nichts. Er ist ein einiger Wille des Ungrundes, und ist weder nahe noch feme, weder hoch noch niedrig, sondern er ist Alles, und doch als ein Nichts».**) Для Беме хаос есть корень природы, хаос, т. е. свобода, Ungrund, воля, иррациональное начало. В самом Божестве есть безосновная воля, т. е. иррациональное начало. Тьма и свобода у Беме всегда соотносительны и сопряжены. Свобода и есть сам Бог и она была в начале всех вещей. «Darum sagen wir recht, es sei Gottes, und die Freiheit (welche den Willen hat) sei Gott selber; denn es ist Ewigkeit, und nichts weiters. Erstlich ist die ewige Freiheit, die hat den Willen, und ist selber der Wille».***) Беме по-видимому первый в истории человеческой мысли поставил свободу в первооснову бытия, глубже и первичнее всякого бытия, глубже и первичнее самого Бога. И это было чревато огромными последствиями для истории мысли. Такое понимание первичности свободы при-
___________
*) См. В. V. Стр.
**) В. V. Стр. 193.
***) В. VI. «Psychologia vera». Стр. 7.
65
вело бы в ужас и греческих философов и средневековых схоластиков. Этим раскрывается возможность совершенно иной теодицеи и антроподицеи. Первичная мистерия бытия есть возжиганиe света в темной свободе, в ничто и отвердение миpa из этой темной свободы. ЧудесноговоритБемеобэтомв «Psychologia vera»: «Denn in der Finsterniss ist der Blitz, und in der Freiheit das Licht mit der Majestat. Und ist dieses nur das Scheiden, dass die Finsterniss materialisch macht, da doch auch kein Wessen einer Begreiflichkeit ist; sondern finster Geist und Kraft, eine Erfullung der Freiheit in sich selber, verstehe in Begehren, und nicht ausser: denn ausser ist dir Freiheit».*) Есть две воли — одна в огне, другая в свете.**) Огонь и свет — основные символы у Беме. «Denn die Finsterniss hat kalt Feuer, so lange bis es die Angst erreicht, denn entzundet sich-s in Hitze».***) Огонь — начало всего, без огня ничего не было бы, был лишь Ungrund. «Und ware Alles ein Nichts und Ungrund ohne Feuer».****) Переход от небытия к бытию совершается через возгорание огня из свободы. В вечности есть изначальная воля Ungrund-a, которая вне природы и до природы. Фихте и Гегель, Шопенгауэр и Гартман произошли отсюда, хотя они и дехристианизировали Беме. Германская идеалистическая метафизика прямо от Ungrund'a, от бессознательного, от первичного акта свободы переходит к мировому процессу, а не к Божественной Троичности, как у Беме. Первомистерия бытия по Беме заключается в том, что ничто ищет чего-то. «Der Ungrund ist ein ewig Nichts, und machet ober einen ewigen Anfang, als eine Sucht; denn das Nichts ist eine Sucht nach Etwas: und da doch
___________
*) B. VI. Стр. 14.
**) В. VI. Стр. 15.
***) В. VI. Стр. 60.
****) В. VI. Стр. 155.
66
auch Nichts ist, das Etwas gebe; sondern die Sucht ist selber das Geben dessen, das doch auch Nichts ist als bloss eine begehrende Sucht».*) Учение Беме о свободе не есть психологическое и этическое учение о свободе воли, а есть метафизическое учение о первооснове бытия. Свобода у него есть не обоснование нравственной ответственности человека и не урегулирование отношений человека к Богу и ближнему, а объяснение генезиса бытия и вместе с тем генезиса зла, как проблемы онтологической и космологической.
Зло произошло от дурного воображения, Imagination. Магия воображения играет огромную роль в мировоззрении Беме. Через него и мир был сотворен и падение диавола в мире произошло. Падение творения для Беме решается не в человеческом, а в ангельском мире, мир человеческий возникает позже и должен исправить дело совершенное падшим ангелом. Падение Люцифера Беме определяет так: «Denn Luzifer ging aus der Ruhe seiner Hierarchie aus, in die ewige Unruhe.**) Происходит смещение иерархического центра, нарушение иерархического порядка. Вот как описывает Беме падение: «DasssichderfreiWilleimFeuerspiegelbesah, waserware, dieserGlanzmachteihnbeweglich, dassersichnochdenEingeschaftendesCentribewegte, welchezuhandanfingenzuqualificieren. Denn die herbe strenge Begierde, als die erste Gestalt oder Eigensehaft, impressete sich, und erweckte dem Staehel und die Angstbegierde: also ueberschattete dieser Schoene Stern sein Licht, und machte sein Wesen ganz herb, rauh und streng; und ward seine Sanftmuth und recht englische Eigensehaft in ein ganz Streng, rauh, finster Wesen verwandelt: da war es geshehen um den schonen Morgenstern, und wie er that, thaten
__________
*) B. VI. «Mysteriunm pansophicum». Стр. 413.
**) В. V. «Mysterium magnum», стр. 61.
67
auch seine Legionen: das ist sein Fall».*) Грехопадение произошло от темного желания, от похоти, от дурного воображения, от темной магии воли **) Описывает грехопадение Беме всегда мифологически, никогда не в ясных понятиях. Диавол испытывает огненную муку во тьме от своего ложного желания (Begierde). Без Бемевского учения об Ungrund᾽е и о свободе непонятно происхождение грехопадения и зла. Падение и зло для Беме есть космическая катастрофа, момент миротворения, космогонического и антропогонического процесса, результата борьбы противоположных качеств, тьмы и света, ярости и любви. Катастрофы предшествуют возникновению нашего миpa, до нашего эона были иные эоны. Зло имеет и положительный смысл в возникновении космоса и человека. Зло есть тень добра, свет предполагает существование тьмы. Свет, добро, любовь для своего раскрытия нуждаются в противоположном начале, в сопротивлении. Сам Бог имеет два лика, лик любви и лик гнева, светлый и темный лик. «Den der heiligen Welt Gott und der finstern Welt Gott sind nicht zween Gotter; es ist ein einiger Gott; erist selber alles Wesen,erist Boeses und Goutes, Himmel und Holle, Licht und Finsterniss, Ewigkeit und Zeit, Anfang, und Ende: wo seine Liebe in einem Wesen verbargen ist allda ist sein Zorn offenbar».***) Идальше: «Die Kraft in Lichte ist Gottes Liebefeuer, und die Kraft in der Finsterniss ist Gottes Zornfeuer, und ist doch nur ein einig Feuer, theilet sich ober in zwei Prinzipia, auf dass eines in andern offenbar werde: denn die Flamme des Zornes ist die Offenbarung der grossen Liebe: in der Finsterniss wird das Licht erkannt, sonst ware es ihm nicht offenbar».****)
___________
*) B. «Mysterium magnum». Стр. 41.
**) В. IV. «De signature Rerum». Стр. 317-18.
***) См. V. В. стр. 38.
****) V. В. Стр. 38.
68
У Беме было гениальное учение о том, что Божия любовь в темной среде превращается в ярость, в гнев, воспринимается ей так. Беме всегда мыслит противоречиями, антитезами, антиномиями. Всякая жизнь есть огонь, но огонь имеет двоякое проявление. «Der ewigen Leben zwei in zwierlei Quaal sind, und ein jedes stehet in seinem Feuer. Eines brennet in der Liebe im Freudenreich; das andere im Zorne, im Grimme und Wehe, und seine Materia ist Hoffart, Geiz, Neid, Zorn, Seine Quaal vergleichet sich einem Schwefel-Geist: denn Aufsteigen der Hoffart in Geiz, Neid und Zorn macht zusammen einen Schwefel, darinnen das Feuer brennet, und sich immer mit dieser Materia entzuendet».*) Христоснакрестепретвориляростьвлюбовь. «Am Kreuze musste Christus diesen grimmigen Zorn, welcher in Adams Essenz was aufgewraeht, in sein heiliges, himmelsches Ens trinken, und mit der grossen Liebe in goettliche Freude verwandeln».**) Понимание искупления у Беме космогоническое и антропогоническое, как продолжение миротворения.
Шеллинг, в «Philosophische Untersuchungen uber das Wesen der menschlichen Freiheit», движется в линии Бемевских идей об «Ungrund᾽е и свободе, хотя он и не всегда верно понимает Беме. Совсем по-Бемевски звучат слова Шеллинга: «Аllе Geburt ist Geburt aus Dunkelins Licht».Изначальное творение есть ничто иное, как рождение света, как преодоление тьмы. Чтобы добро из тьмы, из потенциального состояния перешло в актуальное состояние, нужна свобода. Бытие для Шеллинга есть воля. Он первый в немецкой философии развивает Бемевский волюнтаризм. Вещи имеют свое основание не в самом Боге, а в природе Бога. Зло возможно лишь потому, что в Боге
___________
*) III. В. «Die drei Prinzipen göttlichen Wesens». Стр. 385.
**) См. V. В. Стр. 133.
69
есть то, что не есть Бог, есть безосновность в Боге, темная воля, т. е. Ungrund. Природа и для Шеллинга, как и для Беме, есть история духа, и для Шеллинга все, что усматривается в природе, в объективном мире проводится через субъект. Идея процесса в Боге, теогонии взята Шеллингом у Беме. В своей «Philosophic der Offenbarung» Шеллинг делает героическое усилие преодолеть немецкий идеализм и прорваться к философскому реализму. И Беме помогает ему в этом.*) Шеллинг пытался преодолеть пан-
__________
*) В последний свой период, период «философии, мифологии и откровения», Шеллинг был обязан Беме основными своими идеями, но он был к нему очень несправедлив и высказывал суждения, на которые не имел права. «Was dem Theosophismus zu Grande lieget, wo er immer zu einer Wenigstens Materiale wissen-schaftlichen oder Speculativen Bedeutung gelang — was nementlich dem Theosophismus Jacob Böhmes zu Grunde liegt, ist das an sich anerkennenswerthe Bestreben, das Hervorgehen der Dinge aus Gott als einen wirklichen Hergang zu begriefen. Diess wass nun aber Jacob Böhme nicht anders zu bewerkstelligen, als indem er die Gottheit selbst in eine Art von Naturprocess vorvickelt. Das Eigenthümliche der positiven Philosophie besteht aber gerade darin, dass sie alien Process in diesem Sinne verwirft, in welchem nämlich Gott das nicht bloss logische, sondern wirkliche Resultat eines Process wäre. Positive Philosophie ist insofern vielmehr in direkten Gegensatz mit allem und jedem theosophischem Bestreben». («Schellings Sämmtliche Werke». Zweite Abteilung. Dritter Band. «Philosophie der Offenbarung». B. I. 1858. S. 121). «Sowie J. Böhme über die Anfange der Natur hinaus und ins Conkrete gent, kann man ihm nicht mehr folgen; hier verliert sich alle Spur, und es wird stats ein vergeb-liches Bemuhen bleiben, ihn aus dem verrwarrenen Conzept seiner Anschaungen ins Reine zu schreiben, wass man auch nacheinander Kantische, Fichtesche, naturphilosophische, zuletzt sager Hegelsche Begrieffe dazu anwendet». (Тамже, стр. 124). «Dem Rationalisumus kann nichts durch eine That, z. B. durch frei Schöpfung, entstehen, er kennt bloss wesentliche Verhaltnisse. Alles folgt ihm blosse modo aeterno, ewiger d. h. bloss logischer Weise, durch immenente Bewegung... Der falsche Rationalismus nähert sich eben darum dem Theosophismus, der nicht weniger als jener im bloss substantiallen Wissen gefangen ist; der Theosophismus will es Wohl es wohl uberwinden, aber es geling, ihm nicht, wie am deutlichsten an J.Böhme zu sehen. Wohl kaum hat je ein anderen Geist in der Glut dieses bloss substantiallen Wissens so augehalten wie J. Bohme; offenbar ist ihm Gott unmittelbare Substanz der Welt;ein freies Verhaltniss Gottes zu der Welt, eine frei Schöpfung will er zwar, aber kann sie nicht herausbringen. Obgleich er sich Theosophie nennt, also anspruch macht, Wissenschaft des Göttlichen zu sein, ist der Inhalt, zudem der Theosophismus es bringt, doch nur die substantiale Bewegung, und er stellt Gott nur in substantialler Bewegung dar. DerTheosophis-
70
теистический монизм германской идеалистической философии. Он сознал, что пантеизм несовместим со свободой. Пантеистическое отрицание зла ведет к отрицанию свободы. Основа зла по Шеллингу — в высочайшем положительном. Зло есть безосновность существования, т. е. связано с Ungrund᾽ом, с потенциальной свободой. Все это бемевские мотивы. Но ближе к Беме и созвучнее ему был Фр. Баадер, который был наименее отравлен идеалистическим отрывом от бытия и который и приобщил Шеллинга к Беме. Фр. Баадер был католик, но католик очень свободный и очень сочувствовавший восточному православию. Баадер с замечательной ясностью и простотой оправдывает бемевское динамическое понимание Бога, допускающее в божественной жизни генезис. Если бы не было генезиса в самосознании Бога, то божественное са-
______________________
mus ist seiner Natur nach nicht minder ungeschiehtlich als der Rationalismus. Aber der Gott einer Wahhaft gechjchtlichen und positiven Philosophie bewegt sich nicht, er handelt. Die substantielle Bewegumg, in welcher der Rationalismus befangen ist, geht von einem negativen Prius, d. h.von einem nichtseienden aus, das sich erst ins Sein zu bewegen hat; aber die geschichtliche Philosophie geht von einem positiven, d. h. von dem seienden Prius avis, das sich nicht erst ins sein zu bewegen hat, also nur mit vollkommener Freiheit, ohne irgendwie durch sich selbst dazu genötliht zu sein, ein Sein Setzt, und zwar nicht sein eigenes unmittelbar, sonder ein von seinem Sein verschidenes Sein, in welchem jenes vilmehr negirt oder suspendirt als gesetzt, also jedenfalls nur mittelbar gesetzt ist. Es geziemt Gott, gleichgultig gegen sein eigenes Sein zu Sein, nicht gesiemt ihm aber, sich um sein eigenes Sein zu bemuhen, sich ein Sein zugeben, sich in ein Sein zu gebaren, wie J. Böhme diess ausdruckt, der all Inhalt der höhsten Wissentschaft, d. h. der Theosopihe, eben die Geburt des göttlichen Wesens, die göttliche Geburt auspricht, also eine eigentliche Theogonie. Dass nun freilich die positive Philosophie nicht Theosophismus sein könne, diess liegt schon darin, dass sie eben als Philosophie und als Wissenschaft bestimmt werden; indes jener sich selbst nicht Philosophie nennen und auf Wissenschaft verzichtend und unmittelbarrem Schauen reden will». (Там же стр.124-126). Самого Шеллинга можно было бы гораздо более Беме обвинять в склонности к натурализму и рационализму. Интуиции Шеллинга, носившие по преимуществу философский характер, были менее первородны, чем интуиции Беме. Но тонко замечание Шеллинга, что теософизм не историчен и не благоприятен для понимания истории.
71
мосознание не было бы жизнью и процессом.*) Динамическое понимание Бога и значит, что Бог для нас живой, одушевленный, в божественной жизни есть драматизм всякой жизни. Это может быть несогласно с Фомой Аквинатом и со школьной теологией, но согласно с библейским откровением. Баадер же дает замечательное определение зла, как болезни, извращения иерархического порядка, смещения центра бытия, после которого бытие переходит в небытие.
IV
Для миросозерцания Беме характерно, что он ненавидел идею предопределения. В этом он не был человеком протестантского духа.**) Он хотел защитить доброту Бога и свободу человека, одинаково подрываемые учением о предопределении. Он готов был пожертвовать всемогуществом и всеведением Божиим и допустить, что Бог не предвидел последствий свободы. Он говорит, что Бог не предвидел падения ангелов. Эта проблема его очень мучила и в этом мучении была нравственная значительность его творческого пути. Но Беме не всегда тут говорит одно и тоже и мысли его антиномичны и даже противоречивы. Ему было свойственно антиномическое отношение к злу. В этом похож на него наш Достоевский. Зло, столь мучившее Беме, объясняется тем, что в первооснове бытия лежит Ungrund, темная, иррациональная, меоническая свобода, потенция ничем не детерминированная. Темная свобода непроницаема для Бога, он не предвидит ее результатов и не отвечает за зло ею
___________
*) См. «Franz von Baader-s Sâmmtliche Werke». Dreizente Band. «Vorlesungen und Erlauterungen zu Jacob Böhme᾽s Lehre». Стр. 65.
**) ЭтооченьподчеркиваетКойрэ. См. «La philosophie de Jacob Boehme». Стр. 158.
72
порожденное, она не Богом сотворена. Учение об Ungrund᾽e снимает с Бога ответственность за зло, которое вызывается всемогуществом и всеведением Божиим. И вместе с тем Беме видит Ungrund в самом Боге, в Боге есть темное начало, есть борьба света и тьмы. Можно было бы сказать, что темное начало (темное тут не значит злое) есть в Gottheit, но не в Gott. Беме до крайности противополагает лик Сына, как любви, лику Отца, как гнева. В Сыне уже нет никакого темного начала, Он весь свет, любовь, добро. Но тогда Отец превращается в Божество апофатической теологии. Тут чувствуются гностические мотивы. Но зло, которое так мучит Беме, имеет для него и положительную миссию. Божественный свет может раскрыться лишь через сопротивление другого, противоположного, тьмы. Это есть условие всякой актуализации, всякого генезиса. Зло есть не только отрицательное начало, но и положительное. И вместе с тем, зло остается злом и должно сгорать, должно быть побеждено. Повсюду в природе борьба противоположных начал, а, не покой, не вечный порядок. И эта борьба противоположных начал имеет и положительное значение. Лишь через нее раскрывается высший свет, добро, любовь. Бытие есть соединение противоположностей, Да и Нет.*) Да невозможно без Нет. И все бытие и само Божество — в огненном движении. Но это не значит, как утверждает немецкая идеалистическая метафизика начала XIX в., что Бог есть лишь становящийся, лишь цель мирового процесса. Бытие есть победа над небытием. Ад есть у Беме, но в аду у Беме, как и у Сведенборга, не страдают. У Беме была уже та новая душа, которая не могла, подобно
__________
*) Это хорошо излагается в книге Койрэ. См. стр. 395-6.
73
Фоме Аквинату, сказать, что праведник в раю наслаждается созерцанием мук грешника в аду. Мысли Беме о свободе и зле остаются антиномическими. Мысли его, порожденный основной интуицией Ungrund᾽a, не были логически согласованы и последовательны. Когда немецкая идеалистическая метафизика попыталась их согласовать и привести к логической последовательности, она не преодолела в высшем сознании трагической антиномии зла и свободы, а отменила ее, притупила в монизме изначальное, острое и жгучее ощущение зла и свободы. Бемевское учение об Ungrund᾽е объясняет из свободы происхождения зла, падение Люцифера, повлекшее за собой падение всего творения, и вместе с тем Ungrund вносится в самого Бога и объясняет генезис, динамический процесс в Божественной жизни. Тут возможен срыв к крайнему монизму и крайнему дуализму, одинаково ошибочному с точки зрения христианского откровения. Мышление Беме все на острие и постоянно подвергается опасности с противоположных сторон, но основная интуиция его гениальна, органична и плодотворна. Учение об Ungrund-е и свободе противоположно греческому рационализму, которым заражена была средневековая схоластика и от которого не была свободна и патристика. Беме должен быть признан основателем философии свободы, которая есть настоящая христианская философия.*) Безтрагичный и рационалистический оптимизм Фомы Аквината сменяется трагической философией свободы. Свобода — источник трагедии.
Гегель пытался придать оптимистический характер самому принципу противоречия и борьбы противоположных начал. Он перевел жизнь в понятие и само понятие сделал источником дра-
__________
*) См. Charles Secrétan. «La philosophie de la liberté».
74
матизма и страстей. Гегель после Фомы Аквината был второй гениальной вспышкой рационализма. Но в основе философии Гегеля лежит иррациональное начало. Божество Гегеля изначально бессознательное Божество, оно приходит в сознание лишь в человеческой философии, в философии самого Гегеля. Иррациональное должно быть рационализировано, в теме должен пробудиться свет. Рациональное познание иррационального, лежащего в основе бытия, есть основная и грандиозная тема германской метафизики. Германская философия есть метафизический север. Мир не освещен изначально и естественно солнечным светом, он погружен в тьму, свет добывается через погружение в субъект, из глубины духа. В этом коренное различие германской мысли от латинской. Германская мысль понимает разум иначе, чем латинская. Разум в германском понимании стоит перед тьмой иррационального и должен внести свет в нее. Разум в латинском понимании, понимании античном, изначально освещает мир, как солнце, разум в человеке отражает разум в природе вещей. И германская идея идет от Беме, от учения об Ungrund'-е, о свободе, об иррациональном начале, заложенном в глубине бытия. С Беме начинается новая эра в истории христианской мысли. Влияние его огромно, но внешне не бросается в глаза, он действует как внутренняя прививка. Явственно это влияние только в Фр. Баадере и Шеллингe. Но оно несомненно и в Фихте, в Гегеле, в Шопенгауэре.*) Очень сильно бемевское влияние в романтизме и в течениях оккультических**) Без
__________
*) Кронер в своей замечательной истории немецкого идеализма «Von Kant bis Hegel» указывает на Я.Беме, наряду с Экхардтом и Лютером, как на источник немецкой философии.
**) См. недавно вышедшее чрезвычайно интересное по своему материалу двухтомное сочинение Viatte. «Les sources occultes du Romantisme». Повсюду отмечено огромное влияние Беме.
75
гениальных интуиций Беме рационализм античной и схоластической философии, равно как и рационализм новой философии, Декарта и Спинозы, не мог бы быть преодолен. Только мифологическое сознание видело иррациональное начало в бытии, сознание же философское всегда видело лишь начало рациональное. Беме, возвращает метафизику к истокам мифологического сознания человечества. Но само мифологическое сознание у него питается истоками библейского откровения. От Беме идут динамизм германской философии и, можно даже сказать, динамизм всей мысли XIX века. Беме впервые понял мировую жизнь как страстную борьбу, как движение, процесс, вечный генезис. Только при такой интуиции мировой жизни возможно стало появление Фауста, возможны Дарвин, Маркс, Ницше, столь уже оторванные от религиозных созерцаний Беме. Учение Беме об Uungrund᾽е и свободе дает не только возможность объяснить происхождение зла, хотя и антиномическое, но и объясняет творчество нового в мировой жизни, творческую динамику. Творчество по природе своей есть творчество из меонической свободы, из ничего, из Ungrund᾽a, оно предполагает этот бездонный источник в бытии, предполагает тьму, подлежащую просветлению. Уклон Беме был в том, что он мыслил Ungrund, темное начало в самом Боге, вместо того, чтобы видеть начало свободы в ничто, в меоне, вне Бога. Нужно различать Божественное Ничто и небытие вне Бога. Но мысль Беме не следует понимать грубо. Беме не согласился бы с тем, что в Боге источник зла. Это то и мучило его. Мысль его остается антиномической, не подлежащей логическому уяснению. Но нравственная воля его чиста, ни на одно мгновение не отравлена внутренним злом. Беме — благочестивый христианин, горячо верующий, чистый сердцем. Его змеиная муд-
76
рость сочеталась с простотой сердца, с верой. Это всегда нужно помнить при суждении о Беме. Беме не был пантеистом и монистом, как не был и манихейцем. Каррер верно говорит, что Беме не пантеист, и не дуалист.
Бемевская идея об Ungrund᾽е была не только развиваема, но и искажаема в германской философии тождества, которая отошла от истоков христианского откровения, от христианского реализма. Поэтому германская метафизика склонялась к имперсонализму, к монизму, учила о Боге, как о становящемся в мировом процессе. Но волюнтаризм Беме был очень плодотворен для философии, равно как и учение о борьбе противоположных начал, света и тьмы, о необходимости сопротивления для раскрытия положительных начал. Метафизика Беме есть музыкальная христианская метафизика и этим она характерна для германского духа. В этом отличие ее от архитектурной христианской метафизики Фомы Аквината, характерной для латинского духа. Германские метафизики XIX в. пытались выразить музыкальную тему в системе понятий. В этом грандиозность их замысла и в этом причина срыва этих систем. Сейчас возможно возрождение Беме. О нем пишут ряд новых книг. Он может помочь преодолеть не только навыки греческого мышления и средневековой схоластики, но и тот германский идеализм, на который сам он оказал внутреннее влияние. Нам, русским, Беме, как и Фр. Баадер, должны быть ближе других мыслителей Запада. По свойствам своего духа мы призваны строить философию трагедии, нам чужд оптимический рационализм европейской мысли. Беме так любил свободу, что видел подлинную церковь лишь там, где есть свобода. Беме влиял на pyccкиe мистические течения конца XVIII и начала XIX в.,
77
но усваивали себе его наивно и творчески не переработано. Он переводился на русский язык и проник даже в народные слои, в народную теософию, где его почитали чуть ли не за отца церкви. Любопытно, что Герцен в «Письмах об изучении природы» восторженно говорил о Беме. Позже бемевское влияние можно обнаружить у Вл. Соловьева, но оно прикрыто рационалистическим схематизмом. Философия Вл. Соловьева не может быть признана философией свободы и философией трагедии. В русской же мысли начала XX века наиболее близок к Беме пишущий эти строки. Охранители Православия, имеющие особый вкус к обличению ересей, боятся влияния Беме, как не православного, как протестанта, как гностика и теософа. Но ведь весь западный мир не православный, все мышление Западной Европы не православное мышление. И с этой точки зрения нужно было избегать всякого общения с западной мыслью и бороться с ней, как с соблазном и злом. Это есть чистейший обскурантизм и требование возврата к старому нашему бессмыслию. Христианский мир в самый творческий свой период питался античной языческой мыслью. Беме во всяком случае был более христианином, чем Платон, которого у нас очень почитают по патриотической традиции, и более, чем Канта, которого уважают многие православные богословы, напр. митрополит Антоний. Беме очень труден для понимания и из него могут быть сделаны очень разнообразные и противоположные выводы. Значение Беме для христианской философии и христианской теософии я вижу в том, что он пытался своим созерцанием преодолеть власть греческой и латинской мысли над христианским сознанием, погружался в первомистерию жизни, которая античной мыслью прикрывалась. Христианское богословие,
78
и не только католическое, так срослось с греческой мыслью, с платонизмом, аристотелизмом и стоицизмом, что посягательство на навыки этой мысли представляется посягательством на христианское откровение. Ведь и греческие учители Церкви были выучениками греческой философии, платониками и на их мышлении лежала печать ограниченности греческого рационализма. Этому мышлению не удавалось разрешить проблему личности, проблему свободы, проблему творческой динамики. Беме не только не аристотелевец, но и не платоник, и его влияние вне борьбы восточного платонизма и западного аристотелизма. Беме близок лишь к Гераклиту. Я думаю, что в христианской философии преодолен должен быть не только аристотелизм, но и платонизм, как философия статическая и дублирующая мир, неспособная осмыслить тайны свободы и творчества. Учение Беме о Софии, к которому я перехожу в следующем этюде, не есть христианский платонизм, как пытается себя осознать русская софиология, смысл его совсем иной. Развивать же учение Беме об Ungrund᾽e и свободе нужно в сторону различений между божественной бездной и божественной свободой и бездной и свободой меонической. *) В последней неизреченной тайне снимается и это различение, но у порога этой тайны различие это должно быть сделано.
Николай Бердяев.
__________
*) Современная психология и психопатология научно открывают Ungrund в человеческой душе и именует его бессознательным. Но они не делают достаточного различия между подсознательным и сверхсознательным, между нижней и верхней бездной. См. сводку в книге Dwelshauvers «L᾽Inconcient».
С Ungrund᾽oм связан также человек архаический. В этом отношении особенно важен Бахофен.
79
Из этюдов о Я. Беме. Этюд II. Учение о Софии и андрогине Я. Беме и русские софиологические течения.
____________
Бердяев Н.А. Из этюдов о Я. Беме. Этюд II. Журнал "Путь" №21
I.
Беме принадлежит самое замечательное и, в сущности, первое в истории христианской мысли учение о Софии. Ему дана была тут совершенно оригинальная интуиция. Софиология Беме не может быть объяснена влияниями и заимствованиями.*) Если в интуиции Ungrund'a Беме видит тьму в основе бытия, то в интуиции Софии он видит свет. Бемевское понимание Софии имеет свою теологическую и космологическую сторону, но оно все же по преимуществу антропологическое. София связана для него с чистым, девственным, целомудренным и целостным образом человека. София и есть чистота и девственность, целостность и целомудрие человека, образ и подобие Божие в человеке. Учение о Софии неотрывно у Беме от учения об андрогине, т. е. первоначальной целостности человека. Софийность и есть в сущности андрогинность. Человек имеет андрогинную, бисексуальную, муже-женственную природу. Человеку присуща София, т. е. Дева. Грехопадение и есть утеря своей Софии-Девы, которая отлетела на небо. На земле же
_______________
*) Койрэ не может найти источника, из которого Беме взял свое учение о Софии.
34
возникла женственность, Ева. Человек тоскует по своей Софии, по Деве, по целостности и целомудрие. Половое существо есть существо разорванное, утерявшее целостность. В своем учении об андрогине Беме стоит в той же линии, что «Пир» Платона, что Каббала. «Siehe, ich gebe die ein gerecht Gleichniss: du seist ein Jungling oder Jungfrau, wie denn Adam alles beides in einer Person war».*) Особенность учения Беме о Софии в том, что оно есть прежде всего учете о Девеи девственности. Божественная Премудрость в человеке есть девственность души, Дева, утерянная человеком в грехопадение и сияющая на небе «Die Seele sollte sein Schone Jungling, der geschaf-fen war; und die Kraft Gottes die Schoene Jungfrau, und das Licht Gottes die SchcenePerlen — Krone damit wollte die Jungfrau den Jungling schmucken».**) Адам, который изначально был андрогином, в грехопадение по своей вине утерял свою Деву и приобрел женщину. «Adam hat ducrh seine Lust verloren die Jungfrau, und hat in seiner Lust empfangen das Weib, welche ist eine cagastrische Person; und die Jungfrau wartet seiner noch immerdar, ob er will wieder treten in die neue Geburt so will sie ihn mit grossen Ehren wieder annehmen».***) Ева — дитя этого мира и создана для этого миpa. «Die Heva ist zu diesem zer-brechlichen Leben geschaffen worden; denn sie ist die Frau dieser Welt».****) Андрогинность и есть образ и подобие Божие в человеке. «Alleiri das Bild und Gleichniss Gottes, der Mensch, welcher die ziichtige Jungfrau der Weisheit Gottes in sich hatte: so drang der Geist dieser Welt also hart auf die Bildniss noch der Jungfrau , hiermit seine Wun-
_______________
*) III. B. «Die drei Principien gottlichen Wesens». стр. 112.
**) III. В. Стр. 115.
***) IIIВ. стр. 117.
****) III. В. Стр. 187.
35
der zu offenbaren, und besass den Menschen, davon er erst seine Namen Mensch kriegte, als eine vermischte Person».*) Первородный, чистый образ человека есть образ Девы-юноши. Софийность есть конститутивный признак человека, как цельного существа. Дева и есть Божественная Премудрость. Вот наиболее ясное определение Софии у Беме: «Die Weisheit Gottes ist eine ewige Jungfrau, nich ein Weib, sondern die Zucht und Reinigkeit ohne Makel, und stehet als ein Bildniss Gottes, ist ein Ebenbild der Dreizahl».**) В другом месте- говорится: «Und die Jungfrau der Weisheit Gottes, welche Gott der Vater durch Wort auspricht, ist der Geist des reinen Elements, und wird darum eine Jungfrau gennant, dass sie also Zuchtig ist und nichts gebieret, sondern als der flammende Geist im Menschen — Leibe nicht gebieret».***) Вот еще соответствующие места: «Dieses Ausgesprochene ist ein Bildniss der H. Dreizahl, und eine Jungfrau, aber ohne Wesen, sondern eine Gleicheniss Gottes: in dieser Jungfrau erceffnet derheilige Geist die grossen Wunder Gottes des Vaters, welche sind in seinen verbargenen Sie-geln».****) «Die Weisheit Gottes welche ist eine Jungfrau der Zierheit und Ebenbild der Dreizahle, ist in ihrer Figur eine Bildniss gleich den Engeln und Menschen, und nimmt ihren Urstand im Centro auf dem Kreuz, als eine Blume des Gewachses aus dem Geiste Gottes».*****) Многократно повторяет Беме, что «Die Weisheit Gottes ist eine ewige Jungfrau». София, вечная Дева, девственность есть небесный элемент в человеке. Беме определенно учит, что София не сотворена. «Die Jungfrau ist ewig, unegschaffen, und ungeboren:
_______________
*) III. В. Стр. 188.
**) См. IV В. «Vom dreifachen Leben des Menschen». Стр. 70.
***) См. III. В. Стр. 295.
****) IVВ. Стр. 69.
*****) ιν В., Стр. 21.
36
sie ist Gottes Weisheit und ein Ebenbild der Gottheit.»*) Поэтому для Беме и человек более, чем тварь, в нем есть вечный, небесный, божественный элемент, элемент софийный. Душа была девой, человек сотворен с девственной, целомудренной душой, т.е. ему сообщен небесный, божественный элемент. Софию Деву нужно искать в человеке. «Denn er weiss die Jungfrau nun nirgends zu suchen als im Menschen, da er sie zum ersten hat erblicket». **) Этим определяется по преимуществу антропологический характер учения о Софии. Появление человека-андрогина, муже-девы и появление земного полового человека, мужчины и женщины, — разные моменты антропогонического и космогонического процесса, разные этапы миротворения. Между этими моментами лежит катастрофа. Земной человек имеет небесное предсуществование. «Die Bild-niss ist in Gott eine ewige Jungfrau in der Weisheit Gottes gewesen, nicht eine Frau, auch kein Mann, aber sie ist beides gewesen; wie auch Adam beides war vor seiner Heven, welche bedeutet den irdischen Menschen, darzu thierisch: denn nichts bestehet in det Ewigkeit, was nicht ewig gewesen ist».***) Андрогинный, софийный образ Адама и есть небесное предсуществование человека. Потому только он и наследует вечность. «Adam war nur seiner Eva die züchtige Jungfrau, kein Mann und kein Weib, er hatte beide Tincturen, die in Feuer und die im Geiste der Sanftmuth und hätte könen selber auf himmlische Art, ohne Zerreissung, gebören, ware er nur in der Proba bestanden. Und ware je ein Mensch aus dem andern gebaren werden auf Art, wie Adam in seiner jung-fraeulichen Art ein Mensch und Bildniss Gottes ward:
_______________
*) Cm. IV В. Стр. 156.
**) См II. В. Стр. 141.
***) IV. Стр. 96.
37
denn was aus dem Ewigen ist, das hat auch ewige Art gebären, sein Wesen muss ganz auz dem Ewigen gehen, sonst bestehet nichts in Ewigkeit».*) Человек уснул в вечности и проснулся во времени. Он не во времени впервые явился, он дитя вечности. Софийность, андрогинность, муже-девственность и есть знак вечности в человеке. Утеря человеком Девы, т. е. андрогинного образа, есть утеря рая. «Adam war ein Mann und auch eim Weib, und doch der keines sondern eine Jungfrau , voller Heuscheit, Zucht und Reinigkeit, als das Bild Gottes; er hatte beide Tincturen vom Feuer und Licht in sich, in welcher Conjuction die eigene Liebe, als das jungfräuliche Centrum stand, als der Schcene paradeisischem Rosen, — und Lustgarten, darinnen er sich selber liebete».**) 06раз Божий есть «mäniche Jungfrau», не женщина и не мужчина.***) Падшая душа восклицает «Gieb mir zu trinken deines üsssen Wassers der ewigen Jungfrauschaft» .****)
Девственность человека не означает оторванности и изолированности мужской природы от женской и женской от мужской, а наоборот соединенность их. Девственный человек не половой человек, не разорванный человек, не половина. И мужчина, и женщина — половые, т.е. половинные, разорванные существа. Аскетизм и отрешенность каждой из половин, мужской и женской, не есть еще цельность и девственность, не есть еще возвращение человеку его утерянной Девы. Таков вывод из учения Беме о Софии и андрогине. Учение о Софии и есть, в сущности, учение об андрогине. В этом своеобразие Беме. Мистическая интуиция Беме об андрогине может
_______________
*) IV В. Стр. 261.
**) См. V. В. «Mysterium magnum». Стр. 94.
***) V. В. Стр. 140
****) V. В. Стр. 409.
38
быть подтверждена современной наукой, которая принуждена признать бисексуальность человеческой природы. Половая дифференциация мужской и женской природы не имеет абсолютного характера.*) Человек есть двуполое существо, но с разной степенью присутствия мужского и женского принципа. Существо, которое было бы абсолютным мужчиной или абсолютной женщиной, т. е. абсолютно половинным, не было бы человеком. Женщина, которая не заключала бы в себе никакого мужского элемента, была бы не человеком, а космической стихией, в ней не было бы личности.**) Мужчина, который не заключал бы в себе никакого женского элемента, был бы существом отвлеченным, лишенным всякой космической основы и связи с космической жизнью. Природа личности андрогинна, она конструируется сочетанием мужского и женского принципа. Но мужской принцип по преимуществу антропологический и творческий, женский же принцип по преимуществу космический и рождающий. В этом направлении могут быть развиваемы интуитивные прозрения Беме. Мистический смысл любви и заключается в искании андрогинного образа, т. е. целостности, которая недостижима в пределах замкнутой психофизической организации человека и предполагает выход из нее.***) Андрогинный образ человека не имеет адекватного физического образа на земле-, в наших природных условиях. Гермафродитизм есть отврати-
_______________
*) Школа Фрейда благоприятствует такому пониманию относительности половой дифференциации. Фрейд утверждает, что пол разлить во всем организме человека.
**) О женском и мужском начале совершенно гениальные идеи высказал Бахофен. В соотношении мужского и женского начал он видит символику соотношения между солнцем и землею, духом и плотью. См. прекрасное изложение Бахофена в книге Georg Schmidt «Bachoffens Geschichtsphilosophie» 1929.
***) В этом отношении очень замечательна статья Вл. Соловьева «Смысл Любви».
39
тельная и болезненная карикатура. Миф об андрогине принадлежит к самым глубоким и древним мифам человечества. Он оправдывается и более углубленным, эзотерическим толкованием книги Бытия, хотя и не свойствен господствующим богословским учениям. Учение об андрогине можно найти в Каббале. Боятся учения об андрогине, и отрицать его те богословские учения, который вследствие экзотерического своего характера отрицают Небесного Человека, Адама Кадмона и учат лишь о земном, натуральном, эмпирическом человеке, т.е. признают лишь ветхозаветную антропологию, построенную ретроспективно с точки зрения греха. Беме же раскрывал небесную, серафическую антропологию, небесное происхождение человека. Антропология Беме связана с христологией. Его христология и мариология связаны с учением о Софии и андрогине.
Беме решительно учил об андрогинности Христа. «Er weder Mann noch Weib war sondern eine männliche Jungfrau».*) Беме учил, что Бог стал вполне личностью лишь во Христе, во Второй Ипостаси, и потому уже Христос должен быть андрогином, девой-юношей, т.е. образом совершенной личности.**) Христос не только сам не был мужчиной или женщиной в нашем земном смысле, но Он и нас освободил от власти мужского и женского. «Christus am Kreuz unser jungfraulich Bild wieder erlosete vom Manne und Weibe, und mit seinem himmlischen Blute in göttlicher Liebe tingirte».***) Христос преобразил злую природу Адама.****) Вслед за Ап. Павлом Беме все время учит об Адаме и Христе, о Ветхом
_______________
*) V. В. «Mysterium Magium». Стр. 464.
**) V. В. Стр. 32.
***) V. В. Стр. 101.
****) V. В. Стр. 133.
40
и Новом Адаме. «Christus wurde ein Gottmensch und Adam und Abrahan in Christo ein Menschgott».*) Это и значит, что Бог вочеловечился, чтобы человек обожился. У Беме можно найти элементы того учения о Богочеловечестве, которое в русской мысли главным образом развивал Вл. Соловьев. Христос в своей человеческой самости умер в Божьем гневеи воскрес в вечности в Божьей воле**) Человеческая природа должна остаться. «Verstahet, dass die Natur des Menschen soil bleiben, und ist nicht ganz von Gott verstoken, dass also ein ganz fremder neuer Mensch sollte aus dem Alten enstehen; son-dern aus Adams Natur und Eigenschaft, und aus Gottes in Christi Natur und Eigenschaft, dass der Mensch sei ein Adam — Christus; und Christus ein Christus-Adam; ein Menschgott, und ein Gottmensch».***) Тут, конечно, слова Человекобог и Богочеловек имеет другой смысл, чем у Достоевского. Беме дерзновенно доводит до конца христианское учете об Адаме и Христе. «Nun ist ober doch Adam in seiner Natur, und Christus in der göttlichen Natur eine Person worden, nur ein einiger Baum.****) Это и есть то, что я называю христологией человека.*****) Во Христе человек возносится до небес, до Св. Троицы. Человек-Адам чрез умирание злой воли превращается во Христа.******) Но это не значит, что по Беме Христос был лишь обоженным человеком. Христос — вторая Ипостась Св. Троицы, но второй Ипостаси присуща небесная человечность. В традиционном богословии никогда не было дове-
_______________
*) V. В. Стр. 287.
**) V. В. Стр. 316.
***) V. В. Стр. 420.
****) V. В. Стр. 421.
*****) См. мою книгу «Смысл творчества. Опыт оправдения человека».
******) V. В. Стр. 528.
41
дено до конца учение о том,что Христос был второй Адам. Экзотерический характер богословия определялся греховной подавленностью человека. Беме пытался увидать дальше и глубже, но выражает то, что он видит, антиномически, противоречиво, а иногда и замутнено. Изначально чувствовал он, что человек живет в трех мирах, в тьме, в свете и в мире внешнем.*) Отсюда рождается трудность созерцания и знания человека, свет искажается тьмой и миром внешним. Но Христос по Беме взял свою человечность не только с неба, но и с земли, иначе он остался бы нам чужд и не мог бы нас освободить.**) Беме не был монофизитом, Он говорит о Христе: «Also verstehest du, dass dieser Engel grösser ist als ein Engel im Himmel denn er hatte (1) einen himmlischen Menschenleib, und hat (2) eine menlische Seele, und (3) hat er die ewige Himmelsbraut, die Jungfrau der Weisheit, und hat (4) die heilige Trinität; und Jungfrau wir recht sagen: Eine Person in der heiligen Dreifaltig-keit im Himmel, und ein wahrer Mensch im himmel, und in dieser Welt ein ewiger König, ein Herr Himmels und der Еrdеn».***)Вочеловечение Христа приводит к тому, что человечество его присутствует везде. «Nun so er denn Mensch ist worden, so ist ja seine Menschheit überall gewesen, wo seine Gottheit war; denn du kannst nicht sagen, dass ein Ort im Himmel und in dieser Welt sei, di nicht Gott sei: wo nun der Vater ist, da ist auch sein Herz in ihm, da ist auch der heilige Geist in ihm. Nun ist sein Herz Mensch worden, und ist in der Menschheit Christi»****.) Эта мысль о повсеместном присутствии Христа и вочеловечение его во всей
_______________
*) См. Т. I. «Der Weg zu Christo». В. Стр. 104.
**) III. В. Стр. 302.
***) III. В. Стр. 307.
****) III. В. Стр. 316.
42
жизни в русской религиозной мысли очень близка Бухареву. Учение Беме об умирание ветхого Адама и о возрождение во Христе вполне соответствует традиционному христианскому учению. Он учит о втором рождение и о том, что Христос уже живет в человеке, как учили все христианские мистики. Это есть развитее мысли Ап. Павла. Он часто говорит, что «wohnet denn Christus in Adam, und Adam in Christi». Сближение между Богом и человеком, небом и землей представляется Беме самым существом христианства. «Gott muss Mensch werden. Mensch muss Gott werden, Himmel muss mit der Erde Ein Ding werden, die Erde muss zum Himmel werden».*) Отсюда видно до какой степени неверно обвинение Беме в склонности в манихейскому дуализму. Для Беме характерно, что он всегда искал спасение от зла в сердце Иисуса Христа и находил в Нем силу освобождения и преображения мира. Но наиболее оригинально в христологии Беме — это ее связь с учением о девственности, т. е. софийности, и вытекающая отсюда мариология. Интуиция Софии и андрогинного образа человека остается основной интуицией света у Беме, как интуиция «Ungrund»'a основной интуицией тьмы.
II.
Беме глубоко чувствовал, что самое существо христианства связано с тем, что Христос родился от Девы и Духа Св., и в этом он глубоко отличается от позднейшего протестантизма, потерявшего веру в девственность Божией Матери, да и от самого Лютера, которому был чужд культ Божией Матери. Когда Беме впервые
_______________
*) IV. В. «De Signatura Rerum». Стр. 374.
43
услыхал слово «Idea», он воскликнул: я вижу чистую небесную Деву. Это и была интуиция Софии. Бог стал человеком девственности. «Und in dieser lebendigen Jungfrauschaft, als in Adams himmlischer Motrice, ward Gott Mensch».*) Чтобы Бог вошел в наш мир, в роде Адама и Евы должна была появиться чистая Дева. «Sollte uns armen Heva Kindern nun geraten werden, so musste eine andere Jungfrau kommen, und uns einen Sohn gebaren, der da ware Gott mit uns, und Gott in uns».**) Софиология Беме конкретизируется в мариологии. После грехопадения человека Дева София отлетает от него на небо, на земле же появляется женщина Ева. Дева Адама превращается в жену Адама и в жене остается лишь элемент девственности.***) Дева-София возвращается на земле в Марии, в Божией Матери. Свою непорочную девственность Мария получает не от своего рода, не от рождения своего от праматери Евы, а от Небесной Девы. На нее нисходит и воплощается в ней София. «Also auch sagen wir von Maris: sie hat ergriffen die heilige, himmlische, ewige Jungfrau Gottes, und angezo-gen das reine und heilige Element mit dem Paradeis, und ist doch wahrhaftig eine Jungfrau in dieser Welt, von loachim und Anna gewesen. Nun aber wird sie nicht eine heilige, reine Jungfrau genannt nach ihrer irdischen Geburt: das Flesch, das sie von loachim und Anna hatte, war nicht rein ohne Makel; sondern nach der himmlischen Jungfrau ist ihre Heiligkeit und Reinigkeit». ****) И дальше: «Die Seele Maria hat die himmlische Jungfrau ergriffen, und dass die himmlische Jungfrau hat der Seele Maria das himmlische neue, reine Kleid des
_______________
*) V. В. Стр. 465.
**) III В. Стр. 296.
***) V. В. Стр. 327.
****) in в. «Qie drei Principien gottliche Wesens». Стр. 298.
44
heiligen Elements, aus der Zuchtigen Jungfrauen Gottes als aus Gottes Barmherzigkeit, angezogen, als einen wiedergebornen Menschen».*) Дева у Беме пребывает на небе: «Die Jungfrau aber, als die gottliche Kraft, stehet im Himmel». **) В мариологии Беме чувствуются очень сильные католические элементы. У Беме есть настоящей культ Божией Матери, совершенно чуждый протестантскому миру. В некоторых своих формулировках Беме очень приближается к догмату непорочного зачатия. Он признает действие особого акта Божией благодати на Деву Марию, как бы изымающее ее из грешного рода Евы. Конечно, формулировка Беме не соответствует требованиям рациональной четкости католической теологии, но по существу он очень близок к католическому культу Девы Марии. Беме признает два элемента в Марии — небесный, от Софии от вечной Девственности, и земной — от Адама и Евы. Небесный, девственный элемент в ней победил.***) Отличие Бемевской точки зрения от католического догмата в том, что догмат непорочного зачатия смотрит на Деву Марию инструментально, как на орудие Божьего Промысла о спасении, Беме же видит тут борьбу противоположных элементов. Схождение Небесной Девы в Марию есть действие Духа Св., «Himmlische Jungfrau ist ein Glost und Spiegel des H.Geistes».****) Образ Марии для Беме есть тоже андрогинный образ, как и всякий девственный, целостный образ. У Беме не было культа вечной женственности, но был культ вечной девственности. Культ Девы и есть культ Софии, Премудрости Божией, ибо Премудрость Божия и есть вечная,
_______________
*) III В. Стр. 298-9.
**) III В. Стр. 119.
***) См. VI. В. Стр. 206.
****) VI. В. Стр. 697.
45
небесная Дева. Женственная природа Евы не может быть предметом почитания, и она не премудра, не софийна, но в ней есть элемент софийности, т.е. девственности.
Софиология Беме не носит родового характера, она не связана с рождающим полом. Свято и спасительно для мира лишь рождение от Девы и Духа Св. Но рождение Христа Девойпреображает и освящает женскую природу, освобождает от дурной женственности. «Darum ward Christus von einer Jungfrau geboren, dass er die weibliehe Tinktur wieder heiligte und in die mänliche Tinktur wandelte, auf der Mann und das Weib wieder ein Bild Gottes wurden, und nicht mehr Mann und Weib wären, sondern manliche Jungfrauen, wie Christus war».*) Преображение, обожение человеческой природы, и мужской, и женской, всегда есть превращение в девственную, андрогинную природу. «Christus am Kreuz unser jungfraeulich Bild wieder erlöste vom Manne und Weibe, und mit seinem himmlischen Blute in gottlicher Liebe tingirte». **) Беме был один из немногих понимавших метафизическую глубину пола. То, что говорится о поле в теологических трактатах, носит жалкий и поверхностный характер и преследует лишь моралистически-педагогические цели. Вся метафизика Беме, все его учение о грехопадении и спасении связано с глубиной пола, с утерей Девы-Софии и обретением ея вновь. Душа человеческая должна соединиться со своей Девой. «Die Jungfrau soil sein unsere Braut und werthe Krone, die wird uns geben ihre Perle und schone Krone und Kleiden mit ihrem Schmuck darauf wollen wir's wogen um der Lilie willen, ob wir gleichwerden grossen Sturm erwecken, und ob der Antichrist von uns hinrisse die Frau, so muss uns doch die
_______________
*) V. B. 482.
**) V. В. Стр. 101.
46
Jungfrau bleiben; denn wir sindmitihr vermahlet. Ein jedes nehme nur das Seine, so bleibet mir das Meine».*) Возрождение души связано со встречей с Девой. «So wird die entgegnen die züchtige Jungfrau hoch und tief in deinem Gemühte; die wird dich fiihren zu deinem Brautigam, der den Schlüssel hat zu den Thoren der Tiefe. Vor dem mussdu stehen, der wird dir geben von dem himmlischen Manna zu essen, das wird dich erquicken, und wird stark werden und ringen mit den Thoren der Tiefe. Du wirst durchbrechen als die Morgenröthe: und ob du gleich allhier in der Nacht gefangen liedest, so werden dir doch die Strahlem der Morgenrohte des Tages in Paradeise esrscheinen, in welchem Orte deine zuchtige Jungfrau stehet, und deiner mit der freuden reichen Engelschaar wartet; die wird dich in deinen neuen wiedergebornen Gemüthe und Geiste gar freundlich annehmen». **) Беме замечателен тем, что хотя метафизическая глубина пола стоит в центре его созерцания, его учение о Софии отличается небесной чистотой и отрешенностью, вполне свободно от замутненности. Пол совершенно сублимирован. И вместе с тем в нем нет той бескрылости и высушенности, которая является следствием бесполости мысли. Беме стремится не к отрицательной бесполости, свойственной высушенным аскетическим учениям, а к положительной девственной цельности, т. е. к преображению пола, к преображению человека, как полового, разорванного существа. Девственность есть не бесполость, а обоженный пол. Целостность и полнота связаны не с отрицанием пола, а с преображением пола, с утолением тоски пола по цельности. В этом мистический смысл любви, который самим Беме не был достаточно раскрыт.
_______________
*) См. II I В. Стр. 117.18.
**) См. III В. Стр. 184-5.
47
III.
Мысли Я. Беме о человеке родственны традиции Кабаллы. Беме признает существование Адама Кадмона — небесного человека. Но мысль Беме до глубины проникнута христианством. В Каббале было учете о Софии-Премудрости. 2 Sephiroth-Ehochmah есть Премудрость. Но в Каббале Премудрость — теоретически разум — есть мужской элемент. Женским же элементом является Binah — практический разум.*) Бемевское учение о Софии-Деве чуждо Каббалы и не из нее взято. Оно является плодом его до глубины христианских медитаций и созерцаний. У старых гностиков тоже была София. Женственное начало, утесненное в юдаизме, было взято ими из Греции, из мира языческого.**) Но трудно найти что-нибудь общее между Еленой Симона Мага и Софией-Девой Беме. Впрочем, и в Елен скрыт глубокий символ и предчувствие. Нужно также сказать, что мистический гнозис Беме носит сверхконфессиональный характер. Протестант-лютеранин Беме имел в се6е сильные католические элементы, а также элементы родственные православному Востоку. Теософ в благородном и глубоком смысла этого слова — он таинственным путем впитал в себя всю мировую мудрость. Но все же непосредственно держится он всегда за библейское откровение. «Mysterium magnum», величайшее его творение, есть библейский эзотеризм. Беме свойственна была высокая идея о человеке и в этом я вижу самое большое его значение. Эту высокую идею о человеке получил он из углубленного понимания библейско-христианского
_______________
*) Сл. «Die Elemente der Kabbalah». Erster Teil. Theoretishce Kabbalah. Ubersetzungen, Erluuterungen und Abhandlungen von Dr. Erich Bischoff. 1920.
**) Cm. Hans Leisegang. «Die Gnosis». 1924.
48
откровения. Из христианства он делал антропологические выводы, которых нельзя найти у учителей Церкви. Он преодолевает ограниченность ветхозаветной антропологии и космологии. В нем чувствуется веяние нового духа, новой мировой эпохи. Он принадлежит эпохе реформации и возрождения и вместе с тем выходит за их границы. Взор его разом обращен и к глубине духа и к жизни космической, к природе. Первое сильное влияние имел Беме в Англии. Он имел влияние на Георга Фокса, основателя квакерства. Его рано перевели на английский язык. Его читали Ньютон и Мильтон. Но первым крупным представителем бемизма, дальше развившем бемевские идеи, был английский мистик и теософ XVII века Портедж. И Портедж учит об оке Ungrund'a. Портедж написал книгу, которая и называется «Sophia». В ней выражено в бемевской традиции учение христианской теософии о Софии. И для него София-Премудрость есть вечная Дева. Учение Портеджа о Софии не имеет свежести и первородности бемевских созерцаний, но оно интересно и заслуживает внимания, как развитие бемевских идей. Портедж говорит, что София исцеляет раны, утоляет жажду находящихся во тьме*) В глубокой бездне пробуждается мудрый дух. Также мудрость действует и внутри человека. Дева-Премудрость (София) является в человеке обновляющей силой.**) Портедж особенно подчеркивает, что в человеке все делает София-Премудрость. «Премудрость есть мой внутренний побудитель, мой водитель, моя сила, мой двигатель, он пронизы-
_______________
*) Цитировать буду Портеджа по немецкому переводу, изданному в 1699 г. (написано в 1675 г.)· «Sophia das ist die Helseeliege ewige Jungfrau der Gottlichen Weissheit». Перевод цитать на русский язык принадлежит мне самому.
**) См. «Sophia». Стр. 17.
49
вает и производит мою жизнь.*) У Портеджа София есть всепроникающая божественная энергия, и действие ее очень походит на действие Духа Св. Он говорит, что вино Софии есть крепкий напиток жизни.**) Его учение о Софии можно было бы назвать виталистическим. «И дух девственной Премудрости есть Матерь души подобно тому, как дух вечности вечного духа есть отец ***). Портедж очень ясно различает дух и душу и видит вечную личность человека в соединении духа и души. Чистая воля для него есть девственная воля. Девственная же воля любит мудрость.****) Божье сердце живет в человеческом сердце и рай нужно искать в человеческом сердце. Бог живет в человеке и человек живет в Боге. Вот самое важное место для определения Софии. София говорит о себе: «Я девственная Премудрость моего Отца, который без меня ничего не может творить, как и я ничего не могу без Отца, Сына и Св. Духа».*****) «Единая со св. Троицей, то, что я делаю, делает Отец, Сын и Св. Дух, я ничего не делаю от Себя, но во мне действуешь Св. Троица».******) Ясно, что для Портеджа София не сотворена. Он особенно настаивает на том, что София внедрена в Божественную Троичность. Все библейские женские образы являются фигурами и прообразами Софии, вплоть до Девы Марш.*******) Портедж доходит до отожествления Софии Пресвятой Троицей и в этом он идет дальше Беме. — «Я Премудрость по сущности своей чистая Божественность и едина со Св. Троицей; и то, что я делаю, делает
_______________
*) См. «Sophia». Стр. 21.
**) Стр. 26.
***) Стр. 38.
****) Стр. 86.
*****) Стр. 123.
******) Стр.126.
*******) Стр. 146.
50
во мне Св. Троица».*) Служение мудрости и обновление совершается через огонь. София и действует, как огонь. Новое небо и новая земля не вне человека, но внутри его.»**) Но у Портеджа очень трудно найти раздельное определение Софии. София есть также дух Христов. «Дух Премудрости и дух Христов есть один и тот же дух... Дух Премудрости есть Христов Дух, и дух Христов есть дух Премудрости». ***) Вместе с темСофия есть нечто иное, как Любовь.****) Через Софию человек становится новой тварью и София сотворяет новую землю. София ведет человека в новый мир. Новая земля через Софию сотворяется для вечного человека. Только для духовного человека будет она ведома. София для Портеджа есть сила преображающая тварь. Учение о Софии получает всеобъемлющий характер, очень расширяется по сравнение с Беме и теряет свой более четкий характер, как, прежде всего учение о девственности человека. Софиология Портеджа имеете сходство с софиологией о. С. Булгакова. «Пресв. Троица ничего не делаете, и не творит без своей вечной Премудрости, так же как Премудрость ничего не можете делать без вечной Пресвятой Троицы... Пресв. Троица действует в Премудрости и через Премудрость, и Премудрость действует в Пресв. Троице, через нее и с ней».*****) Я, конечно, не думаю, что Портедж имел какое-либо прямое влияние на софиологию о. С. Булгакова. O.С. Булгаков получил свое учение о Софии из других источников, но по всеобъемлющему характеру понимания Софии между ними есть сходство. Портедж тесно связывает учение о Софии с учением
_______________
*) Стр. 161.
**) Стр. 162.
***) Стр. 165.
****) Стр. 193.
*****) Стр. 193.
51
о Св. Троице. Первое влияние Беме было в Англии, прежде всего на Портеджа Потом во Франции на Сен Мартена, очень замечательного и влиятельного христианского теософа*) В Германии же бемеанцами нужно считать Этингера **) и Фр. Баадера, особенно Фр. Баадера, величайшего и замечательнейшего из бемеанцев и наиболее церковного по своему миросозерцанию. Но еще гораздо раньше Беме вдохновлялся великий католический мистик и поэт Ангелус Силезиус. Беме влиял также на широкие круги оккультичекие, теософические, и мистико-масонские, но часто плохо понимался и вульгаризировался.***)
IV.
В России влияние Беме можно найти у нашего самородка-теософа Сковороды, хотя сильнее Беме на него, по-видимому, влиял Вейгель. Беме очень почитали, хотя плохо знали и плохо понимали, представители мистическим и массонских течений конца XVIII и начала XIX века — Новиков, Шварц, Лопухин, Лабзин и др. Более непосредственно у нас влияли такие второстепенные христианские теософы, как Юнг, Штиллинг и Экхартгаузен.****) В XIX векерусский романтик и шеллингианец Одоевский впитал в себя элементы бемевской христианской теософии, более, впрочем, Портеджа и Сен-Марена, чем самого Беме.*****) С Вл.Соловьева начинается софиоло-
_______________
*) См. A. Franck. «La philosophie mystiwque en France a la fin du XVIII Siecle-Saint. Martin et son maitre Martinez Pasqualis.
**) См. August Auberlen «Die Theosofhei Fr. Chr. Octinger nochihren grandzugen» 1895.
***) См. уже цитированную книгу Viatte «Les cousrces occultes du Romantisme».
****) См. книгу Боголюбова «Новиков».
*****) См. подробное и добросовестное, хотя и без догматического понимания, изложение мистико-теософических влияний на Одоевского в книге Сакулина «Из истории русского идеализма».
52
гическое течение в русской религиозной философии ибогословии. Почил ли дух Якова Беме на этом течении? Неприметно бессознательно дух Беме тут действовал, ибо Беме есть источник учения о Софии. Но сознательно о. П.Флоренский и о. С.Булгаков от Беме отталкиваются, а Вл. Соловьев не любит на него ссылаться. Но по существу между учениями о Софии Я. Беме и русским учением о Софии, как оно у нас сформировалось, есть различие. Если сопоставить софианство Беме и софианство Вл. Соловьева, то явное предпочтение должно быть отдано Беме. Учение Беме, как к нему ни относиться, отличается большой чистотой и отрешенностью. Если оно и не всегда отличается логической ясностью, то оно всегда отличается этической ясностью, в нем нет никакой мути. Вся софиология Беме возникла из его видения небесной чистотыи девственности, она связано с интуицией божественного света. Божественную Софию ни на одно мгновение не замутняет Афродита земная. Земная же София для него есть Дева Мария. Учение о Софии Беме вполне и глубоко христианское, в нем нет элементов языческих. К сожалению, о. Вл. Соловьев, при всехего огромных заслугах в постановке проблемы, нельзя сказать, чтобы его учение о Софии было вполне очищенным и οτрешенным. Он допустил большую муть в своих софианских настроениях. Об этом свидетельствует его поэзия. На свидание в Египет он ездил не с Софией — Небесной Девой, не с Премудростью Божией. У Вл. Соловьева был культ вечной женственности, т.е. культ космический. В Софии прельщали его черты женской прелести. Бесспорно, в женской красоте есть отблеск мира божественного. У Св. Иоанна Лествичника есть замечательное место: «Ηеκτο увидел необыкновенную женскую красоту, весьма прославил о ней Творца, и от одного
53
видения возгорел любовью к Богу и пролил источник слез. Поистине удивительное зрелище! Что иному могло быть рвом погибели, то ему сверхъестественно послужило к получению вечной славы. Если такой человек в подобных случаях всегда имеет такое же чувство и делание, то он воскрес, нетленен прежде общего воскресения».*) Так писал очень суровый аскет. Но беда в том, что у Вл. Соловьева образ Софт двоится и ему являются обманчивые образы Софии. Он мучительно искал своей Девы в своей ночной, подсознательной стихии и часто смешивал ее с космическим прельщением. Вл. Соловьева мучила новая религиозная жажда, чтобы «в светенемеркнущем новой богини небо слилось с пучиной вод».
«Все, чем красна Афродита мирская,
Радость домов, и лесов, и морей, —
Все совместит красота неземная
Чище, сильней, и живей, и полней».
Это была праведная жажда религиозного преображения всей твари, всего космоса в красоте. В минуты прозрения повсюду видел он «один лишь образ женской красоты» и то была красота космоса. Космос есть женственная природа, и космос преображенный есть красота. София. Вл. Соловьева вполне и исключительно космична, она не была созерцанием божественной Премудрости и не имеет, как у Беме и Портеджа, прямого отношения к Св. Троице. «Образ женской красоты» в космосе, в мире тварном может явиться не только из верхней бездны, но и из бездны нижней, и быть обманом, ложным прельщением, может оказаться Софией оторванной от Логоса и Логоса не принимающей, т.е. женственностью
_______________
*) См. «Преподобного отца нашего Иоанна Игумена Синайской горы лествица» 1909. Стр. 122.
54
не премудрой. Трагическая встреча Вл. Соловьева с Анной Шмидт, детально одаренной мистичной, свидетельствует о большом неблагополучии Соловьевских софианских настроений и исканий.*) Его оттолкнул и испугал непривлекательный, некрасивый образ А. Шмидт, самой замечательной женщины, какую ему пришлось в жизни встретить, потому что он искал софийной прелести и красоты, искал черты Афродиты земной. Кроме того, в качества романтика Вл. Соловьев боялся реализации и был неспособен к ней. Культ Софии у Вл. Соловьева был вполне романтический, в нем не было религиозного реализма. Самое сознание Анной Шмидт себя Софией, Церковью и Невестой Вл. Соловьева определялось двойственностью и замутненностью соловьевских софианских настроений и исканий. Наибольшей отрешенности и высоты Вл. Соловьев достигает лишь в своей замечательной статье «Смысл любви».
Вл. Соловьев очень повлиял на русскую поэзию начала XX века, сообщив ей софианскую тему. Это мы видим у А. Блока, у А. Белого, отчасти у Вячеслава Иванова. Величайшему из наших поэтов начала века А. Блоку передалась вся замутненность соловьевских софианских настроений. Сам Вл. Соловьев верил в Христа и оставался верен христианству. Но русские поэты-софианцы большей частью верили в Софию, не веря в Христа. Эта София совсем уже не премудра и чужда Логосу. Прекрасная Дама А. Блока есть эта неузнаваемая София. Она вечно соблазняет и вечно обманывает, образ ее двоится. От Беме мы тут уже находимся на очень большом расстоянии. Я не считаю уместным подвергать русскую поэзию начала XX века бого-
_______________
*) См. книгу «Из рукописей А. Н. Шмидт», одну из самых замечательных мистических книг на русском языке, но близких к безумию.
55
словскому суду. Этого никогда не следует делать. Мы пережили в начале века замечательный поэтический ренессанс. Но в нашу поэзию вошли-замутненные и искаженные софианские настроения. Поэты имеют право воспевать Прекрасную Даму и могут делать признания, что «Das Ewig-Weibliche Zieht uns hinan». Но это совсем иной план и иная область, чем религиозно-философское, теософическое и богословское учение о Софии-Премудрости Божией. Русское богословское софианство очень, конечно, отличается от софианства поэтического. Наибольшие усилия достигнуть очищенного богословского учения о Софии, согласного с преданием, делает о. С. Булгаков в своих последних книгах. Он очень отходить от софианства Вл. Соловьева и ему чуждо софианство Я. Беме.*) О. С. Булгаков хочет быть теологом, а не теософом, в этом трудность его положения. Но его софиологии могут быть сделаны упреки совсем иные, чем те, которые делаются вульгарными и невежественными обличителями софианской «ереси». Русское софианское направление может ослабить сознание свободы человеческого духа и творческого его призвания в мире. Человек окутывается божественно-космической софийной энергией и уделом его может стать пассивное мление. Элемент космический, как женственный, начинает преобладать над элементом антропологическим как мужественным. И это мешает укреплению сознания личности, личной активности и ответственности. Про Бемевское учение о Софии, по преимуществу антропологическое, ставящее в центре девственную цельность человека, нельзя сказать, чтобы оно вело к таким результатам.
_______________
*) О. С. Булгаков в своей книге «Свет Невечерний» дает совершенно неверное истолкование учения Беме, в частности бемевского учения о Софии и очень к нему несправедлив. Беме падает жертвой борьбы против современных течений, против влияний германского имманентизма и спиритуализма.
56
Мы видели, что Беме совсем не имел монистического и пантеистического уклона. Он не отдает человека во власть космических сил, как то делают теософы. Миросозерцание Беме — персоналистическое. Сам Беме не сделал всехантропологических выводов из своего учения. Но в нем даны основы для христианской антропологии.
У Беме была некоторая спутанность его созерцаний, страшная усложненность их астрологическими их алхимическими учениями и терминологией. Но было у него и чистое видение истины. Он ясно видел тьму, зло, борьбу, противоречия бытия и виделбожественную премудрость, девственную чистоту, свет. Он был человек опьяненный Богом и божественной мудростью. Все существо его обращено к сердцу Иисуса Христа, и теософия его насыщена христологией. Западная христианская мысль нейтрализовала и секуляризировала космос. Это одинаково совершал и Фома Аквинат и Лютер. Божества космос, носящий на себе печать Бога Творца и пропитанный божественными энергиями, умирал в сознание христианского Запада. Он заменялся нейтральной природой, объектом научного естествознания и техники. По христианской теософии и космософии Беме в природе раскрывается дух, в космосе раскрывается Бог, вся мировая жизнь постигается, как символ Божества. В центре· для Беме стоит не оправдание, как для Лютера, как для католической теологии, а преображение твари. Тема о Софии есть тема о возможности такого преображения. Беме не был пантеистом, но он отрицал трансцендентную пропасть между Богом и творением, Богом и миром. Он не мыслил мировой процесс, как совершенно внебожественный и не имеющий никакого отношения к внутренней жизни Божественной Троичности. Смысл все-
57
го учения о Софии заключается в том, что им вносится третий, посредствующий принцип между Творцом и тварью, принцип соединяющий. С одними категориями Бога-Творца и мира-твари нельзя преодолеть безнадежного дуализма и трансцендентной пропасти. Но христианство покоится на трансцендентности-имманентности и одинаково не допускает и тождества между Богом и миром и пропасти между ними. Божье творение несет на себе печать Бога Творца, печать Божьей Премудрости, в него переходит софийность. Иначе не было бы в жизни Мира, в космосе и человеке ни красоты, ни смысла, ни лада. Софийность и есть красота твари. Софийность человека есть его чистота, целостность, целомудрие, девственность. Эта чистота, целостность, целомудрие, девственность и есть во всем творении, как возможность его преображения. Дева София отлетела на небо, но образ ее отражается и на земле и притягивает к себе землю. Преображение земли возможно лишь через софийность. Полное отрицание всякой софиологии ведет к мертвому дуалистическому теизму, в конце концов, к деизму. Бог окончательно уходить из Мира. Огромное значение Я. Беме и христианской теософии Запада в том, что они восстали против обезбожения и нейтрализация тварнаго Мира, космоса. И вместе с тем Беме не свойствен безтрагический космический оптимизм. В мире действует не только Божественная Премудрость, но и темная, иррациональная свобода.
Я говорил уже в первом своем этюде, что влияние Беме на германскую философию было огромно. Но если не считать Фр. Баадера, то нужно сказать, что менее всего германская философия развивала учение о Софии. Даже у Фихте можно найти тайное влияние Беме, но насильнечески-мужской дух Фихте прямо противоположен софийному ду-
58
ху, он самый антисофийный из философов, у него космос превратился в материал сопротивляющийся активности Я. Также антисофийна философия Гегеля и еще более Шопенгауэра. В германской идеалистической философии наибольший успех имела интуиция Беме о темной, иррациональной воле и о борьбе противоположных начал в бытие. Учение о Софии стало достоянием не столько философии, сколько теософии. Философия по буквальному своему смыслу есть любовь к Софии, но она легко забывает эту свою природу. Гуссерель хочет запретить философии любить мудрость. И учение о Софии есть богомудрие (теософия), а не любомудрие (философия). Также не развивали учение о Софии школьные теологи. Его почти невозможно найти у учителей Церкви. У Св. Афанасия Великого и др. София отождествлена с Логосом и учение Софии приурочено ко Второй Ипостаси. Это объясняется тем, что в традиционном богословском сознании, восточно-патристическом и западно-схоластическом, не были еще не только ясно разрешены, но и ясно поставлены проблемы религиозной космологии и религиозной антропологии. Вся космология и антропология традиционного богословия была приурочена к проблеме сотериологической и связана исключительно с учением о грехе и спасении. Тайна Божиего творения, творческая тайна твари не только спасающейся от греха, но и носящей в себе печать Творца и пронизанной божественными энергиями оставалась до времени закрытой. К этой тайно· прикасались лишь немногие христианские мистики и подлинные теософы, гностики, упреждающие времена. Величайшим из них был Я. Беме. Но мысль нового времени натурализовала интуиции Беме о тайне миротворения, тайне твари и не вместила того, что Беме открывалось. Русская религиозная мысль конца XIX в. и на-
59
чала XX в. очень остро поставила проблемы религиозной космологии и религиозной антропологии, проблемы отношения христианства к тварному миру. В этом ее огромное и еще непризнанное значение. Проблематика эта, не имеющая еще никакого общеобязательна разрешения, принимала разнообразные формы. То она ставилась, как возможность нового откровения Св. Духа, и новой мировой эпохи в христианстве, то обострялась в проблему о человеке и его творческом призвание, о существовании извечной человечности в недрах Св. Троицы, то как проблема Софии и софийности твари. Проблема эта жизненно конкретизировалась в новом понимании отношения христианства к культуре и к обществу. Тут обнаружилось несколько течений. Они вели между собой борьбу, но всех мучила одна и та же тема. Из мыслителей прошлого века упреждали проблематику XX вика и вл1яли на нее Бухарев, Достоевский, Вл. Соловьев, В. Розанов, Н. Федоров. Это и есть то течение русской религиозно-философской и религиозно-общественной мысли, которое одно время называлось у нас «новым религиозным сознанием», выражением опошленным, вульгаризированным и оклеветанным, но в сущности сохраняющим свое значение и свою правду. Проблематика нового религиозного сознания не может быть погашена и уничтожена никакой временной реакцией богословского и церковно-общественного консерватизма, с нею связано будущее христианство. О. П. Флоренский, который иногда враждебно и пренебрежительно говорит о «новом религиозном сознании», сам является одним из его представителей. Все, что он говорит о возможности нового излияния и раскрытия Духа Св. и о софийности твари в своей книге«Столп и утверждение истины», означает постановку все техже тем, «нового религиозного сознания», которое
60
подлежит очищению и углублению, но не упразднена. Я. Беме, к которому русские богословы софианского направления относятся скорее отрицательно, был одним из тех гениев, которые упреждали постановку проблемы о тайне божьего творения. Школьное богословие всех вероисповедании совершенно бессильно возражать против этой проблематики и угасить волнение с ней связанное. Мы должны духовно питаться великими ясновидцами прошлого, лишь освобождая их созерцания от некоторой спутанности и смутности, согласуя их с основной истиной Церкви Христовой. Источники видений и созерцаний Беме остаются для нас загадочными, как и все первородное, В Беме была философская Диалектика, но источники его познания не диалектические, а чисто интуитивные и ясновидческие. Развитие софиологии в бемевском направлении должно было бы не увеличить подозрении против этого направления богомудрия, а, наоборот, уменьшить и снять эти подозрения. Если не считать подозрений, связанных с невежеством и обскурантизмом, с ненавистью ко всякой творческой мысли в богословии и религиозной философии, то остается подозрение в недостаточной очищенности учения о Софии, в смешении небесного с земным, Девы Марии с Афродитой. Менее всего это уместно по отношении к Бемевскому учению о Софии. София для Беме и есть чистота, девственность, целомудрие. В учении Беме есть зачатки новой христианской антропологии, есть преодоление рабства и подавленности человека ветхозаветным сознанием, есть дерзновенный опыт раскрытия тайны творения в Христовом свете. Беме не теолог, он — теософ в лучшем смысли этого слова, и его созерцания нелегко перевести на традиционный теологический язык. Менее всего Беме был «еретик» по состоянию своего сердца, по духовной своей направлен-
61
носит, и окончательное решение этого вопроса не принадлежит школьным богословским учениям. Беме не вполне свободен от натурализма. На учение Беме, конечно, лежит печать некоторой ограниченности своей эпохой, эпохой реформации и ренессанса, своим вероисповеданием, своим народом, — он мыслил как типичный германец. Но он же более других вырывался из тисков этой ограниченности. Многое мы, православные и русские ХХ века, мыслим иначе, чем гениальный немецкий ремесленник конца XVI и начала XVII века. Но мы можем ощутить в нем брата по духу, мысль его созвучной своей, можем соединяться с ним по ту сторону всех разделений вероисповедных, национальных, всехразделений времени и места, как должны соединяться со всяким подлинным духовным величием и высотой, хотя и явленными в мире нам чужом.
Николай Бердяев.
62
Новая книга о Якове Беме*. Журнал "Путь" №5
(Heinrich Barnkamm. Luther und Böhme. 1925. Paul Hankamer. Jakob Böhme. Getalt und Gestaltung. 1924. Jacob Böhme. Gedankgabe der Stadt Görlitzzu seinem 300 jährigen Todestage. HerausgegebenvonRichardsJecht. 1924.)
Яков Беме — один из величайших гениев человечества, но гениев мало доступных, остающихся в тени. Читают его лишь немногие и целые эпохи забывают о нем. Духовная атмосфера ныне начинающейся эпохи благоприятна для возрождения интереса к Беме. Кстати, в 1924 г. исполнилось трехсотлетие его смерти. И в Германии появилось несколько новых книг о Беме. Немцам свойственно почитание своих великих людей. О Беме написано мало хорошего. Недурными должны быть признаны книги Бутру и Элерта. Долгое время в мышлении нового времени Я. Беме остается незамеченным и забытым. Возникновение духовного интереса к Беме связано с именами Сен-Мартена и Фр. Баадера. И уже Шеллинг последнего периода, периода Philosophie des Mythologie и Philosophie der Offenbarung в значительной степени определяется духом Я. Беме. Гегель признает Я. Беме родоначальником новой «философии и дает ему очень высокую оценку. Яков Беме бесспорно должен быть признан величайшим христианским теософом (употребляя это слово не в современном вульгаризованном, а в старом благородном смысле.) и величайшим мистиком гностического типа. Но подпочвенное влияние Беме шире гностико-теософических и мистических течений. Имя его принадлежит всей германской философии, которая в самых значительных своих явлениях получала прививку от его духа. Беме, как и все подлинно великое, принадлежит вечности, но во времени он был человеком реформации и возрождения, он принадлежит духовному течению той эпохи. Бемевская натурфилософия имеет ренессанский характер. По вероисповеданию Беме был лютеранином и перед смертью принял напутствие лютеранского пастора. Но лютеранское духовенство преследовало и истязало его при жизни, запрещало ему печатать его произведения. Явление характерное для всех вероисповеданий. Беме нес в себе положительные и отрицательные черты реформационной эпохи. Но по духу своему он стоит выше вероисповедных различий, он сверхконфессионален, как и большая часть мистиков. Беме представляет совершенно исключительное явление: великий христианский теософ и гностик был человеком из народа, простым ремесленником, сапожником, человеком не прошедшим никакой школы, не ученым, не книжным человеком.
__________________
*) В начале Х1Х в. в России Я.Беме пользовался популярностью в мистически настроенных кругах и его переводили на русский язык. В XX в. в хорошем русском перев. была издана «Aurora», самое известное, но не лучшее из произведений Беме.
119
Питался он прежде всего Библией и отрывочными познаниями, которые получал, главным образом, от людей, с которыми встречался в жизни. Знал он некоторые произведения Парацельса, другого великого теософа и натурфилософа Ренессанса, и усвоил себе его алхимически-астрологическую терминологию. Получил он также какими-то неясными для нас путями прививку Каббалы. Влияние Каббалы освобождает от отвлеченной мистики типа неоплатонического и экхартовского и прививает начала конкретной космологии и антропологии. Но тщетно искать влияний, определивших миросозерцание Беме, — он есть явление первородное и оригинальное. Источники познания Беме — жизненные, а не книжные, он прежде всего визионер, ясновидец, ему дан был дар видения, созерцания тайн жизни божественной, природной и человеческой. Проблема, которая ставится явлением Беме, есть проблема гностической одаренности, особого дара видения, который не является прямо пропорциональным ступени святости, освященной церковью. Беме, в качестве протестанта, не принадлежал к телу Церкви, но к душе Церкви, конечно, принадлежал. Это был человек, соединявший в себе необычайную сложность познания, змеиную мудрость с голубиной простотой сердца и праведностью жизни. И еще явление Беме ставит проблему христианского эзотеризма, более сокровенного познания тайн христианства, откровения об откровении, как выражался Ж. де Местр.
В миросозерцании и миропонимании Я. Беме была абсолютная новизна и по сравнению с античной философией и по сравнению с средневековой схоластикой. Бытие для него не есть вечный порядок и гармония, как для мысли античной, которой была подавлена схоластика. Бытиe, и божественное бытиe и бытие космическое, — динамично, а не статично. Повсюду видит Беме борьбу противоположных начал, света и тьмы, доброго и злого, сладкого и горького. Он открывает антиномичность бытия, видит в мировом процессе трагедию. И трагедия эта заложена в самом Божестве. Этот простой ремесленник, не ученый, не книжный, не подавленный школьной традицией, задался дерзновенной задачей познать происхождение Божественной Троичности из Перво-Божества. Ungrund, бездна, как первооснова бытия, есть основная идея Беме. Это ведь есть также основная и наиболее оригинальная идея германской мистики, определившая всю германскую философию. Уже Экхардт различает Gotheit от Gott. Германская мистика есть одно из величайших явлений мировой духовной жизни. Творческая динамика бытия определяется Ungrund'oм, темными приливами из изначальной бездны бытия, которая должна быть просветляема. Беме мыслит не понятиями, а символами и мифами. Это всегда ведь есть особенность религиозного гнозиса в отличие от чистой философии. И Беме творит теогонический миф. Он признает процесс в Боге в отличие от официальной теологии, которая, пользуясь категориями античной мысли, признает абсолютную бездвижность и покой в Боге. В основе бытия по Беме лежат иррациональное начало и оттого и происходит динамический процесс, теогонический, космогонический и антропогонический. Гениальность и оригинальность германской мысли, принципиальное отличие ее от мысли античной и схоластичной, связаны с Бемевской идеей. Германская философия поставила себе задачу рационального познания иррациональной основы бытия. Античная и средневековая мысль не видела в первоосновах бытия борьбы противоположных начал, она утверждала изначальную естественную солнечность бытия. В величайшем своем творении — в «Mysterium magnum» Беме пытается истолковать книгу Бытия, как космогонический и антропогонический процесс. Официальная теология оставалась в пределах ветхозаветного понимания Библии. Беме делает попытку новозаветного понимания Библии, т.е. истолкования ее в духе Нового Адама. И особенно замечательна не натурфилософия Беме, на которую обратили больше внимания, а его антропология, его учение о человеке. Антропология его обоснована на христологии. И есть особенная гениальность и озаренность в его учении об Андрогине. Гениально также Бемевское учение о Софии, как девственности души, как Деве, отлетевшей на небо после грехопадения, и оно более верно духу христианства, чем учение Вл. Соловьева, который, впрочем, находился под влиянием Беме. Вообще, все учение Беме проникнуто христианским пафосом, в центре для него всегда стоит Христос, Новый Адам. Динамизм и антиномизм Беме носят более христиан-
120
ский характер, чем статизм схоластики, целиком находящийся под влиянием Аристотеля и греческой философии. Беме освобождается и освобождает от власти античной и статической мысли. Для него миф не есть застывший порядок, гармония, он понимает мир, как динамику и борьбу, как трагический процесс, как огненный поток. Из античных мыслителей он близок к Гераклиту. Совершенно ошибочно определять мировоззрение Беме, как пантеизм. Беме совсем не был пантеистом и никогда не отождествлял Бога с миром. Уж скорее можно было бы его назвать понентеистом. И также ошибочно считать мировоззрение Беме натуралистическим как делают некоторые теологи, сами грешащие натурализмом. У Беме не Божество принижается до природы, а природа возносится до Божества, и понимается, как символика духа. Божество не исчезает в природе и не отождествляется с ней. Все природные процессы, все природные стихии огня, серы, все природные качества сладкого, горького лишь символы духовного миpa. Беме — великий символист, он не допускает закрепощения бесконечного в конечном. Он в своей теософии идет дальше теологии, но у него всегда остается неисчерпаемая тайна. И догматы, выраженные в теологических формулах, не есть еще последняя тайна, последняя глубина. В мистическом гнозисе Беме скрыты неисчерпаемые богатства. Ему многое открылось как в блеске молнии. Им можно пользоваться для противоположных целей. Христианским учеником и продолжателем Беме был Фр. Баадер, католик с сильными симпатиями к Православному Востоку. У Вл. Соловьева также можно найти многое от Беме. Но Бемовские идеи могут развиваться и в направлении нехристианском, напр. у Э. Гартмана, или в направлении псевдо-христианском, напр., в антропософии Р. Штейнера. В Беме была уже заложена и германская пессимистическая метафизика, для которой мир есть порождение безумной и темной воли. Но это есть извращение Бемовского учения об Ungrund'е, Беме остро чувствовал зло и вместе с тем сознавал значение свободы. Беме, как Ницше, пользуются для своих целей противоположными направлениями. Это свидетельствует о внутреннем богатстве и разнообразие мотивов.
За последние три года в Германии появились три новые книги о Я. Беме — книги Ганкамера, Борнкамма и юбилейный сборник родного города Беме — Горлица, в котором напечатаны статьи Рихарда Кохта и Феликса Фойгта и который интересен главным образом материалами для биографии Беме. Книга Ганкамера очень модернизирует и эстетизирует Беме и для углубленного его понимания мало дает. Ганкамер хочет воспринять и понять Беме после Шопенгауэра, Ницше, Достоевского, Стефана Георге. Он очень подчеркивает, что мышление Беме было художественное и чувственно-созерцательное и потому непереводимое в понятия. Беме, великий художник познания и мысли, как бы сам сотворил мир. В книге Ганкамера есть отдельные тонкие мысли, но в общем подход его к Беме арелигиозный и чуждый внутреннему пафосу самого Беме, который во всяком случае был христианин и всегда хотел жить и познавать во Христе. Книга имеет значение главным образом, как симптом интереса современной, модернизированной души к великому мистику и гностику старого времени. Беме становится доступен и людям нашего времени. Но для изучения Беме Гонкамер дает мало и в книге есть неприятная претенциозность. Книга Борнкамма представляет собой исследование протестантского теолога, который задался целью показать связь Беме с Лютером. Тема эта, конечно, представляет некоторый интерес в изучении Беме, но исключительная поглощенность ею делает исследование односторонним. И есть несомненные натяжки в доказательстве тезиса, что Беме был по духу лютеранином. Борнкамм видит родство Беме с Лютером прежде всего в том, что у Беме было сильное чувство зла, что он исходит из дуалистической борьбы света и тьмы. Беме, как и Лютер, был волюнтаристом, и оба определили собой волюнтаристический характер германской метафизики. У Беме, как у Лютера, Бог раскрывается в любви и гневе. Беме, как и Лютер, переносит центр тяжести религиозной жизни внутрь и верит прежде всего в Церковь духовную. Бесспорно, Беме связан с некоторыми духовными мотивами реформации. Но Беме не был конфессиональным человеком, он совсем не типичен для лютеранства, он сверхконфессионален. Есть глубокие
121
различия между Беме и Лютером, на которые Борнкамм не обращает достаточного внимания. Беме был не только человеком реформации, но и человеком ренессанса, ренессансного обращения к природе, к космической жизни. Беме более всего мучил вопрос о переходе от Бога к природе, от единого к множественному, от вечного к времени. Беме — гностик, Лютер же гностиком не был, Лютер антигностичен. Лютер также антикосмичен по своему миросозерцанию, его тема — человеческая душа и действие на нее божественной благодати. Беме же прежде всего космичен, ему чужд протестантский индивидуализм. У Лютера было прежде всего отношение к Богу как к личности. Для Беме же Бог становится личностью лишь во Христе. У Лютера благодать имеет прежде всего значение, как сила оправдывающая и спасающая, у Беме же прежде всего, как сила возрождающая и преображающая. У Лютера преобладает нравственное воззрение, у Беме же метафизическое. У Беме было совершенно иное учение о свободе, чем у Лютера. Лютер учил о несвободе воли, у него свобода пожирается благодатью. У Беме же свобода лежит в основе бытия. Наконец, для Беме совсем иначе стоит проблема человека, чем для Лютера. У Лютера был несомненный монофизитский уклон, которого не было у Беме. Человек имеет центральное значение для Беме и антропологическая проблема решается его христологией. Беме богат внутренними мотивами, чуждыми Лютеру. И Борнкамм тщетно хочет лютеранизировать Беме. Но книга его представляет несомненный интерес, как исследование некоторых сторон миpoсозерцания Беме. Быть может, наиболее ценен юбилейный сборник о Беме. В нем можно найти много сведений о жизни Беме и об отношении его к предшественникам и современникам. Статья Фойгта интересна и для понимания миpoсозерцания Беме. Возрождение интереса к Беме, как и вообще к истории мистики, очень знаменательно и свидетельствует о том, что мы вступаем в более духовную эпоху.
Николай Бердяев.
122
Новая книга о Я. Беме. Журнал "Путь" №18
НОВАЯ КНИГА О Я. БЕМЕ
(A. Koyré. La Philosophie de Jacob Вoehmе. Paris. Librairie Philosophique I. Vrin. 1929.)*).
Нужно считать знаменательным, что при Сорбонне появилась обширная диссертация о Якове Беме. Прежде писали о Беме лишь люди внутренно ему созвучные — религиозные философы, теософы, мистики, да и вообще писали мало.**) Книга А. Койрэ носит иной характер, это — научная книга. Для Койрэ Беме есть лишь объект научного исследования. Книга его обладает большими научными достоинствами. Автор сделал все возможное и даже невозможное, чтобы проникнуть в чуждый ему мир видений и мир мысли великого христианского теософа. Он обнаружил большую способность вживания в чужую мысль. Уже сам по себе тот факт, что Койрэ написал по-французски книгу о Беме, означает преодоление чудовищной трудности, виртуозность. Беме почти непередаваем на французском языке и все-таки Койрэ сделал его доступным французам. Книга его будет иметь большое значение для изучения Беме и в качестве субъективного научного исследования должна быть признана лучшей из всех книг о Беме, она дает гораздо больше книг Элерта, Бутру, Генкамера, Боранкамма. Выше стоят лишь книги другого типа, конгениальные Беме, напр. Фр. Баадера. Эволюция Беме, разные его этапы прекрасно выяснены в книге Койрэ, впервые с такой обстоятельностью. Койрэ систематизировал творение Беме, придал им характер философской системы, разделил созерцаниe Беме по обычным рубрикам систематической философии. В подстрочных примечаниях он дает обильные немецкие цитаты из Беме, рас-
________________________
*) Я предполагаю посвятить Я. Беме специальную статью в «Пути», главным образом его учению о Софии и андрогине.
**) По случаю трехсотлетия Беме в Германии появилось несколько книг о нем, которые я рецензировал в «Пути».
116
пределенные по проблемам. Это очень помогает ориентироваться в творчестве Беме, которое может произвести впечатление хаоса. И все-таки между миром систематизирующей и рационализирующей мысли Койрэ и миром самого Беме, данного в примечаниях, существует несоизмеримость, это — разные миры. Остается непонятным, почему Койрэ написал книгу о Беме, это остается внутренне немотивированным, необязательным, как будто бы не отвечающим никакой духовной потребности автора. Он не решает в книге никакой проблемы. И в конце концов он не дает Беме никакой внутренней оценки. Остается неизвестным, что Беме значит для автора, принимает ли он всерьез те личные откровения, которые были у Беме. Книга написана о философии Беме. Конечно, Беме имел огромное значение для всей немецкой философии и в нем можно открыть философскую диалектику. Но вряд ли верно считать Беме прежде всего метафизиком, как делает Койрэ. Беме был прежде всего визионер и теософ, мифотворец и гностик. Койрэ ценит Беме, видит его значительность, но относится к нему снисходительно, с высоты научной философии XX века. Он часто называет мышление Беме наивным, детским, варварским, говорит о нем «бедный Беме». В подходе Койрэ к Беме чувствуется скептик, чувствуется власть исторического релятивизма. Как и большинство людей занятых научным исследованием истории мысли, Койрэ с трудом может допустить, что какие-либо идеи Беме могли родиться из его творческого гения, могли быть изначально оригинальными, — все должно быть объяснено разнообразными заимствованиями. И Койрэ испытывает большое затруднение, когда он не может проследить, откуда взял Беме свое учение о Софии. Тут было что-то первоначально открывшееся самому Беме и ни из кого не выводимое. Койрэ разложил Беме, систематизировал хаос его созерцаний и идей через разложение. И его нужно будет сложить, дать целостный образ Беме через внутреннее приобщение к миpy Беме. Это возможно лишь при признании реальности этого миpa. Рациональная систематизация мировоззрения Беме не дает такого целостного образа. Койрэ цитирует то место у Беме, где он говорит, что, когда Дух оставляет его, он перестает понимать свое творение. Как же может понять его творение тот, кто не имеет его Духа, чужд его Духу? Книга Койрэ ставит принципиальный вопрос о границах научно-философского исследования явлений духовного миpa, к которым принадлежит творение Беме, о духовном родстве познающего с объектом своего познания. Койрэ сделал все, что в силах человеческих, для исследования того, что ему духовно неродственно. Но принципиального воп-
117
роса о границах научного исследования сам он в своей книге не ставит. Койрэ сразу же обнаруживает скептически-рационалистическое отношение к тем фактам в жизни Беме, которые представляются ему оккультными и мистическими. Он относится отрицательно к известной биографии Франкенберга, видит в нем создание легенды о Беме. Он готов признать в жизни Беме лишь то, что согласно с рационалистическим сознанием. Он склонен отрицать, что Беме был визионер, извиняется за Беме, что он верил в магию, астрологию и алхимию, и делает его по преимуществу метафизиком, оригинальным считает лишь его диалектическую метафизику. Главный упрек, который я бы сделал Койрэ, это тот, что он не понимает, что Беме невозможно до конца понять, невозможно перевести его на язык ясных понятий. И эта невозможность до конца понять Беме, выразить его в философски ясных идеях и понятиях, связана совсем не с тем, что он мыслил неясно, смутно, нерасчлененно, варварски, наивно, не имел богословской и философской школы, был народным мудрецом, а не ученым, но с тем, что он мыслил на основании личных озарений, видений и откровений духовного миpa. Беме мыслил мифологически, а не в понятиях. Он был великим мифотворцем. Он создал мифы об Ungrund᾽е, о Софии, об андрогине, о борьбе света и тьмы, об огненности бытия, которые не переводимы на понятия. Проблема Беме есть проблема возможности личного гностического откровения и озарения. Койрэ отлично знает о существовании апофатической теологии и писал о ней в своей прекрасной книге об Св. Ансельме Кентерберийском. Но в применении к Беме он недостаточно углубил вопрос о границах познания Бога в положительных понятиях. Он все-таки хочет усовершенствовать богопознание Беме, неясное, смутное, замутненное и наивное выразить в ясных философских понятиях. Он не признает источников познания Беме и потому или рационализирует его или критикует его, как низшую стадию мышления.
Очень верно устанавливает Койрэ, что весь Беме вышел из мучений над проблемой зла. Его мучил вопрос, как Бог согласился сотворить мир, зная, что будет зло и страдание. В этом жизненная значительность и глубина творчества Беме. Койрэ думает, что Беме искал не столько гнозиса, познания тайн Божества, сколько спасения, спасения в сердце Иисуса Христа от гнева Божьего. От гнева Отца ищет он спасения в Сыне. Но древние гностики тоже ведь мучались над проблемой зла. И в этом Беме им родствен. Он — величайший из гностиков, но и самый христианский из всех. Койрэ в одном
118
месте считает возможным назвать Беме еретиком, но остается неясным, к какому трибуналу в этом случае он прибегает и какими критериями пользуется. В общем же Койрэ защищает Беме от разных обвинений. Совершенно справедливо Койрэ устанавливает различие Беме от Лютера и протестантизма (в противоположность книге Bamkamma «LutherundBohme».). Прежде всего, учение Беме о свободе, лежащей в основе бытия совсем противоположно Лютеру. Также не схож гностицизм Беме с агностицизмом Лютера, космизм Беме и с акосмизмом Лютера. Следует еще подчеркнуть, что недостаточно делает Койрэ, что Беме был единственный протестант, которому свойствен был культ Божией Матери, Девы Mapии, центральный для всего его миросозерцания. Койрэ верно указывает на католические элементы в миросозерцании Беме. Роднит же Беме с Лютером острое чувство борьбы противоположных начал, света и тьмы, Бога и диавола. И для Беме Бог не только Бог любви, но и Бог ярости. В самом Беме происходила борьба противоположных начал. И Беме стал основоположником в новой философии динамического понимания бытия, в такой форме неведомого античности и средневековью. Он выводит идею становления из борьбы противоположных начал и упреждает Гегеля. Подобно Гераклиту жизнь для него огонь, огненный ток. Основная интуиция Беме есть интуиция огня, а не света. Думается, что Койрэ недостаточно подчеркивает символический характер миросозерцания Беме. Вся натурфилософия Беме символична. Вся природа и ее элементарные силы символизируют духовный мир. Основная проблема Беме: как в Gottheit, в Абсолютном порождается Божественная Троичность, и Божество становится Личностью, как возможен переход от Gottheit, от Божественного ничто к Богу творящему миpy, к творению. В этой проблеме для Беме теоганический процесс соединяется с космогоническим и антропогоническим. Бог открывается из Божественного Ничто через противоречие, через сопротивление противоположного. Койрэ справедливо настаивает на том, что Беме не был пантеистом и не смешивал Бога с миром. Уже скорее в его миросозерцании были дуалистические элементы, соответствующие его основному чувству зла. Метафизика Беме решительно персоналистическая. Бог для него живая личность, как живая личность человек. Беме отличается от других мистиков своим отношением к природе, к миpy и к человеку, они не исчезают у него в Боге. В этом он принадлежит к тому типу мистического гностицизма, который восходит к Каббале и имеет семитическую прививку. Для него существует не только Единое, но и космическая множествен-
119
ность. Он очень отличается от индусов, от Плотина, от Эккардта. Он не монист. И это делает его более христианским теософом. Эта типология мистико-теософического направления недостаточно выяснена Койрэ. Наиболее центральное и таинственное учение Я. Беме об Ungrundе, о бездне лежащей в основе бытия. Этим от вводит новое начало в истории философской мысли. В основе бытия лежит иррациональное начало. Только потому существует свобода, только потому объяснимо зло, только потому в бытии есть динамика. Койрэ передает немецкое слово Ungrund по-французски словом Absolu. Я думаю, что это неверно. Этим он истолковывает Ungrund Беме в духе немецкого идеализма начала XIX века. Ungrund есть прежде всего безосновность, бездонность, недетерминированность, т. е. свобода. Ungrund есть изначальная, иррациональная, темная еще, ничем не детерминированная свобода. Она не есть зло, но она делает возможным зло, в ней есть потенция зла, как и потенция добра. Особенность Беме заключается в том, что он вводит Ungrund в самое Божество и тем допускает существование темного начала в Боге. Более истинно было бы сказать, что Ungrund, т. е. изначальная свобода, лежит вне Бога, вне бытия, предшествует всякому бытию, которое уже детерминировано. Но Бемевское учение об Ungrund только и делает возможным свободу и философию свободы. Койрэ и говорит, что философия свободы идет от Беме. Только на этой почве возможно допустить абсолютную новизну в мире, творчество, динамику. Античное и средневековое миpoвоззрение было статично. Динамизм немецкой философии происходит от Беме.
Огромное значение имеет у Беме учение о Софии и эта сторона учения Беме недостаточно выдвинута и подчеркнута Койрэ, он растворяет софюлогию Беме в других проблемах. Он как будто бы не придает особенного значения учению Беме об андрогине, о мужо-женственном, девственном образе человека. Между тем как с этим связана вся антропология Беме. Когда неученый Беме услыхал в первый раз слова «идея», то он воскликнул: вижу Небесную Деву. Это и было видение Софии, софийного человека, мужо-девы. Мир сотворен Богом через Софию-Премудрость творческим воображением Бога. Роль воображения у Беме выяснена Койрэ прекрасно. Воображение Бога творит через чистые, софийные, девственные образы. Беме не вносил вечно-женственного начала в Бога и не имел культа вечно-женственного. У него был культ вечно-девственного, который сливался с культом Девы Марии. Человек, как образ и подобие Божие, есть андрогин, муже-дева, девственный, чистый, целостный человек. Грехопадение
120
и было нарушением изначальной целостности, целомудрия, падением андрогина, возникновением дурной женственности и дурной мужественности, пола. Человек утерял свою Деву т. е. чистоту, целомудрие. София и есть небесная Дева. Учете Беме о Софии, самое оригинальное и замечательное в истории человеческой мысли, по преимуществу антропологическое. Софийность, девственность твари вновь является в Деве Марии. Иисус Христос у Беме тоже имеет андрогинный образ, образ совершенного человека. Антропология Беме неразрывно связана с его христологией, учение о человеке с учением о Христе — Новом Адаме. Это тоже недостаточно видит и недостаточно выделяет Койрэ. Систематизация миросозерцания Беме слишком расположена у него по традиционным философским рубрикам. Койрэ недостаточно различает у Беме девственность и женственность. Думаю, что эта проблема мало интересует Койрэ для его целей реконструкции философии Беме. Между тем как для самого Беме она жизненно центральна. Софийность и адрогинность — особые категории его мышления, если впрочем можно назвать это категориями. Мышление Беме тут мифологично, а не понятийно. Койрэ думает, что Беме не хватило умственных сил Гегеля и Шеллинга для выражения своих мыслей. Но гениальность Беме превосходит гениальность Гегеля и Шеллинга, сила его была более первозданная, не отравленная еще «просвещением», и выражение его мыслей в системе понятий всегда дефектно. Сам Койрэ говорит, что Шеллинг плохо понимал Беме. Было бы интересно, если бы заключительная глава книги Койрэ о влиянии Беме на немецкую философию была более обширной. Это очень интересная и неразработанная тема. Койрэ верно устанавливает характер влияния Беме. Это влияние было огромно на немецкий идеализм и романтизм, хотя сам Беме не был ни идеалистом, ни романтиком. Творение Беме было потерянным раем для идеалистов и романтиков, Беме принадлежит к миpy, от которого они отпали. Визионерство и мифотворчество Беме недоступно поколению романтиков и идеалистов. Койрэ так формулирует идеи внесенные Беме: значение зла в жизни миpa, метафизический динамизм и идея становления, борьба противоречий, магическая имагинация, как посредник между интеллектом и чувствами, духом и природой, идея жизни, как огня, персонализм, идея свободы, как первооснова бытия. Эти идеи развивала немецкая философия. Но нужно сказать, что она не всегда вмещала их и иногда извращала. Так персонализм Беме совершенно исчез из немецкого идеализма, склонявшегося к монизму и идеализму. Бемевская идея динамического движения в Божестве привела к смешению Бога с миром и к признанию лишь
121
Бога становящегося в мире, чего у Беме не было. Но Бемевскую прививку можно проследить во всей немецкой мысли до Э. Гартмана. В России эта Бемевская прививка есть у Вл. Соловьева, хотя его учение о Софии очень отличается от Бемевского. Наиболее верен Беме был Фр. Баадер. Койрэ уклоняется от окончательной оценки, как Беме, так и немецкого идеализма и романтизма. Но книга его, несмотря на указанные недостатки, будет необходимым пособием при изучении Беме, самым основательным, обширным и вместе с тем благожелательным научным трудом о нем. Знание у Койрэ огромное, способность проникновения в чужой мир исключительная. Вряд ли кто-либо знает Беме и смежные ему течения лучше Койрэ. Способность к систематизации и уяснению миpa мыслей Беме Койрэ обнаружил в максимальной степени. Но беда в том, что этот мир не подлежит такого рода систематизации и уяснению. Самое главнее ускользает. Беме остается тайной и загадкой.
Николай Бердяев.
Из «Новое религиозное сознание и общественность»
Мистика есть трансцендентная искренность, преодоление всех лживых условностей эмпирической жизни, обнаружение своей подлинной действительности. Есть мистика в ощущениях и чувствованиях, связанных с жизнью пола, с тайной любви, в единении и слиянии с природой, в тайне рождения и смерти, в тайне всякого творчества. Все истоки человеческого бытия — мистичны, и человек постоянно возвращается к своим мистическим, транссубъективным корням. Ощущение мировой тайны есть мистическая стихия, и в стихию эту погружается человек в важных и значительных событиях своей жизни; бывают минуты в жизни самого здравого позитивиста, когда ему дается подлинный мистический опыт, хотя он с упорством, достойным лучшей участи, не называет его по имени. Конечно, Огюст Конт, основатель позитивной философии, был мистиком и ему знаком был мистический опыт, об этом свидетельствует вся его биография, его культ вечной женственности, его позитивная религия. И все‑таки мы его называем позитивистом, а Плотина, Якова Бемё или Шеллинга — мистиками. Конечно, некоторые позитивисты и материалисты испытывают мистические переживания, когда слушают музыку, когда любят, когда приходят в экстаз от красоты природы. И все‑таки мы продолжаем называть их позитивистами и материалистами, мистиками же называем совсем других людей. Если мистический опыт и мистические переживания заложены в природе всех людей, если мистики — не только Мейстер Экхарт или Вл. Соловьев, но равно и Огюст Конт и многие позитивисты, способные к экстазу, восторгу и вдохновению, то не стираются ли все краски и не будет ли различие между мистикой и не–мистикой исключительно интеллектуальным, т. е. не в переживании бытия, а в учении о бытии?
Нужно подвергнуть мистику более точному философскому и гносеологическому анализу.
Строго гносеологически мистика может быть определена, как состояние, покоящееся на тождестве субъекта и объекта, как слияние человеческого существа с универсальным бытием, как общение с миром, ничем мира не обусловливающее. Такое определение мистики вполне оправдывается историей философии и не может быть названо произвольным. Мистиками всегда и называли тех, которые допускали возможность сверх–рационального слияния с существом мира, с первоосновой бытия, которые снимали противоположность между субъектом и объектом, интуитивно проникали в мировую душу. Элементы мистические можно найти у всех великих, больших философов, так как все они утверждали сходство между субъектом и объектом, все интуитивно проникали в сущность мира, как бы рационалистически ни звучала их теория познания. Ведь всякое познание соборно, а не индивидуально, разум соборен по своей природе. Поэтому я отношу к философам–мистикам не только Плотина, но и Платона, не только Якова Бемё, но и Спинозу, не только Шеллинга или Баадера, но и Гегеля и Шопенгауэра. Неужели платоновский Эрос, спинозовская «познавательная любовь к Богу», гегелевское свержение логики и отождествление субъекта и объекта не есть мистика? Рационалистическая же антимистика вся основана на разрыве, разъединении, отвлечении, на создании условного, кажущегося, мертвого бытия. Мистика утверждает непосредственную данность бытия, безграничность бытийственного опыта, испытывания бытия, отрицает грани, отделяющие субъект от объектов; но интуитивно–мистическое познание бытия затрудняется мировым распадом, разрывом, испорченностью мира, мы все же не видим Божества и увидим его окончательно лишь по преображении мира. Мистика есть реализм, ощущение реальностей, слияние с реальностями; рационалистический же позитивизм есть иллюзионизм, потеря ощущения реальностей, разрыв между реальностями мира. Реальности, реальные существа внутренне разъединились в мире, а внешние приковались друг к другу законом необходимости. Рационалистическое сознание есть отражение внутренней разъединенности, потери свободы, и внешней скованности вещей, торжества необходимости, есть наше волевое потворство этому печальному состоянию.
В протестантизме была правда освобождающая, но не созидающая, правда, скорее, формальная, нежели материальная. Эмпирические очертания церкви начали расплываться, церковь постепенно теряла свою вещественность, делалась отвлеченной, и рационалистический индивидуализм оказался пределом этого переворота. Новый органический религиозный период в истории человечества так и не наступил, критическая раздробленность и дифференцированность все увеличивалась и довела до полной иллюзорности бытия, констатируемой позитивизмом. Протестантизм в дальнейшем своем развитии пошел не по пути реального мистического переворота, нового религиозного творчества, а по пути переворота рационалистического. Протестантская теология XIX века уже совсем рационалистична. Дух лютеранской религии постепенно подвергается влиянию позитивизма. Мистическая струя была еще сильна у первых реформаторов, великие германские мистики все были более или менее протестанты: Май стер Экхарт был предшественником
реформации, Яков Бёме был протестантом, все возрождали религиозную свободу. Но затем мистика все слабеет и слабеет. Освежающая религиозная истина протестантизма раскрывалась и развивалась великой германской философией, этим откровением Разума, продолжавшим дело Логоса греческого и христианского. То была творческая работа, и значение ее для нового религиозного сознания недостаточно еще понято и оценено. Ведь всякое философское познание соборно, а не индивидуально, и тем родственно познанию религиозному. Эту истину о соборности, сверх–индивидуальности и сверх–человечности Разума окончательно раскрыл германский идеализм и тем свободно послужил богопознанию, послужил лучше и больше всех официальных теологов.
Из «Смысл творчества»
Я знаю, что меня могут обвинить в коренном противоречии, раздирающем все мое мирочувствие ивсе мое миросознание. Меня обвинят в противоречивом совмещении крайнего религиозного дуализма с крайним религиозным монизмом. Предвосхищаю эти нападения. Я исповедую почти манихейский дуализм. Пусть так. «Мир» есть зло, он безбожен и не Богом сотворен. Из «мира» нужно уйти, преодолеть его до конца, «мир» должен сгореть, он аримановой природы. Свобода от «мира» — пафос моей книги. Существует объективное начало зла, против которого должно вести героическую войну. Мировая необходимость, мировая данность — аримановы. Ей противостоит свобода в духе, жизнь в божественной любви, жизнь в Плероме. И я же исповедую почти пантеистический монизм. Мир божествен по своей природе. Человек божествен по своей природе. Мировой процесс есть самооткровение Божества, он совершается внутри Божества. Бог имманентен миру и человеку. Мир и человек имманентны Богу. Все, совершающееся с человеком, совершается с Богом. Не существует дуализма божественной и внебожественной природы, совершенной трансцендентности Бога миру и человеку. Эта антиномия дуализма и монизма у меня до конца сознательна, и я принимаю ее как непреодолимую в сознании и неизбежную в религиозной жизни. Религиозное сознание по существу антиномично. В сознании нет выхода из вечной антиномичности трансцендентного и имманентного, дуализма и монизма. Антиномичность снимается не в сознании, не в разуме, а в самой религиозной жизни, в глубине самого религиозного опыта. Религиозный опыт до конца изживает мир как совершенно внебожественный и как совершенно божественный, изживает зло как отпадение от божественного смысла и как имеющее имманентный смысл в процессе мирового развития. Мистический гнозис всегда давал антиномические решения проблемы зла, всегда в нем дуализм таинственно сочетался с монизмом. Для величайшего из мистиков Якова Беме зло было в Боге и зло было отпадением от Бога, в Боге был темный исток и Бог не был ответствен за зло. Все почти мистики стоят на сознании имманентного изживания зла. Трансцендентная точка зрения всегда есть предпоследнее, а не последнее. И переживание греха периферично и экзотерично в религиозной жизни. Глубже, эзотеричнее переживание внутреннего расщепления в божественной жизни, богооставленности и богопротивления как жертвенного пути восхождения. В религиозном опыте неизбежно прохождение через трансцендентное отношение к Богу и трансцендентное отношение к злу. Но так же неизбежно в религиозном опыте прихождение к имманентной правде, к имманентному изживанию Бога и мира. И всякий мистический опыт в пределе своем снимает всякую противоположность между трансцендентным и имманентный. В религиозной жизни нет объективной данности и объективной предметности. Всякая объективация, внеположность Бога, Христа, таинства есть лишь относительная и условная проекция на плоскости, явление историко-культурное. Поразителен парадокс религиозной жизни: крайний трансцендентизм порождает оппортунистическое приспособление, сделки со злом «мира», зрелый имманентизм порождает волю к радикальному выходу в Божественную жизнь духа, радикальному преодолению «мира». Зрелый имманентизм освобождает от подавленности злом «мира». «Мир сей» есть плен у зла, выпадение из божественной жизни, «мир» должен быть побежден. Но «мир сей» есть лишь один из моментов внутреннего божественного процесса творчества космоса, движения в Троичности Божества, рождения в Боге Человека. Эта антиномия дана в религиозном переживании. И только детски-незрелое, немудрое, испуганное сознание боится этой антиномии, ему все мерещится идеализация и оправдание зла в имманентно-монистическом тезисе антиномии. Но к злу, к «миру сему», к рабству и распаду при этом может быть беспощадное отношение. Абсолютное утверждается в глубине духовной жизни, а не во внешнем относительном мире, к которому неприменимо ничто абсолютное. Героическая война против зла мира зарождается в том освобождающем сознании имманентизма, для которого Бог имманентен человеческому духу, а «мир» трансцендентен ему. Легко может явиться желание истолковать такую религиозную философию как акосмизм. «Мир» для моего сознания призрачен, неподлинен. Но «мир» для моего сознания не космичен, это некосмическое, акосмическое состояние духа. Космический, подлинный мир есть преодоление «мира», свобода от «мира», победа над «миром». Мое сознание принимает еще одну антиномию — антиномию «единого» и «множественного». В отличие от всякой мистики единого (Индия, Плотин, Экхардт) я исповедую моноплюрализм, т. е. метафизически и мистически принимаю не только Единое, но и субстанциальную множественность, раскрытие в Едином Боге непреходящей космической множественности, множества вечных индивидуальностей. Космическая множественность есть обогащающее откровение Бога, развитие Бога. Это сознание ведет к метафизическому и мистическому персонализму, к откровению «я».
В жизненном источнике этой книги и этой религиозной философии заложено совершенно исключительное, царственное чувствование человека, религиозное осознание Антропоса как божественного Лика. Доныне религия, мистика и философия были так нечеловечны и бесчеловечны и с имманентной неизбежностью вели к безбожному позитивизму. В германской мистике были таинственные зачинания исключительного сознания человека, нужды Божьей в человеке — антропогонии как продолжающейся теогонии. Эти глубины приоткрываются у Парацельса, у Я.Беме, у Ангелуса Силезиуса. И я чувствую с ними живую связь и опору в их зачинающих откровениях. Много писали оправданий Бога, теодицей. Но наступает пора писать оправдание человека — антроподицею. Быть может, антроподицея есть единственный путь к теодицее, единственный не изжитый и не исчерпанный путь. Книга моя и есть опыт антроподицеи через творчество. В мире разлагается и кончается религия рода, религия материальная. Все материально-родовое, ветхо-органическое имеет футуристически-технический, механический конец. Зарождается религия человека. Человеческий род перерождается в человечество. Это переход в иной план бытия из плана материального. В этом кризисе рода и материи и в окончательном рождении человека и жизни духа — сущность нашей эпохи. Вся ориентировка жизни должна извне перейти вовнутрь. Все должно быть постигнуто как мистерия духа, как этапы его в вечности совершающегося пути. Все внешнее, предметное, материальное есть лишь символизация свершающегося в глубине духа, в Человеке.
Философы хотят сделать философию научно-общеобязательной, потому что истина должна быть общеобязательна, а научность представляется им единственной формой общеобязательности. Но субъективная по внешности и не научная философия может быть гораздо более истинной, прорвавшейся к смыслу мира философией, чем философия по внешности объективная и наукообразная. Последняя истина не имеет никакой связи с научной общеобязательностью. Истина может постигаться через разрыв с общеобязательностью, через отрешение от наукообразности. Ведь должно признать, что истина может открываться через искусство Данте и Достоевского или через гностическую мистику Якова Беме в гораздо большей степени, чем через Когена или Гуссерля. В Данте и Беме есть другая и неменьшая общеобязательность, чем в Когене. Истина открывается в премудрости. Научная общеобязательность современного сознания есть общеобязательность суженного, обедненного духа; это — разрыв духовного общения и сведение его к крайнему минимуму, столь же внешнему, как общение в праве. В научной общеобязательности есть аналогия с юридической общеобязательностью. Это — формализм человечества, внутренно разорванного, духовно разобщенного. Все свелось к научному и юридическому общению — так духовно отчуждены люди друг от друга. Научная общеобязательность, как и юридическая, есть взаимное обязывание врагов к принятию минимальной истины, поддерживающей единство рода человеческого. Общаться на почве истины не научно-общеобязательной, не отчужденной от глубин личности, уже не могут. Так и правда в общении возможна лишь юридически-общеобязательная. Научная философия — юридическая философия, возникшая от утери свободы в общении, от общения лишь на почве горькой необходимости. При общении в свободе самое истинное — самое общеобязательное. В творческой интуиции — вселенская истина, добытая свободой. Но признание общеобязательной философии как творческого искусства предполагает более высокую ступень общения между людьми и большее напряжение духа, чем признание общеобязательной философии научной. Так, уже моральная общеобязательность предполагает большую степень общения, чем общеобязательность юридическая, а религиозная общеобязательность — еще большую. Вот почему философия как искусство соборнее, чем философия как наука. Проблема общеобязательности — не логическая проблема, это— проблема духовного общения, проблема соборности, собранного духа. Для разобщенных обязательны истины математики и физики и необязательны истины о свободе и смысле мира. Чужие должны доказывать друг другу всякую истину. Общеобязательность науки, как приспособление к данному состоянию мира, выражает низшую, ущербную форму общения на почве мировой необходимости. Общеобязательность философии предполагает уже высшую форму общения, так как в философском творчестве есть героическое преодоление мировой необходимости, меньшему количеству людей доступное. Интуиция философа проверяется соборным духом.
Стремление к научности, к наукообразности охватило не только философию, но и теософию. Современное теософическое движение пропитано той несчастной мыслью, что религия и мистика есть наукообразное знание. Старый гностицизм возрождается в наукообразной форме. Самый замечательный и значительный из современных теософов Р.Штейнер строит свою теософию как науку, строгую и сухую науку. Его теософия — это как бы естествознание иных планов бытия, это как бы перенесенный в иные миры Геккель. Штейнер умышленно пишет свои книги стилем учебников минералогии и географии. Его метод — чисто описательный, чисто научный, а не философский. Он как бы остается в сфере наукообразного натурализма и хочет этот натурализм расширить, распространить, но не преодолеть и не освободиться от него. Для Штейнера факт науки — основной в жизни человечества. Но он борется с материалистическими последствиями этого факта. Он пишет о мистическом не мистически, а научно. В его писаниях нет тех личных переживаний, вдохновений и озарений, которые чаруют у всех мистиков. Он сухо-описательно дает самый предмет, карту бытия. Теософия как будто бы приспособляется к мировой необходимости и делается более доступной среднему человеческому уровню. Но творческая философия не может допустить наукообразной теософии. Если философия не может быть научной, то тем менее может быть научной самая высшая ее сфера, наиболее далекая от науки, — теософия, богопознание. Методологическая зависимость Штейнера от натурализма определяется еще тем, что у него нет теософии вточном смысле слова, как была она у Я.Беме или Фр. Баадера. Оккультная наука Штейнера остается в сфере тварной природы и не дает Богопознания, не говорит о Боге, как говорили гностические мистики. Можно еще говорить о научной магии, как того хочет Дю-Прель, но никак не о научной теософии. В магии есть зависимость от естества — в теософии должна быть свобода от естества. Познание Бога и последней тайны мира по существу отличается от познания научного и заключает в себя так же мало натурализма, как и математизма. Ни Геккель, ни Коген не могут быть допущены в сферу теософического и метафизического познания. Философиякактворческий акт ничего общего не имеет ни с познанием натуралистическим, ни с познанием математическим — она есть искусство. А мистическая теософия есть высшее искусство. В конце концов и Штейнер к этому приходит, поскольку в знании видит восхождение бытия, развитие самого человека. Когда я говорю, что философия есть искусство, я не хочу сказать, что она есть «поэзия понятий», как у Ланге, ни для кого не обязательная, индивидуально произвольная. Искусство философии обязательнее и тверже науки, первее науки, но оно предполагает высшее напряжение духа и высшую форму общения. Тайна о человеке — исходная проблема философии творчества.
Человек — точка пересечения двух миров. Об этом свидетельствует двойственность человеческого самосознания, проходящая через всю его историю. Человек сознает себя принадлежащим к двум мирам, природа его двоится, и в сознании его побеждает то одна природа, то другая. И человек с равной силой обосновывает самые противоположные самосознания, одинаково оправдывает их фактами своей природы. Человек сознает свое величие и мощь и свое ничтожество и слабость, свою царственную свободу и свою рабскую зависимость, сознает себя образом и подобием Божьим и каплей в море природной необходимости. Почти с равным правом можно говорить о божественном происхождении человека и о его происхождении от низших форм органической жизни природы. Почти с равной силой аргументации защищают философы первородную свободу человека и совершенный детерминизм, вводящий человека в роковую цепь природной необходимости. Человек — одно из явлений этого мира, одна из вещей в природном круговороте вещей; и человек выходит из этого мира как образ и подобие абсолютного бытия и превышает все вещи порядка природы. Странное существо — двоящееся и двусмысленное, имеющее облик царственный и облик рабий, существо свободное и закованное, сильное и слабое, соединившее в одном бытии величие с ничтожеством, вечное с тленным. Все глубокие люди это чувствовали. Паскаль, у которого было гениальное чувство антиномичности религиозной жизни, понимал, что все христианство связано с этой двойственностью человеческой природы. «Nuile autre religion que la chrétienne n'a connu que l'homme est la plus excellente créature et en même temps la plus misérable». [«Ни одна другая религия, кроме христианства, не осознала, что человек есть творение высочайшее и, в то же время, наиболее ничтожное» (фр.).] Яков Беме говорит: «Nun siehe, Mensch, wie du bist irdisch und dann auch himmlisch, in einer Person vermischt, und trägest das irdische, und dann auch dass himmlische Bild in einer Person: und dann bist du aus der grimmigen Quaal, und trägest das höllische Bild an dir, welches grünet in Gottes Zorn aus dem Quaal der Ewigkeit». [ «Взирай человек, как в одном лице твоем смешано земное и небесное, и носишь ты в себе как земной, так и небесный образ: и затем претерпеваешь ты жестокую муку и несешь на себе уже адов образ, который прорастает в Божественном гневе из муки вечности» (нем.).]
Только в мистической и оккультной философии, которой философы официальные и общеобязательные все еще не хотят знать, раскрывалось истинное учение о человеке как микрокосме, посвящался человек в тайну о самом себе. В мистике освобождается человек от подавленности природным миром. Самая сильная сторона большей части оккультных учений — это учение о комичности человека, это познание большого человека. Только мистики хорошо понимали, что все происходящее в человеке имеет мировое значение и отпечатлевается на космосе. Знали они, что душевные стихии человека — космичны, что в человеке можно открыть все наслоения мира, весь состав мира. Мистика всегда была глубоко противоположна тому психологизму, который видит в человеке замкнутое индивидуальное существо, дробную часть мира. Человек не дробная часть вселенной, не осколок ее, а целая малая вселенная, включающая в себя все качества вселенной большой, отпечатлевающаяся на ней и на себе ее отпечатлевающая. Психология мистиков — всегда космическая. Например, гнев для нее не только стихия человеческой души, но и стихия космоса. Субъект виден в объекте и объект — в субъекте. Для мистиков характерен духовный материализм. В мистическом учении Я.Беме так много огня, воды, серы, духовной материи и материальной духовности. Неумирающая истина астрологии была в этой глубокой уверенности, что на человеке и судьбе его отпечатлены все наслоения космоса, все сферы неба, что человек по природе космичен. И если астрология не может возродиться в наивно-натуралистической форме, как не может возродиться докоперниковский натуралистический антропоцентризм, то супранатуралистическая истина астрологии, которая видит в космосе иные планы бытия, закрытая для астрономии, возродится, возрождается и никогда не умирала.[43] Такая же вечная истина есть и в алхимии, и в магии. Астрология угадывала неразрывную связь человека с космосом и тем прорывалась к истине, скрытой от науки о человеке, не знающей неба, и от науки о небе, не знающей человека. Оккультные и мистические учения всегда учили о многосоставности, сложности человека, включающего в себе все планы космоса, изживающего в себе всю вселенную. Та философия, которая видит в человеке лишь частное явление природного мира, всего менее видит в человеке космос, малую вселенную. И та лишь философия в силах прозреть космос в человеке, которая видит, что человек превышает все явления природного мира и являет собой верховный центр бытия. Что в человеке скрыты тайные, оккультные космические силы, неведомые официальной науке и будничному, дневному сознанию человека, в этом почти невозможно уже сомневаться. Это сознание растет, а не убывает, оно теснит сознание официально-научное и официально-здравомыслящее. Вечная правда мистики скоро должна стать правдой открытой и обязательной, от которой спрятаться можно будет лишь в небытие. В кабалистической философии, у величайшего из мистиков Я.Беме, у его продолжателя Фр. Баадера, у современного замечательного популяризатора оккультных учений Р.Штейнера находим учение о человеке как микрокосме.
В Каббале самосознание человека достигает вершины. В обычном христианском сознании истина о человеке-микрокосме задавлена чувством греха и падения человека. В официальном христианском сознании антропология все еще остается ветхозаветно-библейской. В основной книге Каббалы. «Зохаре» и у Беме в «Mysterium magnum» (толковании на первую книгу Моисея) снимаются с библии оковы ограниченности и подавленности ветхого сознания человечества и приоткрывается истина о космическом человеке. Каббала учит о Небесном Адаме. «Человек, — говорится в Sohar'e, — есть разом и итог и высшая точка творения. Поэтому он сотворен в седьмой день. Как только появился человек, все было закончено, и мир высший и мир низший, потому что все заключено в человеке, он соединяет все формы». «Он не только образ мира, универсальное существо, включая и Существо абсолютное: он также, он по преимуществу образ Бога, взятого в совокупности его бесконечных атрибутов. Он — божественное присутствие на земле; он — Адам Небесный, который, исходя из верховной и первоначальной тьмы, создает этого Адама земного». «Внутри есть тайна небесного человека. Подобно тому как человек земной, Адам Небесный — внутренний, и все совершается внизу, как и наверху». В Каббале заключено уже глубокое учение об Андрогине. «Всякая форма, — говорится в Sohar'e, — в которой не находят принцип мужской и принцип женский, не есть форма высшая и полная. Святой находит свое место лишь там, где эти два места в совершенстве соединены… Имя человека может быть дано лишь мужчине и женщине, соединенных как одно существо». Человек служит посредником и соединителем между Богом и природой. И Бог и природа отражаются в его двойственном существе. «Когда мир низший, — говорится в Sohar'e, — одухотворен желанием пламенной жаждой мира высшего, этот последний нисходит к нему. В человеке это желание достигает сознания и высшей силы, и в человеке и через человека два мира сходятся и проникают друг в друга все более и более». В Каббале скрыта глубочайшая антропология, вполне согласная с истиной христианской. Истина о человеке не была полностью раскрыта в христианской церкви, которая для целей искупления охраняла ветхобиблейскую антропологию. Но большая истина о человеке приоткрывалась в мистике и, прежде всего, в мистике каббалистической, связанной с самими истоками человека. Именно в Каббале раскрывается истина о человеке как образе и подобии Божьем. Но в Каббале истина о человеке не стала еще динамической, творческой. И в герметических книгах находим высокое учение о человеке. «Дерзнем сказать, — говорит Гермес Триждывеличайший, — что человек есть смертный Бог и что Бог небесный есть бессмертный человек. Таким образом все вещи управляются миром и человеком». И еще говорит Гермес Триждывеличайший: «Господин вечности есть первый Бог, мир — второй, человек — третий. Бог, творец мира и всего, что он в себе заключает, управляет всем этим целым и подчиняет его управлению человека. Этот последний делает все предметом своей активности».
Гениальные, превышающие время антропологические прозрения открываются у величайшего из мистиков-гностиков всех времен — Якова Беме. Для Беме антропология неразрывно связана с христологией. Учение об Адаме неотрывно от учения о Христе. Беме гениально-дерзновенно сближает Христа и Адама. Перво-Адам Беме есть тот же Небесный Адам Каббалы. И Христос — Абсолютный Человек, Небесный Адам. Вся антропология Беме связана с его учением об андрогине, к которому не раз будем возвращаться. Вся потрясающая натурфилософия Беме, хотя и не до конца понятная нам, предполагает, что человек — микрокосм и что все свершающееся в человеке свершается в космосе. Душа и природа — едины. Беме должен войти в нашу духовную жизнь как вечный элемент, ибо никогда еще гнозис человеческий не подымался до более сверхчеловеческих высот. «Я не нуждаюсь ни в ваших приемах и способах, ни в ваших формулах, ибо не от вас научился я этому: у меня есть другой учитель — и учитель этот вся Природа. Не от человека или через человека, а у свечой Природы учился я своей философии, астрологии и богословию».И чувствуется это сверхчеловеческое, природно-божественное происхождение знания Беме. «По собственным моим силам я столь же слеп, как и всякий другой человек, и столь же немощен, но в духе Божьем видит врожденный дух мой сквозь все, однако же не постоянно, а тогда лишь, когда дух Любви Божьей прорывается через мой дух, и тогда становится животная природа и Божество единым Существом, единым разумением и светом единым. И не я один таков, а таковы все люди». София — Премудрость Божья может раскрыться в каждом человеке и тогда рождается истинный гнозис. Что открывается в гнозисе Беме о человеке? Первочеловек — андрогинен. Образом и подобием Божьим является лишь тот человек, «который имеет в себе непорочную Деву Премудрости Божьей… Человек получил впервые свое наименование Человека, как существо смешанное». Только дева-юноша, андрогин — человек, образ и подобие Божье. Без юной Девы нельзя получить наименование человека. «До своей Евы Адам был сам непорочной Девой, не мужчиной и не женщиной; он имел в себе обе тинктуры — ту, что в огне, и ту, что в духе кротости, — и, если б только он устоял в испытании, он мог бы сам рождать в небесном порядке без разрыва. И да родится когда-либо человек от другого в том порядке, в котором Адам через девственность свою стал человеком и образом Божьим: ибо то, что от вечности, само рождает в порядке вечности; существо его должно всецело выходить из вечного, иначе ничто не сохранится в вечности». У Беме поразительно мистическое сближение неба и земли, Бога и человека, Христа и Адама. «Бог должен стать человеком, человек — Богом, небо должно стать единым с землей, земля должна стать небом». «Адам был создан Словом Божьим, но пал из Божьего Слова Любви в Божье Слово Гнева: тогда из благости снова разбудил Бог свое возлюбленное Слово глубочайшего смирения, любви и милосердия в Адамовом образе гнева и ввел великое сущее (ens) любви в сущее (ens) разбуженного гнева и преобразил во Христе гневного Адама в святого». «Так Христос стал Богочеловеком, а Адам и Авраам во Христе стал Богочеловеком; Бог и человек отныне — единое нераздельное Лицо по всем трем принципам (и из всех трех), в вечности и во времени, во плоти и по душе, по всей природе человека и всей божественной природе, исключая лишь извне напечатленной Адаму и им воспринятой змеиной природы, которую он не должен был принять в себя. Но сущее (ens) — разумею человеческое сущее (ens), — в которое диавол посеял свое семя, его должен он воспринять и в нем стереть главу диавола и змеи, в нем разбить оковы смерти, которая держит в заточении небесное сущее (ens), и зацвести, как провозвещает это сухой жезл Ааронов, зацветший миндальным цветом». «Адам тоже был природным сыном Бога, созданным Им из его естества, но он утратил сыновство и утратил наследие, был изгнан и с ним вместе все его сыны». «Ибо Христос умер для человеческой самости в гневе Отца и с волей самости был погребен в вечную смерть, но воскрес в воле Отца своего и живет и царствует в вечности в воле Отца своего». Вот самые существенные слова Беме о Христе и Адаме: «Уразумейте, что природа человека должна сохраниться и что Бог не отвергает ее всю для того, чтобы новый и чуждый человек возник из старого; он должен возникнуть из природы и свойств Адама и из природы и свойств Бога во Христе, дабы человек стал Адамом-Христом и Христос — Христом-Адамом, — Человекобог иБогочеловек (курсив мой)». «И вот стал Адам в своей природе и Христос в божественной природе единым Лицом, одним единым деревом (курсив мой)». Это и есть то, что я называю рождением Человека в Боге, прибылью в Божественной жизни. Христос и есть Абсолютный Человек, Небесный Человек, вБоге рожденный Человек, как Божья Ипостась. «Так адамический человек, которому предстояло стать апостолом или Христом, был рожден уже до того, как Христос в нем страдал; но сперва должен Христос в нем воскреснуть, а Иуда как змеиная воля в смерти Христовой удавиться и умереть со своей злой волей — лишь тогда человек-Адам станет Христом (курсив мой). Неисторический человек, пока Иуда еще жив под багряницею Христа, через полученную благодать станет Христом — так лишь Вавилон тешится под покрывалом девственностью своей дочери Дины, дабы прекрасная дочка могла без помехи творить блуд и сладко спать со своим любовником Иудой». Ход мыслей Беме совершенно иррационален, недискурсивен и лишь особым слухом воспринимается как гармония небесных сфер.
Возрождение непонятой и забытой мистики Я.Беме произошло в XIX веке через Фр. Баадера. Баадер в существенном идет за Беме, но есть в нем и свое. У Беме — исключительный перевес натурфилософии; у Баадера есть философия истории и социальная философия. Философия истории связана у него с церковью. Нам сейчас интересна антропология Баадера. «Человек — посредник между Богом и миром, следовательно, он не тварное существо мира и не законченный процесс творчества. Лишь в человеке Бог открывается в своей целостности; поэтому в творении Бог не мог праздновать своей субботы, пока не был создан человек». «Человек есть создание, завершающее все творение, и потому стоит выше ангелов. Бог и диаволу — Бог; Он — Творец всей твари. Но лишь в человеке Он — Отец или в нем хочет быть Отцом. Бог стал не ангелом, а человеком, дабы человека избавить от его падения. Он сердце свое — Иисуса послал к людям, чтобы простереть им руку, дабы и они стали причастны сыновству. Лишь через Христа дана человеку сила осуществить свое истинное назначение вершины всего творения». «Человек, который должен был стать Богом в малом (микротеосом), стал миром в малом (микрокосмом), не утратив, однако, предназначения и долга стать микротеосом». «Человек есть центр, экстракт, идеал, фокус всей вселенной. Вне его все — лишь „раздробленные члены творящего“, в нем — все сочетается в прекраснейшем созвучии — в микрокосме. Человек — некое всеобщее чувствилище, всего касающееся, всем услаждающееся, все усваивающее. В каждой отдельной способности человека — целый мир в зародыше, который и выявляется от времени до времени при дисгармоническом раздражении». «Поскольку человек по своей двойственной природе есть зеркало самой Истины в том смысле, что законы всего духовного и всего чувственного коренятся в его собственных законах, постольку человек божественной природы». «Истинно благая воля в человеке есть Христос в нем».
Великие мистические учения о человеке в наше время осознаются и возрождаются в слишком наукообразной форме Р.Штейнером, основателем антропософического общества. И Штейнер раскрывает микрокосмическую природу человека, видит в человеке наслоения всех планов бытия, всех планетарных эволюций. В человеке есть физическое тело, общее у него с минералами, и эфирное, общее с растениями, и тело астральное, общее с животными. Так восходит Штейнер в составе человека до «я» и до «духа» и вскрывает божественное в человеке. Человек включает в себя весь космос, от камня до Божества, и на нем отпечатлелась вся мировая эволюция. Но эволюционизм Штейнера делает не до конца ясным, признает ли он Перво-Адама, Небесного Человека, предшествующего всей мировой эволюции. Можно подумать, что человек для Штейнера складной и является лишь в результате мировой эволюции. Недостаточно раскрывается связь антропологии с христологией. Но значение Штейнера втом, что он выявляет мистические учения о человеке как микрокосме, как центре вселенной, обладающем творческим призванием во вселенной, и ставит проблему антропософическую. Во всех мистических и оккультных учениях[ скрыто исключительное антропологическое сознание, которое трудно найти в официальных церковных учениях и в официальных философских учениях.
В то время как вофициальной философии с Декарта торжествовало механическое понимание природы и не смогли философы, за редкими исключениями, победить призрак мертвого механизма природы, длямистической философии природа всегда оставалась живой, живым организмом. Живой была природа для Парацельса, для Я.Беме и для натурфилософов Возрождения. Наука послушно приспособляется к механизму природы, но философия должна прозреть за ним организм. Само давящее омертвение природы, отрицать которое нет возможности, должно быть понято из ложно направленной свободы живого. Мертвящий механизм необходимости начался от грешной, падшей свободы живых существ. Природа — органическая иерархия живых существ. Сама материальность природы есть лишь воплощение, объективация живых существ, духов разных иерархических ступеней. Но та материальность, которую отлично исследует наука, есть не только воплощение живого духа, она есть также отяжеление, сковывание и порабощение духа, на ней лежит роковая печать падения, погружения в низшие сферы. Человек — микрокосм, высшая, царственная ступень иерархии природы как живого организма. Человек-микрокосм ответствен за весь строй природы, и то, что в нем совершается, отпечатлевается на всей природе. Человек живит, духотворит природу своей творческой свободой и мертвит, сковывает ее своим рабством и падением в материальную необходимость. Падение высшего иерархического центра природы влечет за собой падение всей природы, всех низших ее ступеней. Вся тварь стенает и плачет и ждет своего освобождения. Омертвение природы и та дурная ее материализация, в силу которой все существа мира попали во власть необходимости и не находят выхода из состояния ограниченности, все пошло от падения человека, от дурного перемещения иерархического центра природы. Степень ответственности за то состояние, в котором находится омертвевшая природа, зависит от степени свободы и иерархического места в космосе. Всего более ответствен человек, и всего менее ответственны камни. Царь ответственнее, чем последний из его подданных. Падение человека и последовавшая за ним утеря царственной свободы и погружение в низшие сферы необходимости лишили человека его места в природе и поставили его в рабскую зависимость от низших сфер природной иерархии. Человек, омертвивший и механизировавший природу своим падением и порабощением, встретил отовсюду сопротивление этого мертвого механизма природы и попал в неволю к природной необходимости. Камни, растения и животные овладевают человеком и как бы мстят ему за собственную неволю. Сопротивление и власть мертвенно-окаменелых частей природы, окончательно погруженных в материальную необходимость низших ступеней природной иерархии, есть источник горя и нужды человека, сверженного царя природы. В человека проникает трупный яд окончательно омертвевших ступеней природы и мертвит человека, принуждает его разделить судьбу камня, пыли и грязи. Человек становится частью природного мира, одним из явлений природы, подчиненным природной необходимости. «Мир сей», мир природной необходимости пал от падения человека, и человек должен отречься от соблазнов «мира сего», преодолеть «мир», чтобы вернуть себе царственное положение в мире. Человек должен освободиться от низших ступеней природной иерархии, должен стыдиться своей рабской зависимости от того, что ниже его и что должно от него зависеть. Природа должна быть очеловечена, освобождена, оживлена и одухотворена человеком. Только человек может расколдовать и оживитьприроду, так как он сковал и омертвил ее. Судьба человека зависит от судьбы природы, судьбы космоса, и он не может себя отделить от него. Человек должен вернуть камню его душу, раскрыть живое существо камня, чтобы освободиться от его каменной, давящей власти. Омертвевший камень тяжелым пластом лежит в человеке, и нет иного пути избавления от него, кроме освобождения камня. Всем материальным своим составом человек прикован к материальности природы и разделяет судьбу ее. И падший человек остается микрокосмом и заключает в себе все ступени и все силы мира. Пал не отдельный человек, а всечеловек, Перво-Адам, и подняться может не отдельный человек, а всечеловек. Всечеловек неотделим от космоса и его судьбы. Освобождение и творческий подъем всечеловека есть освобождение и творческий подъем космоса. Судьба микрокосма и макрокосма нераздельны, вместе они падают и подымаются. Состояние одного отпечатлевается на другом, взаимно они проникают друг в друга. Человек не может просто уйти от космоса, он может лишь изменить и преобразить его. Космос разделяет судьбу человека, и потому человек разделяет судьбу космоса. И только человек, занявший место в космосе, уготовленное ему Творцом, в силах преобразить космос в новое небо и новую землю. Великий мистик православного Востока св. Симеон Новый Богослов красиво говорит: «Все твари, когда увидели, что Адам изгнан из рая, не хотели более повиноваться ему, ни луна, и прочие звезды не хотели показываться ему; источники не хотели источать воду, и реки продолжать течение свое; воздух думал не дуть более, чтобы не давать дышать Адаму, согрешившему; звери и все животные земные, когда увидели, что он обнажился от первой славы, стали презирать его, и все тотчас готовы были напасть на него; небо устремлялось было пасть на него, и земля не хотела носить его более. Но Бог, сотворивший всяческое и человека создавший — что сделал?.. Он сдержал все эти твари силою Своею, и по благоутробию и благости Своей не дал им тотчас устремиться против человека, и повелел, чтобы тварь оставалась в подчинении ему и, сделавшись тленною, служила тленному человеку, для которого создана, с тем, чтоб, когда человек опять обновится и сделается духовным, нетленным и бессмертным, и вся тварь, подчиненная Богом человеку в работу ему, освободилась от сей работы, обновилась вместе с ним и сделалась нетленною и как бы духовною». Тут гениально выражена связь человека с космосом и утеря им своего царственного места.
Восстановление человека в его достоинстве могло совершиться лишь через явление в мир абсолютного человека — Сына Божьего, через боговоплощение. Человек не только выше всех иерархических ступеней природы — он выше ангелов. Ибо ангелы — лишь оправа Божьей славы. Природа ангелов — статическая. Человек — динамичен. Человеком, а не ангелом стал Сын Божий, и человек призван к царственной и творческой роли в мире, к продолжению творения. Человек сотворен по образу и подобию Божьему; зверь — по образу и подобию ангельскому. Поэтому в мире есть динамически-творческая бого-человеческая иерархия и нетворческая, статическая ангело-звериная иерархия. Возобладание в Церкви статики над динамикой, омертвение в ней творческого духа и есть результат возобладания в ее духовном строе иерархии ангело-звериной над иерархией бого-человеческой. Клерикализм и есть господство ангельского начала в мире вместо начала человеческого. Последствие его — озверение человека. В католической церкви не было богочеловечества. Священство — ангельской, а не человеческой природы и потому не может быть творчески-активным в мире; священство — лишь медиум божественного. Когда в центре вселенской иерархии хотят поместить ангела вместо человека, папу, епископа, священника — вместо человека, тогда статика побеждает динамику и человечество легко впадает в зверство. Ибо зверь подобен ангелу, человек же подобен Богу. И мир звериный должен стать оправой славы человека, как мир ангельский — оправа Божьей славы. Нарушение иерархического места человека в мире всегда порождает зло и рабство. Ангел не есть высшая иерархическая ступень космоса — такой высшей ступенью является лишь человек-творец, подобный Творцу-Богу. Ангелы — иерархическое окружение божественного организма и хранители человека как медиумы божественной энергии. Ангел, пожелавший стать царем космоса, стал диаволом. Беме говорит: «Denn Lucifer ging aus der Ruhe seiner Hierarhie aus, in die ewige Unruhe».[«Тогда Люцифер бежал, из покоя своей иерархии в вечное беспокойство» (нем.).] И это дерзкое богоотступничество ангела в космосу отозвались тем, что зверь, подобный ангелу, пожелал в нем царствовать. На земле в папе и во всяком священнике, всяком ангельском чине, пожелавшем царствовать и господствовать, отражается падение Ангела, диавольский выход его из божественного покоя, из славы. Динамическим, творческим центром вселенной сотворен человек, но в исполнении своей свободы он последовал за падшим Ангелом, пожелавшим стать центром мира, и потерял свое царственное место, обессилил свое творчество и впал в состояние звериное. Человек, вместо того чтобы дерзновенно определить себя как свободного творца, подчинил себя падшему ангелу. Диавол лишен творческой, динамической силы, потому что и ангел не обладает ею и не призван к ней. Падший Ангел живет ложью и обманом, скрывая свое бессилие. Но человек и падший не окончательно теряет свою творческую силу. Богоотступничество и падение и есть подмена иерархии богочеловеческой иерархией ангело-звериной. Ангельское подменяет божественное, звериное подменяет человеческое. Воссоздается богочеловеческая иерархия через воплощение Сына Божьего, через боговоплощение, через явление в мир абсолютного, божественного Человека. Царственное место человека в мире укрепляется Богочеловеком и побеждается принцип падшего ангела. Новый Адам знаменует собою более высокую ступень космического творческого развития, чем Перво-Адам в раю. То ветхое сознание, для которого человек должен быть лишь статической оправой Божьей славы, существом пассивным и лишенным знания, отражало на себе подавленность падшим ангелом, возомнившим себя царем космоса. Не человек, а сам падший ангел должен быть оправой Божьей славы. Человек же призван прославлять Творца своей творческой динамикой в космосе. Он должен выйти из покоя. Адам, возрожденный через Христа в нового духовного человека, уже не пассивный и подавленный слепец, а зрячий творец, Сын Божий, продолжающий дело Отца.
Натуралистический антропоцентризм не выдерживает критики и не может быть восстановлен. Коперник и Дарвин, по-видимому, окончательно его сокрушили и сделали идею центральности человека неприемлемой для научного сознания. Замкнутое небо мира средневекового и мира античного разомкнулось, и открылась бесконечность миров, в которой потерялся человек с его притязаниями быть центром вселенной. Коперник показал, что земля не есть центр космоса и что не вокруг нее вращаются миры. Земля — одна из планет, место ее очень скромное. Дарвин показал, что человек не есть абсолютный центр этой скромной планеты земли: он — одна из форм органической жизни на земле, той же природы, что и другие формы, один из моментов эволюции. Так принудила наука землю и человека к скромности, понизила их природное самочувствие. В природном мире человек не занимает исключительного положения. Он входит в круговорот природы как одно из ее явлений, одна из ее вещей, он — дробная, бесконечно малая часть вселенной. Теперь, когда смотрит человек ночью на звездное небо, он чувствует себя потерянным в этой бесконечности миров, раздавленным этой дурной бесконечностью. Огромные стихии природного мира, всюду возрастающие в плохую бесконечность, — дурная множественность солнечных миров и дурная множественность микроорганизмов, или, по новейшим гипотезам, супра-миров и инфра-миров, лишают человека его царственного и исключительного самосознания. Как исключительно природное существо, человек — не центр вселенной и не царь вселенной, он один из многих и принужден бороться за свое положение с бесконечно многими существами и силами, тоже претендующими на возвышение. Но крушение натуралистического антропоцентризма, наивно прикреплявшего значение человека к природному миру, не есть еще гибель высшего самосознания человека как микрокосма, как центра и царя вселенной. Гибнет лишь детская наука Библии, наивная библейская астрономия, геология и биология, но остается в силе религиозная библейская истина о человеке. Человек претендует на несоизмеримо большее, чем то самосознание, которое в силах дать ему натуралистический антропоцентризм. И смешны для нас притязания средневековых людей скрепить свое значение с наивной наукой детства человеческого. Бесконечный дух человека претендует на абсолютный, сверхприродный антропоцентризм, он сознаем себя абсолютным центром не данной замкнутой планетной системы, а всего бытия, всех планов бытия, всех миров. Человек не только природное существо, но и сверхприродное существо, существо божественного происхождения и божественного предназначения, существо, хотя и живущее в «мире сем», но «не от мира сего». Этот абсолютный антропоцентризм, побеждающий дурную бесконечность звездного неба пребывающей в человеке вечностью, не может быть сокрушен никакой наукой, как не может быть никакой наукой обоснован — он вне досягаемости науки. Что может сказать об этом наука Коперника, Лайелля и Дарвина, которая вся есть лишь приспособление к данному ограниченному состоянию природного мира? Само это ограниченное состояние природного мира, столь экономически описываемое Коперником, Лайеллем и Дарвином, порождено падением человека, перемещением иерархического центра вселенной. Приниженное положение, которое занял человек в данном состоянии природного мира и данной планетной системе, ничего не говорит против его центрального положения в бытии, против той абсолютной истины, что человек есть точка пересечения всех планов бытия. И земля пала вместе с человеком, вошла в круговорот природной необходимости. Но метафизический смысл земли раскрывается не астрономией и не геологией, а антропологической философией, философией мистической, а не научной. Что ценность и значение земли и человека превышают весь природный мир, истина эта и должна быть скрыта для науки, приспособленной лишь к мировой данности и необходимости. Истина эта есть прорыв за пределы и грани к миру иному. В мистических учениях кроется истина о связях человека с иными планами бытия, иными планетными системами (не в природно-астрономическом, а в сверхприродно-астрологическом смысле слова), истина, сокрытая для официальной науки и официальной философии. Лишь мистически открывается, почему человек занял подчиненное положение в природном мире, в солнечной системе.
Великий знак унижения человека виден в том, что человек свет получает от солнца и что жизнь его вращается вокруг солнца. То, что солнце извне светит человеку, есть вечное напоминание о том, что люди, как и все вещи мира, сами по себе находятся в вечной тьме, лишены внутреннего излучения света. Солнце должно быть в человеке — центре космоса, сам человек должен был бы быть солнцем мира, вокруг которого все вращается. Логос — Солнце в самом человеке должен светить. А солнце вне человека, и человек во тьме. Свет жизни в природном мире зависит от внешнего и далекого источника. Померкнет солнце, и все существа и все предметы природного мира будут повергнуты в беспросветную тьму, жизнь прекратится, так как нельзя жить без света. И магическое действие белых ночей, и необычную красоту их можно объяснить тем, что в беглые ночи не видно внешнего источника света (солнца, луны, лампы, свечи), что все предметы светятся как бы изнутри, из себя. Белые ночи романтически напоминают о нормальном внутреннем свете всех существ и вещей мира. Центральное положение солнца вне человека и зависимость от его света есть унижение человека. Предмирное падение человека было перемещением его как иерархического центра. В природном мире, в метафизическом образовании нашей планетной системы это отозвалось тем, что солнце переместилось изнутри вовне. Человек пал, и солнце ушло из него. Земля с живущим на ней человеком стала вращаться вокруг солнца, в то время как весь мир должен был бы вращаться вокруг человека и его земли и через человека получать свет, через живущий внутри его Логос. Утеряв свою солнечность, человек впал в солнцепоклонство и огнепоклонство, сделал себе бога из внешнего солнца. Апокалиптический образ Жены, облеченной в Солнце, и есть образ возвращения Солнца внутрь человека. Восстанавливается правильный иерархический строй космоса. Ангелус Силезиус говорит: «Ich selbst muss Sonne sein, ich muss mit meinen Strahlen dass farbenlose Meer der ganzen gottheit malen».[«Я сам должен быть солнцем, я должен изукрасить моими лучами бесцветное море всего божественного» (нем.).] Но Солнце возвращается внутрь человека лишь через воплощение вмир Абсолютного Человека — Логоса. Логос — Абсолютный Солнечный Человек, возвращающий человеку и земле их абсолютное центральное положение, утерянное в природном мире. Высшее самосознание человека как микрокосма есть христологическое сознание. И это христологическое самосознание нового Адама превышает самосознание Перво-Адама, обозначает новый фазис в творении мира.
Истинная антропология может быть обоснована лишь на откровении о Христе. Мировой факт явления Христа — основной факт антропологии. Лишь после Христа возможно высшее антропологическое сознание. Лишь в Христе и через Христа совершился мировой акт божественного самосознания человека. Лишь богоусыновление человека, совершенное Христом, восстановление Христом человеческой природы, поврежденной грехом и отпадением, раскрывает тайну о человеке и его первородстве, тайну лика человеческого. В Христе Бог становится лицом и человек становится лицом. Беме говорит: «Gott ist keine Person als nurin Christo».[«Лишь во Христе Бог существует как личность» (нем).] Тайна Христа и есть тайна Абсолютного Человека, Бого-Человека. Христос — Сын Божий — предвечный, абсолютный, божественный Человек. Предвечно рождается от Отца Сын — Абсолютный Человек, Божественный Человек, Бого-Человек. Божественный Сын — Человек рождается на небе и на земле, в вечности и во времени, вверху и внизу. И потому совершающееся на земле совершается на небе. Драма земного человечества и есть драма небесного человечества. Через Сына Человеческого природа причастна природе Божественной, и в Божестве пребывает лик человеческий. Самосознание Христа как совершенного Бога и совершенного Человека возносит Человека на головокружительную высоту, поднимает его до Св. Троицы. Через Христа человек делается причастным природе Св. Троицы, ибо вторая Ипостась Св. Троицы — Абсолютный Человек. О, конечно, человек не Бог, он Сын Божий не в том единственном смысле, в каком Сын Божий Христос, но человек причастен к тайнам природы Св. Троицы и является посредником между Богом и космосом. Каждый лик человеческий через Христа пребывает не только в тварном мире, но и в Божестве. Природа человека бого-мирская, а не только мирская. Человек — не только природно-тварное существо, но и божественно-тварное существо. В человеке есть природная божественность, в нем скрыто натурально-божественное начало. Христос восстанавливает утерянную родословную человека, его право на божественное происхождение и божественное назначение. Оправдательные документы были утеряны после падения человека в порядке природной необходимости. Падший человек, превратившийся в природное существо, скованное необходимостью, бессилен освободить себя из плена и рабства, вернуться к божественным своим истокам. В силах это сделать лишь Абсолютный, Божественный Человек, через которого всякий человек причастен божественной природе и божественной силе. Абсолютный Человек в Боге хранит облик человека таким, каким сотворен он Богом-Творцом. В Абсолютном Человеке человеческая природа остается в высших, божественных сферах бытия, в то время как в падшем природном человеке она погружается в низшие сферы бытия, чтобы поднять падшего человека в высшие сферы. Абсолютный Человек, Богочеловек — Логос, Солнце творения. Через Него Человек становится Солнечным Логосом творения, к чему и был предназначен Творцом.
Бытие мира — тварное, сотворенное и творимое бытие. На всяком тварном бытии лежит печать творческого акта. Тварность говорит о Творце. Тварность есть творчество. Творение мира есть творческое развитие в Боге, выход Его из одиночества, зов божьей любви. Творение предполагает движение, динамику внутри божественной жизни. От вечности совершается творческий процесс в Боге. Лишь признание тварного бытия допускает оригинальный творческий акт в бытии, созидающий новое и небывалое. Если бы в бытии все было несотворенным, предвечно данным, то сама идея творчества не могла бы зародиться в мире. Если допустить божественность бытия, в котором совершается лишь перераспределение извечно данного, лишь истечение, то о творчестве никогда в мире не могло бы возникнуть и вопроса. Если не было божественного творческого акта, в котором сотворилось небывалое, то творческий акт в мире вообще невозможен. Если божественная природа неспособна к творчеству, то какая же природа может быть способна к творчеству? Сама идея творчества возможна лишь потому, что есть Творец и что был совершен им оригинальный творческий акт, в котором стало сущим небывалое, не вытекающее ни из чего предшествующего, не отнимающее и не убавляющее абсолютной мощи Творца. Творческий акт творит не из природы творящего, через убывание сил творящего, переходящих в иное состояние, а из ничего. Творчество не есть переход мощи творящего в иное состояние и тем ослабление прежнего состояния — творчество есть создание новой мощи из небывший, до того не сущей. И всякий творческий акт по существу своему есть творчество из ничего, т. е. создание новой силы, а не изменение и перераспределение старой. Во всяком творческом акте есть абсолютная прибыль, прирост. Тварность бытия, совершающийся в нем прирост, достигнутая прибыль без всякой убыли — говорят о творящем и творчестве. О творящем и творчестве говорит тварность бытия в двояком смысле: есть Творец, сотворивший тварное бытие, и возможно творчество всамом тварном бытии. Мир сотворен не только тварным, но и творческим. В тварности отпечатлевается образ и подобие Творца, т. е. в самой тварности есть творцы. Тварная природа была бы противоположна творческой природе, если бы не было в тварности образа и подобия Творца. Но природа человека — образ и подобие Творца, т. е. творческая природа. Душа предвечно и предмирно сотворена Богом-Творцом, и первоосновы души божественны и независимы от мирового процесса и его времени. Предсуществование душ — абсолютная метафизическая истина. Но судьба душ связана с космическим развитием. Творческий акт абсолютной прибыли бытия, прироста мощи без всякой убыли и умаления продолжается в самом тварном бытии, в человеке, подобном Творцу. Творчество в мире возможно потому лишь, что мир творим, т. е. тварен. Мир, не сотворенный, не знавший творческого акта прибыли и прироста бытийственной мощи, не знал бы ничего о творчестве и не был бы способен к творчеству. Бытие, каким его себе представляет как натуралистический материализм, так и натуралистический пантеизм, ничего не знает о творчестве. Это — замкнутое бытие, вкотором может быть лишь перераспределение сил, но не может быть прибыли, прироста. Будет ли это бытие длянас материальным или будет божественным, в отношении к творчеству от этого ничто не меняется. Для чисто пантеистической космологии так же мало существует творчество, как и для материалистической космологии. Пусть мир есть Божество, но в Божестве нет творческого акта и нет его в мире. Творческая прибыль рождается из свободы творящего. Это — абсолютный прирост к самому Божеству. Человек призван обогатить саму божественную жизнь. Ибо абсолютно быть должен не только Бог и божественное, но также человек и человеческое. Ортодоксально-библейская теология, космология и антропология слишком рационалистичны — они предполагают в последней первооснове сущего ясный и для разума вместимый свет, а не таинственную бездну, создающую для разума лишь антиномии. В глубинах германской мистики раскрывается эта антиномичность и приводит к Ungrund Я.Беме, к Gottheit Экхардта, к большему, чем сам Бог. Истина пантеизма распространима лишь на эту изначальную и бездонную божественность. Творение же мира лежит по эту сторону, в Боге, во внутреннем движении проявленной Троичности. В германской мистике не до конца раскрылась антропогония, в ней раскрывалась лишь теогония и космогония. Но в Боге есть страстное томление и тоска по человеку. В Боге есть трагический недостаток, который восполняется великой прибылью — рождением человека в Нем. Мистики учили о тайне рождения Бога вчеловеке. Но есть иная тайна, тайна рождения человека в Боге. Есть зов человека, чтобы Бог в нем родился. Но есть и зов Бога, чтобы человек вНем родился. Это и есть тайна христианства, тайна Христа, неведомая мистике индусов, Плотина и всякой отвлеченно-монистической мистике. Бог и человек — больше, чем один Бог. Раскрывающаяся в Едином субстанциальная множественность бытия — больше, чем недифференцированное Единое. Необходимо порвать с метафизической традицией Парменида и елейцев. Лишь миф о тоске Божьей по человеку и по любви человека приближает нас к последней тайне.
Есть две свободы — свобода божественная и свобода диавольская. Свобода Перво-Адама не могла быть диавольской свободой, потому что божественная свобода в положительном своем содержании не могла быть еще открыта в семидневном творении. Свобода Адама была первой печатью подобия человека Творцу. И обессиливающий грех был все же знаком мощи человека. Падение первочеловека Адама имело положительный смысл и оправдание как момент в откровении творения, уготовляющий явление Абсолютного Человека. Теодицея, оправдание Бога и есть оправдание смысла зла. Зло как абсолютная бессмыслица и утеря отрицает абсолютный смысл бытия и ведет к дуализму. Традиционное христианское сознание в учении о зле приближается к дуалистическому двубожию. Это учение о зле, отвергающее всякий имманентный смысл в изживании зла, было педагогикой для несовершеннолетних. Не могла вместиться истина об антиномичности зла. Исключительно трансцендентный взгляд на зло порождает рабский страх. Этот рабский страх мешал постигнуть само отпадение от Бога как трагический момент раскрытия и развития свободы человека от старой к новой. Но невозможно всякое не антиномическое решение проблемы зля. Одинаково истинно как то, что существует в мире темный источник зла, так и то, что зла нет в последнем смысле. Свобода первого человека Адама должна была быть истреблена в испытании познания добра и зла, т. е. поглощена необходимостью, чтобы подлинная и высшая свобода была открыта через Абсолютного Человека — Христа. Падение Перво-Адама — необходимый космический момент в откровении нового Адама. Это — путь к высшей полноте через расщепление. Переживание греха — периферично, экзотерично в христианстве. Эзотерично, глубинно переживание богооставленности и богопротивления как внутреннего пути расщепления и раздвоения в божественной жизни. Это знали все мистики. Диавольская свобода народилась уже после явления нового Адама. Окончательное зло возможно лишь после Христа. Диавольская свобода и есть конечное и последнее противление Христу, т. е. истребление Человека и избрание пути небытия. Диавольская свобода раскрывается лишь в восьмой день творения как ложное подобие творческой свободы. Творчество диавола созидает лишь небытие: оно крадет у Бога для создания карикатуры бытия, ложного его подобия. Диавольская свобода и есть окончательная необходимость, последнее порабощение. Необходимость есть лишь форма свободы. В падении Адама свобода переродилась в необходимость, подчинилась падшему ангелу. Но то не было еще окончательной утратой свободы. Окончательная утрата свободы и окончательное рабство возможны лишь в ту эпоху творения, когда было уже откровение Абсолютного Человека — Христа и когда Антихрист, ложное подобие Абсолютного Человека, карикатура Его, соблазняет человека своим блаженством небытия. Тут мы подходим к проблеме эсхатологической. Но пока важно было лишь установить, что две свободы соответствуют двум эпохам творения и откровения. Падение Адама не было еще решением судеб мира. Это было лишь испытание младенца. Перво-Адам не был еще приобщен к тайне Божественной Троицы через Абсолютного Человека и потому не знал еще творческой свободы, он есть лишь первая стадия творения. Но последняя истина о зле скрыта в гениальных прозрениях Я.Беме. Из Ungrund'a, из Бездны рождается свет, Бог, совершается теогонический процесс иистекает тьма, зло как тень божественного света. Зло имеет источник не в рожденном Боге, а в основе Бога, в Бездне, из которой течет и свет, и тьма. Осмыслить зло можно лишь через внесение принципа развития в божественную жизнь.
И культ святости должен быть дополнен культом гениальности, ибо на пути гениальности совершается жертвенный подвиг и творческие экстазы на этом пути не менее религиозны, чем экстазы святости. Переход к творческой религиозной эпохе прежде всего должен привести к осознанию религиозной природы гениальности. Не только святость, но и гениальность есть путь. И если не всем дана гениальность, то и не всем дана святость. Потенция же гениальности, как и потенция святости, есть у всякого образа и подобия Божьего. Творец предназначал человека к гениальности. Творческий опыт гениальности будет признан религиозно равноценным аскетическому опыту святости. И подобно тому как воля к святости давно уже была признана религиозным императивом, будет признана религиозным императивом и воля к гениальности. Онтологическая стихия гениальности должна быть утверждаема и развиваема как религиозное делание, как путь победы над «миром». Воля к гениальности потому уже возможна, что гениальностью есть прежде всего воля, страстная воля к иному бытию. Также возможна и воля к бездарности, всегда связанная с духовной робостью и трусостью. Бездарность есть грех, неверное определение своего места и призвания в мире. Воля к бездарности всегда есть боязливое приспособление к «миру». Воля к гениальности — дерзновенное преодоление «мира». Гениальность есть положительное раскрытие образа и подобия Божьего в человеке, раскрытие творческой природы человека, природы не от «мира сего». Старохристианское сознание пытается верить, что на высших ступенях святости, в опыте святых раскрывается творческая тайна бытия, тайна, превышающая ту, что раскрывается в творчестве гения. По старому христианскому сознанию, целиком пребывающему в религии искупления, святость есть единственный путь к тайнам бытия. Святому на высших ступенях его духовного восхождения все раскрывается: и высшее познание, и высшая красота, и тайна творчества. С этой точки зрения, все высшие дары получаются в награду за святость и вне пути святости нельзя их стяжать. Только святость есть раскрытие творческой тайны бытия. Только святой — истинный гностик и истинный поэт. Святой познает в созерцании последние тайны и творит красоту, созидая самого себя. Это сознание ничего не оставляет гениальности — все отдает святости. Но возможно ли допустить, что дар гностический или дар поэтический зависит от святости или от совершенства религиозно-нравственного? Не противоположен ли всякий дар трудовому поту человеческих усилий? И не есть ли дар святости дар особый, отличный от дара гностического, поэтического и др. даров? Думаю, что дар гностический у Я.Беме был гораздо сильнее, чем у св. Франциска, что дар поэтический у Пушкина был гораздо сильнее, чем у св. Серафима Саровского. Гениальности Беме и Пушкина раскрывалось то, что не раскрывалось святости Франциска и Серафима. Не святые и не совершенные могут обладать большим познанием и большей красотой, чем святые и совершенные. Святость не единственный дар Божий и не единственный путь к Богу. Дары Божьи бесконечно многообразны, многообразны пути Божьи, и в доме Отца обителей много. Есть святые, которые обладали особым даром мистического созерцания божественных тайн, но этот гностический дар далеко не всем святым был присущ. Другие святые обладали даром красоты. Так, св. Франциск был исключительно наделен даром красоты, он был поэт. Св. Серафим обладал даром мистического созерцания. Но много было святых, совсем бедных дарами познания и красоты, совсем не гностиков и не поэтов. Не все святые были мистиками. Так же, как были великие мистики, созерцавшие высшие тайны бытия, и совсем не святые. И редко поэты бывали святыми. Мертвенно, коснореакционно то религиозное сознание, которое не дерзает на творческий подвиг, на подвиг творчества познания или творчества красоты, потому что считает этот подвиг лишь уделом святых, снимает с человека бремя свободного почина, бремя ответственности в раскрытии тайны творческой. На этой почве рождается бессильная и неосознанная зависть к святости, робкое и трусливое бездействие во всяком творчестве. Те, которые не предназначены быть святыми, те не должны дерзать познавать, творить красоту и жизнь иную. Но тогда должно религиозно осудить всех гениев мира, ибо без святости они дерзали творить. А ведь в христианстве заложено не только трудовое, основанное на потовой заслуге чувство жизни, но и даровое, даровитое чувство жизни. Всякий дар — даровой, и лишь даровое — даровито. Именно христианское сознание учит о даровой благодати и этим глубоко отличается от религиозного сознания Индии, которое учит о законе Кармы, не желающем знать ни о чем благодатно-даровом. Новое сознание творческой эпохи должно признать в сфере психологической равноценность совершенства познавательного и эстетического совершенству нравственному и в сфере мистической равноценность гениальности и святости. Судьба человека и мира не только трудовая, потовая, но и даровая, даровитая судьба. И в даровитости есть своя жертвенность, свой подвиг.
Из того, что человек определяется как мужчина или как женщина, ясно, что пол есть стихия, разлитая во всем существе человека, а не дифференцированная его функция. Если пол есть недуг, то недуг органический, а не функциональный недуг всего организма человека, всей его физики и всей его метафизики. Пол есть не только точка пересечения двух миров в человеке, но и точка пересечения человека с космосом, микрокосма с макрокосмом. Человек скреплен с космосом прежде всего через пол. В поле источник и истинного соединения человека с космосом и рабской его зависимости. Категории пола — мужское и женское — категории космические, не только антропологические. Христианская символика Логоса и души мира, Христа и Его Церкви, говорит о космической мистике мужского и женского, о космической брачной тайне. Не только в человеке, но и в космосе есть половое разделение мужского и женского и половое их соединение. Душа мира — земля — женственна по отношению к Логосу — светоносному Мужу и жаждет соединения с Логосом, принятия Его внутрь себя. Земля-невеста ждет Жениха своего Христа. Природа ждет царя своего Человека. В миропорядке мужское и есть по преимуществу антропологическое, человеческое начало, женское — начало природное, космическое. Мужчина-человек через женщину связан с природой, с космосом, вне женского он был бы отрезай от души мира, от матери-земли. Женщина вне связи с мужским не была бы вполне человеком, в ней слишком сильна темная природная стихия, безличная и бессознательная. В женской стихии, отделенной от мужской, нет личности. Мужчина сознает активную задачу антропоса в отношении к космосу и неизбежность победы над всяким временем и часом. Женщина — часть космоса, но не микрокосм, она не знает космоса, ибо космосом считает свое временное состояние, напр<имер>, свою неразделенную любовь. Но мировая дифференциация на мужское и женское не в силах окончательно изничтожить коренную, исконную бисексуальность, андрогиничность человека, т. е. образ и подобие Божье в человеке. Ибо поистине не мужчина и не женщина есть образ и подобие Божье, а лишь андрогин, дева-юноша, целостный бисексуальный человек. Дифференциация мужского и женского есть последствие космического падения Адама. Сотворенный по образу и подобию Божьему человек-андрогин распадается, отделяет от себя природно-женственную стихию, отчуждается от космоса и подпадает рабской власти женственной природы. И по гениальному учению Я.Беме, София — вечная девственность человека — отлетает на небо. Женственная же природа становится безличной и бессильной. Мужское и женское разделяются в человеке-микрокосме и в мире-макрокосме. Дифференцированный, распавшийся пол становится источником раздора в мире и мучительно безысходной жажды соединения. И поистине, тайна всякого раздора и тайна всякого соединения — половая тайна. Искажение образа и подобия Божьего в человеке было распадением андрогина, муже-женственного существа. Но это искажение и распадение не могло быть окончательным и полным. Образ и подобие Божье все же сохранилось в человеке, и в мужчине и в женщине, человек остался в корне своем существом бисексуальным, андрогиническим. Это с новой силой начинают сознавать и научно, и философски, и религиозно. Человек погиб бы безвозвратно, если бы андрогинический образ в нем исчез окончательно. Во все времена по-разному чувствовалось и сознавалось, что вся сексуальная жизнь человека есть лишь мучительное и напряженное искание утерянного андрогинизма, воссоединения мужского и женского в целостное существо. Глубже всех постиг это Платон в своем «Пире». Издревле чувствовалось и сознавалось также, что корень грехопадения человека связан с полом, что греховной жизни человека, окованной природной необходимостью, предшествовало падение андрогина, разделение мужского и женского, искажение образа и подобия Божьего и рабское подчинение мужского и женского в природно-необходимом влечении. Отделение женской стихии в праматери Еве и было источником порабощения человека природной необходимости. Женщина стала коренной, быть может, единственной слабостью мужчины, точкой его рабского скрепления с природой, ставшей ему до жуткости чуждой. Природное стало внутренно чуждым мужчине, оставшемуся носителем начала антропологического, и потому внешне принудительным. Мужчина пытается восстановить свой андрогинический образ через сексуальное влечение к утерянной женской природе. Но вся сексуальная жизнь протекает в чуждой природной необходимости. Человек стал рабом своего сексуального влечения, жертвой своей падшей раздельности. Древний мир создал фаллический культ, ставший религиозно невозможным в христианскую эпоху. Но фаллический культ бездонно глубок, и от него не в силах освободиться и люди христианской эпохи. В фаллическом культе сказалась напряженно-оргийная жажда воссоединения раздельных полов, мольба о космическом половом соединении. В нем обоготворяется та точка пола, в которой только и стало возможным в падшем мире наибольшее касание и соединение мужского и женского. Через эту точку пола совершается прикосновение к исконной тайне бытия. В этих точках пола есть наибольшее отчуждение и противоположение, и в них же соединяющие касания, через которые совершается исступление из границ мужского и женского. Фаллический культ трагически бессилен, он оставляет человека рабом, но он глубже современной секуляризированной жизни пола. Есть просветленное и преображенное переживание фаллического культа во всякой сексуальной влюбленности.
Бездонно глубоко учение Я.Беме об андрогине и о Софии. «Ты юноша или дева, а Адам был и тем и другим в одном лице». «Из-за похоти своей Адам утратил деву и в похоти обрел женщину; но дева все еще ждет его, и если только он захочет вступить в новое рождение, она с великою честью вновь примет его». Беме делает различие между девой и женщиной. Дева была Софией Перво-Адама, утерянной им в грехопадении. «Ева была создана для этой тленной жизни, ибо она жена мира сего». «Премудрость Божья есть вечная Дева, а не жена, она — беспорочная чистота и целомудрие и предстоит как образ Божий и подобие Троицы». «Это Премудрость Божья, которая есть Дева красоты и подобие Троицы, являет собою образ человека и ангела и начало свое имеет в средоточии креста, подобно цветку, возросшему из духа Божия». Учение о Деве и есть учение о Софии — Божьей Премудрости. Софийность человека связана с его андрогинностью. Падение андрогина было утерей девы-Софии и возникновением женщины-Евы. «Дева — извечна, несотворенна, нерожденна; она есть Божья Премудрость и подобие Божества». Мистическое учение Беме о человеке как андрогине делает понятным, почему Иисус Христос, абсолютный и совершенный человек, не знал женщины и, по-видимости, не осуществил в своей жизни тайны брака. И Перво-Адам не знал женщины и не жил в браке. «Адам был мужчиною, равно как и женщиной, но и не тем, и не другим, а девою, исполненною целомудрия, чистоты и непорочности, как образ Божий; он имел в себе и тинктуру огня и тинктуру света, в слиянии которых покоилась любовь к себе как некий девственный центр, как прекрасный райский розарий, сад услад, в котором он сам себя любил; чему и мы уподобимся по воскресении мертвых, ибо, по слову Христа, там не женятся и не выходят замуж, а живут подобно ангелам Божиим». «Христос на кресте освободил наш девственный образ от мужчины и женщины ив божественной любви обагрил его своей небесной кровью». Христос восстановил андрогинный образ в человеке и возвратил ему Деву-Софию. «Образ Божий — муже-дева, а не женщина и не мужчина». «Огневая душа должна закалиться в огне Божьем и стать светлее чистого золота, ибо она жених благородной Софии из семени жены; она — тинктура огня, как София — тинктура света. Когда тинктура огня очистится совершенно — в нее будет возвращена София, Адам вновь обоймет свою всечестную невесту, которая была отнята у него во время его первого сна, и не станет более ни мужчина, ни женщина, но лишь одна ветвь на Христовом жемчужном дереве, что стоит в Божьем раю». «Женщина же, как Адамова девственность, из Адамовой природы и существа была теперь преображена или образована в женщину или самку, в которой все же сохранилась святая, хотя и утратившая Бога, девственность как тинктура любви и света, но сохранилась потускневшей и как бы мертвой; ибо ныне вместо нее в ней внешняя мать как четырехэлементная любовь стала родительницею природы, которая должна была принять в себя Адамово, т. е. мужское семя». Иисус вновь соединил мужское и женское в единый андрогинный образ и стал «муже-девой». «Христос затем был рожден Девою, чтобы снова освятить женскую тинктуру и претворить ее в мужскую, дабы мужчина и женщина стали муже-девами, как был Христос». Для Беме важно отличие девы от женщины, Софии от Евы. Его учение о Софии глубже и конечнее того культа вечной женственности, которому мы учимся у Данте, у Гете, у Вл. Соловьева. Даже культ Богоматери как просветленной женственности не есть еще последнее, ибо Матерь Божья еще в линии Евы и мистически подобна ей. Культ женственности соответствует еще пассивности человека, в нем нет еще антропологического сознания. Культ вечной женственности все еще остается в пределах старого человека, в котором отделилось женственное и противоположилось ему, т. е. до нового рождения. В этот культ прокрадываются элементы религии женственного божества. К чистому культу Марии Девы легко примешивается идеализация Евы-женщины. Христианская мистика все еще остается в половой полярности. Но сознание антропоса должно достигнуть полного освобождения от погруженности в женственную половую стихию, в притягивающую и засасывающую половую полярность. Культ чистой Девы в пределе ведет ккульту андрогина и к бемевскому учению о Софии как пребывающей в человеке божественной Деве. Учение Беме о Софии есть устремленность к девственности души, к утерянной virginitet человека. Учение об андрогине было уже в Каббале. Его по-своему предчувствовали некоторые учителя Церкви — мистики, напр<имер>, св. Максим Исповедник.
В XIX веке Фр. Баадер возрождает учение Беме об андрогине и Софии. Баадер говорит, что идея андрогина не должна была бы быть чужда теологам: «Теологи всего менее должны были бы чуждаться понятия изначальной андрогинности, ибо Мария родила без мужа». «Природа духа изначально андрогинна, т. е. всякий дух в себе самом, а не вне себя имеет свою природу (землю, телесность)». Цель брачной любви Баадер видит в восстановлении утерянной первоначальной природы человека, природы андрогинной. «Так, тайна и таинство истинной любви в том, чтобы взаимно помогать друг другу восстановить каждому в себе андрогина как целостного и чистого человека, который не есть ни мужчина, ни женщина, т. е. не нечто половинчатое». «Андрогин обусловлен присутствием небесной Девы в человеке, а ее присутствие обусловлено пребыванием в нем Бога. Без понятия андрогина остается непонятной центральная идея религии — идея образа и подобия Божия». «Небесная София (идея) была помощницей первозданного человека, не бывшего ни мужчиной, ни женщиной; через свой союз с нею — который, следовательно, не мог быть половым — он и должен был упрочить андрогина и уничтожить в себе возможность стать мужчиною или женщиною. И ныне еще, после того как человек уже стал мужчиной и женщиной, та же София, лишь только он к ней внутренно обратится, делает и мужчину и женщину хотя бы внутренно причастными андрогинной и ангельской природе». «Божья воля можетбыть вмещена лишь чистою, т. е. от всякой тварной воли свободной Девою, и как земная Дева (Мария) прославилась через пробуждение в ней Небесной Девы, так ждет такое же прославление и всякое возрождение. Девственность есть освобождение от тварной воли». Новое рождение человека как андрогина будет принятием внутрь себя всей природы, подлинным раскрытием микрокосмичности человека. В истинном рождении целостного Человека — и Бог, и природа будут внутри его, а не вовне. Внешняя объектность и предметность были связаны с половой разорванностью.
Я.Беме и Ангелус Силезиус — высшие подъемы мистики по силе прозрений о человеке. Все своеобразие германской культуры предопределено Экхардтом. В нем был уже и Гегель. Только Я.Беме занимает особое место в германской мистике, он сверхнационален, как и сверхконфессионален. Мистика Беме вся конкретна, образна, вся связана с ликом Христа и ликом человека, вся проникнута антропологическим сознанием. В мистике Беме была семитическая прививка Каббалы с исключительным местом, отводимым ей Человеку, с конкретным духом. В XIX веке Фр. Баадер и Вл. Соловьев насыщены антропологическим и конкретным духом мистики Каббалы и Я.Беме, а не отвлеченным и безобразным духом негативной мистики Индии, Плотина и Экхардта, чисто арийским духом. Арийско-германский дух осознает себя в чистой, монистической религии духа Гартмана и Древса, для которой нет «я».
Многосоставность человека никто не может отрицать, и всякая теософия должна видеть в человеке наслоения всех миров, всех мировых эпох. Но за всей сложностью человека и всеми следами, оставленными на нем мировой эволюцией, стоит изначальный цельный человек — образ и подобие Божье, ни из чего не выводимый и ни на что не разложимый. Внутренний и абсолютный человек скрыт за внешним и эволюционно-составным человеком. Я.Беме знал первочеловека Адама и раскрывал гениальную антропологию. В этом теософия Беме бесконечно выше современных популярных теософий. Первочеловек Адам предшествует мировому процессу и из него не выводим.
Божество (Gottheit Экхардта и Ungrund Беме) глубже Бога — Отца, Сына и Духа. Но в мире опрокинуто Божество троично, триипостасно. И весь дифференцированный, множественный мир есть откровение Божества. Троичность и есть внутреннее движение в Божестве, в динамике Троичности творится мир. Возможность творческого движения в Боге как Абсолютном отрицается чисто формально-логически: если есть творческое движение в Боге, то Он не Абсолютное, в нем есть недостаток, неполнота. Но с таким же правом можно было бы сказать, что отсутствие творческого движения в Абсолютном было бы недостатком, бедностью Его. Мир проходит через три эпохи божественного откровения: откровение закона (Отца), откровение искупления (Сына), откровение творчества (Духа). Эпохам этим соответствуют разные знаки на небесах. Нам не дано знать резких хронологических граней этих эпох. Все три эпохи сосуществуют. И ныне не изжит до конца закон и не совершилось еще искупление греха, хотя мир вступает в новую религиозную эпоху. И в эпоху закона мир предчувствовал новые религиозные эпохи: не только пророческое сознание Ветхого Завета, но и трепетание мировой души в язычестве ждали явления Христа-Искупителя. Три эпохи божественного откровения в мире — три эпохи откровения о человеке. В первую эпоху изобличается законом грех человека и открывается природная божественная мощь; во вторую эпоху усыновляется человек Богу и открывается избавление от греха; в третью эпоху окончательно открывается божественность творческой человеческой природы и мощь божественная становится мощью человеческой. Откровение о человеке есть окончательное божественное откровение о Троице. Последняя тайна скрыта в том, что тайна божественная и тайна человеческая — одна тайна, что в Боге хранится тайна о человеке и в человеке — тайна о Боге. В человеке рождается Бог, и в Боге рождается человек. Раскрыть до конца человека значит раскрыть Бога. Раскрыть до конца Бога значит раскрыть человека. Не только Бог есть в человеке, но сам человек есть лик Бога, в нем осуществляется божественное развитие. Человек причастен тайне Божественной Троицы. Человек — не только малая вселенная, но и малый Бог. Человек несет в себе двойной образ и подобие — образ и подобие вселенной и образ и подобие Божье. И окончательное откровение человека есть окончательное откровение вселенной и откровение Бога. Антропологическое откровение; откровение человека в творческую религиозную эпоху есть также откровение космическое и откровение божественное. Через творчество человека окончательно открывается Бог в мире. Антропологическое откровение в религиозной своей глубине есть лишь окончательное откровение Христа как Абсолютного Человека. В явлении Христа в мире открывается богосыновство и богоподобие человека, его причастность к природе божественной. Но Абсолютный Человек не окончательно раскрывается в явлении Христа-Искупителя. Творческая мощь человека обращена к Христу Грядущему, к явлению Его в славе. Творческое откровение человека есть продолжающееся и завершающееся откровение Христа — Абсолютного Человека. Антропологическое откровение творческой эпохи до конца человеческое и до конца божественное: в нем человеческое углублено до божественного и божественное обнаружено до человеческого. Богочеловеческая природа откровения должна быть обнаружена до конца, и она может быть обнаружена лишь в творческом акте откровения самого человека. Весь смысл нашей эпохи в том, что она переходит к откровению человека.
В гениальных по своим прозрениям фрагментах Новалиса можно найти яркое выражение учения о человеке как микрокосме и вселенной как макроантропосе. «Идея микрокосма — высочайшая идея для человека». «Человек столь же всеобщ, сколь и универсум». Новалис впитал в себя великие мистические учения — Каббалу и Я.Беме.
Лотце «Микрокосм». Трудно было бы найти у умеренного Лотце настоящее учение о человеке как микрокосме. Он не дерзает на то микрокосмическое сознание, которое есть у мистиков, в Каббале, у Я.Беме, Фр. Баадера и др.
«Die Geheimwissenschaft» Штейнера связывает антропологию с астрологией. То же было и у Я.Беме.
Платон, Я.Беме, Фр. Баадер, Вл. Соловьев — все связывали мистический смысл любви с андрогинизмом.
Беме, по-видимому, через Парацельса проникся каббалистическими идеями.
Из «Философия свободы»
В новые времена иссякает в господствующем сознании творческое дерзновение. Думают о чем-то, пишут о чем-то, но были времена, когда думали и писали что-то, когда было то, о чем теперь вспоминают, о чем пишут исследования. Наша эпоха потому, быть может, так «научна», что наука говорит о чем-то, а не что-то. Наука вообще, и частности историческая науки, дает превосходные исследования о религии, о мистике, о Пифагоре, например, или о бл. Августине. Но вот сам бл. Августин не был наукой, он был что-то, то, о чем пишут научные исследования. Мало кто уже дерзает писать так, как писали прежде, писать что-то, писать свое, свое не в смысле особенной оригинальности, а в смысле непосредственного обнаружения жизни, как то было в творениях бл. Августина, в писаниях мистиков, в книгах прежних философов. Великие учителя Церкви писали что-то, раскрывали жизненные тайны христианства, а теперь имеют смелость писать лишь об учителях Церкви, о их дерзновении. Сами не дерзают уже. Теперь пишут исследования о былых мистиках, о былых метафизиках, о Платоне, о Скотте Эригене, о Мейстере Эккерте, о Якове Беме и о св. Терезе. А сама мистика, сама метафизика, сам опыт религиозный? Не дерзают уже. Почтенно писать об Эккерте, о Беме, но неприлично писать то, что писал Эккерт или Беме, так, как Эккерт или Беме писали. Мы стыдливо прячемся за исторические исследования о чем-то, боимся науки, которая требует, чтобы говорили лишь о чем-то. Когда обращаемся к прошлому, часто поражаемся творческому дерзновению наших предков: они дерзки быть, мы же потеряли смелость быть. Мы дерзаем обнаружить лишь свое о чем-то и не дерзаем быть чем-то. Нашу эпоху разъедает болезненная рефлексия, вечное сомнение в себе, в своих правах на обладание истиной, принижает нашу эпоху дряблость веры, слабость избрания, не осмеливаются слишком страстно и непоколебимо объясняться в любви к чему-то и к кому-то, мямлят, колеблются, боятся, оглядываются на себя и на соседей. Раздвоение и расслабление воли уничтожает возможность дерзновения. Духовная робость неизменно сопровождает слабость волевого избрания.
Могут сказать, что эпоха наша оскудела гениями и дарованиями и потому в ней все больше о чем-то, чем что-то. Нужен гений или огромный творческий дар, чтобы сказать что-то, сказать же о чем-то можно и при гораздо более скромных дарованиях. Где, скажут, в нашу эпоху Платоны, бл. Августины, Эккерты и им подобные? Выше своей головы не прыгнешь. Я думаю, что это обычное рассуждение в корне ложно. Наша эпоха страдает волей к бездарности, волевым отвращением от гениальности и даровитости. Эпохи бывают бездарны, бедны гениями по собственной вине, это грех людской, а не слепая случайность, обделившая данное время дарами свыше. И в нашу эпоху, как и во всякую, немало есть дарований, но они ложно направлены, они чахнут в атмосфере воли к бездарности. Прав Вейнингер, когда говорит, что в каждом человеке заложено начало гениальности и каждый может быть в иные минуты жизни гениальным. Должна быть воля к гениальности, а ее-то и нет. Да и не только гении и дарования, не только бл. Августины, Я.Беме и Платоны могут сказать что-то. Речь идет о качестве жизни, о направлении нуменальной воли, а не о количестве даровитости, не о великих только людях. Был бл. Августин, но ведь возможно то же нуменальное направление, что и у бл. Августина, то же качество жизни и без его гениальности. Лучше быть третьестепенным Августином, рядовым творцом духа «чего-то», чем первостепенным провозвестником духа «о чем-то». Это не право, не привилегия, а обязанность. Человек обязан быть дерзновенным, дерзновением воли стяжает он благодатные дары Духа. Когда он будет не один, когда Дух будет жить в нем, тогда отпадет человечески самолюбивый и суетный вопрос о размерах дарований. Человек имеет не право, а обязанность быть глашатаем высшей полноты истины, т. е. говорить он прежде всего должен что-то, а не только о чем-то. Дерзновение же дается лишь верой. Хомяков хорошо говорит о своей властной уверенности, о своем дерзновении, о своем непомерном притязании: «этим правом, этой силой, этой властью обязан я только счастью быть сыном Церкви, а вовсе не какой-либо личной моей силе. Говорю это смело и не без гордости, ибо неприлично относиться смиренно к тому, что дает Церковь». Церковь делает человека гениальным, обладателем Духа. И ложное смирение и самоограничение есть лишь слабость церковного самосознания и самочувствия. Все, что я скажу в этой книге, будет дерзающей попыткой сказать «что-то», а не «о чем-то», и дерзость свою я оправдываю так же, как оправдывал ее Хомяков. Я не чувствую себя покинутым в познании бытия, и гносеология моя не есть гносеология покинутости. Этим определяется и мой взгляд на соотношение философии и религии.
Отречение от разума мира сего — безумие в Боге есть высший подвиг свободы, а не рабство и мракобесие: отречением от малого разума, преодолением ограниченности логики обретается разум большой, входит в свои права Логос. Малый разум есть ratio, он рационалистичен, большой разум есть Logos, он мистичен. Малый разум функционирует как отсеченная часть, большой разум функционирует в цельной жизни духа. Малый разум всегда противопоставляет субъект и объект, большой разум постигает тождество субъекта и объекта. Малый разум — дискурсивен, большой разум — интуитивен. Логоса нет в новой и новейшей философии, нет его даже у Гегеля, нет его там, где царствует рационализм. Сама идея Логоса есть идея священной, религиозной философии, она чужда философии полицейской, мирской. Вновь обрести утерянный Логос философия может лишь путем посвящения в тайны религиозной жизни, лишь приобщением к жизни Логоса приобретается он как орган познания. В рационалистической логике есть болезненная ограниченность — последствие греха, в Логосе — беспредельность здоровья. Рационалисты любят видеть рационализм и интеллектуализм именно там, где его нет, где он преодолевается, — в религиозных догматах, в религиозном объективизме и религиозном реализме. И те же рационалисты не видят рационализма и интеллектуализма в ограничениях веры разумом и наукой, в отдании всего объективного и реального во власть малого разума. Канта не считают рационалистом, того Канта, который допускал веру лишь в пределах разума, который рационалистически отвергал чудесное, который все бытие сковал рациональными категориями, поставил реальность в зависимость от познающего субъекта. Но на том же основании, на котором Кант не признается рационалистом, рационалистами должны быть признаны Эккерт и Беме, блаженный Августин и Скотт Эригена, католики и православные, все верующие в Церковь и все, все те, кого в истории принято называть мистиками. Этому злоупотреблению словами пора положить предел. Именно те, которые переносят веру и мистику исключительно в субъективную действительность человеческого духа, те, которые отрицают мистическую реальность бытия и пути соединения с ней, отрицают чудесную тайну преосуществления в мире объективном, в мировой душе, те должны быть признаны рационалистами. Мистиками остаются те, которые всегда ими были, те, для которых вера выше знания и разумом не ограничивается, для которых таинства и чудеса реальны и объективны. Номиналисты обычно рационалисты, реалисты обычно мистики. Рационалисты те, для кого утрачено реальное содержание и реальный смысл слов и понятий, мистики те, для кого слова и понятия полны живого, реального содержания и смысла. Субъективная мистика не есть мистика подлинная, она иллюзорна, только объективная мистика — мистика подлинная.
Догматическое богословие должно уступить место религиозной философии. Догматы, откровенные истины веры — не теории, не учения, не метафизика, не богословие. Это — факты, истины жизни. Но догматы религиозного откровения могут быть питанием религиозной философии, значение которой отрицать было бы мракобесием. Догматы открыты действием Св. Духа на вселенских соборах, но, исходя из них, можно раскрыть цельную систему гнозиса. Дух дышит, где хочет, и гностический дар великих философов и мистиков был дар боговдохновенный. Гностический дар не прямо пропорционален ступеням святости. У Я. Беме был больший гностический дар, чем у святых. Это дар особый. Глубоким представляется учение Мейстера Эккерта о Перво-Божестве (Gottheit), которое глубже и изначальнее Бога (Gott). В Перво-Божестве, которое выше всех Лиц Троицы и связанной с ними диалектики, предвечно и абсолютно преодолевается всякая антиномичность, по отношению к Нему исчезает даже сам вопрос о бытии и небытии. Но о Перво-Божестве ничего не может быть сказано, оно невыразимо, отношение к нему уже сверхрелигиозно, само религиозное отношение исчезает там, где прекращается драма действующих лиц, драма Отца, Сына и Духа и всех лиц творения. Религия драматична, может быть лишь у лица и лишь по отношению к лицу, и потому возможна лишь религия Отца, Сына и Духа. Обычное сознание соединяет Перво-Божество с Богом Отцом, но ведь Бог Отец есть одно из лиц мистической диалектики, есть действующее лицо религиозной драмы, а Перво-Божество лежит под и над этой диалектикой, не участвует в драме в качестве лица. Перво-Божество есть Сверх-Сущее; в Нем дано абсолютное тождество Единого и Троичного; оно не есть один из Трех, подобно Богу Отцу. Теперь вопрос о происхождении зла представляется нам в ином свете. Категории зла и греха применимы лишь к драме мистической диалектики, лишь к драматическому действию Трех Лиц Божества и их отраженной диалектики в истории творения. Сама проблема зла аннулируется в применении к Абсолютному Божеству, к Перво-Божеству. Поистине, в Его глубине не только зло не рождается, но и ни в каком смысле не пребывает и его не ограничивает. Частичная истина пантеизма и заключена в этом первоощущении Перво-Божества. Но ложь пантеистического сознания в том, что оно смешивает все со всем, не отличает Творца от творения, не знает истины о Троичности, не чувствует мистической диалектики бытия и совершающейся в ней драмы с Лицами. Пантеизм — религиозно бесплодное настроение ума и сердца и потому легко переходит в атеизм. Дуализм совсем уж ограниченное мироощущение и просто отворачивается от окончательного решения проблемы зла. Реальная религия может быть основана лишь на Триединстве, а лежащее под этой Троичностью первоначальное единство есть лишь предел, о котором ничего уже нельзя сказать, ничего даже нельзя почувствовать конкретно.
Из «Судьба России»
Немец погрузился в материю, в материальную организацию и материальное властвование на почве своего спиритуализма. Из духа стал он материалистом, создал могущественный материальный мир, и дух его изошел в материю. Могущественная, угрожающая всему миру германская материя есть эманация германского духа, и дух германский истощился в этой эманации, умалился от этого напряжения вовне. В германском духе нет безграничности – это в своем роде великий и глубокий дух, но ограниченный, отмеренный дух, в нем нет славянской безмерности и безгранности. Дух Достоевского – неистощим.
Величайшие явления германского духа, как Бёме, Ангелус Силезиус, Балдар или Гёте, Гофман, Новалис, выходят за пределы той «германской идеи», которую я пытаюсь характеризовать…
Из «А. С. Хомяков»
Хомяков не только не был настоящим поэтом, – он не был и настоящим мистиком. Его можно назвать мистиком лишь постольку, поскольку всякого христианина можно назвать мистиком. Он учил о Церкви мистической, потому что мистична самая сущность Церкви. Но специфической мистики у Хомякова нельзя найти. Он для этого был слишком трезвым, практическим человеком, слишком хороший хозяин, слишком любил охоту, религия его была слишком бытовая, семейственная. Хомяков – очень здоровый человек, не склонный к экстазам, не ведающий бездн. Ему чужда была даже восточно-христианская мистика – аскетика. Аскетику он принимал лишь в той минимальной степени, в какой всякий христианин её принимает, но особый мистический путь аскетики чужд ему. Хомяков – противник слишком аскетического понимания христианства, слишком силен был у него бытовой вкус к жизни, мила ему была языческая сторона русского быта. Западной же мистики он просто не знал. В одном месте он прямо говорит, что никогда не читал Якова Бёме, величайшего из мистиков. Хомяков безмерно злоупотребил обвинением всех и вся в рационализме, но у него самого была рационалистическая складка. Он был большой диалектик, сильный диалектик, и иногда слишком рационалистически критиковал рационализм. В его жизни был элемент рассудочности. Интимный религиозный опыт Хомякова, опыт молитвенный, был прикрыт элементами рассудочности и рационализма. В мистицизме Хомяков видел обратную сторону рационалистической рассечённости целостной жизни духа и потому относился к нему отрицательно. Но сама целостная жизнь духа может быть понята лишь как жизнь мистическая, а не бытовая. Хомяков же видел в быте больше настоящей веры, чем в мистике. Это очень для него характерно.
Хомяков – противник слишком аскетического понимания христианства, слишком силен был у него бытовой вкус к жизни, мила ему была языческая сторона русского быта. Западной же мистики он просто не знал. В одном месте он прямо говорит, что никогда не читал Якова Бёме, величайшего из мистиков. Хомяков безмерно злоупотребил обвинением всех и вся в рационализме, но у него самого была рационалистическая складка.
В католичестве есть своя глубокая и таинственная жизнь, свой мистический трепет, своя святость. Всего этого не хотел видеть Хомяков. Он слишком исключительно отождествлял католичество с учебниками догматического богословия и канонического права, с политикой пап, с моралью иезуитов. Эта существенная ошибка Хомякова и других славянофилов связана с тем, что религиозное сознание их не углублялось до мистических первооснов. Хомяков мало считается с религиозной мистикой; он ничего почти не говорит о мистике католической и протестантской, он не знает Якова Бёме. Роковой ошибкой было бы отождествить всё католичество с рационализмом и юридическим формализмом, отрицая на Западе всякую мистику.
Что таинства – путь к космическому преображению, преображению всей плоти мира, об этом ничего нельзя найти у Хомякова. Он даже боялся подчеркивать объективно-космическую природу таинств, так как боялся того уклона к языческой магии, в котором всегда обвинял католичество. Но слишком большой протест против католичества легко ведет к протестантизму. Ему казалось православнее, вернее подчеркивать субъективно-духовную сторону таинств. Тут, быть может, сказалась недостаточная чуткость Хомякова к мистической стороне христианства. Космическая мистерия не стоит в центре хомяковского понимания христианства. В религиозной философии Хомякова совсем почти отсутствует религиозная космология. Какой чуждой показалась бы ему космическая мистика Я. Бёме! Он мало чувствует мировую душу, вечную женственность, всё, что так близко было Вл. Соловьёву. Нет у него места для Софии Премудрости Божьей. Религиозность Хомякова была односторонней, исключительно мужественной. Он весь в Логосе, в Логосе мыслил и учил, а не в мировой душе. И ему не передались трепет и тревога мировой души. Ограниченность его исключительно мужского сознания закрывала от него ту апокалиптическую жуть, которой наполнялась мировая душа в новую космическую эпоху, и ту апокалиптическую новь, которая в сознании новой эпохи зарождалась. В Хомякове нет никакой мистической чувствительности. Он был слишком упорным мужем и упорным барином. Он не хотел отдаваться никаким предчувствиям, не сладко ему было погружаться в бездны мировой души. Он знал мировую душу лишь со стороны охоты и сельского хозяйства, знал лишь землю, рождающую хлеб, и женщину, рождающую детей. Иной земли, иной женственности он не знает и не хочет знать. Мистика пола ему чужда и не нужна. Для него совершается таинство старого брака на старой земле. Он не томится и не тоскует по новому браку на новой земле.
Киреевский и Хомяков поняли, что германская идеалистическая философия – продукт протестантизма, что Кант – один из моментов в развитии протестантского отщепенства, а Гегель – завершитель протестантского рационализма. Отпадение от церкви как живого организма, как онтологической реальности, привело к рассечению целостной жизни духа, к отпадению рассудочно-логического мышления от целостного разума. «Германия смутно сознавала в себе полное отсутствие религии и переносила мало-помалу в недра философии все требования, на которые до тех пор отвечала вера. Кант был прямым и необходимым продолжателем Лютера. Можно бы было показать в его двойственной критике чистого и практического разума характер вполне лютеранский». Грехи же протестантизма славянофилы выводили из грехов католичества. Уже католичество допустило господство отвлечённого рассудка в схоластической философии и теологии, там уже началось рассечение целостного духа и целостного разума. Нужно только сказать, что Хомяков слишком игнорирует западную мистику и её значение для философии. Ведь мистика Мейстера Экхарта была истоком протестантизма и германского философского идеализма. А, с другой стороны, мистика Якова Бёме повлияла на Фр. Баадера и Шеллинга – явления, родственные славянофильству. У Бёме и Баадера была духовная цельность, их философия была философией Логоса, а не рассудка. Была эта цельность и в католической мистике. По мысли же Хомякова и Киреевского, духовная цельность сохранилась лишь в восточной церкви, в православии лишь живет Разум-Логос. И с Востока лишь ждут они возрождения философии, победы над рационалистической пустотой, выхода из тупика. У восточных учителей церкви нужно искать новых начал для философии. Хомяков почуял меонизм европейской философии, торжество духа небытия. Бытие, сущее, упраздняется рационалистической, рассудочной, отвлечённой философией.
Новую мысль не может уже удовлетворить философия Хомякова – в ней много архаического, с тех времен слишком многое безмерно усложнилось. Но sub specie aeternitatis есть в философии Хомякова что-то пребывающее и неизменное. Идея философии целостного духа задана нам навеки. И навеки обнаружено саморазложение отвлечённого рассудка, падшего разума. Падший разум должен подняться, восстановить свою утерянную целостность, органичность. Тогда лишь станет возможна философия сущего, а только философия сущего есть существенная философия. Но я указывал уже на то, что в философии Хомякова почти совершенно отсутствует космология и натурфилософия. Философия, верная заветам духа славянофильского, должна прежде всего разрабатывать космологию. Это отчасти сделано Вл. Соловьёвым, но слишком диалектическим методом. Тот факт, что натурфилософский мотив не сделался основным для Хомякова, ещё раз подтверждает, что славянофильская философия не была шеллингианством на русской почве, а была явлением оригинальным и самобытным. Это явление, родственное по духу Фр. Баадеру, но и от него вполне независимое, так как питалось оно не мистикой Якова Бёме, которого Хомяков, по собственному признанию, совсем не знал, а мистикой восточного христианства.
Подлинный универсализм присущ лишь религиозному сознанию. Русское западническое сознание – в большинстве случаев безрелигиозное и антирелигиозное, атеистическое и материалистическое. Этим изобличается юношеский провинциализм русского западничества, так как сознание западных народов совсем не обязательно атеистическое, там есть и религиозное сознание, и религиозная правда. Великая западная культура всё же прежде всего культура католическая. В стране святых чудес есть великие могилы, к которым не идут на поклонение русские западники. Там не только могилы Маркса и Спенсера, там могилы Данте и Якова Бёме. Но, чтобы пойти поклониться могилам Данте и Якова Бёме, нужна бóльшая зрелость и больший универсализм, чем то было у наших западников. В благоговении перед великими могилами Запада мы хотим быть большими западниками, чем все наши западники, хотим быть культурнее и универсальнее западников. А это значит, что мы не хотим быть западниками, потому что в Европе нет западников, западничество – провинциальное явление.
Из «Миросозерцание Достоевского»
Германец склонен видеть столкновение Бога и дьявола, света и тьмы на периферии бытия, но когда он идет в глубину духовной жизни, то видит там Бога, созерцает свет – полярность исчезает. У русского Достоевского полярность божеского и дьявольского начала, бурное столкновение света и тьмы раскрывается в самой глубине бытия. Бог и дьявол борются в самых глубинах человеческого духа. Зло имеет глубинную, духовную природу. Поле битвы Бога и дьявола очень глубоко заложено в человеческой природе. Достоевскому открывалось трагическое противоречие не в той психической сфере, в которой все его видят, а в бытийственной бездне. Трагедия полярности уходит как бы в самую глубь божественной жизни. И различие между «божеским» и «дьявольским» не совпадает у Достоевского с обычным различием между «добрым» и «злым» – различием периферическим. Если бы Достоевский раскрыл до конца учение о Боге, об Абсолютном, то он принужден был бы признать полярность самой божественной природы, темную природу, бездну в Боге, что-то родственное учению Якова Бёме об Ungrund’е. Человеческое сердце полярно в самой своей первооснове, но сердце человеческое заложено в бездонной глубине бытия.
Достоевский утверждает безысходный трагизм любви. Он так и не раскрывает нам андрогинной человеческой природы. Человек остается у него трагически раздвоенным мужчиной, не имеющим своей Софии, своей Девы. Достоевский недостаточно сознавал, что природа человека – андрогинна, как то открывалось великим мистикам, Якову Бёме и другим. И глубока у него была только постановка темы, что женщина – судьба человека, Но он сам оставался разъединенным с женской природой и познал до глубины лишь раздвоение. Человек для него – мужчина, а не андрогин.
Из «Русская идея»
В XVIII в. в русской душе, получившей прививку западной мысли, происходила борьба Сен-Мартена и Вольтера. Сен-Мартен имел огромное влияние у нас в конце XVIII в. и был рано переведен в масонских изданиях. Огромным авторитетом пользовался Я. Бёме, тоже переведенный в масонских изданиях. Интересно, что в начале XIX в., когда у нас было мистическое движение и в культурном слое и в народе, Я. Бёме проник и в народный слой, охваченный духовными исканиями, и его настолько почитали, что даже называли «иже во отцех наших святой Яков Бёме». Переводили у нас также английского последователя Я. Бёме, Портеджа.
Исключительный интерес представляет письмо Ф. Баадера к министру народного просвещения гр. Уварову. Письмо называется «Mission de l’Eglise Russe dans la décadence du christianisme de l’Occident». Оно впервые опубликовано в книге Е. Susini «Lettres inédites de Franz von Baader». Ф. Баадер очень замечательный и в свое время недостаточно оцененный мыслитель, наиболее близкий русской мысли. Он свободный католик и вместе с тем христианский теософ, возродивший интерес к Я. Бёме, влиявший на Шеллинга последнего периода. Он имел большую симпатию к православной церкви и хотел сближения с ней. Он видел в России посредницу между Востоком и Западом. Баадер говорит многое близкое славянофилам и Вл. Соловьеву. Он решил ехать в Россию, куда его приглашал кн. Голицын. Но с ним случился русский анекдот. Его на границе арестовали и выслали из России. Баадер очень обиделся, писал об этом Александру I и кн. Голицыну. Но в Россию он так и не проник. В письме к Уварову он излагает свои замечательные мысли о миссии православной церкви в России. Письмо очень интересно нам тем, что обнаруживает на Западе мысли, близкие русской мысли. Под многим мог бы подписаться Хомяков. Русские много и часто несправедливо писали о разложении Запада, имея в виду, главным образом, антихристианский Запад. Но Баадер говорит о разложении и христианского Запада и ищет спасения Запада в России и православной церкви.
Герцен был более художник, чем философ, и от него нельзя требовать обоснования и развития философии истории. Он был очень начитанный человек, читал Гегеля, читал даже Я. Бёме, знал философа польского мессианизма Чешковского.
У Хомякова философия настолько зависит от религиозного опыта как первичного, что он даже говорит о зависимости философского познания от верования в Св. Троицу. Но Хомяков делает одну ошибку относительно немецкой философии. Поглощенный борьбой с западным рационализмом, он, как будто, не замечает, насколько немецкая метафизика была проникнута волюнтаризмом, который восходит к Я. Бёме и который есть у Канта, Фихте, Шеллинга. Правда, волюнтаризм самого Хомякова был несколько иной. Воля у него также означает свободу, но свобода не имеет темного, иррационального истока, воля соединена с разумом, нет рассеченности, есть целостность, целостность духа. У Хомякова были замечательные философские интуиции, основоположные философские идеи, но в неразвитом, неразвернутом состоянии.
Владимир Соловьев признается самым выдающимся русским философом XIX в. Он был не только рациональным философом, признававшим права разума, но также теософом. Ему близки не только Платон, Кант, Гегель, Шопенгауэр, но также христианские теософы Я. Бёме, Портедж, Фр. Баадер, Шеллинг последнего периода. Он хочет построить систему свободной христианской теософии и соединить ее со свободной теократией и теургией.
На Западе родство с космологизмом русской религиозной философии можно найти лишь в немецкой христианской теософии, у Я. Бёме, Фр. Баадера, Шеллинга. Это приводит нас к теме о Софии, с которой Вл. Соловьев связывает свое учение о Богочеловечестве.
Видение Софии есть видение красоты Божественного космоса, преображенного мира. Если София есть Афродита, то Афродита небесная, а не простонародная. Соловьевское учение о Софии – Вечной Женственности и стихи, посвященные ей, имели огромное влияние на поэтов-символистов начала XX в. Александра Блока и Андрея Белого, которые верили в Софию и мало верили в Христа, что было огромным отличием от Вл. Соловьева. На Западе гениальное учение о Софии было у Якова Бёме, но оно носило несколько иной характер, чем у Вл. Соловьева и у русских софиологов. Учение Я. Бёме о Софии есть учение о вечной девственности, а не о вечной женственности. София есть девственность, целостность человека, андрогинный образ человека. Грехопадение человека и было утерей им своей Девы-Софии. После падения София отлетает на небо, а на земле является Ева. Человек тоскует по своей Деве-Софии, по целостности. Пол есть знак раздвоенности и падшести. Можно открыть родство бёмевского учения о Софии с Платоном (учение об андрогине) и с Каббалой. Софиология у Бёме имеет главным образом антропологический характер, у Вл. Соловьева – главным образом космологический. Бёмевское учение чище соловьевского, которое допускает муть в софийных настроениях. У Вл. Соловьева было, несомненно, космическое прельщение. Но в его ожидании красоты преображенного космоса была большая правда. И в этом он выходит за пределы исторического христианства, как и все оригинальные течения русской религиозной мысли.
Некоторые народные богомудры имели целую гностическую систему, напоминающую Я. Бёме и других мистиков гностического типа.Вспоминаю простого мужика, чернорабочего, еще очень юного, и беседы с ним. С ним мне легче было говорить на духовные и мистические темы, чем с культурными людьми, с интеллигенцией. Он описывал пережитый им мистический опыт, который очень напоминает то, о чем писали Экхардт и Бёме, о которых он, конечно, не имел никакого понятия. Ему открылось рождение Бога из тьмы.
Очень знаменательно, что в русской религиозности главное значение имеет Воскресение. Это – существенное отличие от религиозности западной, где Воскресение отходит на второй план. Для католической и протестантской мысли проблема пола была исключительно проблемой социальной и моральной, но не была проблемой метафизической и космической, как была для мысли русской. Это объясняется тем, что Запад был слишком замкнут в цивилизации, слишком социализирован, христианство было слишком педагогическое. Самая тайна Воскресения была не космической тайной, а догматом, потерявшим жизненное значение. Тайна космической жизни была закрыта организованной социальностью. Был, конечно, Я. Бёме, который не впадал в организованную социальность. Взятая в целом, западная мысль имеет бесспорно большее значение для решения проблемы религиозной антропологии и религиозной космологии. Но католическая и протестантская мысль в официальных своих формах очень мало интересовалась этими проблемами во всей их глубине, вне вопросов церковно-организационных и педагогически-водительствующих. В православии не был органически усвоен греко-римский гуманизм, преобладала аскетическая отрешенность. Но именно поэтому на почве православия легче может раскрыться новое о человеке и космосе.
Меня не без основания называли философом свободы. Тема о человеке и о творчестве связана с темой о свободе. Такова была моя основная проблематика, которую часто плохо понимали. Большое значение для меня имел Я. Бёме, которого я в известный момент моей жизни с энтузиазмом читал.
Из «Типы религиозной мысли в России»
Вл. Соловьев учит не только о Бого-человечестве, но и о Бого-космосе, о божественном космосе. Русскому сознанию как бы раскрывается душа мира в своей премудрости, софийности. Отсюда пошло учение о Софии, ставшее популярным в XX веке. Здесь ставится проблема о третьем начале, которое не есть творец и не есть тварь, а есть божественное в тварном мире. Нельзя отрицать, что на это учение влияла немецкая метафизика и немецкая мистика, как и вообще западная христианская теософия, в которой только и ставился вопрос религиозной космологии, Шеллинг имел влияние на Вл. Соловьева, равно как и Я. Бёме, Портадж, Фр. Баадер, Впрочем, нужно сказать, что учение о Софии Вл. Соловьева очень отличается от учения о Софии Я. Бёме, более антропологического и более очищенного. Вл. Соловьев имеет большую заслугу в постановке проблемы, но его учение о Софии осталось двусмысленным и недостаточно очищенным. Это особенно видно в его софианских стихотворениях. На этой почве возможно космическое прельщение, враждебное свободе человеческого духа. Но очень характерно, что русское религиозное сознание сопротивляется трансцендентному дуалистическому теизму, который с легкостью принимает западное религиозное сознание, и католическое и протестантское. И это совсем не есть пантеистическая тенденция, как хотят уверить некоторые фанатики ортодоксии.
Не менее позитивистов враждует Федоров против "внутреннего человека", видит в этом внутреннем пути лишь эгоистическое самопогружение, сложение с себя бремени ответственности за всех, освобождение от родства. Материализм он всегда предпочитает идеализму. Для Федорова был закрыт путь внутреннего раскрытия космоса, познание духовной действительности внутри человека. [Ему совершенно чуждо сознание, что человек микрокосм, что внутри его раскрывается вся полнота бытия. Он совсем был отвращен от той великой истины, которая раскрывалась Парацельсу, Я. Бёме, которую знал Лейбниц, которая вновь была оживлена Баадером и Шеллингом.] Он обращен к внешнему миру, как позитивист, наивный реалист и натуралист. Он резко нападает на Вл. Соловьева за то, что тот предпочел мистическое реальному.
Одновременно с "Серебряным голубем" вышла замечательная книга А. Белого "Символизм". В ней с поражающей талантливостью обнаруживается другая сторона А. Белого, та, которой нет в его поэзии, в его симфониях, в "Серебряном голубе". Это А. Белый — философский, гносеологический, методологический, дифференцированный, культурный. Стихия Белого — чисто русская, национальная, народная, восточная, стихия женственная, пассивная, охваченная кошмарами и предчувствиями, близкая к безумию. Русские поля и рябые бабы, овраги и кабаки — близкие и родные этому А. Белому. В А. Белом много мистического славянофильства, - славянофильства беспокойного, мятущегося, катастрофического, связанного с Гоголем и Достоевским (но не с Хомяковым, в котором слишком силен был мужественный Логос). А. Белый, как философ, — чистейший западник и культурник. Он не любит русской философии, ему чуждо славянофильское сознание, его сознание исключительно западническое. Этому А. Белому Риккерт ближе Вл. Соловьева, Ницше ближе Достоевского, Яков Бёме ближе св. Серафима, дифференцированная методологическая философия ближе синтетической религиозной философии. Он методологически строго, почти научно готов привить русским западную мистику Эккерта и Бёме, столь непохожую на мистику Кудеярова и голубей. Но так ли противоположны восточно-русская стихийная мистика А. Белого и его западно-европейская сознательная философия? В стихийной мистике А. Белого чувствуется кошмарность и призрачность бытия. Кошмарность и призрачность бытия остается и в его философском сознании. В книге "Символизм" есть изумительная, местами гениальная глава "Эмблематика смысла", в которой А. Белый развивает своеобразную философскую систему, близкую к фихтеанству, но более художественную, чем научную. В этом своеобразном фихтеанстве чувствуется оторванность от бытия и боязнь бытия. А. Белый обоготворяет лишь собственный творческий акт. Бога нет, как Сущего, но божествен творческий акт, Бог творится, Он есть творимая ценность, долженствование, а не бытие. И в процессе творчества нет конца, нет завершения в абсолютном бытии.
Никогда не забуду моих мистических бесед с простым мужиком-чернорабочим, подлинным мистиком, очень утонченным, так странно напомнившим мне по своим манерам, по своей настроенности Андрея Белого. Самые утонченные проблемы мистического гнозиса он понимал лучше, чем многие люди верхнего культурного слоя, читавшие Экхардта и Бёме. Он рассказал мне необычайный факт своей жизни, своего внутреннего опыта. Двенадцатилетним мальчиком пас он коров и шел по полю в яркий солнечный день. И мучили его тяжелые сомнения. Усомнился он в существовании Бога, и, по мере роста своего сомнения в Боге, сомневался он во всем. И почувствовал он, что ничего нет. И вдруг померкло для него солнце и среди белого дня стало темно, и он погрузился в совершенную тьму и в ничто. Но вот вдруг ощутил он, что есть само ничто. И начало из этого ничто все возникать, все вновь рождаться. Снова стало очень светло, снова увидел он поле и яркий солнечный день. И он обрел вновь не только мир, но и Бога, который родился из ничто, из тьмы. Это - очень тонкое и яркое описание мистического опыта, мистического пути, которое можно найти у величайших мистиков. Этот простой мужик не читал Экхардта и Бёме, даже не слыхал о них, но ему открылось то, что открывалось им, он постиг рождение света из изначальной тьмы, из Ungrund'a. Когда мы говорили о пережитом им опыте, он не был мужиком, а я не был человеком культуры и барином. Самый вопрос о "народе" исчез. Этот мистик из народа очень уважал знание и искал знания, его ужасала народная тьма, и он ценил людей ученых, мыслителей больше, чем ценят люди культуры. Высший тип духовной жизни нужно искать не в кристаллизированных народных сектах и не в бытовой народной религиозности, а у отдельных самородков, полных пламенной религиозной жажды, народных теософов, странников, ничем не удовлетворенных, никогда не застывающих.
Никогда не забуду моих мистических бесед с простым мужиком-чернорабочим, подлинным мистиком, очень утонченным, так странно напомнившим мне по своим манерам, по своей настроенности Андрея Белого. Самые утонченные проблемы мистического гнозиса он понимал лучше, чем многие люди верхнего культурного слоя, читавшие Экхардта и Бёме. Он рассказал мне необычайный факт своей жизни, своего внутреннего опыта. Двенадцатилетним мальчиком пас он коров и шел по полю в яркий солнечный день. И мучили его тяжелые сомнения. Усомнился он в существовании Бога, и, по мере роста своего сомнения в Боге, сомневался он во всем. И почувствовал он, что ничего нет. И вдруг померкло для него солнце и среди белого дня стало темно, и он погрузился в совершенную тьму и в ничто. Но вот вдруг ощутил он, что есть само ничто. И начало из этого ничто все возникать, все вновь рождаться. Снова стало очень светло, снова увидел он поле и яркий солнечный день. И он обрел вновь не только мир, но и Бога, который родился из ничто, из тьмы. Это - очень тонкое и яркое описание мистического опыта, мистического пути, которое можно найти у величайших мистиков. Этот простой мужик не читал Экхардта и Бёме, даже не слыхал о них, но ему открылось то, что открывалось им, он постиг рождение света из изначальной тьмы, из Ungrund'a. Когда мы говорили о пережитом им опыте, он не был мужиком, а я не был человеком культуры и барином. Самый вопрос о "народе" исчез. Этот мистик из народа очень уважал знание и искал знания, его ужасала народная тьма, и он ценил людей ученых, мыслителей больше, чем ценят люди культуры. Высший тип духовной жизни нужно искать не в кристаллизированных народных сектах и не в бытовой народной религиозности, а у отдельных самородков, полных пламенной религиозной жажды, народных теософов, странников, ничем не удовлетворенных, никогда не застывающих.
Если взять книги двух главных теософических писателей нашего времени, Анни Безант и Рудольфа Штейнера, то знание, которое там преподается, есть знание описательное, подобное географии или минералогии, добытое не творческими личными усилиями и не личными откровениями, а полученное через научение. Теософические книги по стилю своему и характеру ничего общего не имеют ни с книгами мистическими, ни с книгами философскими. На них не лежит печати личной творческой вдохновенности и личной творческой мысли. Теософические писатели, по-видимому, тщательно избегают иметь собственные мысли и идеи. Они хотят дать карту строения мира во всех его планах, дать чистое описание предметов и вещей. Там течет река, там стоит гора. По этому типу построена любая современная книга по теософии. Теософия как будто бы не стремится постигнуть смысл мира, разгадать его загадку, раскрыть конечное и последнее. В этом современная теософия подобна современной науке, но она описывает иные планы космоса, открывает более глубокие пласты. Проблемы происхождения мира и Божества, смысла мирового процесса не только не решаются, но и не ставятся в современных теософических книгах. Теософия есть лишь описательное, внешне наукообразное и эмпирическое знание космического строения и космической эволюции. Менее всего она есть познание смысла, творческое осмысливание бытия. Само наименование теософии оказывается неоправданным, так как познания Бога нет и даже имя Божье редко упоминается в современных теософических книгах. В этом так не походит современная теософия на теософию Я. Бёме и других великих теософов прежних времен, у которых было действительное богомудрие и богопознание. Если в современной теософии трудно найти Учение о Боге, то в современной антропософии не менее трудно найти учение о человеке. И теософия, и антропософия имеют Дело не с Богом и не с человеком, а с космосом.
Для теософии человек есть лишь орудие космической эволюции, он преходящ. Человек складывается в космосе из разных оболочек, из осколков планетарных эволюции. И так же разлагается человек на составные части. Слагается и разлагается и Христос. Нет неразложимого, изначального и вечного лика, божественного образа. Теософия не знает Перво-Адама, Перво-Человека, предшествующего космической эволюции и невыводимого из нее. Я. Бёме учил о Перво-Адаме и связывал его с Новым Адамом — Христом. Его теософия была христианской. Христология и антропология неразрывно между собой связаны, это две стороны одной и той же истины. Наше учение о человеке целиком зависит от нашего учения о Христе, они совершенно подобны. И вот неверная христология в современной теософии, представляющая огромный шаг назад по сравнению с теософией Я. Бёме, порождает и неверную антропологию. Религиозной антропологии нет в теософическом типе мысли. Теософия знает человека и Христа лишь опрокинутыми в космическую жизнь, в космическую эволюцию. А в космической эволюции все слагается и разлагается, не улавливается ничто единичное и неповторимое. Единичный и неповторимый лик пребывает в Боге, а не в мире. В Боге, а не в мире нужно увидеть и Христа, и человека. И поистине человек через Христа — Абсолютного Человека — пребывает в самых недрах Св. Троицы. Человек изначален, предмирен, он больше мира и мировой эволюции и не может быть ее орудием. В эволюции мира слагаются и разлагаются лишь внешние оболочки человека, а не его единый и неповторимый лик, не его образ Божий. Так должна учить христианская теософия, очень отличная от той, которая преподается в современных теософических книгах.
Положительное значение теософического течения вообще и у нас в России в особенности нужно видеть в обращении к гнозису, к расширенному и углубленному знанию, к знанию духовному. Гностицизм должен возродиться и навеки войти в нашу жизнь. Современная популярная теософия приоткрывает древние гностические учения в поверхностной и разжиженной форме, слишком приспособленной к среднему сознанию людей нашего времени. Но она постепенно подводит к новому открытию в наше время гнозиса, мудрого, софийного знания. Так антропософия в более боком, бёмевском смысле этого слова должна быть не чем иным, как раскрытием Софии, Божественной Премудрости в человеке, ее имманентным в человеке откровением. Мы должны воссоединиться с традициями теософии и антропософии Я. Бёме, поистине христианской теософии и антропософии. И еще дальше, и еще глубже должны мы воссоединиться с традициями эзотерического, сокровенного христианства. Но оплодотворение великими традициями Бёме и христианского гностицизма должно быть творческим, оно должно направить на путь совершенно нового, творчески-активного знания. Современные люди, ищущие Бога и божественной жизни, очень боятся мысли и знания, основное устремление их воли часто бывает совершенно антигностическим. Они допускают возможность лишь пассивного, отвлеченного знания. Они не могут принять знания как творческого акта, вносящего свет в жизнь мира, знания как бытия и жизни. Всякий магизм знания или отталкивает и пугает современного человека, или кажется ему ложью и шарлатанством. Но знание должно быть восстановлено в своих магических, миродержавных правах. Особенно у русских есть боязнь мысли в религии, почти гонение на мысль. Это связано у русских с исключительным признанием ценностей моральных. Русский человек, вступивший на религиозный путь, находится в исключительной власти культа святости, он верит только святости жизни и хочет только святости жизни. Гностицизм Вл. Соловьева кажется уже не русским и многих отталкивает. Путь моральный и путь святости признаются единственными путями к свету. И еще признается экстатический путь в русском мистическом сектантстве. Знание же представляется противоположным бытию. Но ведь истинное знание само есть бытие. Истинная мысль сама есть свет. Религиозная мысль сама уже есть религиозное дело. Гнозис есть органическая часть религиозной жизни. Жизнь преображается от света знания. Религиозное переживание, лишенное света знания, — элементарное, зачаточное переживание. Современное стремление к первоначальной нераскрытости, невыявленности, простоте и элементарности духовной жизни, как к чему-то подлинному и настоящему, есть творческая слабость и самообман, отрицание смысла теогонического, космогонического и антропогонического процесса. Ныне боятся мысли и знания в религиозной мысли, как рационализации. Но боязнь эта сама есть проявление самого крайнего рационализма, для которого мысль и знание всегда рациональны, всегда отвлеченны, всегда бездейственны и безжизненны, Великие мистики не боялись знания, они видели в гнозисе не рационализацию, а богообщение и богодейство. Современный иррационализм, алогизм, адогматизм, современная боязнь света, презрение к мысли и нелюбовь к знанию есть лишь обратная сторона современного рационализма, рассудочности, позитивизма современного знания, деспотической власти современной позитивной науки. Из тисков этих нам необходимо выйти на свободу, к творческой мысли, творческому знанию, к гностическому свету, преображающему мир.
Какая-то правда пантеизма признавалась всеми великими мистиками, всеми религиозными гностиками. Этот неизбежный пантеистический момент, не сдерживаемый другим началом, есть не только у Вл. Соловьева, но у Шеллинга, у Баадера, у Я. Бёме, у Экхарта, у Скотта Эуригены, у Дионисия Ареопагита, Плотина, даже у Оригена и у св. Григория Нисского. Теизм, отворачивающийся от правды пантеизма, не мистичен.
Свящ. Флоренский очень последовательно не любит героического начала, он тут выдерживает стиль, идеализирует будничную, повседневную жизнь, как более подлинную и богоугодную. Для него героическое есть лишь эффект и рисовка, героическое не онтологично, он не видит в героическом выхода из "мира сего" в иную, высшую, подлинную духовную жизнь. Отрицание жизни героической и эстетическое упоение обыденностью, провинциализмом жизни, тихостью будней очень стильно для архаического православия свящ. Флоренского. Он весь обращен назад. Но как ни старается он стилизовать себя на лад простоты, в нем меньше простоты, чем у любого из гностиков, например, чем у Якова Бёме, у которого была великая простота сердца, непосредственность. В смиренном стремлении свящ. Флоренского изложить не "свои" взгляды и не "свою" систему, а взгляды и систему Церкви, есть особая гордость и непростота.
Если принять во внимание, что не еретической, церковной мистикой свящ. Флоренский почитает только в узком и точном смысле слова мистику православную, например, св. Симеона Нового Богослова или св. Макария Египетского, то одержимыми духом блуда и растления окажутся такие праведные и чистые мистики, как Экхардт и Я. Бёме, [люди святой жизни,] хотя и без официальной марки святости. И святого Франциска и св. Екатерину Сиенскую придется обвинять в блуде и растлении, т.к. их мистика не православная, т.е. еретическая. Такие выражения слишком уж неосторожны и не могут быть терпимы.
Но если церковность есть жизнь в Духе и если критерий правильной церковной жизни - Красота, то почему же, например, Я. Бёме не в церковности, почему он не в Духе жил? По внешним, формальным критериям церковности, Я. Бёме был лютеранин и еретик-гностик перед судом официально-католического и православного сознания, - по критериям Духа и Красоты, он был подлинный церковный христианин. Почему по внутренним критериям Духа и Красоты должны быть отлучены от церковности и признаны еретиками многие мистики, люди праведной жизни, подлинной жизни в Духе и Красоте, не вмещающиеся по критериям внешним, формальным, официальным? Я думаю, что хомяковское понимание Церкви, как жизни в Духе, в любви и свободе, ведет к очень радикальным последствиям. Хомяковская концепция Церкви не допускает никакого внешнего авторитета, никакой матерьялизации неисследимой духовной жизни на плане физическом, никакой обязательности для духовной жизни не только голоса папы, но и голоса синода и патриархов. В хомяковской концепции была вечная, непреходящая истина, превышающая временное, историческое обличив славянофильства. Но свящ. Флоренский сидит между двух стульев, и его сознание раздирается болезненной двойственностью, не антиномичностью, а двойственностью и двусмысленностью. {Церковность не имеет никаких внешних, формальных признаков и критериев, она есть жизнь в Духе и Красоте}. Это один тезис свящ. Флоренского. Другой же его тезис, которым он пользуется на протяжении всей книги, звучит так: {только та жизнь в Духе и Красоте религиозно допустима, правильна, оправдана, которая церковна по формальным, внешним критериям церковности. Все не православное в буквальном, вероисповедном, внешне-формальном смысле слова подозрительно, нездорово, все прелесть и даже блуд}. Но тут я решительно предлагаю свящ. Флоренскому выбирать между этими двумя тезисами, не сидеть между двумя стульями.
Гладкий рационализм и монизм отрицает всякую прерьшность и антиномичность в мышлении и в опыте, утверждает эволюционную непрерывность. Но Булгакову кажется, что всякий гностик, хотя бы то был величайший мистик вроде Я. Бёме, - все тот же гладкий рационалист и монист и что против него уместны все те же аргументы. Но поистине мистический гнозис вступает на иной путь, он входит в ту глубину, которая не знает уже стража антиномии, он имманентен божественному, а не мирскому, в нем познает разум божественный, а не разум мира сего. Для мистического гнозиса открыта имманентная непрерывность божественной мысли и божественной жизни, бездна пройдена уже, чудесно и таинственно преодолена. Но Булгаков не верит в гнозис, боится его и не хочет его. Он более всего дорожит охранением дистанции и "священным неведением". Гнозис представляется ему гордыней и угрозой для самого существования религии. Но ведь и всякое вхождение в глубину божественной жизни и божественной тайны грозит существованию, и с этой точки зрения нужно желать принципиально оставить человека вдали от Бога! Таков парадокс религиозной жизни: слишком большое углубление в религиозную жизнь упраздняет религию, которая создана для далеких и отпавших. Булгаков как будто предпочитает оставаться на периферии, лишь бы иметь религию. Религией он дорожит больше, чем самой божественной жизнью.
Всякая мистика и всякий мистический гнозис оказывается рационализмом. Рационалисты - Экхардт и Бёме. Не рационализмом, преодолением рационализма можно признать лишь трансцендентную церковную догматику. Не рационалисты - учители Церкви. Для [Василия Великого, как и для] всякого самого заурядного [учителя Церкви] (богослова) существует трансцендентная прерывность, священный агностицизм, поэтому он не рационалист. И Булгаков в сущности принужден отвергнуть всех мистиков, каких знает история. Экзотерическое, внешнее христианство для него выше христианства эзотерического, внутреннего. Оставаться на периферии - значит для него преодолеть рационализм; идти вглубь - значит быть рационалистом. Так все опрокидывается и совершается насилие над терминологией. Все-таки [большая часть] (многие) учители Церкви (часто) были в мышлении своем [самыми обыкновенными] рационалистами. Мистическая глубина Исаака Сирианина, Максима Исповедника или Симеона Нового Богослова - редкие жемчужины в святоотеческой литературе. А в официальном богословии, целиком основанном на принципе трансцендентной прерывности, ничего нельзя найти, кроме мертвящей схоластики и поверхностной рационалистической апологетики. Основная схема Булгакова о прерывности, упирающейся в трансцензус и в бездну, и непрерывности, имманентно познающей божественные тайны, совершенно негодна для суждений о мистике, [хотя она вполне ортодоксально церковна.] В сущности, Булгаков в более утонченной и углубленной форме повторяет обычные аргументы [догматических церковных авторитетов] (богословов) против мистики и гностицизма. Церковь, на известной стадии своего развития, запретила гностицизм и тем укрепила агностицизм. Авторитарное сознание не может вынести автономности мистического гнозиса.
Булгаков в последнее время очень заинтересовался Яковом Бёме и уделил ему много внимания в своей философии религии. Бёме беспокоит его, соблазняет и отталкивает. И в его отношении к Бёме чувствуется какая-то несвобода, вечная оглядка, сообразование с целями апологетическими. Булгаков хочет во что бы то ни стало втиснуть Бёме в свою схему и отнести его к враждебному себе типу. В булгаковской характеристике Бёме слишком чувствуется современная борьба, современные религиозно-философские счеты. Булгаков не чувствует единственности и неповторимости Бёме, необщего выражения его лица. Для него Бёме стоит в том же ряду, что Экхардт, и принадлежит к тому общему типу германской мистики, который должен быть для апологетических целей изобличен и опровергнут. Бёме оказывается рационалистом, монистом, акосмистом, имманентистом, эволюционистом, эманентистом, т.е. наделен всеми болезнями и грехами еретической мистики вообще и германской мистики в частности. В Бёме сидит уже и Гегель, и Гартман, и даже Штейнер. "В бемевском Боге от первого его движения к откровению до отдаленного уголка мироздания, от ангела до последнего клопа, все понятно, все объясняется, все рационализуется. Здесь нет места для антиномии, с ее логическим перерывом, ни Тайне: беспримесный рационализм - вот обратная сторона того всеведения или "гнозиса", которым мнил себя обладающим, по одним основаниям, Гегель, а по другим - Бёме, почему он и оказывается столь родственным по тенденциям современному "теософизму", оккультизму или мистическому рационализму". Тут Бёме явно падает жертвой апологетического рвения и схематизма. Бёме должен был оказаться рационалистом, потому что он заранее отнесен к тому типу гностицизма, который базируется на законе "непрерывности мышления". И вот оказывается, что у величайшего из мистиков, который постоянно прерывал свое изложение восклицанием: "Это великая тайна", у которого все есть Тайна, - нет места для Тайны. Напрасно думает Булгаков, что гнозис исключает Тайну, - он подводит к Тайне, он есть откровение и прикровение. Но Тайна мистического гнозиса лежит глубже и дальше, чем Тайна ортодоксального (богословия) [догматики]. Она глубже и дальше самих догматов о Боге. Булгаков, по-видимому, вчитывался в Бёме, но воспринял его внешне и в целях апологетического использования. И он не увидел последней глубины Бёме, самого таинственного из мистиков, величайшего теософа всех времен, знавшего подлинные откровения, видевшего блеск молнии во тьме. Бёме, который весь насыщен откровениями космоса, большая часть творений которого посвящена натурфилософии, оказался по требованию схемы акосмистом. По Булгакову, германская мистика всегда должна быть акосмической. Это предопределено Экхардтом и родством германского духа с духом Индии и с неоплатонизмом. Бёме оказывается виновным и в имперсонализме. Но ведь вся мистика Бёме - конкретна, а не отвлеченна, пронизана откровением космической множественности. В центре у Бёме стоит лик Христа. Мистика Бёме, в отличие от Экхардта, Плотина и мистики Индии, не есть мистика Единого, признающая человека лишь отпадением и грехом. У Бёме были великие прозрения о человеке как положительном откровении, перед ним стояла уже антропологическая проблема. Не очень уместно характеризовать как рационалиста того провидца, который видел Бездну глубже Бога и дальше Бога и которому открывались первичные яростные стихии в космосе. Оказывается также, что Бёме гнушается плотью и с брезгливостью относится к браку. Все оказывается совсем так, как у индусов, как у Плотина и Экхардта. Булгаков прошел мимо величайших откровений Бёме о Софии и об андрогине, с которыми связана у него проблема человека. Слишком уж София Бёме не походит на Софию Булгакова. Мистика Бёме очень сложная и загадочная, в ней совершенно нет гладкости монизма. Это не чисто арийская мистика индусского типа, - в ней есть семитическая прививка Каббалы, есть соль, которой нет в пресной мистике Единого. Бёме требует к себе исключительно внимательного, углубленного отношения<<15>>. Он не принадлежит ни к какому традиционному и легко различимому типу, многосоставен и необычайно богат, Лишь одной своей стороной он мог повлиять на таких германских мыслителей, как Гегель или Гартман. Но в Бёме были и совсем другие стороны. Им многие питаются. Питался им полусознательно и наш Вл. Соловьев и вся христианская теософия. Слишком часто черпают в наше время из вторых рук божественную мудрость, не зная, что истоком ее является мудрость Якова Бёме. Вне его нет пути для христианской теософии.
Настало время: лик Мистерий Разоблачится. В храм чудес Сей Книгой приоткрыты двери. И видим день сквозь ткань завес...
Тысячелетнего Завета В веках приблизилась чреда. Тебя наполнят реки света, И Яков Бёме - твой всегда.
Я. Бёме не может и не должен пасть жертвой нашего [правого] противления германскому духу. Булгаков, очевидно, самоопределяется на полемике против Бёме. И для понимания самого Булгакова эта полемика очень характерна. В сущности, он должен был бы открыто сказать, что он - враг мистики, что всякая мистика для него еретична. Но он не решается высказаться до конца. Его влечет и манит мистика. Булгаков отрицает мистический гнозис, который весь основан на конкретных мифологемах, и признает религиозную метафизику, которая основана на отвлеченных философемах. Это очень характерно. Таковы были большей частью и учители Церкви в своем философствовании. Пугливый агностицизм часто принимали за преодоление рационализма. Но в действительности Ириней Лионский был во много раз более рационалистом, чем гениальный гностик Валентин. Гнозис (есть) опьяненное, экстатическое знание и рационализмом его не подобает называть. Для Булгакова мысль, знание есть послушание, а не творчество, и он отвергает экстазы знания как соблазн. Творчески-экстатическое знание, подобное бемевскому, чудесным образом переносит через бездну, и лишь смотрящему со стороны кажется, что мышление гностика непрерывно. Булгаков хочет как будто сблизить имманентизм мистический с имманентизмом позитивистическим. Но это не более, как чисто внешнее совпадение терминов. Таким же внешним является сближение гностицизма с рационализмом. Метод отрицательных квалификаций, в которых происходит совпадение различного смысла терминов, не убедителен. Квалификация Булгакова характеризует его самого, а не Бёме, который ускользает от всех определений, который антиномичен для всех категорий. В конце концов ведь и чистый теизм есть рационализм, всегда такой же гладкий, как и пантеизм. Теософия Бёме не есть ни теизм, ни пантеизм, она таинственнее, антиномичнее, мистичнее этих приглаженных богопознаний. Теизм Булгакова тоже ведь слишком рациональный и приглаженный, как и теизм отцов Церкви. Булгаков всюду видит монизм в стиле Древса, хочет открыть его и у Бёме. Но в Бёме - иная глубина. Что-то от мистики Бёме должно быть привито и нашему русскому религиозному сознанию.
Проблема Человека и есть по преимуществу божественный вопрос, вопрос самого Бога, в то время как проблема Бога есть вопрос по преимуществу человеческий. Тайна Христа соединяет в себе две тайны - тайну рождения Бога в человеке и тайну рождения человека в Боге, это тайна - богочеловеческая. Это чувствовали великие христианские мистики, как, например, Я. Бёме и Ангелус Силезиус. Но у Булгакова нет даже предчувствия о том, что должен наступить час религиозного откровения о человеке, раскрытия человеческой природы, ожидаемого самим Богом. Его христианский путь есть жажда освободиться от человеческого, испуг перед гуманизмом, боязнь человеческого произвола и дерзновения. Он утомлен и напуган своим позитивистическим гуманизмом и не в силах взять на себя бремя раскрытия божественной человеческой природы, этой второй ипостаси природы божественной. Онтология смирения легче онтологии творчества, предполагающей исключительную духовную мужественность, активность и дерзновенную жертвенность. И начало человеческое заменяется у Булгакова и его единомышленников началом ангельским.
В великом провидце Гераклите, все еще не до конца понятом, античный мир вышел за свои пределы, и ему приоткрылась метафизическая природа динамического процесса. Но его прозрения не определили античного миросозерцания. В ином уже мире, в иные эпохи он остается близок всем тем, кому близка стихия огня. Гераклитовский дух, дух огненный и динамический можно открыть в гнозисе Я. Бёме. В новейшей философии динамизм этого типа миросозерцания нашел себе блестящее выражение в философии Бергсона.
Великие откровения Я. Беме плодотворны для развития не только онтологии, но и гносеологии. Гносеология существенно нуждается в предельном понятии бездонной тьмы. И непреходящее значение послекантовского германского идеализма нужно видеть в том, что он философски принял бемевскую прививку, хотя и не до конца раскрыл все, что вытекает отсюда. Фихте, Шеллинг и Гегель погружают абсолютное в поток становления, открывают в абсолютном Движение, т. е. постигают его динамически. Таким образом преодолевается статичность античного миросозерцания. Но в германском идеализме была ограниченность, помешавшая ему разрешить другую основную проблему. Германский идеализм не только не разрешил, но и не поставил проблему человека. Он признает одну божественную природу, представляет собой монофизитскую ересь. Он преодолевает статическое миросозерцание и переходит к динамическому миросозерцанию, но остается философией рода: проблема индивидуального оказывается для него непосильной. В идеализме не виден лик человека. Это связано с антиномией единого и множественного. Германский идеализм не принял до конца этой антиномии и утопил множественное в едином, утопил человека в Божестве. Монофизитство не принимает антиномии.
О. Г. Флоровский упоминает о моей книге "Смысл творчества". При этом он совсем не говорит по-настоящему о поставленной мной религиозной проблеме творчества и связанной с ней антроподицее. Характеризует он меня как немца. Мне безразличны такого рода квалификации. Истина не может быть ни немецкой, ни русской, ни французской, ни византийской, а важна истина. Важно лишь то, истинна или ошибочна мысль, которую отец Г. Флоровский называет немецкой. Философию Канта и Гегеля нужно опровергать не потому, что она немецкая, а потому, что считают ее ошибочной и ложной. Но вот чего требует справедливость и внимание к оттенкам и различиям мысли. Я бесспорно очень высоко ценю немецкую философию и прошел через ее школу мысли. Но у меня есть существенное отличие от немецкой философии. Я очень резко выраженный персоналист по своему миросозерцанию. Между тем как немецкий идеализм, особенно Фихте, Гегель, а в значительной степени и Шеллинг, были антиперсоналистами по своей тенденции. Это философия монистическая. Я много раз критиковал немецкую идеалистическую философию за ее антиперсонализм, за отсутствие в ней правильно поставленной проблемы человека, за ее монизм, который мне чужд. В известном смысле мне даже ближе французское философское направление, исходящее от Мен де Бирана, более антропологическое и более защищающее личность и свободу, хотя я никогда не подвергался прямым влияниям французской философии. О. Г. Флоренский ничего не говорит об этих различиях и потому дает неверное представление. Это на том главным образом основании, что я очень люблю Якова Бёме и очень ценю германскую мистику. Из немецких философов мне, в конце концов, наиболее близок Кант, гораздо менее Гегель, но и с Кантом у меня огромные различия.
Стремление русской религиозно-философской мысли к органической целостности, к преодолению рационалистической рассеченности очень родственно Шеллингу. Я нимало не отрицаю оригинальности славянофильской мысли, она, может быть, была первой оригинальной мыслью в России. Но нельзя отрицать, что славянофилы получали сильные прививки от немецкого романтизма и идеализма, от Шеллинга и от Гегеля. Идея "органичности" была по преимуществу идеей немецкого романтизма. Славянофилы пытались преодолеть отвлеченный идеализм и перейти к идеализму конкретному, который может быть также назван реализмом. Еще ближе Шеллинга был Фр. Баадер, свободный католик с сильными симпатиями к православию. Фр. Баадер был наименее повинен в рационализме, в котором славянофилы несправедливо склонны были обвинять всю западную мысль. Вл. Соловьев очень ему близок, хотя прямого влияния нельзя установить. В начале XX века, после Канта и Шопенгауэра, опять начали читать и ценить Шеллинга и Фр. Баадера, и это способствовало выработке самостоятельной русской религиозной философии, которая была одним из наиболее интересных проявлений духовного ренессанса. Про себя могу сказать, что я с большим сочувствием читал Фр. Баадера, чем Шеллинга, это было для меня путем к Я. Бёме, встреча с которым была крупным событием в моей умственной и духовной жизни.
Сам я не стоял в этой платоновско-софиологической линии русской религиозной философий. Я не платоник и не софиолог, как Вл. Соловьев, как П. Флоренский, как о. Булгаков. Моя религиозная философия всегда была ориентирована антропологически, а не космологически, и я всегда был ближе к тому типу мысли, который сейчас называют экзистенциальной философией. По духовным истокам своим я был ближе к германской мистике, особенно к Я. Бёме, чем к Платону. Основными проблемами для меня были проблемы человека, свободы, творчества. Проблема же космоса представлялась мне производной от проблемы человека. Есть две ориентации религиозно-философской мысли - ориентация на первичность Софии и ориентация на первичность свободы. Я принадлежу ко второму направлению, хотя нисколько не отрицаю проблемы, связанной с Софией и с космическим просветлением.
Из «Философия неравенства»
Старым германским мистикам открывалась истина о темном источнике бытия, о бездне, лежащей в его основе. Величайший из них, Я. Бёме, учил об Ungrund’e, безосновности, бездне, которая глубже Бога. И Мейстер Экхардт учил о Божестве, божественности, которая глубже Бога. Божественный свет загорается в бездонной тьме. Эта темная бездна не может быть наименована даже бытием, она лежит под всяким бытием, к ней неприменимы никакие категории, никакие определения. Этот изначально, в вечности загорающийся свет и есть теогонический процесс богорождения. Но процесс теогонический неверно было бы понимать по аналогии с эволюцией, совершающейся в этом мире; он не подчиняет вечность времени с его законом тления, с его пожиранием последующим моментом момента предшествующего. Он есть откровение света в глубине самой вечности. И малый разум наш встречается тут с неразрешимыми антиномиями, с непреодолимыми противоречиями. То, что происходит в вечности, отражается и во времени, во временном мировом процессе. В процессе космогоническом и антропогоническом загорается свет и побеждает хаотическую тьму. Темные волны приливают из бездны, и бушующий хаос должен побеждаться в мире и в человеке, чтобы образ человека и образ космоса не захлестнулись и не погибли, чтобы продолжалось дело Божьей победы над тьмой, Божьего творения космического бытия. Рождение света во тьме, переход от хаоса к космосу есть возникновение неравенства бытия в равенстве небытия. И в человеческом обществе есть не только таинственное, но и темное начало, в массе человеческой бушует хаос, и космос общественный с великим усилием создается и сохраняется. Всё новые и новые приливы тьмы, требующие новой силы преображающего света, в истории именуются нашествием варваров, внешних и внутренних. Эти напоры варварства знал ещё древний Египет и древний Рим. Варварское, скифское начало говорит о бездне, скрытой под самой успокоенной и консервативной общественностью. Напоры варварства были полезны и поучительны для эпох слишком довольных, успокоенных, закованных и заковывающих. Человек всегда живет над бездной, и никакой консерватизм не должен закрывать этой истины. В массе, в толпе всегда есть темная бездна. И революции всегда бывали таким же приливом хаотической тьмы, как и нашествие варваров. И варвары, и революции нужны дряхлеющему миру. Нельзя отрицать значение этих исторических приливов.
Из «Смысл истории»
Я говорю о вопросах, которые могут показаться очень далекими от вопросов философии истории, и, может быть, не для всех ясна здесь связь, но дальше будет ясно, почему эти предпосылки для философии истории совершенно неизбежны и необходимы, почему нужно остановиться на таких первоначальных вопросах метафизики бытия, чтобы перейти к метафизике истории. И вот, для того чтобы еще больше раскрыть свое понимание того, что история зачинается в недрах Абсолютного, в самой Божественной жизни, что в нем есть начала трагического движения (это есть настоящая предпосылка эзотерической христианской философии истории), я скажу несколько слов о том очень глубоком и своеобразном учении германской мистики, которое повлияло и на германскую философию и которое очень существенно для раскрытия и постижения возможности движения в Абсолютном. Я имею в виду учение не только величайшего германского мистика, но и одного из величайших мистиков всех времен — учение Якова Беме о "темной природе в Боге". Это имеет глубочайшую связь с тем, что я говорил, это — конкретная иллюстрация к пониманию основной предпосылки метафизики истории. Я думаю, что это одно из самых значительных открытий германского духа. Поистине, германский дух сделал наиболее изумительные свои открытия в старой германской мистике и дальше развил их в германской философии, отчасти в германском искусстве и вообще в германской культуре. Я думаю, что в первооснове этой духовной культуры лежит постижение бытия, постижение глубочайшего, первичного бытия,как иррационального и темного по своей основе (не в смысле злого, потому что тьма эта заложена до самого возникновения различия между добром и злом). Где-то, в несоизмеримо большей глубине, есть Ungrund, безосновность, к которой неприменимы не только никакие человеческие слова, неприменимы не только категории добра и зла, но неприменимы и категории бытия и небытия. Это глубже всего, и это и есть первоначальный исток, который составляет, как учит Беме и вслед за ним Шеллинг, "темную природу в Боге". Что в природе Бога, глубже Его, лежит какая-то изначальная темная бездна и из недр ее совершается процесс теогонический, процесс Богорождения; этот процесс есть уже вторичный процесс по сравнению с этой первоначальной безосновной, ни в чем не выразимой бездной, абсолютной, иррациональной, не соизмеримой ни с какими нашими категориями. Есть какой-то первоначальный исток, ключ бытия, из которого бьет вечный поток, и в этот вечный источник извечно вносится Божественный свет, в нем совершается акт Богорождения. Признание такой иррациональной, темной первоосновы и есть один из путей к раскрытию и постижению тайны возможности движения в недрах Божественной жизни. Потому что существование такого первоначального темного источника, такой первоначальной темной природы обозначает возможность трагической судьбы Божественной жизни. Если в Божественной жизни разыгрывается трагедия страстей, какая-то Божья судьба, в центре которой стоит страдание самого Бога, Сына Божьего, если совершается в этом страдании искупление мира, избавление мира, то это может быть объяснимо только тем, что есть глубинный источник такого трагического конфликта, трагического движения и трагических страстей в недрах самой Божественной жизни. Это есть то, что отрицается всякой гладкой рационалистической теорией о Божестве, всеми приглаженными учениями, которые так панически боятся перенести трагическое движение на Божественную жизнь, потому что говорят о Божестве, лишенном всяких внутренних противоречий и всяких внутренних конфликтов, то есть логизированном и рационализированном до конца. Это величайшее открытие сделано германскими мистиками и если не впервые, то с наибольшей силой явлено в их творениях. Оно определило, в значительной степени, судьбу всей германской философии, потому что, поистине, во всей германской философии раскрывается то, что в первооснове бытия лежит некоторое иррациональное волевое начало и что весь смысл и вся сущность мирового процесса заключается в просветлении этого темного иррационального начала в космогонии и теогонии. Отсюда можно сделать вывод, который и будет предпосылкой моей метафизики истории: земная судьба предопределяется небесной, в небесной жизни совершается трагедия просветления и избавления через Божественные страсти, трагедия, которой определяется процесс просветления в истории мира.
Вся христианская история человечества тем и отличается от истории мира языческого и мира библейского, что в нем произошел какой-то внутренний духовный сдвиг, после которого человек внутренне начал освобождаться, с одной стороны, от власти демонов природы через тайну искупления, с другой стороны, от подавленности Богом еврея, который ощущал Бога как далекую от него, грозную и гневную силу, непосредственная встреча с которой страшна и опасна для человека. В свете этого нового откровения и этой новой человеческой природы может быть осмыслена не только вся христианская новая история, но и вся древняя история и вся библейская история. Этот процесс в пределах христианского сознания до сих пор еще недостаточно выявился, и нужно сказать, что новозаветное раскрытие истины библейской скорее было достоянием отдельных великих мистиков, как, например, Я. Беме, в его "Mysterium magnum", a не преобладающей христианской философией. Для философии истории это является краеугольным камнем. Основным в философии истории, с точки зрения той новой человеческой природы, которая раскрывается со времени христианства, является то, что весь мировой процесс становится под знак нового Адама — Христа. Начинается совершенно новая эра в постижении сущности и смысла истории. На этом кончается то, что я понимаю под небесной историей человека, и начинается переход к его земной истории, к земной его судьбе. В судьбе еврейского народа я вижу точку пересечения, наиболее острую встречу этой небесной и земной судьбы.
Из «Новое Средневековье»
В истории, как и в природе, существуют ритм, ритмическая смена эпох и периодов, смена типов культуры, приливы и отливы, подъемы и спуски. Ритмичность и периодичность свойственны всякой жизни. Говорят об органических и критических эпохах, об эпохах ночных и дневных, сакральных и секулярных. Нам суждено жить в историческое время смены эпох. Старый мир новой истории (он-то, именующий себя все еще по старой привычке «новым», состарился и одряхлел) кончается и разлагается, и нарождается неведомый еще новый мир. И замечательно, что этот конец старого мира и нарождение нового одним представляется «революцией», другим же представляется «реакцией». «Революционность» и «реакционность» так сейчас перепутались, что потерялась всякая отчетливость в употреблении этих терминов. Эпоху нашу я условно обозначаю как конец новой истории и начало нового средневековья. Я не предсказываю, каким путем необходимо пойдет история, в хочу лишь проблематически начертать идеальные черты и тенденции нового типа общества и культуры. Мысли мои часто совершенно превратно понимают и из них делают совершенно неправильные выводы. Я объясняю это тем, что мой образ мыслей истолковывают в категориях новой истории, что его хотят отнести к одному из направлений новой истории, в то время как существо моей мысли в том и заключается, что все категории мысли новой истории, все ее направления кончены и начинается мышление иного мира, мира нового средневековья. Духовные начала новой истории изжиты, духовные силы ее истощены. Рациональный день новой истории кончается, солнце его заходит, наступают сумерки, мы приближаемся к ночи. Все категории пережитого уже солнечного дня непригодны для того, чтобы разобраться в событиях и явлениях нашего вечернего исторического часа. По всем признакам мы выступили из дневной исторической эпохи и вступили в эпоху ночную. Это чувствуют наиболее чуткие люди . Плохо ли это, мрачно ли это, пессимистично ли это? Самая постановка такого рода вопросов совершенно неверна, глубоко антиисторична, слишком рационалистична. Падают ложные покровы, и обнажается добро и зло. Ночь не менее хороша, чем день, не менее божественна, в ночи ярко светят звезды, в ночи бывают откровения, которых не знает день. Ночь первозданнее, стихийнее, чем день. Бездна (Ungrund) Я. Бёме раскрывается лишь в ночи. День набрасывает на нее покров.
Из «Христианство и классовая борьба»
Наш греховный мир есть арена борьбы поляризованных сил: она есть в мире неорганическом, она определяет жизнь мира органического, она есть центральный факт в мире социальном и она, наверное, происходит в мире ангельском и демонском. Вся мировая жизнь стоит под знаком поляризации, отталкивания и притяжения, и в ней в сущности всегда происходит война. Диалектика есть война в плане логическом. Истина о борьбе в мире полярно противоположных сил по разному раскрывалась Гераклиту, Я. Беме, Гегелю, Бахофену, Марксу, Ницше, Достоевскому. Классовая борьба в мире социальном есть лишь одно из проявлений космической войны и борьбы противоположных сил, как борьба полов, как борьба рас. Как должно отнестись христианское сознание к этому факту? Оно может иметь свою оценку фактов, но не может отрицать фактов. Христиане должны смотреть прямо в глаза действительности, быть зрячими к реальностям. Нет ничего более противоположного христианству, чем прекраснодушный идеализм, чем идеализация действительности. Именно христианство казалось бы должно быть бесстрашным в обнаружении и обличении самой злой и греховной действительности. Классовая борьба есть бесспорный факт, она играет огромную роль в истории, и особенно на нашу эпоху она налагает печать своей ярости. Буржуазные идеологии не только маскируют классовую борьбу, но обычно отрицают даже самый факт существования классов. Все люди равны въ своих правах в буржуазных демократических обществах, сословных привилегий больше нет, бедняк может стать миллионером, миллионер может стать бедняком, юридически и политически между ними нет разницы. Буржуазным и нужно назвать то сознание, которое уверено, что уничтожение сословий и уравнение в гражданских и политических правах не оставляет места для классового неравенства, угнетения и борьбы. Согласно этому сознанію существует не классовая борьба, а борьба индивидуальная, и в этой индивидуальной борьбе побеждает не только более сильный и удачливый, но и лучший, более пригодный. Победа дается за какие–то добродетели. Буржуазное сознание оптимистично и верит в естественную гармонию сталкивающихся интересов. Социалистическое сознание, в широком, критическом смысле слова, более пессимистично, оно считает нащу социальную действительность более греховной и в этом оно ближе к христианству, чем сознание буржуазное.
В пацифизме, гуманитарно-демократическом и интернационально-социалистическом, есть лицемерие, желание избежать последствий зла, а не самого зла. Война – антиномична по своей природе, и она сопротивляется всем гладким рационалистическим учениям. Глубоко антиномична война и для христианского сознания. Война вызывает трагический конфликт в душе христианина. Не добро и зло, не правда и ложь сталкиваются в этом конфликте, а два добра, две правды. Вам незнакома эта трагедия. Вы хотите знать лишь столкновение отвлеченного добра с отвлеченным злом. Но бесконечно сложнее и запутаннее жизнь человека. Трагедия человеческой жизни коренится в столкновении ценностей разного порядка, в неизбежности свободного выбора между двумя одинаково дорогими ценностями и правдами. Отечество есть непререкаемая ценность, и патриотизм есть высокое состояние духа. Но любовь к отечеству может столкнуться с любовью к другим, столь же несомненным ценностям, например с любовью к человеку и человечеству, к высокой культуре, к духовному творчеству и т. п. И войну можно принять лишь трагически. Греховно только желать войны и упиваться войной. Это – безбожно. Нужно желать и мира, нужно чувствовать скорбь и ужас войны. Любовь должна победить зло и раздор. Но любовь действует и на войне, преломленная в темной стихии. По учению Я. Беме, Божественная любовь, преломленная во тьме, превращается в гнев. То же происходит в стихии войны. В этом правда войны. Но война есть смешанная действительность, в ней действуют и другие начала, и начала злой ненависти и злой корысти. И потому не может она не вызывать скорби. Война ставит человека лицом к лицу со смертью, и это прикосновение к тайне смерти человека углубляет человека.
Из «Христианство, атеизм и современность»
Нет никакой возможности перевести панлогистическую диалектику на материалистический язык, ибо материя не знает логоса и торжества смысла. Но Маркс утверждает материалистическую диалектику и это возможно у него лишь потому, что он вносит панлогизм в недра самой материн, в материальный экономический процесс. Маркс верит, что материальный экономический процесс через борьбу противоположных сил приведет к торжеству смысла, разума, логоса, к царству свободы, к порядку, к победе над необходимостью, порожденной стихийными, иррациональными природными силами. Это есть безумная вера, ибо остается непонятный, почему стихийный материальный экономический процесс не приведет к торжеству окончательной бессмыслицы, рабству и тьме. Стихийный материальный процесс сам по себе иррационален и никакого торжества разума не может гарантировать. Но Маркс видит впереди совершенное коммунистическое общество, которое и будет самим воплощенный разумом, справедливостью и порядком, в нем не будет уже ничего иррационального, ничего несправедливого, жизнь будет окончательно рационализирована, панлогизм восторжествует. В Марксе мы находим изумительное сочетание острого ощущения и сознания яростной борьбы демонических иррациональных, полярных сил в истории, напоминающей ярость полярных сил, которую Беме видел в космической жизни, с абсолютный убеждением в победе разума, смысла, справедливости, порядка, организации в социальной жизни. В нем привлекает это непостижимое сочетание демонического социального иррационализма с социальным панлогизмом, темное понимание прошлого с лучезарный пониманием будущего. И лучезарное будущее оказывается неотвратимый, неизбежным, царство свободы оказывается детерминированный. В будущей совсем уже не стихийная экономическая основа определяет жизнь человеческих обществ, а овладевший всеми стихиями социальный разум. Диалектика материального процесса ведет неотвратимо к царству Божьему на земле, хотя и без Бога, к царству свободы, справедливости, мощи. Сама по себе теория экономического материализма энтузиазма вызвать не могла бы, она осталась бы одной из научных гипотез. Энтузиазм вызывает мессианская вера Маркса. И эта мессианская вера находит свое окончательное выражение в идее мессианского призвания пролетариата.
Из «Философия свободного духа»
Церковь справедливо осудила гордыню гностиков, их безнадежный дуализм, их небратское и нелюбовное отношение к миру и людям. Но церковное сознание было обращено, по преимуществу, к среднему, массовому человеку, было занято великим делом его водительства и его спасения, и, осудив гностицизм, оно утвердило и узаконило агностицизм. Самая тема, которая искренне и глубоко волновала гностиков, была признана как бы не христианской, в христианстве недопустимой и незаконной. Высшие запросы духа, жажда углубленного познания божественных и космических тайн, были приспособлены к среднему человеческому уровню. И гнозис Оригена, а не только Валентина был признан недопустимым и опасным, как ныне признан опасным и недопустимым гнозис Вл. Соловьева. Была создана система теологии, которая закрыла возможности высшего гнозиса. И только великие христианские мистики прорывались за укрепленные границы. Познание старых гностиков было замутненное, несвободно от демонолатрии, в нем христианство было смешано с языческими культами и языческой мудростью. Но возможно высшее христианское познание, более просветленное, познание не исключительно экзотерическое, приспособленное к интересам коллектива, к среднему человеку, как в господствующих системах официальной теологии. В христианстве возможен не только Св. Фома Аквинат, но и Я. Беме, не только митрополит Филарет, но и Вл. Соловьев. Из того, что люди»духовные»не должны гордиться и отделять от себя людей»душевных»и»плотских», не следует, что совсем нет»духовных»людей, hut их запросов духа, их мучительной жажды, нет путей высшего»духовного»знания. Это было бы с противоположного конца разрушением органического иерархизма, который разрушали гностики. Мир очень легко отрицает и извергает высшую духовную жизнь, высшие запросы духа, высшее духовное познание, мир любит говорить, что все это не нужно ему и мешает его делу мироустроения. Мир справа и слева это провозглашает тысячами и миллионами голосов. И ужасно, когда и от церковного сознания исходит то же отрицание духа, которое исходит от государства, — которое в предельном полюсе мира — в атеистическом коммунизме превратилось в окончательное истребление духа, духовной жизни, духовного аристократизма. Не угашайте духа. Отрицание проблематики христианского сознания есть угашение духа. Служение всеобщему просветлению мира не требует понижения качества духа.
Я признаю себя христианским теософом в том старом смысле, в каком могут быть названы христианскими теософами Климент Александрийский, Ориген, Св. Григорий Нисский, кардинал Николай Кузанский, Я. Беме, Сен–Мартен, Фр. Баадер, Вл. Соловьев. Все силы моего духа, все силы моего сознания направлены к целостному проникновению в мучающие меня проблемы. И цель моя не столько в систематическом решении этих проблем, сколько в обостренной их постановке перед христианским сознанием.
Созерцание красоты и гармонии в природе есть уже духовный опыт, есть уже прорыв к внутренней жизни космоса, раскрывающейся в духе. Любовь к природе, к минералу, к растению и животному есть уже духовный опыт, прорыв к внутренней жизни космоса, преодоление разрыва и внеположности. Мистико–теософическое учение о природе Парацельса, Я. Беме, Фр. Баадера и отчасти Шеллинга видит и созерцает природу в духе, как внутреннюю жизнь духа, как преодоление разрыва, как принятие природы в дух и духа в природу. Космос созерцается, как ступень духа, как символика его внутренней жизни. Натурализация духа у Я. Беме есть лишь обратная сторона вбирания натуры в дух. Стихии природы, стихии космоса суть также и душевные стихии человека, они соединены в мире духовном. Микрокосм и макрокосм раскрываются в духовной жизни не в раздельности и внеположности, а в единстве и взаимопроникновении. Утеря рая человечеством есть отделение и отчуждение от космоса, от божественной природы, образование внешней природы, чуждой природы мира, разделение и порабощение. Обретение рая есть возврат космоса к человеку, а человека к космосу. Оно возможно лишь в подлинной духовной жизни, в Царстве Божьем. Этот опыт начинается в опыте любви, в опыте созерцания красоты. Внешняя природа есть окостенение духа. Космос же есть жизнь, а не отяжелевшие материальные предметы и неподвижные субстанции. Акосмизм отвлеченной духовности совершенно чужд христианству. Христианство знает конкретную духовность, вмещающую всю полноту Божьего мира. Евангельская категория "мира», мира сего, который мы не должны любить, а должны победить, не означает Божьего творения, космоса, который мы должны любить, с которым должны соединиться. «Мир», «природа «в евангельском смысле есть отяжеление грехом, окостенение страстей, есть рабство низшей стихии, есть болезнь Божьего мира, а не самый Божий мир, не космос.
Лишь символизм, разграничивая сферы духа и природы, ограничивая компетенцию рационального познания через понятие, открывая новые пути познания, спасает вечные права и вечные истины религиозной жизни. Школьное рациональное богословие и бесконечно расширяло пределы своей компетенции, признав для себя вполне проницаемыми тайны божественной жизни, и поставило границы для духовного опыта и духовных путей богопознания, укрепив агностицизм. Система школьной догматической теологии наивно–реалистическая, а не символическая, никогда не выражает последней онтологической истины о божественной жизни. За понятиями и формулами догматической теологии лежит бесконечность и таинственность божественной жизни, постижимой лишь в духовном опыте и его символическом выражении. Символизм ограничивает притязание рационального познания с его господством понятия, но не ставит никаких границ самому духовному опыту, не утверждает никакого принципиального агностицизма, т. е. допускает бесконечность иных путей познания. Богомудрие и богопознание Я. Беме идет глубже в тайны божественной жизни, раскрывает гнозис, не знающий границ, но это символическое, а не понятийное богопознание. Знание имеет огромное значение в духовной жизни, оно светоносно. Мы должны любить Бога и всем разумением своим. И знание должно быть освобождено, ему не может быть поставлено никаких границ извне. Знание одинаково может бесконечно развиваться и в сторону положительной науки, и в сторону религиозно–философского гнозиса.
В основе мистико–символического знания лежит не философема, а мифологема. Понятие порождает философему, символ порождает мифологему. На высоких ступенях гнозиса философское и религиозное познание освобождается от власти понятий и обращается к мифу. Религиозная философия, всегда насыщена мифом и не может себя от мифа очистить, не упразднив себя и своей задачи. Религиозная философия сама по себе есть мифотворчество, имагинация. От Платона и Плотина до Шеллинга и Гартмана ate мыслители гностического типа оперируют с мифологемами. Весь гнозис Я. Беме мифологичен.
Чистая философия, освободившая себя от мифа и от религиозного опыта, не может познать Божества. Также не может познать Божества богословие, работающее с помощью понятий. Отвлеченный монизм или отвлеченный дуализм подстерегает всякую попытку рационального познания Божества. Всякое непротиворечивое, непарадоксальное понимание природы Божества безнадежно далеко от тайн божественной жизни. Ни дуалистический теизм, резко противополагающий Творца и творение, ни монистический пантеизм, отождествляющий Творца и творение, одинаково не выражают тайн божественной жизни, ибо отношение между Творцом и творением противоречиво и парадоксально для разума. Естественный, непросветленный разум не может охватить и выразить в понятии природу Божества и Его отношение к миру. Божественная жизнь, эзотеризм Божественного бытия, не допускает ее рационализации. Но разум имеет силу постигнуть эту парадоксальность и антиномичность для него Божественного бытия, разум может опознать существование для него сверхразумного. Таков смысл учения Николая Кузанского об ученом незнании. Великая заслуга германской мысли, связанной в этом с германской мистикой, и заключалась в том, что она познала божественную бездонность, божественную иррациональность, лежащую в первооснове бытия. Это есть Gottheit Экхарта, лежащая глубже Бога, Ungrund Я. Беме. Божество постигается не в категориях разума, а в откровениях духовной жизни. Троичность Божества совершенно недоступна для рационального мышления, для логического понятия. Разум не может выработать никакого логического понятия о Троичности Божества. Разум, не просветленный верой, естественно стремится к монизму или дуализму, и его беспокоит и даже возмущает мифологичность христианской Троичности, он готов увидеть в ней политеизм. Христианская Божественная Троичность есть мифологема. О Троичности возможен лишь миф и символ, но не понятие. Но этот миф и этот символ отображает и изображает не мои религиозные чувства и переживания, не мои внутренние душевные состояния, как думают новейшие символисты субъективно–идеалистического типа, а самую глубину бытия, глубочайшие тайны сущей жизни. Лишь в Троичном Божестве есть внутренняя жизнь, ускользающая от понятий. Также невозможно составить себе никакого понятия о богочеловеческой природе Христа. Разум естественно всегда склоняется к монофизитству, к признанию лишь одной природы, ему не дается тайна соединения двух природ в единой личности. О богочеловеческой природе Христа возможен лишь миф и символ, а не понятие. Но и этот миф и символ отображают и изображают глубочайшую тайну сущей жизни.
Откровение связано с структурой сознания и ступенями сознания. Уже этим определяется существование ступеней откровения. Ступени откровения, излияние божественного света соответствует изменениям в структуре человеческого сознания, разным направлениям духа и разным ступеням раскрытия духа. В раскрытии ступеней откровения меняется не только человек, но меняется и мир, наступают новые эпохи в самой первожизни, во вселенской жизни духа. Откровение ветхозаветное, ограниченное сферой жизни еврейского народа, соответствует ступени ветхозаветного древнееврейского сознания. Свет откровения изливается лишь в соответствии с вместимостью сознания, с раскрытостью природного человека для духовного мира. Я. Беме говорит, что Божья любовь в темной стихии преломляется как Божья ярость, как испепеляющий огонь. Бог в себе, в Божественной Троичности, есть бесконечная любовь, но Он может быть воспринят как ярость стихией, отпавшей от Бога и не вмещающей любви. Древнееврейский, ветхозаветный образ Ягве есть лишь экзотерическое откровение Божьего образа в темной природной стихии.
Для христианского сознания проблема зла связана с проблемой свободы и вне свободы неразрешима. Монизм и дуализм, в сущности, одинаково отрицают свободу и потому не могут понять явления зла. Понимание тайны зла через тайну свободы есть сверхразумное понимание и представляет антиномию для разума. Источник зла не в Боге и не в положительном бытии, стоящем рядом с Богом, а в бездонной, иррациональной свободе, в чистой возможности, в потенции, заложенной в темной бездне, предшествующей всякому положительному определению бытия, лежащей глубже всякого бытия. Поэтому зло безосновно, оно не определяется никаким положительным бытием, оно рождается не из онтологического источника. Возможность зла скрыта в той темной основе бытия, в которой скрыты все возможности. Бездна (Ungrund Беме) не есть зло, она есть источник всякой жизни, всякой актуализации в бытии, в ней скрыта и возможность зла и возможность добра. Изначальная иррациональная тайна, бездна лежит в основе мировой жизни. И никакой логизм не может целиком покрыть этой иррациональной тайны жизни. Эту иррациональную, темную основу мира гениально понимали германские мистики — Экхардт, Я. Беме; понимала и германская философия начала XIX века. По замечательному учению Шеллинга о свободе, зло возвращается в состояние чистой потенции. В начале был Логос, Слово, Смысл, Свет. Но эта вечная истина религиозного откровения не значит, что в бытии изначально уже осуществилось царство света и смысла, что Логос изначально победил всякую тьму. Божественная жизнь есть трагедия. В начале, до образования мира, была также иррациональная бездна, свобода, которая должна быть просветлена светом Логоса. Эта иррациональная бездна, свобода, не есть бытие, существующее наряду с бытием Бога, с Логосом, со Смыслом. Свобода не есть особенное бытие наряду с бытием божественным, свобода есть то, без чего бытие мира не имеет смысла для Бога, через что только и оправдывается Божий замысел о мире. Бог сотворил мир из ничего. Но также можно сказать, что Бог сотворил мир из свободы. В основе творения должна лежать бездонная свобода, которая была уже до миротворения заключена в ничто, без нее творение не нужно Богу. Бог всемогущ в отношении к бытию, но это неприменимо в отношении к небытию. В начале был Логос, но в начале была и свобода. Свобода не противоположна Логосу, ибо без свободы нет Логоса мира, нет Смысла мира. Без тьмы нет света. Через испытание зла открывается и побеждает добро. Свобода делает возможным и зло и добро Зло, вышедшее из недр свободы, без которой нет смысла мира, не есть самостоятельное бытие. Зло есть небытие, которое нужно отличать от первоначального ничто. Но небытие есть, и оно может иметь огромную силу, силу лжи. Зло есть изолгание бытия, карикатура бытия, извращение и болезнь бытия. Зло есть нарушение божественной иерархии бытия, пришедшее из небытия, смещение иерархического центра, низвержение высшего и возвышение низшего, отпадение от того первоисточника и центра бытия, из которого всему определяется его место в мире. Зло есть прежде всего ложь. Оно всегда выдает себя не за то, что, оно есть на самом деле, оно всегда прельщает обманом. Дьявол есть лжец, не имеет своего источника жизни, не имеет своего бытия, он все крадет у Бога и извращает, карикатурит. Сила дьявола есть лживая, призрачная, обманная сила. Нет царства зла, как положительного бытия, существующего наряду с Царством Божиим, с божественным бытием. Зло всегда носит отрицательный, негативный характер, оно истребляет жизнь и бытие, убивает само себя, в нем нет ничего положительного. Многие учителя церкви учили о зле как о небытии. Совершенно отрицательный, небытийственный характер зла открывается в нашем собственном опыте зла жизни.
Когда христианство учит о Троичности Божества и об искупительной жертве Сына Божьего, оно допускает процесс в Боге, божественную трагедию. Процесс божественный совсем иной, чем процесс, совершающийся в нашем разорванном времени. Процесс в божественной вечности не противоречит божественному покою. Божественная жизнь есть в вечности совершающаяся божественная мистерия. Она раскрывается в нашем духовном опыте. Внизу отображается то, что совершается наверху. И в нас, в нашей глубине совершается тот же процесс, который совершается на небе, процесс богорождения. Великие германские мистики делали различие между Богом (Gott) и Божественностью (Gottheit). Этому учил Экхарт. Беме учил об Ungnind'e, лежащем глубже Бога. Смысл различия между Богом и Божественностью совсем не в том, что это есть какая‑то метафизика, онтология Божества. Истина эта может быть выражена лишь в терминах духовного опыта и духовной жизни, а не в категориях застывшей онтологии. Как застывшая онтология, она легко принимает еретический уклон. Экхарт описывает раскрывающиеся в мистическом опыте соотношения между Богом и человеком. Бог есть, если есть человек. Когда исчезнет человек, исчезнет и Бог.«Раньше чем стать твари, и Бог не был Богом». Бог стал Богом лишь для творения. В изначальной бездне Божественного Ничто исчезают Бог и творение, Бог и человек, исчезает сама эта противоположность.«Несущее бытие по ту сторону Бога, по ту сторону различимости». Различение Творца и творения не есть еще последняя глубина, это различение снимается в Божественном Ничто, которое не есть уже Бог. Апофатическая, мистическая теология идет глубже Творца в Его соотношении с творением, глубже Бога в Его соотношении с человеком. Творец возникает вместе с творением. Бог возникает вместе с человеком. Это есть теогонический процесс в божественной Бездонности. Он есть обратная сторона процесса антропогоническогол Ангелус Силезиус говорит:«Я знаю, что без меня Бог не может просуществовать ни одного мгновения. Если я превращусь в ничто, то Он от нужды испустит Дух». Он же говорит:«Я так же велик, как Бог, Он так же мал, как я». Эти дерзновенные слова великого мистика–поэта и в то же время ортодоксального католика могут смутить и испугать. Но нужно понять их смысл. Мистиков не так легко понять. У них особый язык, и язык этот универсален. И нельзя мистику перевести на язык метафизических и богословских систем. Ангелус Силезиус не строит никакой онтологии и теологии, он лишь воспроизводит мистический опыт. Он говорит о бесконечной любви между Богом и человеком. Любящий не может просуществовать без любимого ни одного мгновения. Любящий погибает, когда погибает любимый. Изумительные слова Ангелуса Силезиуса рассказывают о мистической драме любви, о бесконечной напряженности отношений между Богом и человеком. Мистика всегда говорит языком опыта. И всегда бывает ошибочно, всегда означает непонимание, когда мистиков истолковывают метафизически и теологически, когда их относят к каким‑либо доктринальным направлениям. Все великие христианские мистики, без различия исповеданий, учили о том, что в вечности, в глубине духовного мира совершается божественный процесс, в котором возникают отношения между Богом и человеком, рождение Бога в человеке и рождение человека в Боге, встречаются любящий и любимый. Это — истины духовного опыта, истины жизни, а не метафизические категории, не онтологические субстанции. Движение в Боге, которое раскрывается в духовном опыте, не есть процесс во времени, в нем ничего не следует одно за другим. Это есть в вечности происходящее идеальное свершение, вечная божественная мистерия жизни. Только символически–мифологическое понимание отношений между Богом и человеком приближает нас к этой божественной мистерии. Метафизически–понятийное понимание этих отношений закрывает тайну внутренней жизни. Отвлеченной метафизике почти недоступен персонализм. Бог есть живая личность. Человек есть живая личность. Отношения между Богом и человеком в высшей степени живые и интимные отношения, конкретная драма любви и свободы. Такой живой персонализм всегда бывает мифологичен. Встреча Бога с человеком есть мифологема, а не философема. Эта встреча нашла себе наиболее острое выражение у ветхозаветных пророков, а не у греческих философов. Мышление наше имеет непреодолимую склонность к отвлеченному монизму, для которого нет живой личности Бога и живой личности человека, нет драматизма религиозной жизни. Пророки и мистики, апостолы и святые поведали миру о тайнах самой первичной жизни, божественной мистерии. Они рассказали миру о своем духовном опыте, о своих встречах с Богом. Это и есть живые истины религиозной жизни. Богословская и метафизическая переработка этого первичного религиозного опыта есть уже вторичное, опосредствованное. В богословские доктрины проникают уже категории и понятия, которые рационализируют живой религиозный опыт, и в них легко обнаруживается уклон то к отвлеченному монизму, то к отвлеченному дуализму. Богословский теизм, закрепленный в понятии и абсолютизирующий внеположность, внебожественность творения, есть такая же рационализация божественных тайн, как и пантеизм, отождествляющий Творца и творение. Отрешенность от чувственной конкретности, от множественности и подвижности природного мира, обращенность к пребывающему миру идей не есть еще последняя и высшая стадия духовного опыта и духовного созерцания. Платон и Плотин не поднялись еще до божественной мистерии жизни. Дальше и выше лежит духовная конкретность, самая первожизнь. В истории христианского сознания и христианского богословия переплетаются эти два момента — отрешенность в мышлении и идеях и духовная конкретность, мистерия жизни. Наследие эллинского духа слишком подавляет христианское сознание мышлением, отрешенным и очищенным от жизненной конкретности, т. е. дает преобладание метафизике над мифологией. Но в основе христианства лежит мифологема.
Отходя от Бога и от духовного мира, человек теряет самостоятельность своей духовной индивидуальности, он подчиняет себя стихии рода, становится природным человеком, связанным законами жизни животного мира, он превращается в орудие родовой стихии, обрекает себя на жизнь в родовом быте, в родовой семье, в родовом государстве. Человек рождается и продолжает род свой, род природного, грешного Адама, подчиняясь бесконечной смене рождения и смерти, плохой бесконечности множества рождающихся и обреченных на смерть поколений. В стихии рода загубленными оказываются надежды личности на вечную жизнь. Вместо вечной жизни, вместо полноты жизни для личности достигается бесконечное дробление все вновь возникающих и погибающих поколений. Связь рождения и смерти в стихии рода оказывается нерасторжимой. Рождение несет в себе семя смерти, растерзание индивидуальности, гибель ее надежд. Рождающий сам обречен на смерть и обрекает на смерть рождающихся. В стихии рода, на которой покоится жизнь грешного, природного человечества, нет победы над смертью, нет достижения нетленной жизни. Рождающий пол, подчиняющий человека природной закономерности и соединяющий его с животным миром, есть дитя греха и отпадение от Бога. Через рождение несет человек последствия греха, искупает грех, но не побеждает смертной, тленной природы, не достигает бессмертной, вечной жизни. Новый духовный род, род Христов не есть род, рождающий на земле по законам животного мира, род, вечно соблазненный влечением низшей природной стихии распавшегося мира 1. Отпадение человека от Бога и было утерей целостности и целомудрия, девственности человека, утерей андрогинного образа, который есть образ бытия Божественного, По гениальному учению Я. Беме, человек утерял свою Деву, Софию, и Дева отлетела на небо. От человека–андрогина отделилась, отпала женственная природа и стала для него внешней природой, предметом мучительного влечения и источником рабства человека. В целостном, целомудренном, в Боге пребывающем человеке женственная природа была заключена внутри, как его Дева. Тут повторяется то же, что и с отношением человека к космосу. Грех есть прежде всего утеря целостности, целомудрия, разорванность, раздор. Целостность, мудрая целостность и есть целомудрие, девственность, т. е. соединенность внутри человека мужской и женской природы. Сладострастное влечение, чувственность, разврат явились в мире результатом утери целостности, внутреннего раздвоения и раздора. Все стало внешним одно для другого. Внешним стала и мужская и женская природа. Женская стихия есть внешняя, притягивающая и соблазняющая стихия, без которой не может жить мужская природа. Человек не может оставаться дробным, разорванным, не может быть половиной, непреодоленным полом. И мучится род человеческий в своей жажде воссоединения. восстановления целостного, андрогинного образа человека. Но в стихии разорванного рода никогда не достигается целостность и не восстанавливается андрогинный образ, никогда не утоляется тоска человека по вечности, по обретению своей Девы. В каждом человеке, мужчине и женщине, остается двуполость, в разных пропорциях соединенная, и этим определяется вся сложность половой жизни человека, ее четырехчленность.
Учение Я. Беме о Софии и. есть учение о Деве и об андрогинном, т. е. целостности девственном, образе человека.«Из‑за похоти своей Адам утерял Деву и в похоти обрел женщину; но Дева все же ждет его, и, если только он захочет вступить в новое рождение, она с великой честью вновь примет его».«Премудрость Божия есть вечная Дева, а не жена, она — беспорочная чистота и целомудрие и предстает, как образ Божий и подобий Троицы»,«Дева — извечна, несотворенна, нерожденна; она есть Божья премудрость и подобие Божества «3. «Образ Божий — мужедева, а не женщина и не мужчина».«Христос на кресте освободила наш девственный образ от мужчины и женщины и в божественной любви обагрил его Своей небесной кровью».«Христос за тем был рожден Девою, чтобы снова освятить женскую тинктуру и претворить ее в мужскую, дабы мужчина и женщина стали мужедевами, как был Христос».
София есть вечная девственность, а не вечная женственность. Культ Софии есть культ Девы, а не женственности, которая есть уже результат грехопадения и раздора. Поэтому культ Софии почти совпадает с культом Девы Марии, Божьей Материл В Деве Марии женственная природа стала девственной и родила от Духа. Так рождается новый духовный род человеческий, род Христов, род бессмертный, побеждающий дурную бесконечность рождений и смертей. Через Деву Марию и через рождение Ею Сына Божьего и Сына Человеческого открывается путь для восстановления целостного человеческого образа, образа андрогинного. Это есть путь целомудрия, чистоты, девственности, путь мистической любви. В христианстве всегда было глубоко учение о девственности,«культ девственности и всегда недостаточно глубоко учение о браке, освящение деторождения. Раскрытие положительного, мистического смысла любви между мужчиной и женщиной (эроса, а не агапэ) принадлежит к проблематике христианского сознания. Догматическираскрыт мистический смысл любви, и то, что мы находим об этом у учителей Церкви, бедно и убого. Святоотеческое христианство учит достигать девственности через аскезу, но совершенно не раскрывает мистического смысла любви, как пути достижения девственности, восстановления целостного образа человека, обретения бессмертной жизни. Христианство справедливо оправдывает и освящает брак и семью грешного человеческого рода, оно и обезопашивает и одухотворяет жизнь падшего пола. Но о преображении пола, о явлении нового пола не говорит ничего. Это остается сокровенным в христианстве, как и многое другое. Святость материнства имеет космическое значение, но вопроса не решает. Пропасть между любовью родовой, рождающей и любовью мистической, обращенной к вечности, создает антиномию для церковного, христианского сознания. Церковь учит, что в Деве Марии падший, разорванный пол становится просветленной девственностью и просветленным материнством и принимает в себя Логос мира, рождающийся от Духа. Но отсюда как будто бы не было сделано никаких выводов о положительных путях просветления и преображения ветхой стихии рода, стихии пола. Не раскрывается положительный религиозный смысл любви, связь любви с самой идеей человека как целостного существа. Это есть результат неполной раскрытости антропологического сознания в христианстве. Любовь, как и многое другое в творческой жизни человека, остается неосмысленной и неосвященной, неканонической, как бы внезаконной, обреченной на трагическую судьбу в мире. Христианское учение о браке и семье, как и христианское учение о власти и государстве, имеет глубокий смысл для греховного природного мира, для родовой стихии, в которой пребывает человек, изживая последствие греха. Но этим даже не затрагивается проблема смысла любви, природа которой не связана ни с физиологическим влечением, ни с деторождением, ни с социальным благоустройством человеческого рода. Любовь по природе своей занимает то же место, что и мистика. Она — аристократична, духовна и также непереводима на пути демократического, душевно–телесного устроения человеческой жизни. Но любовь связана с самой первичной идеей человека. Религиозный смысл любви приоткрывается лишь в символике отношений между Христом и Церковью.
Род Христов, род духовного человечества должен иметь и антропологическое сознание, вкорененное в сознании христологическом. Но святоотеческий период христианства, весь устремленный вверх, к Богу и отталкивающийся от греховной природы человека, весь поглощенный героической борьбой с этой греховной природой, по духовной структуре своей мог раскрыть учение о Св. Троице и о Христе, но не мог раскрыть соответствующего учения о человеке. Отцы Церкви разрабатывают по преимуществу отрицательную антропологию, учение о греховной природе ветхого Адама, о путях борьбы со страстями. И в истории мистического гнозиса эзотерическое учение о человеке можно найти лишь в линии Каббалы, Я. Беме, Фр. Баадера, только в мистике, получившей семитическую прививку, а не в мистике Плотина, Экхарта, квиетистов. Положительное святоотеческое учение о человеке возносится уже на последнюю вершину — к стяжанию благодати Духа Святого, просветлению твари и обожению человека. Но творческая природа человека, лежащая между этими двумя полюсами, пока остается религиозно неосвященной, она отнесена в сферу секулярную. Природа человеческая утверждает себя и выражает себя вне религиозного освящения и осмысливания, она идет своими путями, она раскрывается в реакции против средневекового подавления человеческой свободы.
Мистика раскрывает, что трансцендентное противоположение Бога и человека, сознание тварного ничтожества, замкнутость круга природного мира не есть последняя истина, не есть окончательное выражение тайны жизни, тайны бытия. Имманентизм свойствен всякой мистике, но это совсем особый имманентизм, совсем не тот, который известен по разного рода имманентистским гносеологиям. Это есть имманентность Духа Святого тварному миру. Мистика также сверхконфессиональна по своей природе, хотя и существуют конфессиональные типы мистики, которые означают свой конфессионально–индивидуальный способ преодоления конфессиональной ограниченности. Есть глубина мистики, в которой сходятся не только конфессиональные типы мистики христианской, но и типы мистики языческой. Орфизм и Плотин, мистика индусская и суфизм, Св. Симеон Новый Богослов и Св. Иоанн Креста, Экхарт и Я. Беме в чем‑то сходятся между собой, перекликаются из разных миров и часто говорят одним и тем же языком. Это — неоспоримый факт, как бы он ни был неприятен фанатикам мистики конфессиональной.
Есть мистика, как путь совершенствования души, духовного восхождения, приближения к Богу, и есть мистика, как познание тайн бытия, божественных тайн. В официально признанной церковной мистике всегда исключительно преобладает первый тип. Момент морально–аскетический, очистительный господствует. Мистика этого типа учит прежде всего отрешенности от "мира «и сосредоточенности на Боге. Но существует мистика гностическая, и история ее дала миру великих творческих гениев. Достаточно назвать Плотина, Каббалу, Экхарта, Я. Беме. Что с ними делать? Гностическая мистика всегда вызывала к себе подозрительное отношение в церковном сознании. Богословие всегда было ревниво к мистическому гнозису и считало его лжеименным знанием. И этим осуждался один из величайших даров, каким только был наделен свыше человек. Германская мистика — одно из величайших явлений в истории человеческого духа — была гностична, в ней раскрывалось духовное знание, постижение Божьих тайн вне установленных разделений метафизики и теологии. История человеческого духа, история человеческой культуры свидетельствует, что дар мистического гнозиса, дар мистического созерцания тайн бытия есть особый дар, совсем не тождественный со святостью. У Я. Беме был дар мистического гнозиса несоизмеримо больший, чем у Св. Франциска или Св. Доминика, больший, чем и у Св. Фомы Аквината, хотя тот и был философ. И если у Св. Серафима Саровского был дар мистического созерцания тайн космической жизни, то это определялось не его достижениями святости, а особой индивидуальной харизмой. В христианском сознании не решен до конца вопрос о даре, о дарованиях, о гениальности как явлении человеческого духа. Это видно на примере дара мистического, гениальности гностической. Необычайный дар Плотина или Я. Беме мог быть дан только от Бога, и он нужен для дела Божьего творения. Церковное сознание из‑за соображений педагогических стремится подчинить мистику закону. Но из мистики законнической оказываются исключенными величайшие мистические дары.
Православная мистика более родственна мистике германской, чем латинской католической мистике, хотя и менее гностична, чем последняя. И германская мистика в значительной степени католическая, а не протестантская. Экхарт, Таулер, Сузо, Рюисброк, Ангелус Силезиус — католики. Но это иной тип, чем мистика испанская, чем мистика латинская. И католическая германская мистика не получила такого признания и узаконения в католичестве, как мистика испанская. Я. Беме был лютеранин, но он не характерен для протестантизма, и он преследовался протестантскими пасторами. Он — сверхконфессионален, как сверхконфессиональны в известном смысле все мистики. Великое деяние германской мистики есть раскрытие природы духа, обнаружение духовной глубины, это духовная мистика по преимуществу. Германская мистика погружена в глубину духа и потому стоит по ту сторону противоположности естественного и сверхъестественного. Для Беме глубина противоположения лежит не в соотношении естественного и сверхъестественного, а в соотношении света и тьмы. Германская мистика лежит вне различения классических типов православной и католической мистики. Но мистика типа профети–ческого, апокалиптического рождается по преимуществу на почве русского православия именно потому, что в православии более раскрывается природа Духа Святого. Ни католическая латинская мистика, ни мистика германская не благоприятны для профетизма и для апокалиптики.
Но в мистике есть другие опасности, с которыми связаны самые классические образцы. Мистика может принять формы не просветления, а угашения душевной жизни человека, человеческой психеи, т. е. конкретной множественности человеческих ликов. Это есть проблема отношения единого и множественного. Мистический путь всегда направлен от множественного к единому, от мира и человека к Богу. Это есть прежде всего путь отрешенности. В едином исчезает множественное, в духе исчезает душа. Но лик человеческий есть сращенность духовного с душевным и телесным. В иогизме, с одной стороны, в иезуитизме (мистика Игнатия Лойолы), с другой стороны, механизируется мистический опыт и угашается душевная стихия в человеке. Так же исчезала индивидуальная человеческая душа в квиетизме. Мистика единого, плотиновская, экхартовская, не решает вопроса о мистическом смысле человеческой индивидуальности, человеческой личности. Иной характер носит мистическая теософия Каббалы, Я. Беме, Сен–Мартена, Фр. Баадера.
Христианство есть откровение о личности, об абсолютном значении индивидуальной человеческой души, есть религия любви к ближнему, рожденная из любви к Богу. И аскетика, которая иссушает человеческое сердце и делает его мертвым к Божьему творению, к индивидуальной душе, к человеческому лицу, не вместила в себя христианского света, христианской правды, приближается к аскетизму индусскому. Достоевский был у нас пророком иного духа, иной мистики. Это в традиции русского христианства, русского понимания дела Христова. Этому учил и Вл. Соловьев. Есть традиция мистической эротики. Она заложена в мифотворчестве Платона, она есть в Каббале, есть у Данте, у Св. Франциска Ассизского, есть в теософии Я. Беме, есть у Фр. Баадера, у Вл. Соловьева. Она связана с учением об андрогинном образе человека. К мистической эротике нередко примешивается муть. Но мистическая эротика глубоко вкоренена в христианской символике. Христианство учит духовной любви, но духовная любовь есть одухотворение душевного, а не уничтожение его.
Слова часто вызывают ложные ассоциации, не соответствующие их онтологическому смыслу. Так случилось и со словом «теософия». Слово это многозначно. Современные модные «теософические «течения испортили прекрасное слово «теософия «и заставили забыть существование подлинно христианской теософии, истинного богомудрия. Через всю историю христианства проходит теософическая традиция. Первым христианским теософом в глубочайшем смысле слова, первым представителем истинно христианского гнозиса в отличие от гностиков ложных был Апостол Павел. Климент Александрийский и Ориген были христианскими теософами и гностиками. В ареопагетических творениях и в средневековой мистике можно найти подлинную христианскую теософию. Великий Я. Беме, несмотря на свои нецерковные уклоны, должен быть назван подлинно христианским теософом и совсем не в том смысле, в каком именует себя таковым Штейнер или А. Безант. Фр. Баадер и Вл. Соловьев в более близкое нам время были настоящими христианскими теософами. Теософична Каббала и она оказала огромное влияние на христианскую мистику. Великими теософами мира античного были Гераклит и Платон, а в период заката античного мира — Плотин. Все это были люди, действительно опьяненные Божественной мудростью. Мистическое, несхоластическое богословие всегда было истинной теософией. Теософично всякое созерцание, синтезирующее философию и религию. Но сразу же можно почувствовать, что современная теософия не походит на теософию старую. Слишком мало общего по духу, по стилю имеют Блаватская и Р. Штейнер с Гераклитом и Плотином, с Оригеном в Дионисием Ареопагитом, с Мейстером Экхартом и Я. Беме, с Фр. Баадером и Вл. Соловьевым. Это — совсем другая формация, другая порода. На современных теософических писаниях не лежит печать творческого вдохновения, опьяненности Богом. Теософические книги скучны и неталантливы, они написаны в стиле учебников минералогии и географии, их почти невозможно читать.
Различие между эзотерическим и экзотерическим относительное. Эзотеризм претендует хранить сокровенную истину и тайну от профанации и непонимания господствующего сознания масс, которые не могут этой истины и этой тайны вместить. Но что эзотерично в современной теософии: божественная ли мудрость или натуралистический монизм, и какому господствующему вероисповеданию противополагает себя этот эзотеризм, — христианской ли Церкви или современному позитивизму и материализму? Быть может, тайна в том, что Бога нет, а есть лишь природа, бесконечный космос? Теософические книги дают очень большие основания для такого понимания ее эзотерической стороны. В этом Блаватская и Штейнер радикально отличаются от Я. Беме и Сен–Мартена. В эпоху языческого политеизма эзотеричен был монотеизм, истина единобожия Охраняюсь от масс, не способных до нее возноситься. В эпоху господства церковного христианства эзотеричен бывал натуралистический монизм. Остается, неясным и двусмысленным, что эзотерично в нашу смутную и смешанную эноху, лишенную единой, целостной, господствующей веры.
Теософия принуждена отрицать, что единый и неповторимый, целостный лик человека заложен в Боге, есть Божья идея. Для нее лик человека есть всегда результат сложных процессов в мире. Теософическое, как и антропософическое, сознание отрицает человека, как вечный замысел, как вечное имя. В этом теософия подобна коммунизму. Популярная теософия есть натурализм, перенесенный на духовные миры, натуралистический монизм типа Геккеля. Поэтому Штейнер считает возможным сказать, что Геккель исправил и усовершенствовал Я. Беме. У Беме было христианское учение о человеке, о Перво–Адаме. У Штейнера, прошедшего через Геккеля, уже окончательно исчезают следы христианского учения о человеке. Человек произошел из полурыбы, полузмия, как говорит Э. Шюре. Такого рода антропогенезис не имеет уже ничего общего с христианством. Натуралистический эволюционизм теософов противоположен платоновскому учению об идеях, о родовом бытии, об иерархии бытия. Теософия так же антииерархична, как и всякий эволюционизм, она не признает изначальности и вечности вида и потому отрицает изначальность и вечность человека. Это есть духовный дарвинизм. Для иерархического христианского сознания человек не развился из животного и не может эволюционировать в сверхчеловека. Человек может падать и может развиваться и восходить, но он будет человеком и в Царстве Божьем.
Мир средневековый, подобно миру античному, видел в природе космос, космический порядок, иерархическую систему. Человек нового времени утерял способность созерцать космос, природа превратилась для него в предмет познания со стороны математического естествознания и практического воздействия со стороны техники. Церковное сознание в наше время все более и более теряет космический характер. Церковь начинают понимать как общество верующих, как учреждение, догматы начинают истолковывать моралистически, в таинствах видят исключительно их психологическую и социальную сторону и не видят стороны космической. Номинализм в церковном сознании побеждает реализм. Реальность космоса исчезает и сосредоточивается исключительно на реальности психической и социальной жизни. Религию ценят прежде всего практически, как социально организующую силу. Из богословия исчезает учение о Церкви как мистическом теле Христовом, теле космическом, а не только социальном. В христианство и церковное сознание незаметно проникает позитивизм. Образуется особого рода церковный, богословский позитивизм, в котором нельзя уже найти мистического чувства жизни. И замечательно, что этот позитивизм в понимании природы давно уже проник в христианство, и можно даже сказать, что он возник на почве христианства.«Шестиднев «Св. Василия Великого, толкование на книгу Бытия, представляет собой своеобразный позитивизм. Это есть натуралистический трактат своего времени, нечто вроде Геккеля для научного уровня той эпохи. Позитивизм и натурализм «Шестидаева «Св. Василия Великого особенно бросается в глаза, если его сопоставить с «Mysterium magnum «Я. Беме, которое тоже есть толкование на книгу Бытия. У Св. Василия Великого мы находим описательное естествознание, у Я. Беме — космологический гнозис. Но гнозис Я. Беме не признается церковным сознанием и остается на подозрении. Древнее знание утеряно в современном христианстве и в современной науке.
Не только для сознания позитивистического, но и для сознания официально–церковного мир, творение как бы отождествляется с нашим мировым эоном. Но не существует резких граней, отделяющих наш зон от того, что было до него, что будет после него и что находится вне его. На заре мировой жизни природа не была еще так материализована, так затвердела, как в эволюции нашего мирового дня. Оккультные предания говорят об этой расплавленности мира, и в них скрыты истины, забытые нашим религиозным и научным сознанием. В начале мировой жизни сознание человека было сонным, сновидческим, грезившим. И этому состоянию сознания соответствует отсутствие резких граней между нашим миром и мирами иными. В этом отношении есть элементы истины и в Акапю–хронике. Затверделость материальной природы в наш мировой день не есть последняя истина о природе. И в христианском сознании неизбежен кризис материалистического понимания природы. Ныне страшит человека мертвый механизм. Оккультизм стоит на ложных путях в созерцании живой, одухотворенной природы, но он верно ставит самую проблему. Натурфилософы и теософы эпохи Возрождения более верно подходили к тайнам природы, чем современные люди. Я. Беме понимал жизнь космоса как протекающую в категориях добра и зла, греха и искупления, тьмы и света, т. е. в категориях духовной жизни. На том же пути стоял Парацельс, у которого можно найти много глубокого. И нам многому нужно у них учиться. Теософия и космология Парацельса и Я. Беме бесконечно выше теософии и космологии А. Безант или Р. Штейнера. Космос можно понять лишь как духовный организм. Нужно увидать дух в природе и природу в духе. В субъективном нужно познать объективное, в духовном — материальное, в антропологическом — космическое. Космология всегда была основана на узрении внутреннего тождества между духом и природой, т. е. на понимании природы как явления духа. Учение о Софии в русской религиозной мысли и есть одна из попыток вернуть христианство к космическому сознанию, дать во Христе место космологии и космософии. Софианство имеет симптоматическое значение, как попытка преодоления церковного позитивизма. Это есть одно из выражений христианского платонизма, внедрение в церковное сознание платоновского мира идей, платоновского учения о мировой душе, платоновского реализма, в противоположность номиналистическому вырождению христианства. Ведь нужно признать, что церковное сознание в своих господствующих, официальных формах не верит в реальность космоса, смотрит на мир так же, как смотрит позитивизм, и предпочитает моралистически истолковывать христианство. Космическая природа Церкви совершенно закрыта для этого сознания, видна лишь ее социальная природа. Но софианство принимает формы, в которых проблема космоса грозит окончательно поглотить проблему человека. Свобода и творческая активность человека исчезают в софианском направлении. Центральная религиозная проблема нашей эпохи есть все‑таки проблема человека, а не Софии и не космоса. Софиология должна быть связана с проблемой антропологической. И в этом великим учителем может быть Я. Беме. Он больше значения имеет для нашего сознания, чем Платон. Учение о Софии Я. Беме менее пантеистично, чем учение о Софии русских православных софианцев. Повторим вкратце то, что было уже сказано об учении Беме о Софии, и сделаем свои выводы. София есть Дева человека, девственность (Virginitat) человека. София есть вечная девственность, а не вечная женственность. Человек — андрогинен, когда в нем есть его Дева, когда он девствен, целомудрен, целостен. Падение человека–андрогина есть утеря им его Девы. Дева отлетела на небо, на земле же появилась женщина, которая в материнстве искупает свою вину. Женственная стихия вечно соблазняет и притягивает утерявшую целостность мужскую природу, с ней она стремится соединиться, никогда не получая удовлетворения. Человек попадает во власть родовой стихии, подчиняется натуральной необходимости. Утеря Девы есть вместе с тем утеря свободы человека. Целостность, целомудрие есть свобода. Природный, натуральный мир не софиен, не девствен, он женствен, в нем царит не премудрая женственная стихия. Но небесная Дева вновь входит в этот природный мир в образе Девы Марии, и от нее в Духе зачинается род нового Адама, в котором премудрая девственность и святое материнство должны победить дурную женственность. Почитание Софии — Небесной Девы сочетается с почитанием Божьей Матери, Девы Марии. От нее рождается Бог и Человек, в котором впервые в истории природного мира является абсолютная девственность, абсолютная целостность, т. е. андрогинность человеческой природы. Душа мира женственна, а не девственна, душа мира пала, но в душе мира, как и в душе человека, возможно восстановление девственности. Дева Мария являет девственное начало мировой души. Космософия и есть познание девственности мировой души, т. е. вечной красоты мировой, души. София есть Красота. Красота есть Небесная Дева. Просветление и преображение тварного природного мира есть явление Красоты. И когда великое искусство проникает в красоту космоса, за внешним уродством природного мира оно созерцает девственность, софийность мира, Бржью идею о нем. Но софийность мира связана с софийностью, с девственностью человека. Современное русское учение о Софии как будто бы отрицает, что человек есть центр мира, что космос в нем, — это не мужественное учение, подчиняющее мужественный дух женственной души. Но от софийности человека, т. е. освобожденности его от дурной женственности, зависит, будет ли мир софиен или антисофиен. Мы по–новому должны вернуться к космическому чувству и сознанию. Но задача христианского гнозиса — в установлении идеального равновесия между теософией, космософией и антропософией. Мистика, оккультизм и религия сосуществуют в человеческом сознании. Мистика — непосредственное богообщение, созерцание Бога и соединение с Богом. Оккультизм — общение со скрытыми силами космоса и космическое развитие. Религия — организованное отношение человечества к Богу и иерархически–нормативный путь богообщения. Я. Беме более других гностиков соединяет в себе моменты мистический, оккультический и религиозный. Поэтому гнозис его наиболее приближается к истинному христианскому гнозису, несмотря на некоторые уклоны его. Эзотеризм и экзотеризм не исключают друг друга, экзотеризм должен быть понят из глубины эзотеризма.
Развитие не есть имманентное самораскрытие природы. Имманентно в природе происходит лишь перераспределение частей. Развитие есть победа духа над природой, понятая как акт свободы, а не необходимости, понятая изнутри духа, а не из внешней природы. Упование на то, что в христианстве может быть развитие, есть упование, что дух еще более раскроет себя из свободы и обнаружит себя в мире природном, что может быть преодолеваема прикованность христианства к природному миру.. Отрицание возможности развития в христианстве есть результат прикрепления духа к природным формам, неведение огненной природы духа. Огненную природу духа лучше других понимали Гераклит и Я. Беме и, конечно, Достоевский. И у них больше правды, чем у Парменида или Фомы Аквината и чем у Гегеля или Спенсера. Но для христианского сознания центральной является не идея прогресса и развития, а идея просветления и преображения. Духовный мир есть огненный поток, творческая динамика в свободе. Но в мире природном отяжелевает движение духа и принимает формы эволюции. Подлинное, творческое движение всегда совершается по вертикали, по линии глубины. По горизонтали же, по поверхности, оно только проецируется, объективируется. И потому источник творческого развития всегда в глубине духа.
Философия Аристотеля и Св. Фомы Аквината понимает отношение между потенцией и актом так, что потенция есть всегда несовершенство, материя, не подлинное бытие, акт же есть подлинное и совершенное бытие. В Боге нет потенции. Бог есть чистый акт. Отсюда католически–томистское сознание должно признать подлинным и совершенным бытием Церкви ее актуализированность и выявленность, историческую воплощенность. Мистической Церкви как бы не существует. Она оказывается потенцией, т. е. несовершенством, материей, полубытием. Аристотель очень благоприятен для абсолютизации исторических воплощений, для закрепощения бесконечного конечному. Но возможно другое понимание потенциальности. Оно раскрывается в германской мистике и германской философии, у Я. Беме, у Шеллинга. Потенциальность есть глубина бытия, сокровенная таинственная его основа, в потенциальности всегда более, а не менее, чем в актуализированном и выявленном. При таком понимании в Боге есть потенция. Бог не есть чистый акт. И в Церкви есть потенция. Церковь потенциальная, невыявленная, не актуализированная есть безмерно больше, чем ее актуализированная и выявленная часть. Подлинная основа Церкви мистична, погружена в бездонность и бесконечность. Историческая Церковь не покрывает собой всей полноты бытия Церкви, Церкви мистической и потенциальной. Только при таком понимании потенции раскрывается бездонность и бесконечность бытия, преодолеваются давящие границы конечного. Христианство было прорывом за грани конечного, открытием бесконечного и бездонного. В христианском Сознании материя жизни преобладает над формой жизни. Этим существенно отличается христианство от эллинства. Схоластика была попыткой наложить эллинскую форму на христианскую материю жизни, т. е. ограничить бесконечную потенциальность жизни, бесконечное творчество, признать подлинным бытием лишь то, что стало актом, в чем материя окончательно подчинилась форме. На Востоке христианство никогда не пережило такого возрождения Аристотеля, такого господства эллинской формы. Традиции платонизма, которая была исконной на Востоке, открываются иные перспективы. Но и на Востоке и в православии церковное сознание слишком подавлено ограничениями актуализирующей формы и боится потенциальности. На Востоке был инертный консерватизм. Понимание отношений между потенцией и актом, иное чем аристотелевски–томистское, нимало не ведет в отрицанию необходимости актуализации, выявления, воплощения, — оно только расширяет сферу возможных актуализаций и отрицает исчерпанность бытия сферой актуализированного. Церковь не только мистична и потенциальна. Она также есть Церковь видимая, воплощенная, выявленная. Церковь так же исторически воплощается, как воплощается Христос. Но исторической видимостью и воплощенностью не исчерпывается внутреннее бытие Церкви. Церковь видима в видимой жизни Христа, она видима в жизни святых, в таинствах, в иерархии, в церковных общинах, в соборах и пр. Актуализация, оформление, выявление есть положительная прибыль, обогащение, завоевание. Но это не означает закрытия бесконечности и бездонности, отрицания того, что в сокровенном заключено более, чем в раскрытом и выявленном, что в эзотерическом больше, чем в экзотерическом. Путь Беме был недостаточно ортодоксален, и учение его было замутнено, но он во всяком случае был более христианин, чем Аристотель. Античный, эллинский мир боялся бесконечности и всегда защищался от нее. В мире христианском раскрылась бесконечность, материя жизни. Беме весь в этой бесконечности, развернувшейся после христианского откровения. В церковном сознании борются два начала — эллинское, античное, аристотелевское начало ограничивающей формы, исчерпанной и завершенной актуализации, и собственно христианское, мистическое начало бесконечности, потенциальности жизни, подлежащей все новым и новым творческим актуализациям. Нужно помнить, что сама актуализация и воплощение Церкви в истории зависит от реакций человеческой природы, от границ человеческого сознания, подвижного и динамического, от духовной направленности человека. Видимая Церковь есть лишь частичная актуализация Церкви невидимой, лишь частичное, неполное оформление материи церковной жизни человечества и мира. Церковь не является и не раскрывается во всей полноте своего бытия, своих возможностей. Полная актуализация, воплощение и раскрытие Церкви есть преображение космоса, явление нового мира, достижение Царства Божьего. Во внутреннем заключены большие богатства, чем во внешнем. У католиков есть учение. о различии между душой и телом Церкви. Душа Церкви шире, вместительнее тела Церкви. К душе Церкви принадлежат все те, у кого воля направлена к Богу и божественному, хотя бы сознание их не было церковным и даже христианским и они не принимали участия в видимой, воплощенной жизни Церкви. К телу Церкви принадлежат те, которые участвуют в таинствах Церкви, соподчинены ее иерархии. Это учение о душе Церкви есть корректив к католической концепции Церкви, обрекающей большую часть человечества на гибель. Но учение о душе Церкви должно довести до сознания той истины, что круг Церкви потенциальной, не выявленной, шире и богаче круга Церкви актуализированной и выявленной. Есть две точки зрения: или абсолютное и бесконечное проникает в относительное и конечное и освящает его, создает замкнутый сакральный круг, или конечное и относительное стремится к абсолютному и бесконечному и создает творческое движение. Первая точка зрения исключительно консервативно–сакраментальна, вторая же — творчески–профетическая. Полнота христианства заключает в себе обе точки зрения.
Раскрытие жизни Богочеловечества в Церкви связано с христианским учением о Новом Адаме, о новом духовном человеке, о новом духовном роде человеческом, идущем от Христа. В господствующих формах церковного сознания признается лишь ветхий Адам, лишь натуральный род человеческий. Как будто бы оставалось не до конца осознанным, что во Христе и через Христа человек уже новая тварь и в нем раскрывается новая свобода и новая сила. После Христа первородный грех не имеет уже абсолютной власти над человеком, человек и космос принадлежат не только природному, натуральному порядку, разрыв между естественным и сверхъестественным преодолен. В природном мире, в человеке может раскрыться духовная жизнь, духовное творчество. И эта раскрывающаяся духовная жизнь, духовное творчество принадлежит богочеловеческой жизни Церкви. Все процессы жизни протекают в Церкви. В Церкви цветет красота космической жизни. В Церкви творил Шекспир, Гете, Пушкин, в Церкви человек осознал свою первородную свободу, в Церкви достиг вершины гнозиса Я. Беме, в Церкви пережил трагедию распятого Диониса Ницше, в Церкви расцветало человеческое творчество, когда оно было от бытия и для бытия. В Христе человек получил не только божественную, но и человеческую силу, стал вполне и до конца человеком, духовным существом, новым и вечным Адамом. Человек раскрывается лишь в Богочеловечестве, т. е. в Церкви. Но это может остаться неосознанным.
Душа Церкви едина, и в ней пребывают не только те, которые пребывают в разных телах Церкви, но и те, которые видимо находятся вне Церкви. Существует великое духовное братство христиан, к которому принадлежат церкви Востока и Запада, и все те, которых воля направлена к Богу и божественному, все, кто стремится к духовной высоте. Я хочу соединиться с Жанной д'Арк, но не хочу соединиться с епископом Кошоном, который ее сжег, хочу соединиться со Св. Франциском Ассизским, но не хочу соединяться с духовными лицами, которые его преследовали. Я могу соединиться с Я. Беме, великим мистиком, обладавшим детской простотой сердца, но не могу соединиться с лютеранским духовенством, преследовавшим Я. Беме. Так во всем и повсюду. И в деле воссоединения христианского мира огромное значение имеет мистика, мистическое углубление христианства, преодоление церковного позитивизма и материализма.
Из «О назначении человека»
Когда я говорю, что первичным является бытие, то я говорю не о том бытии, которое уже рационализовано и выработано категориями разума, как то мы видим в старой онтологии, а о первожизни, предшествующей всякой рационализации, о бытии еще темном, хотя темность эта не означает ничего злого. Противостоит познанию как объект лишь то бытие, которое познанием до этого препарировано и рационализировано. Но сама первожизнь не противостоит познающему, ибо он в нее изначально погружен. Выбрасывание познания из бытия есть роковой плод рационалистического просвещения, не изжитого до конца и не преодоленного. Акт познания не считается бытийственным актом. Если познание противостоит бытию как объекту, то познание не имеет никакой внутренней связи с бытием, оно не входит в историю бытия. Это привело к тому, что познание было о чем-то, но не было чем-то. Познающий не принимает всерьез своего познания. Для него перестает существовать мир сущих идей и остается только мир идей о сущем, нет уже Бога, но есть разнообразные идеи о Боге, которые он исследует, нет уже сущего добра и зла, но есть разнообразные идеи о добре и зле и т. д. В те эпохи, когда познание было в бытии и происходило с бытием, познающий мог стать и предметом познания. Платон, Плотин, Бл. Августин, Паскаль, Я. Бёме и т. п. были не только познающие, они также предмет познания, и очень интересного познания. Но современный познающий, поставивший себя вне-бытия, не может стать предметом познания, ибо предметом познания может быть лишь бытие, в бытие же он не входит и не хочет войти, не хочет, чтобы познание его было актом в бытии, в жизни.
Смешно было бы сказать, что учение Я. Бёме об Ungrund’e или о Софии опровергается современным математическим естествознанием. Ясно, что здесь мы имеем дело с совершенно разными и несоизмеримыми объектами. Философии мир раскрывается иначе, чем науке, и путь ее познания иной. Науки имеют дело с частичной отвлеченной действительностью, им не открывается мир как целое, ими не постигается смысл мира. Претензии математической физики быть онтологией, открывающей не явления чувственного, эмпирического мира, а как бы вещи в себе, смешны. Именно математическая физика, самая совершенная из наук, дальше всего отстоит от тайн бытия, ибо тайны эти раскрываются только в человеке и через человека, в духовном опыте и духовной жизни.
1. Бог и человек. Вопросу о различении добра и зла и о происхождении добра и зла предшествует более первичный вопрос об отношении Бога и человека, Божественной свободы и человеческой свободы, или благодати и свободы. Распря между Творцом и тварью, а мы стоим под знаком этой распри, есть распря о зле и его происхождении. И борьбу с Творцом ведет не только тот, кто злом искажает образ твари, но и тот, кто мучится злом сотворенного мира. Постановке этической проблемы предшествует теодицея. Этика потому только и существует, что есть проблема теодицеи. Если есть различение добра и зла, если есть зло, то неизбежно оправдание Бога, ибо оправдание Бога и есть решение вопроса о происхождении зла. Если бы не было различения добра и зла, не было бы зла, то никогда бы не возникла ни проблема теодицеи, ни проблема этики. И можно парадоксально даже сказать, что этика есть не только суд над человеком, но и суд над Богом. Против Бога восстало не только зло, но и добро, неспособное примириться с самым фактом существования зла. Атеизм имеет свои корни совсем не только в зле, но и в добре. Злые ненавидят Бога за то, что он мешает им творить зло, добрые готовы ненавидеть Бога за то, что он не мешает злым творить зло, что он допустил существование зла. Самое различение добра и зла, которое явилось результатом грехопадения, делается источником атеизма. Этика рождается из тех же основ, из которых рождается атеизм, и это бросает на этику зловещий свет. Традиционная теодицея теологических учений разрешает ли мучительную проблему, объясняет ли она происхождение зла? Традиционное теологическое учение о миротворении и грехопадении все превращает в божественную комедию, в игру Бога с самим собой. Можно не соглашаться с взглядами Маркиона,[16] гностиков, манихеев, но нельзя не отнестись с уважением к тому, что их так мучила проблема зла. Происхождение зла объясняется обыкновенно свободой, которой Бог наделил тварь и которой она злоупотребила. Но это традиционное объяснение остается на поверхности и совсем не объясняет происхождения зла. Свободу, через которую тварь склоняется ко злу, тварь не от себя имеет, она получила ее от Бога, т. е. в конце концов она детерминирована Богом. Свобода есть роковой дар, который делает роковой участь человека. Совершенно невозможно все это рационализировать и выразить в категориях катафатической теологии. Традиционная катафатическая теология и ведет к атеизму добрых, движимых нравственным пафосом. Обычное теологическое понятие о свободе нисколько не снимает с Творца ответственности за зло и муку мира. Сама свобода сотворена Богом, и она проницаема для него в самой своей глубине. Бог, по приписываемому Ему катафатической теологией всеведению, в вечности предвидел роковые последствия свободы, которую Он сам и от себя сообщил человеку. Он предвидел зло и страдание мира, который целиком вызван к жизни Его волей и находится в Его власти, предвидел все до гибели и вечных мук многих. И Он согласился сотворить мир и человека в этих страшных условиях. Это и есть глубокий нравственный исток атеизма. Наделив человека свободой и ожидая ответа на свой призыв, Он ждет ответа от самого себя, Он заранее знает ответ, Он играет с самим собой. Катафатическая теология в трудные моменты ссылается на тайну и спасается в теологии апофатической. Но рационализация тайны уже зашла слишком далеко. И совершенно последовательно нужно сделать вывод, что Бог в вечности одних предопределил к вечному спасению, других же – к вечной гибели. Кальвин и говорит, что Бог творит неравно, одних для вечного спасения, других для вечной гибели. Страшное учение Кальвина имеет огромную заслугу reductio ad absurdum. Он договаривает то, что неотвратимо вытекает из традиционного учения о миротворении. Правда, само предопределение есть непроницаемая тайна, страшная для разума и совести, но к ней приводит путь рациональной теологии. Катафатическая теология и слишком далеко заходит в рационализации тайны, и слишком рано ставит границы познанию, устанавливая запреты. Мы начинаем дышать легче и свободнее, выходим из тюрьмы, когда переходим к теологии апофатической. В этом великое значение тайны, великое значение docta ignorantia. Вся значительность, смысл и ценность жизни определяются скрытой за ней тайной, бесконечностью, не подлежащей рационализации, о которой возможен лишь символ и миф. Бог и есть бесконечная тайна, скрытая за бытием. И потому только и можно вынести зло и муку жизни. Невозможно вынести, чтобы мир и человек довлели себе и чтобы не было ничего дальше и выше, глубже и таинственнее. Мы приходим к Богу совсем не потому, что рациональное мышление требует бытия Божьего, а потому, что мир упирается в тайну и в ней рациональное мышление кончается. Это значит, что всякая катафатическая теология экзотерична и не говорит о последнем. Глубже приобщает к тайне мистическая апофатическая теология. Границу рациональному познанию ставит тайна, а не табу.
Божественное Ничто, или Абсолютное апофатической теологии, не может быть Творцом мира. Эта истина раскрыта германской умозрительной мистикой. Таков смысл учения Экхардта о Gottheit и Бёме об Ungrund’e. Из Божественного Ничто, из Gottheit, из Ungrund’a рождается Св. Троица, рождается Бог-Творец. Творение мира Богом-Творцом есть уже вторичный акт. С этой точки зрения можно признать, что свобода не сотворена Богом-Творцом, она вкоренена в Ничто, в Ungrund’e, первична и безначальна. Свобода не детерминирована Богом-Творцом, она в том ничто, из которого Бог сотворил мир. Различие между Богом-Творцом и свободой ничто уже вторично – в изначальной тайне, в Божественном Ничто это различие снимается, ибо из Ungrund’a раскрывается Бог, из него же раскрывается и свобода. Но с Бога-Творца снимается ответственность за свободу, породившую зло. Человек есть дитя Божье и дитя свободы – ничто, небытия, меона. Свобода ничто согласилась на Божье творение, небытие свободно согласилось на бытие. Оттуда же произошло отпадение от дела Божьего, возникло зло и мука, и бытие смешалось с небытием. Это есть подлинная трагедия, трагедия не только мира, но и Бога. Бог хочет своего другого и друга, тоскует по нем, ждет от него ответа на свой призыв к божественной жизни, к божественной полноте, к соучастию в Божьем творчестве, побеждающем небытие. Бог не сам себе отвечает. Ему отвечает свобода, от Него не зависящая. Бог-Творец всесилен над бытием, над сотворенным миром, но Он не властен над небытием, над несотворенной свободой, и она непроницаема для Него. В первом акте, акте миротворения. Бог является как Творец. Но в акте миротворения не может быть предотвращена возможность зла, заключенная в меонической свободе. Миф о грехопадении рассказывает об этом бессилии Творца предотвратить зло, возникающее из несотворенной Им свободы. И вот наступает второй акт Божьего отношения к миру и человеку. Бог является не в аспекте Творца, творческой силы, а в аспекте Искупителя и Спасителя, в аспекте Бога страдающего и на себя принимающего грехи мира. Бог в аспекте Бога-Сына нисходит в бездну, в Ungrund, в глубину свободы, из которой рождается зло, но из которой исходит и всякое добро. Только так и можно понять тайну Искупления, если не понимать ее юридически-судебно. Из бездны, из Божественного Ничто рождается Троичный Бог, и Ему противостоит свобода ничто. Он творит из ничто мир и человека и ждет от них ответа на свой зов, ответа из глубины свободы. Ответ был сначала согласие на творение, а потом восстание и вражда к Богу, возврат к первоначальному небытию. Ибо всякое восстание против Бога есть возврат к небытию, принявшему форму ложного фантасмагорического бытия, победа ничто над божественным светом. И тогда только ничто, которое не есть зло, превращается в зло. Тогда Бог совершает второй акт, нисходит в ничто, в бездну свободы, переродившейся во зло, являет себя не в силе, а в жертве. Божественная жертва, божественное самораспятие должно победить злую свободу ничто, победить, не насилуя ее, не лишая тварь свободы, а лишь просветляя ее. Только такое понимание божественной мистерии не делает этику атеистической. И пусть не говорят, что это есть пантеизм. В пантеизме есть доля истины, это и есть истина апофатической теологии. Но ложь пантеизма в том, что он рационализирует тайну и переводит истину апофатической теологии на язык теологии катафатической. Мистика имеет свой язык, и его нельзя прямо перевести на язык теологии. Пантеизм и есть такой ложный перевод. И вот почему мистику так часто обвиняют в пантеизме, и в большинстве случаев несправедливо.
В традиционной катафатической теологии есть всегда желание унизить человека. Но факт существования зла, за которое возлагается ответственность не на Творца, а на тварь, делает непонятным такое унижение тварного мира! Ответственность за зло возвышает, а не унижает тварный мир и человека, ибо приписывает ему огромную силу свободы, способной восстать на Творца, отделиться от него и создать собственный безбожный мир, создать ад. Ведь идея грехопадения есть, в сущности, гордая идея, и через нее человек выходит из состояния унижения. Отпадение от Бога предполагает очень большую высоту человека, высоту твари, очень большую ее свободу, большую ее силу. И выходит, что тварь возвышают лишь тогда, когда речь идет о свободе грехопадения и об ответственности за него. Во всех остальных случаях тварь унижают. Самое слово «тварность» приобретает унизительный характер. Тварь ничтожна, бессильна, жалка, беспомощна, она есть ничто и небытие. Как будто Бог, творя мир, хочет унизить тварь, показать ее ничтожество и бессилие. И требует Бог от твари лишь слепой покорности и жестоко карает за непокорность. Понять это можно лишь как выражение человеческой греховности. Но такого рода онтология, такого рода антропология и космология совсем непонятны. Понятие Творца и твари – символы, взятые из нашего мира. Но в нашем мире, когда творец творит какое-нибудь произведение, то оно носит имя этого творца, на нем запечатлена идея этого творца и в него переходит энергия творца. Не может быть и речи о том, что творение великого художника ничтожно, слабо, унижено тем, что оно тварно. Но творец мира есть величайший из художников, и непонятно, почему отрицают за Творцом возможность сотворить что-то высокое и божественное. Правда, скажут, что Божье творение само себя исказило и испортило. Но ведь понятие твари, тварности совсем не связано с падшестью. Тварь считают ничтожной и низкой потому, что она сотворена, а не потому, что она пала. То, что она пала, как раз и обнаруживает силу ее свободы, ее самостоятельность, силу ее греховной воли быть больше, чем тварь. Получается ряд неразрешимых парадоксов. «Природа» человека сотворена Богом, «свобода» же человека не сотворена, не детерминирована никаким бытием и предшествует всякому бытию. Бытие от свободы, а не свобода от бытия. То, что называют «тварным ничто», и есть как раз то, что в твари не сотворено, ее свобода. Вся же природа твари сотворена Богом и потому не может быть названа «ничто». Но и сотворенная природа, и несотворенная свобода одинаково тварь не унижают. Унижает ее не свобода, а зло, из свободы вытекающее, но зло это не есть тварность, ибо оно не Богом сотворено. Рабство твари связано с монархическим понятием о Боге, которое свойственно низшим и нехристианским формам богопознания. Монархическая идея Бога есть идея самодержавного властелина. Это есть аспект Бога, предшествующий христианскому откровению. Христианство не есть монотеистическая религия, как магометанство, христианство есть религия тринитарная. Тринитарное же понимание Бога преодолевает всякое рабство и обосновывает свободу и достоинство человека. Атеизм часто бывал лишь антитеизмом, борьбой с отвлеченным монотеизмом и монархизмом. В отношении к христианскому Троичному Богу, Богу любви и жертвы, атеизм теряет всякую силу. Этика не может восстать на него во имя «добра», как восстает против отвлеченно-монотеистического Бога, унижающего тварь, наделяющего ее свободой, за которую потом требующего ее к ответу и жестоко карающего.
Странно, что мысль человеческая, и особенно мысль теологическая, никогда не задумывалась над психологией Бога. Вероятно, размышление над этим считалось неблагочестивым. В традиционных теологических построениях наиболее непонятной остается психология Бога. Теология всегда строилась с точки зрения психологии человека. Теология, в сущности, всегда была гораздо более антропоцентрична, чем теоцентрична, и была более всего такой в монархической концепции Бога. Можно ли сказать, что Богу не присуща никакая душевная жизнь, никакие аффективные и эмоциональные состояния? Статическое понимание Бога как чистого акта, не имеющего в себе потенций, самодовольного, ни в чем не нуждающегося, есть философское, аристотелевское, а не библейское понимание Бога. Бог Библии, Бог откровения совсем не есть чистый акт, в нем раскрывается аффективная и эмоциональная жизнь, драматизм всякой жизни, внутреннее движение, но раскрывается экзотерически. И поразительна ограниченность человеческой точки зрения на Бога. Богу боятся приписать внутренний трагизм, свойственный всякой жизни, динамику, тоску по своему другому, по рождению человека, но нисколько не боятся приписать гнев, ревность, месть и пр. аффективные состояния, которые считаются предосудительными для человека. Существует глубокая пропасть между пониманием человеческого совершенства и Божественного совершенства. Самодовольство, самодостаточность, каменная бездвижность, гордость, требование беспрерывного себе подчинения – все свойства, которые христианская вера считает греховными и порочными, но Богу их преспокойно приписывает. Получается невозможность следовать евангельскому завету – «будьте совершенны, как совершен Отец Ваш Небесный», недопустимость для человека богоуподобления. То, что в Боге считается признаком совершенства, в человеке считается признаком несовершенства, греха. Согласно принципу апофатической теологии Бог, конечно, не есть добро, а сверх-добро, не совершенство, а сверх-совершснство, как он есть не бытие, а сверх-бытие, не нечто, а ничто, и к Богу не применимы никакие наши понятия. Мы можем мыслить о Боге лишь символически и мифологически. И возможна символическая психология Бога. Она невозможна по отношению к Божественному Ничто апофатической теологии, но возможна по отношению к Богу-Творцу теологии катафатической. И вот Богу-Творцу совершенно невозможно приписать самодовольство, самодостаточность, деспотизм как свойства эзотерической Его жизни. Более достойно приписать Богу тоску по любимому, потребность в жертвенной самоотдаче. Движение боятся приписать Богу потому, что движение указывает на недостаток, на потребность в том, чего нет, в восполнении. Но также можно сказать, что бездвижность есть недостаток, отсутствие качества динамики бытия, драматизма жизни. Трагизм в жизни Божества есть показатель не несовершенства, а совершенства божественной жизни, божественной мистерии. Христианское откровение открывает Бога в аспекте жертвенной любви, но жертвенная любовь говорит совсем не о самодостаточности божественной жизни, она говорит о потребности выхода в другого. Между тем как невозможно отказаться от того, что Бог христианский есть прежде всего Бог жертвенной любви. Жертва же всегда свидетельствует о трагедии. Драматическое движение и трагизм порождаются полнотой и избытком, а не недостатком. Отрицать трагизм Божественной жизни можно, лишь отступив от Христа, от распятия и креста, от жертвы Сына Божьего. Такова геология, не желающая знать божественной трагедии, теология отвлеченного монотеизма. Отвлеченный монархический монотеизм, не желающий знать внутреннего драматизма Божественной жизни, есть явное смешение теологии апофатической и катафатической. Невозможно из Абсолютного, которому принадлежит совершенная полнота и самодостаточность, вывести миротворение. Миротворение есть движение в Боге, драматическое событие в божественной жизни. В Абсолютном, в Божественном Ничто нельзя мыслить движения, созидающего внешний для Абсолютного порядок бытия, нельзя мыслить ничего положительно, а только отрицательно. При отождествлении Абсолютного апофатической теологии и Творца теологии катафатической тварь оказывается случайной, ничтожной, ненужной, не имеющей никакого отношения к внутренней жизни Божества и потому в конце концов бессмысленной. Тварь имеет достоинство и смысл в том лишь случае, если миротворение понимается как внутренний момент реализации в Абсолютном Божественной Троичности, как мистерия любви и свободы. Для теологии экзотерической закрыта внутренняя жизнь Божества. Теология же эзотерическая должна признать трагедию в Боге. Это и есть то, что Я. Бёме называет теогоническим процессом. Он совершается в вечности и означает не рождение Бога, которого раньше не было, а божественную мистерию, вечную эзотерическую жизнь Божества, вечное богорождение из Ungrund’a.
Трагедия в Боге и теогонический процесс предполагают существование изначальной свободы, коренящейся в ничто, в небытии. В плане вторичном, где есть Творец и тварность, Бог и человек, несотворенную свободу можно мыслить вне Бога. Вне Бога нельзя мыслить бытие, но можно мыслить небытие. И только так можно понять происхождение зла, не сделав за него ответственным Бога. Перед последней тайной, перед Божественным Ничто это различие исчезает. В богопознании апофатическом ничего нельзя мыслить вне Божества, нельзя мыслить не только свободу, но и тварного мира вне Божества. Правда пантеизма относится к Божеству апофатического богопознания. Но ложь пантеизма в том, что он переводит истину мистической апофатической теологии на язык рациональной катафатической теологии. Мир и центр мира человек – творение Бога через Премудрость, через Божьи идеи и вместе с тем дитя меонической несотворенной свободы, дитя бездны, небытия. Этот элемент свободы не от Бога-Отца, он предшествует бытию. Трагедия в Боге есть трагедия, связанная со свободой. Бог-Творец всесилен над бытием, но не всегда всесилен над небытием. Бездонная свобода, уходящая в ничто, вошла в мир сотворенный, и это она выразила согласие на миротворение. Бог-Творец все сделал для просветления этой свободы в согласии с своей великой идеей о творении. Но Он не мог победить заключенной в свободе потенции зла, не уничтожив свободы. Потому мир трагичен и в нем царит зло. Трагедия всегда связана со свободой. И с трагедией мира можно примириться только потому, что есть страдание Бога. Бог разделяет судьбу своего творения, Он жертвует собой для мира и для человека, для любимого, по которому тоскует. Понятие творения и тварности, которыми хотят разрешить все затруднения, – самое неясное, двусмысленное и ничего не решающее. Никакого рационального понятия о миротворении выработать нельзя. Это миф, а не понятие. Но миф о твари слишком часто истолковывали, как унижение твари. То, что творит человек, есть более он сам, чем то, что он рождает. Образ творца, поэта, художника, мыслителя более отпечатлевается на его творениях, чем на рожденных им детях. Самое непонятное в понятии тварности есть то, что при его помощи хотят человека отделить пропастью от Творца и вместе с тем признать его ничтожным и целиком поставить в зависимость от Творца. И наиболее неприемлемо, конечно, допущение сотворенной свободы. Тварен мир, тварен человек, но бытие не тварно, предвечно. Это ведет к тому, что допустимо лишь бытие Божественное. Мир вторичен по сравнению с Бытием, космология вторична по сравнению с онтологией. Мир есть или творение бытия, которое тождественно с Богом, или состояние бытия, некоторый фон в судьбах бытия. В первом случае основным признаком мира является его тварность. Он сотворен из ничего, и ничтожество мира может происходить из этого ничего, а не от Бога. Но в понятии тварности совсем остается невыясненным понятие «ничто», из которого она сотворена. Если это ничто есть изначальная, бездонная свобода, меоническая, несотворенная, то, хотя и остается непроницаемая тайна, на путях ее познания мы достигаем более осмысленных и менее оскорбительных результатов. Правда, результаты эти достигаются не путем понятия, а путем мифа. И то, что, быть может, наиболее важно выяснить в идее миротворения, это выяснить идею трагического. Через трагическое мы выходим за пределы мира и приближаемся к тайне. И вот необходимо выяснить два понимания трагического.
Дохристианская трагедия есть несчастье и страдание безвинное и безысходное. Это трагедия рока. Она означает понимание мировой жизни как имманентного замкнутого круга мировой жизни. Нет сверхмирного Бога, и не к кому апеллировать страдальцу безвинному на свои страдания в мире. Мир полон богов, но боги не возвышаются над круговоротом мировой жизни, они сами подчиняются высшей силе, року, мойре. Выход из трагедии рока возможен лишь через эстетическое примирение, через переживание красоты безысходного страдания. Это и есть amor fati, который так пленял Ницше. Трагедия и люди трагедии находятся по ту сторону добра и зла. Трагическое есть совсем особая, первородная категория. Но всякая ли трагедия есть трагедия рока и существует ли христианская трагедия?[19] Традиционное теологическое понимание отрицает существование христианской трагедии и боится самой мысли о ней. Странно, что отрицают трагедию в религии креста. Античная трагедия есть трагедия рока, христианская же трагедия есть трагедия свободы, и в ней и открывается первофеномен трагического. Рок вторичен, и он виден для мира замкнутого, оторванного от первоистоков бытия. Рок есть дитя свободы. Сама необходимость есть дитя свободы. Первична свобода. Христианское сознание преодолевает рок в античном смысле слова, освобождает человеческий дух от власти мира, власти космических сил. Но христианство раскрывает свободу, в которой заложен первоисточник трагического. И оно раскрывает трагическое в самой божественной жизни: Сам Бог, Единородный Сын Божий страдает, распинается на кресте. Он – невинный страдалец. Трагедия свободы раскрывает борьбу противоположных начал, которые лежат глубже различения добра и зла. Рок есть дитя свободы – это значит, что сама свобода роковая. Христианство не знает рока, которому подчинена жизнь человека, потому что оно раскрывает Смысл, возвышающийся над миром и управляющий миром, к которому можно апеллировать на страдания, на несчастья, на «роковое» в жизни. Но оно переносит трагедию в большую глубину, в свободу, которая до бытия и глубже бытия. Рок и есть то, что связано с меонической свободой, с изначальной тьмой, с Ungrund’ом. В мире действуют три принципа – Промысел, т. е. сверхмирный Бог, свобода, т. е. человеческий дух, судьба, рок, т. е. природа, осевшая, отвердевшая из меонической, темной свободы. Взаимодействие этих трех принципов и составляет всю сложность мировой и человеческой жизни. Элемент рока должно признать и христианское сознание, но оно признает его преодолимым, не верховным и не господствующим. Трагическое есть противоборство полярных начал, но не непременно божеского и дьявольского, доброго и злого. Глубина трагического раскрывается лишь тогда, когда сталкиваются и переживают конфликт два одинаково божественных начала. На протяжении всей моей книги будут раскрываться именно такого рода конфликты. Наибольшая трагедия есть страдание от доброго, а не страдание от злого, есть невозможность оправдать жизнь согласно разделению доброго и злого. Трагедия была до различения доброго и злого и будет после этого различения. Глубочайшие трагические конфликты жизни означают столкновение между двумя ценностями, одинаково высокими и добрыми. А это значит, что трагическое существует внутри самого божественного. Возникновение же злого и дьявольского есть уже нечто вторичное. И новая этика должна быть познанием не только добра и зла, но и трагического, ибо оно постоянно переживается в нравственном опыте и страшно усложняет все нравственные суждения. Парадоксальность нравственной жизни связана с проникновением в нее элемента трагического, не вмещающегося в обычные категории добра и зла. Трагическое и есть в нравственном смысле безвинное, оно не есть результат зла. Голгофа есть трагедия из трагедий именно потому, что на кресте распят абсолютно невинный, безгрешный страдалец. Совершенно невозможно морализировать над трагедией. Трагедия и есть прорыв по ту сторону добра и зла. И трагедия свободы побеждается трагедией распятия. Смерть покоряется смертью. Все суждения, которые находятся по сю сторону добра и зла, не проникают в глубь вещей. Нравственное сознание человека очень засорено, засорено не только злом, но и плохим, искаженным добром. И нравственное очищение и возрождение всегда есть обретение первозданности, девственности нравственных суждений. Парадоксальность, трагичность, сложность нравственной жизни заключается в том, что плохи бывают не только зло и злые, плохи бывают и добро и добрые. «Добрые» бывают злыми, злыми во имя злого добра. Зло же является как бы карой за плохое добро. И тут начинается трагическое. Добрые, созидающие ад и ввергающие в него злых, есть уже трагическое. Это уже глубже обыкновенного различения добра и зла.
Бог-Творец сотворил человека по своему образу и подобию, т. е. творцом, и призвал его к свободному творчеству, а не к формальному повиновению своей силе. Свободное творчество есть ответ твари на великий призыв Творца. И творческий подвиг человека есть исполнение сокровенной воли Творца, который и требует свободного творческого акта. Но творчество по метафизической своей природе есть всегда творчество из ничего, т. е. из меонической свободы, предшествующей самому миротворению. Этот элемент свободы, уходящий в добытийственную бездну, есть в каждом творческом акте человека, в творческом замысле и в творческом взлете. Человек в отличие от Бога в творчестве своем нуждается в материи, скульптор нуждается в мраморе, из которого высекается статуя, но не из этой материи, не из этого чего-то, взятого из мира, зарождается творчество. В творческий замысел всегда проникает элемент первоначальной свободы, свободы ничто. И из глубины этой свободы раздается ответ на Божий призыв. Поразительно, что эту свободу отрицают, когда речь идет о творчестве, и о ней вспоминают только тогда, когда речь идет о грехопадении, вине и наказании. Это и есть дефективность теологического мировоззрения, в силу которой оно не может оправдать и обосновать творчество человека. Природа творчества может быть понятна лишь в различении от рождения и в противоположении рождению. Творчество всегда из свободы, рождение же – из природы, из природной утробы. В рождении не столько творится небывшее, сколько отделяется и перераспределяется сила бывшего. Рождающий отделяет часть своей материи, своей природы. Абсолютно новое в мире возникает лишь через творчество, т. е. свободу, вкорененную в небытии. Творчество есть переход небытия в бытие через акт свободы. В сущности, эволюционизм не допускает возможности творчества, ибо не знает свободы, знает лишь необходимость, для него возможно лишь рождение и перераспределение. Поразительно, что теологическое мировоззрение нередко совпадает с натуралистическим эволюционизмом в отрицании творчества. Не только зло, но и творчество объяснимо лишь из изначальной меонической свободы. Различие между рождением и творчеством установила теология для понимания внутренней жизни Св. Троицы и творения мира. Сын предвечно рождается от Отца. Мир же творится Богом, а не рождается от Бога. Так устанавливается близость по природе, единосущие в рождении и лишь подобосущие, различие по природе в творчестве. Но рождение и творчество в Боге и мире имеют разное значение. Рождение в мире всегда есть распадение и движение по линии дурной бесконечности, в Боге же оно не означает распадения. Творчество в мире есть творчество нового, небывшего, без распадения в творимом, без дурной бесконечности. Между творцом и его творением существует большая связь, чем между рождающим и рожденным. Человек должен в муках рождать вследствие греховного распадения мира. Творить же он должен сообразно идее человека, по призванию, сообщенному ему Творцом.
Космогония и антропогония понятны для нас лишь в свете Христовом. Учение о Христе – Новом Адаме совсем не есть только сотериология, и явление Христа не есть только исправление греха. Но и учение о миротворении можно строить только по принципу Троичности и памятуя о Христе. Его нельзя построить из монархической идеи Бога. Миротворение понятно лишь в свете мистерии Св. Троицы. Агнец заклан от сотворения мира. Божественная жертва изначально входит в план миротворения. Искупление есть вторичный акт миротворения, новое отношение Бога к твари, более совершенное, полное и высшее раскрытие Бога как жертвенной любви. Если бы даже не было грехопадения, то все равно было бы воплощение Сына, раскрытие Бога в жертве любви, т. е. новый космогонический и антропогонический момент. Проблема творчества есть прежде всего проблема свободы. Свобода же твари делается для нас окончательно понятной лишь в явлении жертвенного Лика Бога, лишь в богочеловеке. Ложь пантеизма прежде всего в том, что он принужден отрицать свободу человека и мира. Но ведь так же отрицает свободу твари и трансцендентный дуалистический теизм или допускает ее исключительно для нравственной ответственности человека. Не признает свободы и манихейский и гностический дуализм, полагая источник зла в злом боге или материи. Приходится признать, что в антиномиях Творца и твари свобода есть парадокс, не вмещающийся ни в какие категории. Монистическое и дуалистическое понимание отношений между Творцом и тварью одинаково ведет к отрицанию свободы твари. Человек не свободен, если он есть лишь явление Бога, лишь частица Божества, и человек не свободен, если он наделен свободой Богом-Творцом и ничего божественного в себе не заключает, и он не свободен, если зло проистекает от злого бога, от материи, в зависимость от которой он попадает. Все точки зрения оказываются опасными для свободы человека. Христианское учение о благодати и было попыткой спасти христианскую свободу. Человек не свободен, когда Бог определил свое отношение к нему как Творец мира, но он свободен, когда Бог определил свое отношение к нему, посылая ему благодать. Благодать человек свободно принимает или отвергает, но он не насилуется благодатью. Но и само учение о благодати подверглось перерождению, после которого оно вступает в конфликт с свободой. Если благодать действует на человека без всякого участия его свободы, то получается учение о предопределении. Единственный возможный выход есть признание несотворенности, т. е. нетварности свободы, ее вкорененности в ничто. Более рафинированные формы атеизма, как, напр., у Н. Гартмана, основаны на конфликте идеи человеческой свободы и человеческого творчества ценностей и идеи Бога. Если есть Бог, то человек не свободен и не может творить ценностей. Точка зрения Н. Гартмана ложна, но нельзя отрицать серьезность проблемы, которая его беспокоит. Свободу человека трудно согласовать с существованием Бога, и свободу человека трудно согласовать с отрицанием Бога и признанием лишь одной небожественной природы. Идеальные ценности Н. Гартмана, совершенно бессильные и висящие в воздухе, тут не помогут. Непонятно, откуда берется свобода у человека, как существа исключительно природного. Парадокс в том, что свобода человека, без которой нет творчества и нет нравственной жизни, не от Бога и не от тварной природы. Но это и значит, что свобода не сотворена и вместе с тем не есть божественная свобода. Признание божественной свободы нисколько не решает вопроса о человеческой свободе. Такой же парадокс представляет отношение свободы и благодати. Благодать не только не должна умалять свободу человека, насиловать и лишать свободы, но должна увеличивать свободу человека, давать высшую свободу. Парадоксальность и трагичность проблемы свободы и благодати отразилась в спорах Бл. Августина с Пелагием, янсенистов с иезуитами, в учении Лютера о рабстве воли, в учении Кальвина о предопределении. Свобода человека сама по себе бессильна обратить человека к Богу, победить грех, победить собственную бездонную тьму, преодолеть свой собственный рок. Этого не понимал Пелагий. Благодать же исходит от Бога, а не от человека и не означает обращения человека к Богу, победу самого человека над злом и тьмой, не есть ответ человека Богу. С этим связана ошибка Кальвина и янсенистов. Бессильный характер человеческой свободы и нечеловеческий характер благодати составляют неразрешимый парадокс. Тайна Христа-Богочеловека есть разрешение парадокса свободы и благодати, но она не поддастся рационализации. Теология рационализирует эту тайну и этим лишает ее смысла, а не сообщает ей смысл. Лишь в Христе-Богочеловеке разрешается парадокс отношения твари и Творца. Это и есть сущность христианства. Творец и тварь, благодать и свобода – неразрешимая проблема, трагическое столкновение, парадокс. Явление Христа есть ответ на вопрошание, на трагическое столкновение и парадокс. Такова теологическо-антропологическая проблема, предваряющая этику. Отсюда падает свет на грехопадение и на возникновение добра и зла. Философская этика должна заниматься не только исследованием различений и оценок по сю сторону добра и зла, но и возникновением различений добра и зла и оценок. Проблема грехопадения есть основная проблема этики, без ее решения этика невозможна. Этическое есть порождение грехопадения.
2. Грехопадение. Возникновение добра и зла. Сказание о грехопадении и рае принадлежит христианству, и оно не приемлется теми этическими мыслителями, которые от христианства отпали и не хотят религиозно обосновывать этику. Но проблема этики не может быть даже поставлена, если не признавать, что возникло различение между добром и злом, и возникновению этого различения предшествует состояние бытия «по ту сторону добра и зла», или «до добра и зла». «Добро» и «зло» коррелятивны, и в известном смысле можно сказать, что «добро» возникло лишь тогда, когда возникло «зло», и падает с падением «зла». Это и есть основной парадокс этики. Рай и есть то состояние бытия, в котором нет различения и оценки. Можно было бы сказать, что мир идет от первоначального неразличения добра и зла через резкое различение добра и зла к окончательному неразличению добра и зла, обогащенному всем опытом различения. В человеке глубоко заложено воспоминание об утерянном рае, о золотом веке, чувство вины и греха и мечта о возвращении в рай, о Царстве Божьем, которое иногда принимает форму утопии земного рая. Царство Божье мыслится как лежащее «по ту сторону добра и зла». «Добро», которое осуществляется в этом грешном мире, на этой грешной земле, всегда основано на различении и отделении от него «зла» и «злых». Когда торжествуют «добрые», то они уничтожают «злых», в пределе отсылают их в ад. Торжество «добра», основанное на различении и оценке, совсем не есть рай и не есть Царство Божье. Царство Божье нельзя мыслить моралистически, оно по ту сторону различения. Грехопадение сделало нас моралистами. И мы стоим перед великой загадкой: как человек мог не захотеть рая, о котором он так вспоминает и так мечтает в наш мировой эон, как мог он отпасть от рая? Рай представляется блаженной жизнью, в которой космос был в человеке, а человек был в Боге. Изгнание человека из рая и значит, что человек выпал из Бога, космос же выпал из человека. Рай был блаженной жизнью, но был ли он полнотой жизни, все ли возможности были раскрыты в райской жизни? Библейский рассказ носит экзотерический характер. В нем даны символы событий духовного мира, но необходимо углубленное истолкование этих символов. В раю не все было открыто человеку и незнание было условием райской жизни. Это – царство бессознательного. Свобода человека еще не развернулась, не испытала себя и не участвовала в творческом акте. Меоническая свобода, которая была в человеке от ничто, от небытия, была до времени закрыта в первоначальном акте миротворения, но не могла быть уничтожена. В подпочве райской жизни оставалась эта свобода, и она должна была проявиться. Человек отверг мгновение райской гармонии и целостности, возжелал страдания и трагедии мировой жизни, чтобы испытать свою судьбу до конца, до глубины. Это и есть возникновение сознания с его мучительной раздвоенностью. И в отпадении от райской гармонии, от единства с Богом человек начал различать и оценивать, вкусил от древа познания добра и зла, стал по сю сторону добра и зла. Запрет же был предупреждением, что плоды с древа познания добра и зла горьки и смертельны. Познание родилось из свободы, из темных недр иррационального. И человек предпочел горечь различения и смерть райской жизни в невинности и незнании. Он мог питаться с древа жизни и жить вечной райской жизнью, вегетативной и бессознательной. Но в невинной райской жизни, в которой человек питался с древа жизни и не подходил к древу познания, отношение между Творцом и творением раскрывалось в аспекте Бога-Отца. Божественная Троица не раскрывалась в раю, и Сын не являлся как бесконечная любовь и жертва. Бог есть лишь питающая сила. Сказание о рае выражено так, будто был только Бог-Отец, и даже не Бог-Отец, ибо без Сына нет Отца, а Бог – творческая сила. Парадокс христианского сознания в том, что Христос не мог бы явиться в райской жизни. Правда, могут сказать, что в райской жизни присутствовал Бог-Слово, но Слово не воплощенное и не вочеловечившееся, не приносящее жертвы любви. Райская жизнь остается совершенно в ветхозаветных категориях, она построена не по образу Божественной Троичности. Если бы человек остался в райской пассивности и райской невинности, непосредственной стихийности и бессознательности, т. е. в стадии жизни божественно-природной, он не познал бы Христа и не достиг обожения.
Возникновение познания добра и зла имеет две принципиально различные стороны, и с этим связан парадокс генезиса добра и зла. Возможно истолкование познания добра и зла как грехопадения. Когда я познаю добро и зло, делаю различение и оценку, я теряю невинность и целостность, я отпадаю от Бога и изгоняюсь из рая. Познание есть потеря рая. Грех и есть попытка познать добро и зло. Но возможно и другое понимание. Совсем не само познание есть грех и отпадение от Бога. Само познание есть положительное благо, обнаружение смысла. Но срывание с древа познания добра и зла означает жизненный опыт злой и безбожный, опыт возврата человека к теме небытия, отказ творчески ответить на Божий зов, противление самому миротворению. Познание же, с этим связанное, есть раскрытие премудрого начала в человеке, переход к высшему сознанию и высшей стадии бытия. Одинаково ошибочно и противоречиво сказать, что познание добра и зла есть зло и что познание добра и зла есть добро. Наши категории и слова одинаково неприменимы к тому, что находится за пределами того состояния бытия, которое породило все эти категории и вызвало к жизни эти слова. Хорошо ли, что возникло различие между добром и злом? Есть ли добро – добро и зло – зло? Мы принуждены ответить на это парадоксально: плохо, что возникло различение между добром и злом, но хорошо делать это различение, когда оно возникло, плохо, что пережит опыт зла, но хорошо, что мы познаем добро и зло, когда опыт зла пережит. Когда Ницше хочет заменить различение между добром и злом различением между хорошим и плохим, он думает, что заменяет категории этические и познавательные категориями природно-стихийными, т. е. райскими. Но это уже рай после грехопадения. И Ницше бессилен прорваться в рай. «По ту сторону добра и зла», т. е. в райской жизни, не должно быть нашего «добра», но не должно быть и нашего «зла». Между тем как у Ницше это зло остается. Человек пошел опытным путем познания добра и зла и должен пройти этот страдальческий путь, но не может претендовать на рай в середине этого пути. Сказание о рае и грехопадении есть также сказание о генезисе сознания в путях духа.
Рай есть бессознательная и целостная природа, царство инстинкта. Райское бытие не знает раздвоения на субъект и объект, не знает рефлексии, не знает болезненного сознания, переживающего конфликт с бессознательным. Конфликт сознания и бессознательного, который, по Фрейду и его школе, порождает все неврозы и психические расстройства, есть порождение цивилизации. Когда Клагес видит в возникновении сознания, интеллекта, духа декаданс жизни, болезнь, он, в сущности, выражает на языке науки и философии древнее сказание о грехопадении и утере рая, но натурализирует идею рая и думает, что он возможен в мире падшем. Когда Бергсон противополагает правду инстинкта интеллекту, он вспоминает о рае и о его утере в грехопадении. В рай хочет вернуться Л. Шестов, когда борется с разумом и добром. Сознание, связанное с утерей цельности и раздвоением, оказывается как бы результатом грехопадения. Мы стоим перед основной проблемой: есть ли сознание – падшее состояние человека, утеря рая? Плоды с древа познания добра и зла оказались горьки, и горечь эта перешла в самое возникновение сознания. Сознание возникает в страдании и боли. Сознание есть страдание, и потеря сознания, угашение сознания представляется нам прекращением страдания. Достоевский говорит, что страдание есть единственная причина сознания. Сознание есть мучительное раздвоение. Сознание по природе своей никогда не охватывает целостного существа человека, от него оно всегда отличается и представляется ему сферой подсознательного и сверхсознательного. Сознание подавлено подсознательным, как это открывает современная психология, и закрыто для сверхсознательного. Сознание основано на установке границ и противоположений, причиняющих боль. Сознание нашего мирового эона, сознание в мире падшем не может не быть болью и страданием. И потому человек так стремится забыться, потерять сознание в экстазе, опьянении, если не высшего, то низшего порядка. Производимые сознанием различения и оценки всегда причиняют боль и страдание. После грехопадения была раскована добытийственная стихия, меонический хаос, и для охранения образа человека неизбежно было образование сознания, затвердение сознания. Бессознательное перестало быть райским, в нем образовалось темное подполье, и сознанием нужно было оградить человека от разверзающейся нижней бездны. Но сознание заслоняет от человека и сверхсознательное, божественное бытие, оно мешает интуитивному созерцанию Бога. Поэтому человек пытается прорваться к сверхсознанию, к верхней бездне, падая нередко в подсознание, в бездну нижнюю. Сознание нашего греховного мира означает утрату рая. Но рай не утерян окончательно. Отблески рая и воспоминания о рае остались в человеке. К целостности, которая недоступна для сознания, к просветлению своей природы, к блаженству в Боге человек идет через раздвоение, через несчастье и боль, к высшему благу идет через опыт зла. Гегель говорит о «несчастном сознании», которое есть раздвоение, для которого Бог стал трансцендентным, но правильнее было бы сказать, что всякое сознание есть несчастное сознание. Несчастное сознание преодолевается лишь через сверхсознание. В генезисе духа есть три стадии – первоначальная стихия, райская целостность, целостность досознательная, не испытавшая свободы и рефлексии; раздвоение, рефлексия, оценка, свобода избрания; и целостность и полнота после свободы, рефлексии и оценки, сверхсознательная целостность и полнота. Стадии эти, конечно, нельзя понимать исключительно хронологически, это идеальная последовательность. Стихийность, страстность, природная сила есть Ungrund, есть свобода до сознания, до разума, до добра и истины, до оценки и выбора. Добро и зло являются позже. В последнюю же целостность и полноту входит весь пережитый опыт, опыт о добре и зле, опыт раздвоения и оценки, опыт боли и страдания. Этика есть боль, и никакой другой этики, кроме болезненной, быть не может. Не может быть блаженства в «добре», блаженство может быть лишь «по ту сторону добра и зла». Генезис добра и зла, генезис различения и оценки вкоренен в миф, и основой этики может быть лишь мифологическая основа. Этика с обеих сторон, в начале и в конце, упирается в сферу, лежащую «по ту сторону добра и зла», в жизнь райскую и в жизнь Царства Божьего, в досознательное и сверхсознательное состояние. Лишь сознание с его раздвоением, рефлексией, оценкой, с его болью и несчастьем, лишь несчастное сознание находится по сю сторону добра и зла. И наиболее трудный вопрос есть вопрос о том, что есть «добро» до различения добра и зла и что есть «добро» по ту сторону различения добра и зла? Существует ли райское «добро» и существует ли «добро» в Царстве Божьем? Это и есть основная метафизическая проблема этики, до которой она редко возвышается.
Этика должна быть не учением о нормах добра, а учением о добре и зле. Проблема зла столь же центральна для этики, как и проблема добра. Традиционная теодицея, в сущности, совсем не разрешает проблему зла. Если дьявол целиком подчинен Богу и является орудием Божьего Промысла, если Бог пользуется дьяволом в своих благих целях, то, в сущности, зла не существует. Это есть совершенно оптимистическая система. Зло существует лишь в человеке, в целом же существует лишь добро. В теодицее Лейбница зла не существует. Пролог на небе в «Фаусте», мотив которого заимствован из книги Иова, говорит о том, что Бог сам допустил зло для испытания, для благих целей. В сущности, это есть ортодоксальная точка зрения. Не только добро, но и зло находится в руке Божьей и зависит от Бога. Но отсюда неотвратимо вытекает тот вывод, что зло нужно для целей добра. Проблема зла парадоксальна для нашего сознания, чего не хочет признать рациональная теология. Парадокс зла заключается в том, что или зло находится в руке Божьей и зависит от Бога, и тогда оно нужно для целей добра, или зло не зависит от Бога и Бог бессилен перед злом, и тогда добро не есть окончательная онтологическая сила. Парадокс этот коренится в том, что мы тут мыслим в категориях добра и зла, т. е. в категориях, порожденных грехопадением, о божественном бытии, лежащем по ту сторону добра и зла. Учение о первородном грехе, с которого и начинается этика, имеет совсем иной смысл, чем ему обычно придают. Миф о грехопадении страшно возвышает, а не принижает человека. Современная психология бессознательного, открывающая в человеке страшное подполье тьмы, разоблачающая низменный характер самых возвышенных состояний, сама по себе уничижает человека, втаптывает его в грязь. Учение же о грехопадении бросает иной свет на открывшееся в человеке подполье, на преступные инстинкты в его бессознательном. Если человек есть существо падшее и если пал он в силу присущей ему изначальной свободы, то это значит, что он есть существо высокое, свободный дух. Сознание в себе первородного греха есть не только самоуничижение человека, но и его самовозвышение. Человек пал с высоты и может на высоту подняться. В сознании в себе первородного греха нет ничего унизительного для человека, как оно есть в сознании своего изначального ничтожества, своего происхождения из грязи. Миф о грехопадении есть миф о величии человека. Но теологическое учение о первородном грехе нередко принимает форму родовой теории наследственности, в силу которой человеку передается заразная болезнь предков. В этой родовой теории совершенно отпадает идея личной ответственности. Именно потому, что мы несем в себе первородный грех и живем в падшем мире, обреченном вращаться в категориях добра и зла, в различениях и оценках, мысль наша вращается в непреодолимых парадоксах. Последовательная и углубленная мысль наша принуждена и радикально отрицать зло, как небытие, и признавать положительное значение зла. Зло есть возврат к небытию, отказ от миротворения, и вместе с тем зло имеет положительное значение, потому что оно вызывает высшую творческую силу добра для своего преодоления. Свобода зла есть добро, и без свободы зла не было бы свободы добра, т. е. не было бы добра. Возможность зла есть условие добра. Насильственное недопущение зла и насильственное уничтожение зла было бы большим злом. И добро легко оборачивается злом, превращается в зло. Есть парадокс терпимости Бога к злу, в который недостаточно вдумываются. Бог терпит зло, допускает зло во имя блага свободы. Терпимость к злу входит в провиденциальный план Божий. Согласно гениальному учению Я. Бёме, всякое начало для своего раскрытия предполагает противоположное, сопротивляющееся ему начало. Свет предполагает тьму. Свет во тьме светит. Рационального начала нет без иррационального. И вместе с тем иррациональное начало никогда не может быть до конца рационализировано. Свет во тьме светит, и тьма не объемлет его, но свет предполагает бесконечность тьмы.
О генезисе духа можно парадоксально сказать, что раскрытие духа связано с грехом, с выходом из состояния райской невинности. И вместе с тем дух предполагает героическую борьбу с грехом. Киркегардт говорит, что страх, который он считает очень важным религиозным феноменом, связан с пробуждением духа. Чем меньше духа, тем меньше страха. И вместе с тем страх есть последствие грехопадения. Пока есть грех, не может не быть страха, страха перед Богом, перед высшим судом. И вместе с тем страх должен быть преодолен, совершенная любовь изгоняет страх. Генезис духа, генезис сознания, различение и оценка вызывает страх, ужас, страх безотчетный и беспричинный, страх перед тайной божественной жизни, от которой человек отпал. Изгнание из рая вызывает страх, и этот страх может даже возрастать по мере того, как человек возрастает. Мир языческий, мир язычества греческого совсем не был райским состоянием, каким хотят его некоторые представить. В нем был невероятный ужас, страх, который никогда не был побежден. От этого страха человек хотел спастись в угашении сознания, в возврате в лоно бессознательного. Но изгнанному из рая нет таких путей возврата в рай. Познание добра и зла отравило человека. И никак человек не может прорваться в рай, по ту сторону мучительного различения добра и зла и страдания, с этим связанного. Страх человека перед Богом есть страх человека перед самим собой, перед разверзающейся в нем бездной небытия... Такова парадоксия, диалектика и проблематика добра и зла. Мы на каждом шагу наталкиваемся на непреодолимые противоречия и трудности. Мы становимся то рабами зла, то рабами добра. «Добрые» делаются «злыми», «злые» взывают к «добру», когда их хотят погубить. В этом горькие плоды познания добра и зла. Этическая трагедия прежде всего заключается, в том, что «добро» не может победить «зла». В этом граница этики закона и нормы. Цель жизни есть вечное творчество, а не повиновение нормам и принципам. Но «добро» не знает другого способа победы над «злом», как через закон и норму.
Есть люди, замученные проблемой зла и страдания. Таков был Маркион, некоторые гностики, манихеи, таков Я. Бёме, Достоевский. Мыслители, которые с особенной остротой переживают проблему зла, могут казаться ориентированными этически. Но это требует разъяснения. Этика может быть совершенно равнодушной к проблеме зла и нимало ей не мучиться, потому что она остается замкнутой и самодовольной в своих законах и нормах и верит, что «добро» всегда право по отношению к самому факту существования «зла». Даже ад может представляться этическому мыслителю торжеством добра, ибо основной для него представляется проблема оправдания добра, а не проблема существования зла и злых. Маркион и гностики не понимали свободы и на этом основывали свое ошибочное мнение о творении мира злым Богом-Демиургом. Зло определилось другой природой, материальной природой, не Богом добра сотворенной. Маркион не понимал, что злой мир создан не Богом, а грехом, грех же определен свободой, а не злым Богом и не материей. Отсюда и ложное понимание библейского сказания о миротворении. Но само мучение Маркиона и гностиков было мучением высокого порядка.[25] Безмерно глубоко и высоко стоит Я. Бёме, для которого проблема зла связана с учением об Ungrund’e и свободе. Мучительность и глубина проблемы зла не в самом факте существования зла наряду с добром и злых наряду с добрыми, а в оправданности добра и добрых перед лицом зла и злых. Не способствует ли добро и добрые кристаллизации и увековечению зла и злых? Это есть роковой вопрос о том, есть ли добро – добро, который в самой постановке своей есть парадокс. Ницше понял остроту вопроса, но совершенно не понял отношение к нему христианства. Абсолютная оригинальность христианства прежде всего заключается в том, что для него солнце одинаково восходит над добрыми и злыми, что первые будут последними, а последние первыми, что закон добра не считается спасительным, т. е. добро становится проблематическим. Поэтому в христианской мысли очень остро ставится вопрос об отношении Бога и свободы, Бога и добра, свободы и ценности. Связан ли Бог добром и подчинен ли добру? Свободен ли Бог в отношении к добру? Хочет ли Бог добра, или добро есть то, чего хочет Бог? Дунс Скот в крайней форме защищал свободу Бога. Он принял ложную постановку вопроса об отношении Бога и добра и в своем ответе на ложно поставленный вопрос построил учение о Боге как восточном деспоте и самодуре. Оккам пошел еще дальше. В действительности такого вопроса ставить нельзя: одинаково неверно и что Бог связан добром, и что добро есть то, чего Бог хочет. Невозможно судить о Боге с точки зрения добра, возникшего после грехопадения, с точки зрения посюстороннего различения добра и зла. Если теодицея есть суд над Богом с точки зрения нашего добра, то она есть ложная проблема. Но теодицея есть оправдание Бога не с точки зрения нашего добра, а с точки зрения возникновения самого различения между добром и злом. Что Бог находится «по ту сторону добра и зла», это самоочевидно, ибо по сю сторону добра и зла находится наш падший мир, а никак не Бог. Бог есть сверх-добро. Но в Нем не может быть зла, находящегося по сю сторону различения. И когда мы ставим вопрос, свободен ли Бог захотеть зла, мы применяем к Богу категории нашего падшего мира. Об этом мыслить можно лишь апофатически. Бог вовсе не зависит от добра и не связан добром. Он сам есть Добро как абсолютная сила. Но сейчас же мы должны признать, что Он не есть добро, а сверх-добро, так как к Нему категория добра неприменима. Суда над Богом быть не может, ибо Он есть источник всех ценностей, с точки зрения которых происходит суд. Бог сам открывает себя нам как источник ценностей, как бесконечную любовь. И теодицея может судить Бога лишь с точки зрения того, что Бог открыл нам о себе. Теодицея есть лишь защита Бога от человеческих понятий о Боге, от возведенной на Него клеветы.
Но есть другая проблема, еще более беспокойная, – проблема отношения свободы и ценности, свободы и добра. Можно ли сказать, что свободе человека предстоит добро, идеальная ценность, идеальная норма, которые должны быть реализованы и неисполнение которых есть зло. Это есть преобладающая точка зрения. Человек свободен осуществлять добро, реализовать ценности, стоящие над ним, как навеки установленные Богом или как нормативный идеальный мир, но не свободен творить добро, выковывать ценности. Школьное учение о свободной воле в том и заключается, что человек может и должен исполнять закон добра, а в случае неисполнения он ответствен и подвергается наказанию. Это есть выбор между добром и злом, который предлагают ему извне. Свобода воли совсем не есть источник человеческого творчества, она есть источник ответственности и возможности наказания. Учение о свободе воли создано специально для закона, оно носит нормативный характер. Но настоящая свобода не есть свобода в исполнении закона, а есть свобода творчества нового, творчества ценностей. Человек, как свободное существо, есть не только воплотитель законов добра, но и творец новых ценностей. Человек призван не исполнять только добро, но и творить добро. Творческая свобода определяет ценность. Как существо свободное, как свободный дух, человек призван быть творцом новых ценностей. Мир ценностей не есть неподвижный, идеальный мир, возвышающийся над человеком и свободой, он есть мир подвижный и творимый. Человек свободен в отношении к добру и к ценности не только в том смысле, что он может их реализовать или не реализовать. И в отношении к Богу человек свободен не только в том смысле, что он может обратиться к Богу или отвратиться от Бога, исполнять или не исполнять волю Божью. Человек свободен в смысле творческого соучастия в деле Божьем, в смысле творчества добра и в смысле творчества новых ценностей. Это принуждает нас строить этику, которая творчески понимает добро и нравственную жизнь. Надчеловеческого и внечеловеческого идеального добра и идеальных ценностей, неподвижных и вечных, не существует. Есть динамика творческих даров и творческих ценностей, и в динамике этой продолжается миротворение. Мы увидим, что в новой этике, вкорененной в христианстве, должен быть преодолен идеализм и нормативизм. Платонизм совсем не может быть основанием творческой этики. Также преодолена должна быть телеологическая точка зрения. Основным является не вопрос о цели, которой должна быть подчинена наша нравственная жизнь, цели, извне данной и навязанной или имманентной, а вопрос об источнике творческой жизни, об энергии, реализующейся в нашей жизни. Телеологическая точка зрения порабощает человека как творческое существо. Н. Гартман думает, что телеологическое понимание природного мира, согласно которому в нем осуществляется высшая жизнь, несоединимо со свободой и нравственной жизнью. Но также можно сказать, что несоединимо со свободой и нравственной жизнью и учение Гартмана об идеальных ценностях, которые человек должен свободно реализовать в мире. Это ведь также телеология, но иного типа. Цель полагается в свободном творческом акте, ценность творится. И потому прежде всего нужно решить, что такое человек, откуда он пришел, куда он идет, какова его природа. Это все проблемы философской антропологии, которая еще так мало разработана. В этике Н. Гартмана остается совершенно неясным, что такое человек, откуда у него свобода. Этика приводит нас к пониманию двух перспектив жизни: длительности во времени, дурной бесконечности, бесконечного алкания и муки и вечности, божественной бесконечности, победы над временем. Ошибочно думать, что творческая динамика ведет к путям дурной бесконечности. Творческий акт может вводить в вечность, и вечность может быть творческой динамикой.
Тип естественнонаучного антропологического учения, которое видит в человеке продукт эволюции животного мира, – самый несостоятельный. Но также несостоятелен и антично-греческий тип антропологического учения, для которого человек есть носитель разума. Греческая философия хотела открыть в человеке высшее, устойчивое, возвышающееся над изменчивым миром разумное начало. В этом была несомненная истина, но ее вульгаризовала философия просвещения. С не меньшим основанием можно было бы сказать, что человек есть существо иррациональное, парадоксальное, принципиально трагическое, в котором сталкиваются два мира, полярно противоположные начала. Это гениально раскрыл Достоевский, который был великим антропологом. Философы и ученые очень мало дали для учения о человеке. Антропологии мы должны учиться у великих художников, у мистиков и у очень немногих одиноких и малопризнанных мыслителей. Шекспир, Достоевский, Л. Толстой, Стендаль, Пруст гораздо больше дают для понимания человеческой природы, чем академические философы и ученые – психологи и социологи. А наряду с ними нужно поставить немногих мыслителей – в прошлом Бл. Августина, Я. Бёме и Паскаля, в XIX веке Бахофена, Л. Фейербаха, Киркегардта, в наше время М. Шелера. В науке же первое место принадлежит Фрейду, Адлеру, Юнгу.
Комплекс Эдипа, которому придают такое универсальное значение Фрейд и психоаналитики, можно истолковать мистико-символически, в свете космической борьбы полов. Мужское и женское начало, отечество и материнство ведут борьбу за преобладание. Миф Эдипа есть одно из выражений этой космической борьбы. При свете дня, в сознании Эдип есть невинный страдалец, но в подсознательном он восстал против отца, против побеждающего мужского начала и хотел соединиться с матерью, с женственным началом земли. Это есть миф, всегда ведь заключающий в себе глубокую реальность, о древней борьбе в человеке за преобладание солнечного мужского начала и женственного начала земли. Человек с трудом принимает победу солнца над землей, духа над материей, мужского над женским, личности над коллективом. Человек восстал против этого преобладания логоса над материнским лоном и стремится возвратиться к материнскому лону и соединиться с ним. Это есть протест против отрыва от материнского лона, от земли, от первоисточника жизни. Трагедия Эдипа разыгрывается в то время, когда мужское моральное сознание победило и норма его господствует в обществе. Восстание против отца будет играть в истории большую роль. Оно принимает форму борьбы против власти, разума, нормы, закона. В человеке всегда будет тяготение к космической первостихии, к истокам творческой энергии. С этим связана и борьба дионисова и аполлонова начала. Эта борьба не прекратилась и до нашего времени. Человек борется за личность, за овладение стихии логосом, и он восстает против границ, налагаемых личностью, против беспредельной власти логоса, он хочет приобщиться душе космоса, тому лону, из которого он вышел. В человеке есть восстание против самого рождения как отрыва от материнского лона. С этим связано то, что Ранк называет травмой рождения. В связи с этим Фрейд говорит об инстинкте смерти. Человек есть личность и космос, логос и земля – мужское и женское. Пока человек существо половое, он не может жить в мире и гармонии. Антропология мужская совершенно отличается от антропологии женской, психология мужская совершенно отличается от психологии женской. Тут с трудом возможно взаимное понимание, оно затруднено страшной и жестокой борьбой. И великий антропологический миф о человеке, на котором только и можно построить антропологическую метафизику, есть миф об андрогине. Миф этот выражен в «Пире» Платона, он занимает центральное место в гениальном гнозисе Я. Бёме. Человек по своей идее, по Божьему замыслу о нем есть существо цельное, муже-женственное, солярно-теллурическое, «логическое» и стихийное. И, лишь как существо целостное, он есть существо целомудренное, премудрое, софийное в своей целостной полноте. Как существо половое, половинчатое, разорванное, он есть существо не целомудренное, не премудрое, обреченное на дисгармонию, страстное влечение и неудовлетворенность. Первородный грех связан прежде всего с половым разрывом, с падением андрогина, с падением человека как существа целостного, с утерей человеческой девственности и образованием дурной мужественности и дурной женственности. Это имеет несоизмеримые последствия для судьбы человека и мира, для нравственной жизни человека.
В мире, пораженном первородным грехом, накопляется подпольная, подсознательная половая энергия, которая производит взрывы и которую человек не может победить и преодолеть. Энергия эта обладает полярным отталкиванием и притяжением. Пол, загнанный внутрь, делается опасным, порождает преступления и безумие. И великая задача человека всегда была в том, чтобы энергию пола не уничтожить, а сублимировать, Человеческая цивилизация, человеческое сознание пытается наложить оковы на энергию пола, на полярность человеческой природы. Но загнанная в подсознание энергия пола готовит восстание и порождает неврозы. В этом Фрейд совершенно прав, хотя он и не понимает метафизической и религиозной глубины проблемы. Прав и Розанов, прав не в своих решениях, а в своей проблематике. Христианская аскеза сделала героические усилия победить ужас и проклятие пола в человеке. На путях ее были большие достижения. Но сама проблема пола не была решена. Ужас пола с его взрывчатой энергией никакими силами мира уничтожить нельзя и нельзя его игнорировать. Его пытались скрыть, его стыдились. Но пол вел подсознательное существование и из скрытой глубины определял жизнь людей. Пол есть источник жизни и источник смерти. Эрос связан со смертью. Это понимает и Фрейд. Величайшие поэты и художники понимали связь любви и смерти. Пол потому всеобъемлющ по своему значению, что он объясняет не только жизнь, но и смерть. Пол, расколовший андрогинный образ человека, обрекает человека на смерть, на дурную бесконечность жизней и смертей. Любовь эротическая всегда несет с собою смерть. Это гениально передано в «Тристане и Изольде» Вагнера. И против этого бессильно и религиозное освящение, и религиозное ограничение Эроса. Человек есть существо больное, раненое, дисгармоническое прежде всего потому, что оно есть существо половое, т. е. разорванное, утерявшее целостность и целомудрие. Сознание нашей эпохи стоит под знаком разоблачения и познания тайны пола в человеке. Его нельзя больше скрывать. Недаром в нашу эпоху появился Розанов, с одной стороны, Фрейд – с другой. Проблема пола есть основная проблема философской антропологии, и она стоит в центре новой этики. Религия это всегда лучше понимала, чем философия и наука. Аскетика связана прежде всего с полом. Ужас перед полом есть ужас перед жизнью и перед смертью в нашем грешном мире, ужас от невозможности никуда от него укрыться. Ужасом пола и энергией половой полярности поражено все существо человека, его мышление и его чувства, его творчество и его нравственное сознание не меньше, чем жизнь его организма. Человек низко падает, побежденный непросветленной энергией пола, и он высоко поднимается, сублимируя эту энергию. Сосредоточенная энергия пола может быть источником творчества. Жертва эросом, направляя энергии в другую сторону, может усилить творческую напряженность. Мы это видим в трагической судьбе Киркегардта, который пожертвовал своей любовью и в гениальном творчестве нашел компенсацию, и в творчестве Ибсена. С проблемой пола связана проблема рождения и творчества.
И для космологии, и для антропологии чрезвычайно важно различение между рождением и творчеством. Символика рождения и творчества имеет огромное значение и для теологии. Сын предвечно рождается от Отца. Мир творится Богом. Тут символы рождения и творчества, взятые из процессов, совершающихся в нашем мире, применяются к тайне жизни Божественной. Рождение и творчество есть два принципиально различных процесса. Рождение происходит из природы, из утробы, и оно предполагает отделение части материи рождающего рождающемуся. Творчество происходит из свободы, а не из утробы, и в нем никакая материя творящим не передается творимому. Творчество есть творчество из ничего, т. е. из свободы, ибо свобода и есть ничто. Рождение же всегда происходит из чего-то. В творчестве всегда возникает что-то небывшее, абсолютно новое, т. е. «ничто» делается «что-то». Гегель по-своему открывал ту истину, что, для того чтобы в мире возможно было новое становление, динамика, необходимо небытие, ничто. В рождении нет этой творческой новизны. Творчество человека подобно творчеству божественному. Божественное творчество совсем не нуждается в материале. Человек же в своем творчестве нуждается в материале. Но эта нужда в материале не означает, что человеческое творчество не есть творчество из ничего. Скульптор высекает статую из мрамора. Без материи, без мрамора он не может творить. Так и во всяком творчестве человеку нужна космическая материя. Это и побуждает говорить, что человеческое творчество не есть творчество из ничего. Творческая мысль философа нуждается в мире, в бытии, и без этой материи она висит в пустоте. Но самый творческий замысел, самый первичный творческий акт не зависит от материала, от материи. Творческий замысел, творческий акт предполагает свободу и из свободы возникает. Не из мрамора же возникает творческий замысел скульптора, и он не может целиком определяться другими статуями или человеческими телами, которые скульптор наблюдал и изучал. В оригинальное творческое создание всегда привходит элемент свободы, и это и есть то ничто, из которого творится небывшее, новое. Философ не может творить философскую систему без бытия, без мира. Иначе он был бы Творцом мира, т. е. Богом. На это дерзнул Гегель. Но творческое познание философа не определяется целиком данным ему миром, Богом уже сотворенным. Он привносит в это познание элемент из свободы, из ничто, и только потому в его познании небывшее становится бывшим, возгорается свет из тьмы. Творческое познание всегда предполагает не только сотворенный уже мир, но и тьму небытия. Поэтому творческий акт есть продолжение миротворения, соучастие в деле Божьем, ответ человека на призыв Божий. А это предполагает свободу, которая до бытия и прежде бытия.
Этика нашего мира предполагает дуализм добра и зла. Дуализм есть предпосылка этики. Миросозерцание монистическое всегда оказывается неблагоприятным для этики и ослабляет в человеке нравственный пафос. Дуализм этический предполагает нарушение первозданной красоты творения, онтологическое повреждение. Этический дуализм означает раненность человека. Само различие между добром и злом мучительно и радости не доставляет. Можно установить типы философских направлений в зависимости от остроты переживания проблемы добра и зла. Но острота переживания проблемы добра и зла есть острота переживания зла, ибо само добро не дает этой остроты переживания. Платон, стоики, гностики, Лютер, Я. Бёме, Паскаль, Фихте, Ницше, Киркегардт, Достоевский были этически ориентированными мыслителями, их мучила проблема зла. Аристотель, Фома Аквинат, Декарт, Спиноза, Лейбниц, Гегель не были этически ориентированы. Этическая ориентация философии совсем не означает морализма, скорее наоборот. Это есть трагическое переживание добра и зла, которое не разрешается легко нравственным законом и нормой. Источник трагизма тут в том, что добро, закон добра совершенно бессильны преодолеть зло, победить источник зла. Это нашло себе вечное выражение у Ап. Павла. Нравственное сознание предполагает дуализм, противопоставление нравственной личности и злого мира, злого мира вокруг себя и в самом себе. А это значит, что в основе нравственной оценки и нравственного акта лежит грехопадение, потеря первоначальной райской цельности, невозможность непосредственно, без рефлексии и различения, вкушать от древа жизни. Различение и оценка предполагают потерю цельности, раздвоенность. В этом заключается основной парадокс этики: нравственное добро имеет дурное происхождение, и это дурное происхождение преследует его как проклятие. Основной парадокс этики раскрывается христианством, христианство обнаруживает бессилие добра как закона. Закон для христианского сознания парадоксален. Это основная тема Ап. Павла. Апостол Павел ведет страстную борьбу с властью закона и раскрывает религию благодати. Закон происходит от греха и есть обличение греха. Закон обличает грех, ограничивает его, но не в силах его победить. Человек не может оправдаться, достигнуть праведности делами закона. «Делами закона не оправдывается пред Ним никакая плоть; ибо законом познается грех». «Человек оправдывается верою, независимо от дел закона». «Если утверждающиеся на законе суть наследники, то тщетна вера, бездейственно обетование». Закон потому связан с грехом, что «грех не вменяется, когда нет закона». Пафос Ап. Павла связан с освобождением от власти закона. «Вы не под законом, но под благодатью». «Умерши для закона, которым были связаны, мы освободились от него, чтобы нам служить Богу в обновлении духа, а не по ветхой букве». «Вы, оправдывающие себя законом, остались без Христа, отпали от благодати». «Если же вы духом водитесь, то вы не под законом». Пламенные слова Ап. Павла могут произвести впечатление совершенного аномизма, и ими пользовались для проповеди аномизма. Но истолкование Ап. Павла в духе аномизма, т. е. совершенного отрицания закона, было бы отрицанием основной антиномии этики, отрицанием парадокса законнической этики. Христианство открывает благодатное царство, стоящее выше закона, по ту сторону закона. Но Христос пришел не нарушить закон, а исполнить. Те же, которые претендуют стать выше закона, легко могут стать ниже закона. Закон имеет дурное происхождение от греха, он изобличает грех, различает и судит, но бессилен победить грех и зло, он даже в обличении греха легко становится злым.
Творческая этика предполагает бесконечность задачи, стоящей перед человеком, и незавершенность мира. Но трагизм творческой этики в конечности осуществления всякой бесконечной задачи. Для этики творчества основное значение имеет творческое воображение. Без воображения творческий акт невозможен. Творчество и есть прежде всего воображение себе иного, лучшего, высшего, возникновение образа этого иного, лучшего, высшего. Творческое воображение представляет себе лучшее, чем окружающая действительность. Ибо творчество всегда возвышается над действительностью. Воображение играет такую роль не только в мифотворчестве и искусстве, где никто этой роли не отрицает, но и в научных открытиях, и в технических изобретениях, и в нравственной жизни, в создании более высокого типа отношений между людьми. Существует нравственное воображение, творящее образ лучшей жизни, и лишена нравственного воображения лишь законническая этика. Воображение не нужно лишь для автоматического исполнения закона или нормы. Сила творческого воображения есть принцип таланта в нравственной жизни. Человек наряду с законническим, нормативным моральным миром, который закончен и к которому ничего нельзя прибавить, создает себе, воображает мир высший, свободный, прекрасный, лежащий по ту сторону обыденного добра и зла. И этим красна жизнь. Жизнь, в сущности, никогда не может протекать исключительно по закону, люди всегда воображают себе иную, лучшую, более прекрасную и свободную жизнь, воображают ее себе и реализуют возникшие образы. Царство Божье есть воображение, т. е. возникновение образа совершенной, прекрасной, свободной, полной, божественной жизни. Ничего не воображает только закон, или, вернее, он воображает себе только исполнение и нарушение закона. Но самое совершенное исполнение закона не есть образ совершенной жизни. Воображение может быть и источником зла, может быть злое воображение и фантазмы. Злые помыслы есть дурное воображение. В воображении зарождаются и преступления. Но воображение есть также источник творчества лучшей жизни. Человек, лишенный воображения, не способен к творческим нравственным актам, к созданию лучшей жизни. Самое понятие лучшей жизни, к которой нужно стремиться, есть результат творческого воображения. Не имеющие воображения думают, что никакой лучшей жизни не может быть и не должно быть, а есть лишь неизменный порядок жизни, в котором должен осуществляться закон, сам по себе неизменный. Огромную роль воображению придавал Я. Бёме. Мир сотворен Богом через воображение, через в вечности возникавшие в Боге образы, которые есть вместе с тем и реализация их. Огромное значение воображению придают и современные психологи и психопатологи, и отрицательное и положительное значение. Они раскрыли, что воображение играет в жизни людей безмерно большую роль, чем думали. Через воображение создаются болезни и психозы человека, и через воображение же они могут и излечиваться. Этика закона запрещает человеку воображать себе лучший мир и лучшую жизнь, она приковывает человека к данному миру, к обыденности, социально организованной, и повсюду ставит свои запреты, свои табу. Но этика творчества порывает с миром обыденности и не хочет знать законнических запретов, она противопоставляет «образ» высшей жизни «закону» данной жизни.
Радикальное нравственное изменение может быть лишь изменением отношений к самим «злым», к обреченным, в желании спасения и для них, т. е. в принятии на себя и судьбы «злых», разделении их судьбы. Это значит, что я не могу спасаться индивидуально, изолированно, пробираться в Царство Божье, рассчитывая на свои заслуги. Такое понимание спасения разрушает единство космоса. Рай невозможен для меня, если близкие мои, родные мне или даже просто люди, с которыми мне приходилось быть вместе в жизни, будут в аду, если в аду будут Бёме, как «еретик», Ницше, как «антихрист», Гёте, как «язычник», и грешный Пушкин. Те католики, которые в своей теологии шага ступить не могут без Аристотеля, готовы со спокойной совестью допустить, что Аристотель, как не христианин, горит в адском огне. Вот это стало для нас невозможным, и эта невозможность есть великий успех нравственного сознания. Уж если я столь многим обязан Аристотелю или Ницше, то я должен разделить их судьбу, взять на себя их муку, должен освободить их из ада. Нравственное сознание началось с Божьего вопроса: «Каин, где брат твой Авель?» Оно кончится другим Божьим вопросом: «Авель, где брат твой Каин?»
Из «Дух и реальность»
Несмотря на все усложнения, внесенные христианством, официальные рациональные системы христианской теологии так же монистичны, как система Плотина, в них также все идет исключительно сверху вниз. Тогда всемогущий и всеведущий Бог играет с самим собой, получает ответ на свой призыв не от другого, а от самого себя. Нет встречи двух, нет диалогической борьбы. При этом зло неизбежно должно быть принудительно детерминировано Богом, Бог есть первопричина зла. Он есть первопричина всего, вне Бога действуют в мире лишь причины вторичные и производные. Иррациональная тайна свободы исчезает. Иррациональная тайна свободы, не сотворенной и не детерминированной Богом, совсем не означает, что существует какое-то другое бытие наряду с бытием Бога, совсем не означает онтологического дуализма. Онтологический дуализм уже означал бы рационализацию. Допущение свободы, из которой зло, хотя и не путем причинности, из которой и творчество всякой новизны в мире, хотя тоже не путем причинности, есть не какая-то онтологическая и метафизическая доктрина, а интуитивное описание тайны, раскрывающейся в существовании. Свобода означает тут предел для всякого рационального мышления, она иррациональна, бездонна, безосновна, никак не может быть объяснена, не может быть объективирована. Она раскрывается в человеческом существовании, в духовном опыте. Она есть опровержение рационализированных теологических учений о происхождении зла. Но в тайне свободы встречается тайна зла и тайна творчества. Тогда существует божественная трагедия, встреча двух, диалогическая борьба, ответ человеку Богу. Ungrund Я. Бёме, великого визионера и провидца, и есть свобода. Об Ungrund’e невозможно составить понятие, тут предел всякой рационализации, это миф и символ, а не понятие. О зле нельзя мыслить понятийно, можно мыслить лишь мифологически и символически. Бог, творение мира и человека, зло, объективирование мира и человека, неисчислимые страдания мира и человека – все может быть описываемо и выражаемо лишь как символическая трагедия. Система понятий, порождающая монизм, в которой все идет сверху вниз, закрывает иррациональную тайну зла и иррациональную тайну творчества небывшего. Всякая система понятий, система теологическая, находится во власти причинного, категориального мышления, т. е. необходимости, детерминированности. При этом неизбежно ищут причины зла и причины свободы. Бог мыслится как универсальная, всеохватывающая причина. Кант со своим учением об интеллигибельном характере и свободе, быть может, был ближе к истине, чем другие философы, хотя он сделал ложные заключения из своего учения. Зло и страдание существуют в мире потому, что существует свобода, свобода же ни почему не существует, это предел. И потому, что существует свобода, страдает и сам Бог, распинается на кресте. Божественная любовь и жертва есть ответ на тайну свободы, порождающей зло и страдание. Божественная любовь и жертва есть также свобода.
Аскеза есть лишь подготовительный этап. В пути, описываемом мистиками, она есть лишь очищение, καθάρσις. После очищения должно наступить просветление (φωτισμός) и, наконец, созерцание (θεωρία) как высшее достижение. При этом нужно сказать, что у многих мистиков интеллектуалистического типа происходит очищение не от грехов только, а от всего чувственного. В книгах мистических раскрывается двоякий смысл мистики – она означает опыт, переживание и означает учение (μυείν). Мистика есть духовный путь и высшие достижения на этом пути. Мистические книги описывают этот путь и эти достижения, борьбу и созерцание. Но есть также мистика умозрительная, которая есть прежде всего познание. В ней θεωρία в самом начале, она есть результат вдохновения. Это есть вдохновенное, интуитивное познание. Если в первом типе мистики описывается драма между душой и Богом и восхождение индивидуальной души к Богу, то во втором типе мистики описывается космическая драма, вплоть до драмы, происходящей внутри Божества. Человеческая драма превращается в космическую и божественную драму. Это не значит, конечно, что мистики умозрительного типа, описывающие не только человеческую, но и космическую и божественную драму-мистерию, не имеют личного духовного опыта и только умствуют. Плотин и Яков Бёме имели, конечно, огромный духовный опыт. Мистика проблематична в христианстве, и она постоянно оспаривалась, подвергались сомнению ее права. Официальные представители христианства, как, впрочем, и всех религий, всегда относились подозрительно к мистике как к сфере внутренней свободы духа, которая с трудом может быть уловима и регулируема иерархической властью. В то время как религия в своем историческом проявлении максимально социализирована и объективирована и потому может выразить себя в иерархической организации, мистика не поддается социализации и объективации. Это, впрочем, нужно сказать не только о мистике, но и вообще о духовной жизни. Так как критерии ортодоксии и ереси носят по преимуществу социальный характер и связаны с господством религиозного коллектива над личностью, то эти критерии с трудом применимы к мистике. В этом сходство мистики с пророчеством. Мистики и пророки самые свободные люди, они не согласны быть детерминированы в своих путях коллективом, обществом, хотя бы религиозным обществом. Разница в том, что пророки, хотя и никогда не определяются обществом, слушаются лишь голоса Божьего, но обращены к судьбам общества и народа, мистики же обращены к духовному миру.
Германская мистика есть одно из величайших явлений в истории духа. Экхарт, Таулер, Вейгель, Я. Бёме, Ангелус Силезиус делают выводы из апофатической теологии, которых не было еще у Псевдо-Дионисия и в мистике средневековой. В начале этого духовного процесса лежит экхартовское различение между Gottheit и Gott.[Божество и Бог (нем.).] Результат этого различения потом раскрывается как основная интуиция германской мистики и германской метафизики. В отличие от мысли греческой германская мысль признает, что в первооснове бытия лежит иррациональное, не выразимое в понятиях начало. Тайна, Ungrund. В метафизике это означает преодоление интеллектуализма волюнтаризмом. В теологии это значит, что то, что раскрывается для катафатического познания как Gott, для апофатического познания раскрывается как Gottheit. Cottheit есть сверхбытие, сверхличность, невыразимая глубина, из которой рождается Бог. Богопознание в сущности может быть лишь символическим, оно не может быть понятийным. Об этом всегда свидетельствовали мистики, опирающиеся на духовный опыт. Понятие Бога, выработанное катафатической теологией, всегда носит экзотерический характер. Христианская догматика есть лишь символика духовного опыта. Происходящая в ней объективация духа не может быть признана последней истиной. Мистики идут дальше, но они не оперируют с понятиями, они прибегают к символам и мифам для сообщения своего опыта другим людям. Об Gottheit Экхарта, об Ungrund Бёме не может быть рационального понятия, тут возможно лишь предельное понятие, обозначающее лежащую за ним тайну. Германская мистика делает тот вывод из апофатической теологии, что Божественное Ничто или Абсолютное не может быть Творцом мира. Gottheit не творит, к Нему не применимо никакое движение, ничто похожее на наш мир, невозможны никакие аналогии. Творец и творение коррелятивны, и это уже вторичные категории катафатической теологии. Бог-Творец появляется вместе с творением, и Он исчезает вместе с творением. Я бы это выразил в такой форме: Бог не есть Абсолютное, Бог-Творец, Бог-личность, Бог, вступающий в отношение с миром и человеком, не может мыслиться в той совершенной отрешенности, в которой вырабатывается предельное понятие Абсолютного. Бог конкретный, Бог проявленный соотносителен с человеком и миром. Это есть библейский Бог, Бог откровения. Абсолютное есть предельная Тайна. Это ведет к утверждению двух актов: 1) из Божественного Ничто, из Gottheit, из Ungrund’a в вечности реализуется Бог, Бог Троичный и 2) Бог, Бог Троичный, творит мир. Это значит, что в вечности существует теогонический процесс, богорождение. Это – внутренняя, эзотерическая жизнь Божества. Миротворение, отношение между Богом и человеком есть раскрытие Божественной драмы. Самое время и история есть внутреннее содержание божественной драмы в вечности. Это гениальнее всего раскрывает Я. Бёме. И менее всего это означает пантеизм.
Пантеизм в сущности посюсторонен и порожден мыслью и понятием. По сю сторону, в этом мире, нужно утверждать не монизм, а дуализм. Дуализм же не преодолим катафатически, он преодолим лишь апофатически. Он преодолим, лишь когда снимается объективация. Монизм же, пантеизм остается в объективации. Последняя тайна раскрывается в субъекте, а не в объектности. Это и есть тайна вбирания всего в дух. Германская мистика учит о Seelengrund [Основа (основание, «дно») души (нем.).] как месте соприкосновения с божественным. Но эта основа души выходит уже из всех наших понятий о мире. Мистический опыт есть выход из категорий мира, выход из всякой объективации, выход из всего, к чему применимо понятие. Мистический опыт есть выход из нашего понятия о Творце, и совсем не потому, что происходит отождествление Творца с творением, ибо это оставило бы нас по сю сторону. Ошибочно было бы сказать, что мистический опыт онтологичен, ибо он находится по ту сторону бытия, на котором лежит печать понятия. Наше мышление о бытии имеет слишком сильный привкус натурализма. Дух же есть свобода, а не природа. Свободе принадлежит примат над бытием. Бытие есть остывшая свобода, уже обработанная понятием мысли, оно есть уже объективация. Свобода же есть апофатика. Духовность не допускает рационализации, она по ту сторону рационализированного сознания. Но самая трудная проблема, которую ставит перед нами мистика в самых глубоких ее проявлениях, это проблема личности, личной встречи, личной любви. Мистический опыт глубоко личный и вместе с тем производит впечатление снятия личного бытия, растворения в безличном и сверхличном. Мы увидим, что с этим связано отличие мистики христианской от мистики внехристианской. Христианская мистика есть не только отрешенность, но и воплощенность, конкретность, есть мистика любви.
Приведу некоторые отрывки из германских мистиков, которые свидетельствуют о том, как трудно рационализировать мистический опыт и выразить его в понятиях. Вот что говорит Таулер, которого католики признают наиболее ортодоксальным: «Gott ist ein Geist und die Seele ein Geist, und daher hat sie ein ewiges Zurückneigen und Zurückschauen in den Grund ihres Ursprungs. Und infolge dieser Gleichheit in der Geistigkeit neigt und beygt sifch der Geist wieder zurück in den Ursprung, in die Gleichheit».[«Бог есть дух и душа, а потому ей свойственно вечно нисходить к основанию своего источника и вечно созерцать его. И вследствие этого тождества в духовности дух опять же нисходит и склоняется к источнику, к человеку» (нем.).] Другое место у Таулера еще характернее: «Der Mensch in seiner Ungeschaffenheit ewig in Gott war. Als er in ihm war, da war der Mensch Gott in Gott».[«Человек в своей несотворенности вечно пребывал в Боге. И в то время как он пребывал в Нем, был человек тогда Богом в Боге» (нем.).] У Вейгеля есть очень интересное место для понимания различия между апофатическим и катафатическим богопознанием: «Gott... wird aber entweder für sich selbst, absolute betrachtet, ohne alle Kreaturen, wie er in Seiner verborgenen Einigkeit ist, oder respectu creaturarum, wie er sich halt und erreigt in der Offenbarung mit seiner Kreatur. Absolute, allein für sich selbst, ohne alle Kreatur, ist und bleibt Gott personlos, zeitlos, stättelos, wirkungslos, willenlos, affektlos, und also ist er weder Vater noch Sohn noch heiliger Geist, er ist die Ewigkeit selber ohne Zeit, er schwebt und wohnt in sich selber an jedem Ort, er wirkt nichts, will auch nichts, begehrt auch nichts. Aber respektive d. i. in, mit und durch die Kreatur wird er persönlich, wirkend, wollend, begehrend, nimmt Affekte an sich... Da wird er zum Vater und wird zum Sohne und ist der Sohn selber, er wird zum heiligen Geiste und est selber der hl. Geist, er will, wirkt und schafft alle Dinge».[«Ведь Бог... рассматривается или как существующий сам по себе, абсолютный, без всякого творения, каким он пребывает в своем сокровенном Единстве, или как творящий, каким он предстает и обнаруживается в Откровении перед своим творением. Абсолютный, существующий лишь сам по себе, без всякого творения, Бог является и остается безличным, вне времени и места, бездействующим, безвольным, бесчувственным, и, следовательно, он ни Отец, ни Сын, ни Дух Святой, он сама вечность без времени, он парит и живет в самом себе в каждом месте, он ничего не делает, а также ничего не хочет и ничего не жаждет. Но в отношении к творению, т. е. в нем, с ним и через него, он становится личностным, действующим, волящим, он наделен аффектами... Тогда он становится Отцом и становится Сыном и есть сам Сын, он становится Духом Святым и есть сам Дух Святой, он хочет, действует и создает все вещи» (нем.).] Наибольший интерес, может быть, представляет Ангелус Силезиус, великий мистик-поэт, который никогда не был осужден католической церковью. Для Ангелуса Силезиуса, как, впрочем, и вообще для германской мистики, характерно, что он не может остановиться ни на чем конечном, всегда идет дальше: «Ich muss noch über Gott in eine Wüste ziehen». «Wenn ich mit Gott in Gott verwandelt bin». «Ich selbst muss Sonne sein, ich muss mit meinen Strahlen das farbenlose Meer der ganzen Gottheit malen». «Das grösste Wunderding ist doch der Mensch allein: er kann, noch dem ersmacht, Gott oder Teufel sein». «Wer zu Gott will, muss Gott werden».[«Я должен еще поверх Бога отправиться в пустыню». «Я столь же велик, как и Бог, он столь же мал, как и я». «Если я вместе с Богом претворен в Бога». «Я сам должен стать солнцем, я должен окрасить своими лучами бесцветное море всего Божества». «Самое большое чудо – это все же лишь человек: он может, применив усилия, стать Богом или дьяволом». «Кто стремится к Богу, должен стать Богом» (нем.).] Рациональное мышление теологии и метафизики всегда будет иметь тенденцию истолковывать эти места из мистиков как монизм, пантеизм, тождество Бога и человека. Но это только свидетельствует о беспомощности мысли перед тайной отношения между человеком и Богом, раскрывающейся в мистическом опыте. Именно мистика лучше всего раскрывает, что отношение между Богом и миром есть парадокс. Но вырабатываемые теологией формулы не хотят парадокса. Мистика относится к духу, к плану духовности, рациональная же теология и метафизика относятся к объективированному бытию, в котором существование рационализировано и социализировано.
Наибольшую трудность для рационального метафизического и теологического истолковывания представляет мистический гнозис Якова Бёме, величайшего из мистиков гностического типа всех времен. Бёме отличается от Экхарта тем, что у него есть сильные прививки Каббалы, он не неоплатоник. Гнозис Я. Бёме выражается не в понятиях, а в мифах и символах. Бёме визионер. Он живет в духовном мире, и то, что он там видит, не переводимо на язык мира объективированного. Ему открывается то, что лежит глубже того мира объектов, с которым имеет дело интеллект со своими понятиями. Вместе с тем Бёме насыщен Библией. Центральное значение имеет интуиция Ungrund’a. Бёме говорит: «Und der Grund derselben Tinktur ist die göttliche Weisheit; und der Grund der Weisheit ist die Dreiheit der ungrundlichen Gottheit, und der Grund der Dreiheit ist der einige unerforschliche Wille, und des Willens Grund ist das Nichts». «Der Ungrund ist ein ewig Nichts, und machet aber einen ewigen Anfang, als eine Sucht; denn das Nichts ist eine Sucht nach Etwas».[«А основа той самой тинктуры есть божественная премудрость, а основа премудрости есть троичная безоснóвность Божества, а основа этой троичности есть некая неисследимая воля, а основа воли есть ничто». «Бездна есть вечное ничто, но она делается вечным началом в качестве жажды; ведь ничто есть жажда нечто» (нем.).]
Можно ли истолковывать на языке теологии и метафизики, что такое Ungrund? Об Ungrund возможно лишь апофатическое мышление. Ungrund не есть бытие, первичнее и глубже бытия. Ungrund есть «ничто» по сравнению со всяким «что-то» в бытии, но не οὐκ ὄν, а μὴ ὄν. Но это не μὴ ὄν в греческом смысле. Бёме преодолевает границы греческой мысли, греческий интеллектуализм и интеллектуалистическую онтологию. Ungrund глубже Бога, как и Gottheit Экхарта. Вернее всего истолковывать Ungrund как первичную, добытийственную свободу. Свобода первичнее бытия. Свобода не сотворена. Такова предлагаемая мною формулировка. Бёме первый волюнтарист в европейской мысли, хотя у него этот волюнтаризм не был так рационализирован, как в последующей немецкой волюнтаристической метафизике. Ничто хочет быть чем-то. Алкание бытия предшествует бытию. Свобода возгорается во тьме. В видении Бёме раскрывается огненность и динамичность глубины бытия, вернее, глубины большей, чем само бытие. Бёме близок к Гераклиту в греческой мысли, но он есть разрыв с античной философией. Им вносится динамический принцип. Бёме пытается раскрыть тайну генезиса, процесса теогонического, космогонического и антропогонического. И генезис этот совсем не лежит в линии объективированного современного мира. Ungrund есть индетерминированное, безосновное и бездонное, т. е. находится вне каузального мышления. На философском языке это должно быть описано как невозможность найти свободу в объективированном мире, т. е. в порядке природы. Свобода раскрывается лишь в духе, в духовном порядке. В духе, а не в объективированной природе, происходит генезис из свободы. Видение Бёме оплодотворило мысль Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, Шопенгауэра. Но в германской метафизике видение Бёме было настолько рационализировано и изменено, что приобрело уже совсем не христианский характер, чего у самого Бёме не было. Мистика самого Бёме очень христоцентрична. Я. Бёме и св. Фома Аквинат – два противоположных типа гнозиса. Грандиозное построение Бёме музыкально, это симфония. Грандиозное построение св. Фомы Аквината архитектурно, это готический собор. Поэтому видение мира Я. Бёме динамично, видение же мира св. Фомы Аквината статично. Немецкая метафизика рационализировала музыкальную тему, в этом ее величие и слабость. Но мистика по существу более музыкальна, чем архитектурна. Как определить границу, различающую мистику христианскую от мистики нехристианской? Эта тема очень остро ставится германской мистикой.
Из «Я и мир объектов»
Познание имеет творчески активный характер потому, что экзистенциальный субъект привносит в познание элемент свободы, не детерминированный никаким объектом, не детерминированный познаваемым бытием, свободы добытийственной, примордиальной. В познании свобода сочетается с Логосом. Логос от Бога, свобода же из бездны, предшествующей бытию. Познание не есть только отражение бытия во мне, как познающем, оно неизбежно есть также творческая реакция моей просветленной свободы на бытие, а значит, изменение бытия. В познании свобода просветляется Логосом. В познании свобода связана не только с Логосом, но и с Эросом. Познание, совершенно оторванное от любви, превращается в волю к господству, и в нем есть демония. Без любви все превращается в демонию, даже вера, как и без свободы все превращается в демонию. Можно сказать, что познание имеет космогонический характер. В познании, конечно, должно быть великое послушание реальности и зоркий взгляд на реальность. Это есть нравственный пафос в познании истины, присущий настоящим ученым. Но познание есть также преображение реальности через привнесенный элемент свободы, принявшей Логос. Познание имеет брачный, муже-женственный характер, оно есть встреча и воссоединение двух, овладение женственной стихии мужественным смыслом. Так как в познание привходит элемент добытийственной свободы, то можно сказать, что познание имеет иррациональную основу. К пониманию этой тайны иррациональной основы рационального познания ближе всего подошли немецкие метафизики, получившие прививку Я. Бёме.
Из «Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого»
Единственный верный путь есть путь интуитивного описания духовного опыта. И в нем раскрывается, что в откровении активен и Бог, и человек, что откровение носит богочеловеческий характер. Религиозный феномен двойствен, он есть раскрытие Бога в человеке и человека в Боге, в нем обнаруживается тоска человека по Богу и тоска Бога по человеку. Эту тоску Бога по человеку традиционная, рациональная теология отрицает, боясь внести в Бога аффектовую, страстную жизнь, так как рациональное понятие о совершенстве не допускает тоски и нужды в восполнении и предпочитает каменное совершенство. При этом отношения Бога и человека перестают быть драмой двух, разрешимой в третьем. Откровение есть творческий акт духа, оно носит теогонический и антропогонический характер. Над наивно-реалистическим пониманием Бога возвышалась только мистика, которая находила другой язык, и христианская теософия. И может быть, наиболее удалось символическое выражение тайн божественной жизни Я. Бёме, великому мистику-теософу. Духовный опыт выразим лишь в символах, а не в понятиях. Философская критика должна понять этот символический характер языка религиозной метафизики.
Самое глубокое и самое оригинальное у Экхардта – это его идея Gottheit, Божества, которая приоткрывает большую глубину, чем идея Бога – Творца мира, и находится вне противоположения субъекта и объекта. Бог есть уже вторичное, а не первичное. О Gottheit можно мыслить лишь совершенно апофатически. Срыв Экхардта был не в том, что он утверждал совершенный монизм в отношении Gottheit, срыв в том, что он в отношении между человеком и Богом утверждал монизм, т. е. был монофизитом. У него творение оказывается ничтожным, лишенным сущности и ценности. Все сотворенное ничто. Самое существование человека есть как бы грех. Тут уже обнаруживается противоречие германской мысли. Утверждается большая свобода человека в его движении внутрь, к духовности, к Богу, и вместе с тем отрицается самостоятельность человеческой природы, свобода человека, человеческая свобода, утверждается мистический детерминизм. Р. Отто, сравнивая мистику Шанкары и Экхардта, говорит, что оба ищут спасения, бытия и для них познание – путь спасения. По мнению Отто, мистика Экхардта не принадлежит к типу мистики гностической, теософической, как мистика Я. Бёме. Различие верно схвачено, но преувеличено, так как у Экхардта есть сильный метафизический элемент, который отличает ее от христианской мистики, занятой исключительно описанием духовного пути души к Богу. Тема германской мистики всегда метафизически-космологическая.
Для экзистенциальной диалектики божественного и человеческого очень важен Лютер, который связан с германской мистикой, хотя сам мистиком не может быть назван. Особенный интерес представляет его книга «De servo arbitrio», направленная против Эразма. Это очень острая книга. Парадокс в том, что в борьбе за свободу христианина против власти авторитета над совестью Лютер совершенно отрицает свободу человека и утверждает исключительное действие Бога и Божьей благодати в религиозной жизни. Единственное, что должно исходить от человека, это вера. Спасает только вера, которая тоже от благодати, это и представлялось Лютеру освобождением от власти авторитета. Человек не имеет никакой самостоятельности в отношении к Богу, в отношении к Богу может быть лишь вера. Но при этом в мире человек может быть очень активен. Традиционное же католическое учение о свободе воли с вытекающими из него добрыми делами, необходимыми для спасения, представлялось Лютеру почти кощунственным, посягающим на всемогущество и величие Бога. Он отрицал не только свободу воли, но и человеческий разум признавал дьяволом. Он обвинял католичество в пелагианстве. Лютеровское учение о рабстве воли часто грубо понималось, и совсем не видели, какая глубокая и сложная метафизическая диалектика из него вытекает. Трудно было предвидеть, что в дальнейшем отсюда получится германская метафизика начала XIX века. Божественное поглощает человеческое. Это внутренний процесс, в котором человеческое не насилуется извне. Но тайна богочеловечности исчезает, как исчезает она у Экхардта.
Последнее и наиболее интересное явление протестантизма в Европе – диалектическая теология Карла Барта и его единомышленников находится в той же линии отрицания богочеловечности. Для К. Барта Бог есть все, человек же есть ничто. И тут мы встречаемся с парадоксом, в котором все обращается в свое противоположное. К. Барт – дуалист, а не монист, он утверждает разрыв между Богом и человеком, бездну, отделяющую человека от Бога. Но если человек есть ничто, а Бог есть все, есть единственная реальность, то это есть другая, прикрытая форма монизма и даже пантеизма. Для того чтобы не было монизма и пантеизма, нужно, чтобы человек не был ничто, чтобы в нем было достоинство и была свобода человека. Так и Кальвин был крайним врагом пантеизма, но парадоксально про него можно сказать, что он пантеист, потому что принижает человека и умаляет его реальность, и для него подлинное бытие есть лишь Бог и Бог есть все. Так сложна и запутанна диалектика божественного и человеческого, так трудно вместить тайну богочеловечества. Это гениально раскрывается в германской философии XIX века. Единственный немецкий мыслитель, который был наиболее близок к идее богочеловечества и богочеловечности и потому наиболее близок к русской религиозной философии, – это Фр. Баадер. Но он стоял в стороне от главного пути, на котором раскрывалась диалектика божественного и человеческого.
II акт драмы есть германская идеалистическая философия, самое значительное явление в европейской философии. Какая связь II акта с I? Связь с Экхардтом была понятна, но не сразу можно понять связь с Лютером. Самое глубокое надземное влияние на германскую метафизику имел, бесспорно, Я. Бёме, но это связано с другой темой, не той, которая меня сейчас более всего интересует. С Бёме связана вся оригинальность германской метафизики, ее отличие от метафизики греческой и средневековой, иное понимание отношения между рациональным и иррациональным. Но в проблеме отношения между божественным и человеческим, в проблеме богочеловечности Бёме был гораздо более христианин, чем Гегель или Фихте, менее монистом. Очень часто говорят, что Лютер породил философский идеализм и что немецкая философия расцвела на почве протестантизма.
По первому впечатлению нет ничего более противоположного, чем Лютер и Гегель. Первый проклял разум, как дьявола, второй обоготворил разум. У первого все идет от благодати, и это совсем неблагоприятно для метафизического познания. При более внутренней точке зрения можно понять, почему отрицание разума превратилось в дерзновенное утверждение разума. Лютер не был философом, это натура профетическая, и он не мог и не хотел философски осмыслить свое проклятие разума. Но разум Лютера совсем иной, чем разум Гегеля: лютеровский разум человеческий, в то время как гегелевский разум божественный, как и разум Фихте и всех идеалистов начала XIX века. Разум Гегеля, который наиболее интересен для этой темы, есть не разум Лютера, а благодать Лютера. У Гегеля познает не человеческий разум, а божественный разум, и все у него происходит от благодати. Акт познания, акт религиозный совершается не индивидуальным человеком, а универсальным духом. Также «я» у Фихте не индивидуальное и не человеческое, а божественное, универсальное «я». В германской метафизике начала XIX века все находится на острие и может упасть в противоположные стороны. Философию Гегеля, которая была завершительным явлением, можно истолковывать или как окончательное поглощение божественного человеческим и как выражение гордыни человека, или как окончательное поглощение человеческого божественным и как отрицание человеческой личности. Оба движения возможны из Гегеля. Восстание Достоевского и Киркегарда во имя индивидуального человека было восстанием против Гегеля, против его универсального духа, против тиранического господства всеобщего над индивидуальным. Гегелю принадлежит выражение: «die Religion als Selbstbewusstsein Gottes». Э. Гартман, который вдохновлялся не только Шопенгауэром, но и Гегелем, строит свою религию духа на этом гегелевском понимании религии и отношения между божественным и человеческим. Немецкая метафизика создает настоящий миф, который может быть обращен и к оптимизму, и к пессимизму. Э. Гартман истолковывает его пессимистически. Бессознательный Бог в порыве безумной воли сотворил горе бытия. Но в человеке изначально бессознательный Бог приходит в сознание и раскрывается возможность освобождения от страданий бытия. Но и у оптимиста Гегеля Бог приходит в сознание в человеке, и это сознание достигает своей вершины в философии самого Гегеля. Так совершалась деформация темы, поставленной самым гениальным мистиком гностического типа Я. Бёме. У последнего, проникнутого христианством и Библией, из Ungrund’a, предшествующего бытию мира, в вечности, а не во времени, происходит Богорождение, разворачивается Св. Троица, которая уже творит мир. В германской метафизике, полной мотивов старой мистики, идеальная последовательность меняется. Из Ungrund’a, из глубины темного бессознательного, творится мир, и в этом мире создается Бог. Фихте, Гегель, отчасти Шеллинг учат о становлении Бога. Мировой процесс есть Богостановление, в человеке Бог окончательно становится сознательным. Происходит и обожествление человека, и отрицание человека. Нет чисто человеческого, отличного от божественного и стоящего перед Богом в совершающейся драме. Последствия этого выясняются в III акте. Главной ущербностью германской метафизики, гениального явления человеческой мысли, был ее антиперсонализм.
Философия Гегеля, стремившаяся к конкретности, но ее не достигавшая, подавлявшая человеческую индивидуальность, вызвала реакцию человеческого против универсального духа. Божественное было понято как выражение порабощенности человека.
III акт драмы начался с Фейербаха, мыслителя очень замечательного.
Страх всегда имеет отношение к страданию, он переживается как страдание, и он есть боязнь страдания. О страдании речь будет в следующей главе. Но нельзя оторвать страх от этого центрального явления человеческой жизни. Человек отрывается от высшего мира и подчинил себя низшему миру. Это неотвратимо вызывает страх и страдание. Но связанность с низшим миром так велика, что самый высший мир начинает представляться по образу низшего мира. Страх и страдание, порождаемые низшим миром, порабощающим человека, могут переживаться как порождаемые высшим миром, который должен его освободить. Я. Бёме хорошо говорит, что Божья любовь во тьме действует как обжигающий огонь. Страх унижает достоинство человека, достоинство свободного духа. Страх всегда считали постыдным на войне, он назывался трусостью. Военное преодоление страха человек достигал, он совершал чудеса храбрости, он делался героем. Но это с большим трудом распространялось на всю остальную жизнь, особенно на жизнь духовную. Нельзя достаточно часто повторять, что освобождение от страха есть главная духовная задача человека. Достижение бесстрашия есть высшее состояние человека. Речь идет о достижении, ибо никто не может сказать, что ему страх совсем неведом.
Явление страха связано с соотношением сознания с подсознательным и сверхсознательным, страх идет из глубины подсознательного, от древних истоков человека. Сознание может увеличивать страх, со страхом связана острота сознания. Лишь из сверхсознательного идет окончательная победа над страхом, это есть победа духа. Сказано, что совершенная любовь изгоняет страх. Но совершенная любовь так редка, что страх продолжает править человеческой жизнью. Очень силен страх в любви-эросе, он есть в глубине жизни пола. Страх извращает человеческое, и в этом сложность богочеловеческого процесса.
Зло объясняют свободой. Это самое распространенное объяснение зла. Но свобода есть тайна, не поддающаяся рационализации. Школьно-традиционное учение о свободе воли статично и очень мало раскрывает тайну возникновения зла. Остается непонятным, как из доброй природы человека и самого дьявола, из райской жизни в лучах Божьего света, благодаря свободе твари, которая понимается как высший дар Божий и знак богоподобия, возникли зло и злая жизнь человека и мира, напоминающая ад. Нужно допустить существование несотворенной свободы, предшествующей бытию, погруженной в иррациональную и меоническую сферу, то, что Бёме называет Ungrund, но чему он давал несколько иной смысл. Признание такой добытийственной свободы, дотварной, домирной свободы, ставит перед человеком творческую задачу продолжения миротворения и самое зло делает путем, тяжелым опытом, а не онтологическим началом, переходящим в вечность (ад). Свободу нужно понимать динамически, в диалектическом процессе. Существуют противоречия свободы и разные ее состояния и законы. Зло остро ставит проблему эсхатологическую, и оно снимается, преодолевается лишь эсхатологически.
Со злом нужно вести борьбу, и зло должно быть окончательно преодолено. И вместе с тем прохождение через опыт зла было путем не только вниз, но и вверх, не самое зло было путем вверх, а духовная сила пробужденного им сопротивления и порожденное им знание. Зло бессмысленно, и оно имеет высший смысл. Также свобода противоположна необходимости и рабству, и она может перерождаться в необходимость и рабство, переходить в свою противоположность. Человек должен пройти через испытание всех возможностей, пережить опыт познания добра и зла, и самое зло может стать диалектическим моментом добра. И зло может быть имманентно преодолено, т. е. должно произойти то, что Гегель называл Aufhebung, когда преодолевается отрицательное и все положительное входит в следующую стадию. Так и атеизм может стать диалектическим моментом богопознания. Это судьба человека – пройти через атеизм, через коммунизм и мн. др., чтобы имманентным обогащающим преодолением выйти к свету. Нужно не истребление «злых», а просветление «злых». Зло можно победить лишь изнутри, а не одним насильственным недопущением и истреблением. И вместе с тем должны быть положены внешние пределы проявлениям зла, истребляющим жизнь. Со злом должна быть духовная и социальная борьба. Социальная борьба не может не прибегать к силе в условиях этого мира. Духовная же борьба может быть лишь просветлением и преображением, а не насилием.
Опыт зла сам по себе не может обогатить, если ему отдаться, обогатить может лишь та положительная, светлая духовная сила, которая обнаруживается в преодолении зла. Свет предполагает тьму, добро предполагает зло, творческое развитие предполагает не только «это», но и «другое». Это лучше всего понимали Я. Бёме и Гегель. Зло господствует в этом мире. Но не ему принадлежит последнее слово. Зло может быть диалектическим моментом в развертывании твари, но потому только, что через него обнаруживается противоположное, добро. Идея же ада и адских мук была увековечиванием зла, бессилием перед ним. Зло предполагает свободу, и свободы нет без свободы зла, т. е. при принудительности добра. Но зло направлено против свободы, хочет ее уничтожить и воцарить рабство. По Киркегарду, человек делается «я» через грех. Лишь сходящий в ад знает небо. И кто далек от Бога, тот может быть ближе к Богу. Для Киркегарда рождение детей есть изначальный грех. Баадер говорит, что жизнь рождается в боли и появляется лишь после схождения в ад. Есть блеск на границе мира тьмы и мира света.
Мы не входим еще в эпоху Духа, мы входим в темную эпоху. Но предшественники нового откровения Духа были на протяжении всей истории христианства, и они есть и теперь. Всегда есть духовные люди, упреждающие время. Для понимания христианства как религии Духа имели значение восточные учители Церкви, особенно Ориген и св. Григорий Нисский, последний более всего, так как его учение о человеке самое высокое в истории христианской мысли и его духовность упреждает всю историю христианской мистики. Далее имеет огромное значение религиозное движение в Италии в конце XII и начале XIII века, которое было исканием христианства Св. Духа. Центральными фигурами были св. Франциск Ассизский, наиболее приближающийся к образу Христа, и Иоахим из Флориды, у которого были пророческие предчувствия, хотя иногда наивно выраженные. В народных религиозных движениях было уже что-то новое. После французской революции и наполеоновских войн в Европе возникли апокалиптические настроения, хотя и очень смутно выраженные. Более глубокое значение для изменения человеческого сознания имело германское мистическое движение, начиная с XIV века, Экхардта, Таулера и др. Но самое большое значение имел Яков Бёме и потом Ангелус Силезиус.
Из «О рабстве и свободе человека»
Основное противоречие моего мнения о социальной жизни связано с совмещением во мне двух элементов – аристократического понимания личности, свободы и творчества и социалистического требования утверждения достоинства каждого человека, самого последнего из людей и обеспечения его права на жизнь. Это есть также столкновения влюблённости в высший мир, в высоту и жалости к низинному миру, к миру страдающему. Это противоречие вечное. Мне одинаково близки Ницше и Лев Толстой. Я очень ценю К. Маркса, но также Ж. де Местра и К. Леонтьева. Мне близок и мною любим Я. Бёме, но также близок Кант. Когда уравнительная тирания оскорбляет моё понимание достоинства личности, мою любовь к свободе и творчеству, я восстаю против нее и готов в крайней форме выразить своё восстание. Но когда защитники социального неравенства бесстыдно защищают свои привилегии, когда капитализм угнетает трудящиеся массы, превращая человека в вещь, я также восстаю. В обоих случаях я отрицаю основы современного мира.
Должен отметить ещё значение, которое имела для меня встреча с Яковом Бёме, я получил от него духовную прививку. Я, в сущности, стоял вне существовавших религиозно-философских и социально-политических лагерей. Я чувствовал внутренне чуждыми себе преобладающие течения начала XX века. Я переживал духовную реакцию против среды политической, среды литературной и среды религиозно-православной. Я никуда не мог себя вполне отнести и чувствовал себя довольно одиноко.
Онтологизм есть безличное познание, безличная истина. Не существует предустановленной гармонии бытия, единства целого, как истины, добра, справедливости. Греческая точка зрения на мир основана была на эстетическом созерцании целого. Но в мире есть противоборство поляризованных сил и потому есть не только порядок, но и беспорядок, не только гармония, но и дисгармония. Это глубже всех понимал Я. Бёме. Мировой порядок, мировое единство, мировая гармония связана с законами логики, законами природы, законами государства, с властью «общего», с властью необходимости. Это есть объективация, порожденная падшестью. В ином мире, мире духовности все свободно, все индивидуально, нет «общего», нет необходимого. Мир есть объективированный, т. е. отчужденный от себя дух. Можно глубже сказать: бытие есть отчуждение и объективация, превращение свободы в необходимость, индивидуального в общее, личного в безличное, торжество разума, потерявшего связь с человеческим существованием. Но освобождение человека означает возвращение духа к себе, т. е. к свободе.
Из «Творчество и объективация»
Я давно уже хотел написать книгу, которая была бы выражением моей целостной метафизики. Я употребляю слово «метафизика», но этому не нужно придавать традиционно академического смысла. Речь идет скорее о метафизике в духе Достоевского, Киркегардта, Ницше, Паскаля, Я. Бёме, Бл. Августина и им подобным, т. е., как говорят теперь, об экзистенциальной метафизике. Но я предпочитаю другое выражение — это эсхатологическая метафизика Я хочу рассматривать все вопросы в эсхатологическом свете, в свете конца. Я говорю — целостная метафизика, хотя моя манера мыслить скорее отрывочно–афористическая. Но целостность этой мысли внутренняя, она присутствует в каждой части Моя мысль очень централизована. Меня всегда плохо понимали. Не только у враждебных мне, но и у сочувствующих постоянно возникало много недоразумений. И я сам, конечно, был в этом виноват, я мало делал для понимания моего «миросозерцания», я его провозглашал, но не развивал систематически. Моё философское мышление не наукообразное, не рационально–логическое, а интуитивно–жизненное, в основании его лежит духовный опыт, оно движется страстью к свободе. Я мыслю не дискурсивно, не столько прихожу к истине, сколько исхожу от истины. Из философов наукообразных по форме я более всего обязан Канту и в этой книге я начинаю с Канта. Но Канту я даю не совсем обычное метафизическое истолкование. В своей метафизической проблематике я также многим обязан Я. Бёме и Достоевскому Из древних мне ближе всех Гераклит. Я бы определил свою книгу как опыт гносеологического и метафизического истолкования конца мира, конца истории, т. е. как эсхатологическую гносеологию и метафизику. До сих пор, насколько мне известно, такого истолкования не было сделано.
Вся германская философия получила прививку от германской мистики, и в ней можно открыть подземное её действие. Кант от этого отталкивался, но Гегель это признает, давая высокую оценку Я. Бёме. Германская мистика внесла новизну в историю духа. Это первоначально не имело философского выражения. В философской мысли результаты сказались лишь в конце XVIII и начале XIX века. Умозрительная мистика Экхардта и следовавших за ним ещё находилась в линии неоплатонизма. Но в Я. Бёме раскрывается новое мироощущение. Я. Бёме не является в прямом смысле неоплатоником и был чужд традиции мысли античной и средневековой латинской. У него была прививка Каббалы. Новым было понимание космической жизни как страстной борьбы полярно противоположных начал. В глубине бытия или, вернее, до бытия есть Ungrund, темная, иррациональная бездонность, первичная свобода. Вечный космический порядок античной и латинской мысли расплавляется огненным потоком. В античности Бёме, по духу своему, близок лишь Гераклиту. Для мысли латинской разум, как солнечный свет, был в основе объективного миропорядка и он же был в познающем субъекте. Для Бёме в основании бытия лежит иррациональное начало, изначальная свобода предшествует самому бытию. Так ставится новая тема германской метафизики, выходящая за пределы греческой мысли. С этим связан волюнтаризм германской метафизики. Этот волюнтаризм есть уже у Канта. Кант утверждает первоначальность свободы. То же мы видим и у Фихте. Первоначальный акт «я» связан со свободой, которая предшествует миру, он осуществляется из Ungrund'a. Отсюда гетевское: «Im Anfang war die Tat». У Гегеля, несмотря на его панлогизм, становление мира невозможно без небытия. Гегель, по выражению Кронера, иррационализировал самое понятие, внес в него страстную диалектическую борьбу. Наиболее ясна связь Баадера, Шеллинга, Шопенгауэра с темой, поставленной Бёме. Бытие — иррационально, но человек призван внести в него разумное начало. У Гегеля, в человеке, в философии самого Гегеля, Бог приходит к самосознанию. У Э. Гартмана Бог в безумном, бессознательном порыве сотворил горе бытия, но в человеке приходит к самосознанию. [5] Германская метафизика рационализировала тему мистического гнозиса Бёме, в этом была её сила, но и её слабость. Германская мистика в самом начале открыла божественную глубину в первооснове души и этим перенесла центр тяжести в субъект (Экхардт, Таулер). Так уже создавалась духовная почва для философии субъекта, «я», возможность преодоления античной и средневековой, греческой и латинской философии, ориентированной на объекте. Когда тема была поставлена чисто философски, то неизбежно было прохождение через дуализм, которого не было у неоплатоника Экхардта, но был у Бёме. Этому моменту соответствовала философия Канта. И это было аналогично в греческой мысли прохождению через дуализм у Платона. И, подобно тому как следовавшая за Платоном философская мысль пыталась преодолеть дуализм и перейти к монизму, в следовавшей за Кантом философской мысли происходил тот же процесс преодоления дуализма и создания монистических систем.
Антиномичность, противоречие совсем не есть слабость разума, это, наоборот, есть большое достижение разума через установление границы. Docta ignorantia у Николая Кузанского есть высшее знание. Диалектика противоречий есть у Зенона, Гераклита, Платона, Николая Кузанского, Я. Бёме, Гамана, Канта.
Познание в объективации открывает истины, в нём есть отблеск света, помогающий ориентироваться во тьме этого мира, но оно не открывает изначальной Истины, которая есть начало и конец. Наука, не философия, есть открытие принципов и законов, ориентирующих в действительности. Но верховная Истина эсхатологична, и этим обличает она условную ложь прагматизма, ложь оптимистического культа жизни. Истина не от мира, а от духа, она познается лишь в трансцендировании объектного мира. Истина есть конец этого объектного мира, она требует согласия на этот конец. Такова Истина христианства, свободного от социальных приспособлений и искажений. Но такова, в сущности, и Истина, приоткрывавшаяся мессиански–пророческому сознанию древнего Израиля, религиозной философии Индии, персидской дуалистической эсхатологии и многим мыслителям — Платону, Плотину, Экхардту, Я. Бёме, Паскалю, Канту, Шопенгауэру, Киркегардту, Достоевскому, Л. Толстому.
Было гениальное учение Я. Бёме об Ungrund'e, не рациональное учение, а видение. Бёме один из первых разрывает с интеллектуализмом греческой и схоластической философии, и волюнтаризм его раскрывает возможность для философии свободы. Он открывает внутреннюю жизнь и процесс внутри самого Божества. Это есть вечное богорождение, самопорождение. Отрицание этого теогонического процесса есть отрицание жизни Божества. Это говорит и Фр. Баадер. Как и для Гераклита, для Бёме жизнь мира объята огнем, основной стихией, через космос проходят огненные токи, происходит борьба света и тьмы, добра и зла. Противоречивый, страдальческий, огненно–трагический характер мировой жизни определяется тем, что до бытия, глубже бытия лежит Ungrund, бездонность, иррациональная тайна, первичная свобода, из бытия не выводимая. Воспроизвожу то, что было мною написано в этюде «Учение об Ungrund'e и свободе у Якова Бёме». «Учение об Ungrund'e отвечает потребности Бёме постигнуть тайну свободы, происхождение зла, борьбу тьмы и света. Бёме говорит:
«Ausser der Natur ist Gott ein Mysterium, verstehet in dem Nichts; denn ausser der Natur ist das Nichts, das ist ein Auge der Ewigkeit, ein ungrundlich Auge, das in Nichts stehet oder siehet, denn es ist der Ungrund und dasselbe Auge ist ein Wille, verstehet ein Sehnen nach der Offenbarung, das Nichts zu finden». [«Вне природы Бог есть тайна, постигаемая в ничто, ибо вне природы есть ничто, которое есть око вечности, безосновное око, которое находится и взирает в ничто, ибо это бездна, и то же самое око есть воля, понимаемая как стремление к откровению, чтобы найти ничто» (нем.). В книге указан неверный источник приведенного отрывка. В действительности цитируется работа Я. Бёме «О рождении и обозначении всех сущностей» — «De signatura rerum…». — Прим. ред.]
Таким образом, Ungrund есть ничто, безосновное око вечности и вместе с тем воля безосновная, бездонная, недетерминированная воля. Но это — ничто, которое есть «ein Hunger zum Etwas». [голод по нечто (жажда нечто) (нем.).] Вместе с тем Ungrund есть свобода. В тьме Ungrund'a возгорается огонь, и это есть свобода — свобода меоническая, потенциальная. По Бёме, свобода противоположна природе, но природа произошла от свободы. Свобода подобна ничто, но от нее происходит что–то. Голод свободы, безосновной воли к чему–то должен быть насыщен.
«Das Nichts macht sich in seiner Lust aus der Freiheit in der Finsterniss des Todes offenbar, denn das Nichts will nicht ein Nichts sein, und kann nicht ein Nichts sein». [«Ничто в своем стремлении через свободу обнаруживает себя во тьме смерти, ибо ничто не хочет быть ничто, и не может быть ничто» (нем.)]
Свобода Ungrund'a не есть ни свет, ни тьма, ни добро, ни зло. Свобода лежит во тьме и жаждет света. И свобода есть причина света.
«Die Freiheit ist und stehet in der Finsterniss, und gegen der finstern Begierde noch des Lichts Begierde, sie ergreifet mit dem ewigen Willen die Finsterniss; und die Finsterniss greifet nach dem Lichte der Freiheit und kann es nicht erreichen, denn sie schleusst sich mit Begierde selber in sich zu, und macht sich in sich selber zur Finsterniss». [«Свобода есть и расположена во тьме и, противопоставляя темному влечению влечение к свету, она охватывает вечной волей тьму; а тьма ловит свет свободы и не может этого достигнуть, ибо через свое влечение к себе она замыкается в себе и становится в себе самой тьмой» (нем.)]
Бёме апофатически и антиномически описывает мистерию, происходящую в той глубине бытия, которая соприкасается с изначальным ничто. В тьме возгорается огонь и брезжит свет, ничто становится чем–то, безосновная свобода порождает природу. Быть может, впервые в истории человеческой мысли Бёме увидел, что в основе бытия и добытия лежит безосновная свобода, страстное желание ничто стать чем–то, тьма, в которой загорается огонь и свет, т. е. он явился обоснователем метафизического волюнтаризма, неведомого мысли средневековой и античной. Воля, т. е. свобода, есть начало всего. Но Бёме мыслит так, как будто бы Ungrund, безосновная воля, лежит в глубине Божества и до Божества. Ungrund есть и Божество апофатической теологии и вместе с тем бездна, свободное ничто первичнее Бога и вне Бога. В Боге есть природа, принцип, отличный от Него. Перво–Божество, Божественное Ничто — по ту сторону добра и зла, света и тьмы. Божественный Ungrund — до возникновения, в вечности Божественной троичности. Бог порождает, реализует себя из Божественного Ничто. Это есть путь богомыслия, родственный тому, на котором Мейстер Экхардт делает различие между Gottheit и Gott, Gott как творец мира и человека соотносителен с творением, он порождается из глубины Gottheit, неизреченного Ничто. Эта идея лежит в глубине германской мистики. Такой путь богомыслия определяется апофатической теологией. Ничто глубже и изначальнее чего–то, тьма, которая тут не есть зло, глубже и изначальнее света, свобода глубже и изначальнее всякой природы. Бог же катафатической теологии есть уже что–то, и он означает мышление о вторичном.
Und der Grund derselben Tinktur ist die göttliche Weisheit; und der Grund der Weisheit ist die Dreiheit der Ungrundlichen Gottheit, und der Grund der Dreiheit ist der einige unerforschliche Wille, und des Willens Grund ist das Nichts». [«А основа той самой тинктуры есть божественная премудрость, а основа премудрости есть троичность безосновного Божества, а основа этой троичности есть некая неисследимая воля, а основа воли есть ничто» (нем.)]
Это и есть теогонический процесс, процесс богорождения в вечности, в вечной мистерии, которая описывается по методу апофатической теологии. Созерцание Бёме лежит глубже всех утверждений вторичной и рационализированной катафатики. Бёме утверждает путь от вечной основы природы, от свободной воли Ungrund'a, т. е. Безосновности, к природной основе души. Природа вторична и производна. Свобода, воля не есть природа. Свобода не сотворена. Бог рождается везде и всегда, Он есть и основа, и безосновность. Ungrund нужно понимать прежде всего как свободу, — свободу во тьме.
«Darum so hat sich der ewige frei Wille in Finsterniss, Pain und Qual, sowohl auch durch die Finsterniss in Feuer und Lichte, und in eine Fremdenreich eingefuhret, auf dass das Nichts in Etwas erkannt werde, und dass es ein Spiel habe in seinem Gegenwillen, dass ihm der freie Wille des Ungrundes in Grund offenbar sei, denn ohne Böses und mochte kein Grund sein». [«Для того вечная свободная воля во тьме, страдании и муке, как и через тьму в огне и свете, и вовлекается в чуждую сферу, чтобы ничто обнаружило себя в нечто, чтобы оно испытало игру своих противодействующих стремлений, а свободная воля безосновного раскрыла его в основе, ибо без зла не могло бы быть и никакой основы» (нем.)]
Свобода коренится в ничто, в меоне, она и есть Ungrund. «Der frei Wille ist aus keinem Anfange, auch aus keinem Grunde in Nichts gefasset, oder durch etwas geformet… Sein rechte Urständ ist im Nichts». [«Свободная воля заключена в ничто, не имея никакого начала и никакого основания, а также не будучи сформирована никаким нечто… Ее подлинное первоначальное состояние в ничто» (нем.)] Nichts не означает здесь ничтожества, оно первичнее бытия, бытие вторично. Отсюда следует примат свободы над бытием. Свобода воли имеет в себе добро и зло, любовь и гнев, она имеет также в себе свет и тьму. Свободная воля в Боге есть Ungrund в Боге, ничто в Нем. Бёме дает глубокое истолкование истине о свободе Бога, которую признает и традиционная христианская теология. Он учит о свободе Бога глубже Дунс Скота.
«Der ewige Göttliche Verstand ist ein freier Wille, nicht von Etwas oder durch Etwas entstanden, er ist sein Selbst eigener Sitz und wohnet einig und allein m sich Selber; unergriffen von etwas, denn ausser und vor ihm ist Nichts doch auch Selber als ein Nichts. Er ist ein einiger Wille des Ungrundes, und ist weder nahe noch ferne, weder hoch noch niedrig, sondern er ist Alles, und doch als ein Nichts». [«Вечный Божественный разум есть свободная воля, не возникшая из нечто или через нечто, она сама по себе есть свое собственное место и существует единой и одинокой в самой себе, неохваченная ничем, что вне или перед нею, и то же самое ничто едино и также существует само по себе как ничто. Это единая воля безосновного и находится ни близко ни далеко, ни высоко ни низко, а она есть все и в то же время она выступает как ничто» (нем.)] Для Бёме хаос есть корень природы, хаос, т. е. свобода, Ungrund, воля, иррациональное начало. В самом Божестве есть безосновная воля, т. е. иррациональное начало. Тьма и свобода у Бёме всегда соотносительны и сопряжены. Свобода и есть сам Бог, и она была в начале всех вещей. Бёме, по–видимому, первый в истории человеческой мысли поставил свободу в первооснову бытия, глубже и первичнее всякого бытия, глубже и первичнее самого Бога. И это было чревато огромными последствиями для истории мысли. Такое понимание первичности свободы привело бы в ужас и греческих философов, и средневековых схоластиков. Этим раскрывается возможность совершенно иной теодицеи и антроподицеи. Первичная мистерия есть возжигание света в темной свободе, в ничто и отвердение мира из этой темной свободы. Чудесно говорит об этом Бёме в «Psychologia vera»: «Denn in der Finsterniss ist der Blitz, und in der Freiheit das Licht mit der Majestät. Und ist dieses nur das Scheiden, dass die Finsterniss materialisch macht, da doch auch kein Wesen einer Begreiflichkeit ist; sondern finster Geist und Kraft, eine Erfüllung der Freiheit in sich selber, verstehe in Begehren, und nicht ausser: denn ausser ist die Freiheit». [«Ведь во тьме есть молния и в свободе есть свет и величие. И есть здесь то расхождение, что тьма выступает материально, поскольку все же не есть сущность постигаемого, а темный дух и сила, наполнение свободы в самой себе, подразумеваемое во влечении, а не вовне: ибо вовне существует свобода» (нем.)]
Есть две воли — одна в огне, другая в свете. Огонь и свет — основные символы у Бёме. Огонь начало всего, без огня ничего не было бы, был лишь Ungrund… «Und ware Alles ein Nichts und Ungrund ohne Feuer». [«Без огня все было бы ничто и небытие» (нем.)] Переход от небытия к бытию совершается через возгорание огня из свободы. В вечности есть изначальная воля Ungrund'a, которая вне природы и до природы. Фихте и Гегель, Шопенгауэр и Э. Гартман произошли отсюда, хотя они и дехристианизировали Бёме. Германская идеалистическая метафизика прямо от Ungrund'a, от бессознательного, от первоначального акта свободы переходит к мировому процессу, а не к Божественной Троичности, как у Бёме. Первомистерия бытия, по Бёме, заключается в том, что ничто ищет чего–то.
«Der Ungrund ist ein ewig Nichts, und machet aber einen ewigen Anfang, als ein Sucht; denn das Nichts ist eine Sucht nach Etwas: und da doch auch Nichts ist, das Etwas gebe sondern die Sucht ist selber das Geben dessen, das doch auch Nichts ist bloss eine begehrende Sucht». [«Бездна есть вечное ничто, но она делается вечным началом в качестве жажды; ведь ничто есть жажда нечто: и отсюда ничто есть то, что давало бы нечто; однако жажда сама дает последнее, так что ничто и выступает только как алчущая (требовательная) жажда» (нем.)]
Свобода у Бёме есть не обоснование нравственной ответственности человека и не урегулирование отношений человека к Богу и ближнему, а объяснение генезиса бытия и вместе с тем генезиса зла; есть космологическая мистерия. Бёме не дает рационального учения, выраженного в чистых понятиях, об Ungrund'e и свободе. Он говорит языком символов и мифов, и, может быть, именно потому ему удается приоткрыть глубину, до которой не доходит рациональная философия. Бёме имел видение об Ungrund'e, и оно оплодотворило германскую метафизику, которая пыталась его рационализировать. Германская метафизика, в отличие от латинской и греческой, будет видеть в первооснове бытия иррациональное начало, не разум, подобно солнцу освещающий мир, а волю, акт. Это исходит от Бёме, и его подземное действие можно найти у Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, Шопенгауэра. Раскрылась возможность философии свободы, основанной на примате свободы над бытием. Гегель изменяет философии свободы, но и у него есть бёмевское начало, есть устремленность за пределы онтологизма. Основоположником философии свободы нужно считать Канта. Все приводит нас к тому, что бытие не есть последняя глубина, что есть начало добытийственное, с которым и связана свобода. Свобода не онтична, а меонична. Бытие есть вторичное порождение, и в нем свобода всегда уже ограничивается и даже совсем исчезает. Бытие есть застывшая свобода, есть затушенный и охлажденный огонь. В истоке же своем свобода огненна. Объективация и есть это охлаждение огня, застывание свободы. Бытие порождается трансцендентальным сознанием в сторону объекта. Тайна же первичного существования с его свободой, с его творческим огнем раскрывается в сторону субъекта. Элементы философии свободы приоткрывались уже у величайшего из схоластиков, ещё скованного, у Дунс Скота. Основное значение имеют видения Бёме и философия Канта. Это есть и основная тема Достоевского, творчество которого имеет метафизическое значение.
Мир и человек совсем не то, что представлялось большей части профессиональных метафизиков, целиком сосредоточенных на интеллектуальной стороне жизни, на процессе познания. Лишь немногие прорывались к тайне существования, и менее всего философы школьные. Бытие понималось как идея, мысль, разум, нус, усия, эссенция, потому что оно было уже продуктом разума, мысли, идеи. Дух представлялся философам нусом, потому что из него вынуто было первичное дыхание жизни и на него легла печать объективирующей мысли. Кант не раскрыл трансцендентальных чувств, волений, страстей, обуславливающих объективный мир явлений. Я говорю не о психологических страстях, не о психологических волениях, а о трансцендентальных, из мира нуменального обуславливающих мир феноменальный. Трансцендентальная воля и страсть могут преобразиться, обратиться в другую сторону, раскрыть мир в глубине субъекта, в сознании до его рационализации и объективации. И тогда самое бытие может предстать нам как охлажденная страсть, как застывшая свобода. В глубине мира лежит первичная страсть, но она объективируется, остывает, стабилизируется, заменяется интересом. Мир как страсть превращается в мир как борьбу за жизнь. Н. Гартман типично для философа определяет иррациональное отрицательно–гносеологически, как не вошедшее в познание. Но иррациональное имеет и иной экзистенциальный смысл. Нужна новая страсть, новая страстная воля, чтобы расплавить застывший, детерминированный мир и раскрыть мир свободы. И эта страсть, эта страстная воля может возгореться на вершинах сознания, после всех испытаний разума. Есть первичная, изначальная страсть, страстная воля, и есть последняя, конечная. Я называю её мессианской. Мир может быть преображен, освобожден от рабства лишь мессианской страстью. Страсть двойственна по своей природе, она может порабощать и может освобождать. Есть огонь испепеляющий, истребляющий, и есть огонь очищающий и творческий. Иисус Христос говорил, что Он пришел низвести огонь с неба, и хотел, чтобы он возгорелся. Огонь есть великий символ первоначальной стихии мировой и человеческой жизни. Противоречия, из которых слагается жизнь мировая и человеческая, связаны с огненной стихией, которая есть и в самом мышлении. Творческая мысль, которая знает противоречия и движется ими, есть огненная мысль. Это Гегель понимал в логике. Но пламенная, огневая основа мира, к которой человек лишь редко прорывается через обыденность, к которой прорывается гений, порождает страдание. Страдание может губить, но в страдании есть глубина, и оно может прорвать застывший мир обыденности. Огонь есть физический символ духа. Мир объят огнем для Гераклита и Бёме, мир вулканичен для Достоевского. И огонь этот есть и в жизни космической, и в глубине человека. Бёме раскрывалось алкание, алкание ничто стать чем–то, первичная воля из бездны. У Ницше дионисическая воля к могуществу, получившая злое выражение, но тоже огненная, расплавляющая. У Бергсона elan vitale, [жизненный порыв (фр.] слишком школьно выраженное, с биологическим привкусом, говорит о том, что метафизическая сущность мира есть творческий порыв и жизнь. Фробениус, в более ограниченной сфере философии культуры, говорит о трепете, охваченности, потрясенности как творческом источнике культуры. Л. Шестов всегда говорит о потрясенности как источнике настоящей философии. И поистине потрясенность есть сила восприятия тайны человеческого существования и существования мира, тайна судьбы. Такими потрясенными людьми были Паскаль и Киркегардт. Но их слова были слова ужаса и близки к отчаянию. Но ужас и отчаяние суть состояния человека в его пути, а не определение того, что такое мир и человек в своей первореальности, первожизни. Первореальность, первожизнь есть творческая воля, творческая страсть, творческий огонь. Из этого первоистока порождаются и страдание, ужас, отчаяние. В мире же объективном, в явлениях мы видим уже охлаждение, царство необходимости и закона. Ответом человека на Божий зов должен был бы быть творческий акт, в котором ещё сохранился огонь, но падшесть человека делает возможным лишь ответ в форме закона. В этом скрыта тайна богочеловеческих отношений, не в объективированном понимании, а в экзистенциальном. Но творческая страсть и в падшести сохраняется в человеке, она наиболее обнаруживается в творческом гении и остается непонятной для огромной массы человечества, погруженной в обыденность. В глубине человека скрыта творческая страсть любви и сострадания, творческая страсть познания и давания имен вещам (Адам давал имена вещам), творческая страсть красоты и выразительности, в нем есть творческая страсть справедливости и овладения природой, есть общая творческая страсть жизненного подъема и экстаза. Падшесть же объектного мира есть подавленность творческой страсти, требование её охлаждения.
В двух формах проявляет нам себя первореальность, первожизнь: в форме мира природы и мира истории. Мы потом увидим, что эти две формы мира, как явления, связаны с разным временем. В то время как жизнь в природе протекает в космическом времени, жизнь в истории протекает в историческом времени. Для метафизика натуралистического типа бытие есть природа, не материальная непременно, но и духовная природа, дух натурализируется и понимается как субстанция. При этом история, которая есть по преимуществу движение во времени, оказывается подчиненной природе, превращается в часть космической жизни. Но основное положение историософии, в противоположность господствующей натуралистической философии, заключается в том, что не история есть часть природы, а природа есть часть истории, в истории раскрывается судьба и смысл мировой жизни. Смысл может раскрыться не в круговороте космической жизни, а в движении во времени, в осуществлении мессианской надежды. Источники философии истории заложены не в греческой философии, а в Библии. Метафизический натурализм, для которого дух есть природа, субстанция, есть статический онтологизм, он пользуется пространственной символикой иерархической концепции космоса, а не символикой, связанной со временем. Понимание же мира как истории есть динамический взгляд на мир, взгляд этот понимает возникновение новизны. Тут сталкиваются два типа миросозерцания, из которых один характеризуется как космоцентризм, другой же как антропоцентризм. Но природа и история находятся во власти объективации. Выход же из этой объективации возможен лишь через историю, через раскрывающуюся в ней метаисторию, а не через погружение в круговорот природы. Это всегда связано с третьим временен, экзистенциальным, временем внутреннего существования. Постигнуть тайну и смысл мировой и человеческой истории может лишь не объективирующая экзистенциальная философия. Но экзистенциальная философия в применении к истории делается эсхатологической. Философия истории, не существовавшая для греческой философии, не может не быть христианской. История имеет смысл потому лишь, что в ней явился смысл, Логос, воплотился Богочеловек, и потому что она идет к богочеловеческому царству. Тема о том, что во вторичном называют «бытием», есть тема о встрече и взаимодействии первичной страстной воли, первичного творческого акта, первичной свободы и Логоса, Смысла. Это есть просветление свободы, воли, алкания, страсти Логосом–Смыслом, обретение духовности, духовной освобождённости. Страсть в космической жизни носит иррациональный, подсознательный характер и должна быть преображена в сверхрациональную, сверхсознательную. Нам говорят о гибельности страстей и дают разуму и благоразумию преимущество над страстями. Но победа над злыми, порабощенными страстями есть также страстная победа — победа излучающего, солнечного света, а не объективирующего разума. Бесстрастие есть ли ошибочное наименование или ошибочная идея? Духовное солнце не бесстрастно. Семя произрастает из земли, когда падают солнечные лучи.
Последняя попытка построить онтологию принадлежит Гейдеггеру. При этом Гейдеггер претендует на то, что его онтология экзистенциальна. Нельзя отрицать большой напряженности, сосредоточенности и своеобразия мысли Гейдеггера. Это — один из самых серьезных и интересных философов нашего времени. Немного раздражает у Гейдеггера погоня за новыми словосочетаниями, новой терминологией, хотя он в этом большой мастер. Во всяком метафизическом вопросе он справедливо видит всю метафизику. Нужно признать показательным и поразительным, что последняя онтология, к которой пришел очень одаренный философ Запада, оказалась не учением о бытии, а учением о небытии, о ничто. И последняя мудрость о жизни мира выражается словами: Nichts nichtet. [Ничто отрицает (делает ничем) (нем.).] Что Гейдеггер ставит проблему ничто, небытия и, в отличие от Бергсона, признает его существование, нужно признать его заслугой. В этом можно увидеть родство с учением Бёме об Ungrund'e. Без ничто не было бы ни личного существования, ни свободы. Но Гейдеггер, быть может, самый крайний пессимист в истории философской мысли Запада, во всяком случае, более крайний и последовательный, чем Шопенгауэр, который знал много утешений. И он, в сущности, не дает ни философии бытия, ни философии Existenz, он дает лишь философию Dasein. Он целиком остается в выброшенности человеческого существования в мир. Но выброшенность в мир, в das Man, есть падшесть. Для Гейдеггера падшесть принадлежит структуре бытия, бытие внедрено в обыденность. Он учит, что забота есть структура бытия. Забота овременяет бытие. Но с какого возвышения можно это увидеть, как осмыслить это? Непонятно, откуда у Гейдеггера берется сила познания. Он видит человека и мир исключительно снизу и видит только низ. Он — человек, потрясенный этим миром заботы, страха, смерти, обыденности. Его философия, в которой ему удалось увидеть какую–то горькую истину, хотя и не последнюю, не есть экзистенциальная философия, в ней не чувствуется глубина существования. Эта философия остается во власти объективации. Выброшенность в мир, в das Man, и есть объективация. Но, во всяком случае, этот опыт онтологии уже почти ничего общего не имеет с онтологической традицией, идущей от Парменида и Платона. И не случайно, полно значения, что последняя из онтологии упирается в ничто, которое ничтоствует. Не значит ли это, что нужно отказаться от онтологической философии и перейти к экзистенциальной философии духа, которая не есть бытие, но не есть и небытие?
Было уже сказано, что несостоятельны все попытки рационального объяснения зла. Онтология зла невозможна, и очень хорошо, что невозможна, ибо она была бы оправданием зла. Онтология зла порождала онтологию ада, который рассматривался как торжество добра. Но зло и ад можно рассматривать лишь как человеческий опыт в пути, описывать его в терминах духовного опыта. Тут мы встречаемся с парадоксальным соотношением. Ложный онтологический монизм порождал ложный онтологически–эсхатологический дуализм — рая, царства Божьего, и ада, царства дьявола. И наоборот, дуализм в отношении к миру, прежде всего этический, может привести к эсхатологическому монизму, к всеобщему преображению и спасению. Этот мир во зле лежит, но он победим, победимо его зло, победимо за его пределами. «Я победил мир». И победа над злом и злыми не есть кара, ввержение в вечный адский огонь, а есть преображение, просветление, рассеяние призрачного мира зла как страшного кошмара. Может быть, глубже всех мыслил Я. Бёме, когда говорил, что грехопадение произошло от дурного воображения. Углубление в мысль Бёме, быть может, единственный путь решения проблемы зла. Платону, как и Плотину, очень трудно было объяснить при их интеллектуализме, откуда произошло зло. Греческая метафизика видела источник зла в материи. Но это было лишь обозначением границ греческой мысли. Сократ признавал источником зла незнание. Знание рассеивает зло. Человек естественно склоняется к добру. Нет выбора воли. Греки не понимали метафизической свободы. Сократовское решение остается классическим для всякого интеллектуализма. Его можно найти у Л. Толстого. Достаточно сознать, что такое добро, чтобы зло исчезло. Этому противополагается волюнтаризм Я. Бёме. Есть темная воля в основе мировой жизни, которая не может быть побеждена интеллектуально, одним усилием сознания. Бл. Августин был одним из первых, отошедших от греческого интеллектуализма в понимании зла и свободы. Но он перегнул в обратную сторону. У него есть свобода к злу, но нет свободы к добру. Зло победимо лишь через благодать. Но осужденные у него служат порядку мира. От Бл. Августина пошла диалектика свободы и благодати, заполнившая всю западную христианскую мысль, католическую и протестантскую. В Бёме же приоткрывается что–то новое и по отношению к античной мысли, и по отношению к Бл. Августину. Большой шаг вперёд был сделан германским идеализмом начала XIX века, он раскрывал диалектику, которая была не только диалектикой логической, но и диалектикой онтической. Дух не действует без противоположения и границы. «Нет» принадлежит к «я». Негативное есть момент позитивного. Абсолютный дух делает себе противоположное, зло преодоленным моментом самого себя. Это не было решением проблемы зла, вследствие монизма этой философии. Но была раскрыта возможность не статического, а диалектического понимания зла, зла в процессе. Гегеля подстерегала опасность релятивизма, но он лучше других философов понимал динамику духовной и исторической жизни. Философия Гегеля не есть статическая философия единства, это динамическая философия. Он не раскрывает зла с точки зрения мирового порядка и гармонии, он видит в зле движущие силы мировой истории, он повсюду видит диалектическую борьбу противоречий. Но это не есть борьба существ, борьба свободы с необходимостью, это борьба, в которой существа движутся универсальными силами, универсальным духом, и свобода есть дитя необходимости. Для персоналистической философии иначе ставится и иначе решается вопрос о зле, эта тема проводится через дуалистический момент борьбы духа и свободы, свободы и необходимости, личного и общего, субъективного и объективного.
Если в эволюции возникает что–то новое, то это значит, что не все было детерминировано, не все определилось предшествующим рядом. В творческой новизне всегда есть элемент чудесного. Причинное объяснение новизны в истории мира всегда говорит о вторичном, а не о первичном, об окружении, а не о ядре. Причинное, детерминистическое объяснение особенно не годно для объяснения явления творческого гения. Я. Бёме, кажется, первый употребил слово Auswicklung для обозначения развития, явления, вновь открывающегося. К нему восходит эволюционизм германской метафизики, метафизический эволюционизм Гегеля, который первый понимает мировой процесс как динамику, как развитие, а не как статическую систему. Эволюционизм Гегеля гораздо глубже натуралистического эволюционизма второй половины XIX века. Становление, диалектика мирового развития возможны лишь потому, что есть небытие. Если допустить лишь бытие, то никакого становления, никакого развития не будет. Новизна в становлении возникает из недр небытия. Но существуют ли недра небытия? Это есть понимание потенции иное, чем аристотелевское. В недрах потенции, которая не есть бытие и которую мы апофатически принуждены называть небытием, заложена та первичная, добытийственная свобода, без которой не может быть творчества нового, небывшего. Гегель превратил становление и диалектическое развитие в необходимый логический процесс и этим изменил идее свободы как источнику творческой новизны. Но остается верным открытие Гегеля, что становление, развитие, появление новизны невозможны и необъяснимы, если мы остаемся в пределах бытия и не введем небытие в нашу диалектику. Гегель находится во власти не только детерминизма, но и во власти телеологизма. Телеологическое же мировоззрение враждебно возникновению новизны. В нем детерминированность дана с обратного конца, дана с конечной целью. У Гегеля свобода в конце и порождена необходимостью. Этому противополагается творческий акт из свободы. Этим актом определяется движение, которое по источнику находится вне объективированного бытия и в нем лишь проецируется. Можно апофатически сказать, что нумен есть небытие, потому что нумен есть свобода. Бытие же есть детерминация, бытие не есть свобода.
Из «Истина и Откровение»
Отвлеченной интеллектуальной Истины не существует, она целостна и дается также усилием воли и чувства. Воображение и страсть могут быть источником познания Истины. Когда Истину делают интеллектуальной и рациональной, она объективируется, притягивается к состоянию мира и человека и свет ослабляется в ней. Свет и огонь остаются для нас великими символами, как то было у великого визионера Я. Беме. Объективация есть прежде всего ослабление света и охлаждение огня. Но объективированный мир должен в конце концов сгореть в огне, должна расплавиться его затверделость. Первожизнь, первореальность, которая должна быть уловлена философским познанием истины, находится до разделения на субъект и объект и исчезает в объективации. Истина, целостная Истина с большой буквы, есть Дух и Бог.
Последняя, новая форма безбожия явлена в некоторых течениях экзистенциальной философии, прежде всего у Гейдеггера и Сартра. Экзистенциализм Паскаля, Кирхегардта и мой собственный носит религиозный характер. Ясперса, очень связанного с Кирхегардтом, тоже нельзя назвать атеистом, у него по-настоящему есть трансцендентное. Но иной характер носит экзистенциализм Гейдеггера, и особенно Сартра. Автор "Sein und Zeit" прошел католическую школу, и в его философии, которая хочет обойтись без Бога, есть явные следы католической теологии. Мир у него падший, хотя и неизвестно, откуда он упал, так [как] высоты у него нет. Человек у него познается исключительно снизу. И, как и всегда в подобного рода миропонимании, остается непонятным, как высшее может создать низшее. Это сознательно утверждает материализм, но Гейдеггер не материалист. Бытие падшее и виновное по своей структуре. Это католическая теология без Бога. Философия очень пессимистическая, более пессимистическая, чем у Шопенгауэра. Многое является наследием германской пессимистической метафизики, но, так же как и Ницше, он не хочет знать утешений, напр‹имер›, утешений, которые дает буддизм. Dasein, термин, который заменяет человека, субъекта, сознание, выброшен в этот падший мир. В этом мире Dasein испытывает страх, Angst, заботу, конечность своего существования, т. е. смерть. Dasein подчинен Das Man, обыденному, банальному существованию, в котором ничто не мыслит и не судит самостоятельно, а исключительно так, как мыслят и судят другие, т. е. безыменно и безлично. Но сам Гейдеггер возвысился над Das Man. Это возвышение необходимо для самого познания. Гейдеггер отрицает существование глубины, но голос из глубины у него все-таки слышится. В нем остается двойственность. Огромную роль у него играет небытие, ничто, и можно даже думать, что его философия есть философия небытия. Смерти принадлежит последнее слово, в человеке нет бесконечности, все в нем конечно. Но у Гейдеггера остаются какие-то воспоминания о старой германской мистике. Поэтому небытие у него может быть сближено с Ungrund Я. Беме. Тогда его метафизика может быть истолкована как апофатическая теология с пессимистической окраской. Гейдеггер не проповедует атеизма, но его учение о Dasein и о Sein, его понимание мира остается атеистическим, и это атеизм нового типа, непохожий на атеизм XIX века. В отличие от Гейдеггера Сартр заявляет себя атеистом и даже гордится тем, что он самый последовательный атеист. Он начинает свою большую философскую книгу с решительного отрицания всякой тайны. Он думает, что философия окончательно пришла к тому, что за миром феноменов, он это слово употребляет не в кантовском, а в гуссерлевском смысле, нет ничего, мир исчерпывается являющимся. Мир для него абсурден, бессмыслен, тошнотворен, человек низок и грязен. Книга "L'etre et neant" производит впечатление очень пессимистической и не оставляет никаких надежд на лучшую жизнь, это философия neant. Но потом он начал утверждать себя оптимистом, призывать к ответственности и активности человека и наделять его свободой, через которую он может создать лучшую жизнь, выйти из грязи и низости, которые он описывает в своих романах. Свобода человека не есть его природа, эссенция, а есть акт, экзистенция, которой принадлежит примат. Свобода человека вкоренена не в бытии, а в небытии, она ничем не детерминирована. Это верная мысль, которую я много раз развивал, но она связывается с ложной метафизикой. Для Сартра свобода человека связана с безбожием Бог для него враг свободы человека. Он считает себя более последовательным атеистом, чем марксисты, которые признают смысл исторического процесса и хотят на него опереться. Несмотря на свой материализм, они верят в торжество социального разума, их оптимизм объективный. Это наследие философии истории Гегеля. Сартр же считает исторический процесс бессмысленным, не хочет на него опереться, он хочет опереться лишь на свободу человека. Но и он признает идеальное, божественное начало, таковым у него является свобода человека. Человек обоготворяется. Но neant у Сартра носит иной характер, чем у Гейдеггера и чем у Гегеля. У Я. Беме Ungrund предшествует бытию, и оно плодотворно. То же у Гегеля, у которого отрицательное порождает становление. Сартр же сравнивает neant с червяком, от которого гниет яблоко. Это значит, что небытие у него после бытия и есть уже порча бытия. Поэтому ничего положительного оно породить не может. Его философия есть философия конца, а не начала эпохи, в ней отражается декаданс и прохождение через тьму. Свобода есть идеальное начало у Сартра, она ограничивает мрак его философии. Но эта свобода пустая, беспредметная, ни на что не направленная. Основная ошибка в нежелании признать, что отрицание предполагает утверждение, положительное. Поэтому последовательное, до конца доведенное безбожие невозможно. Сартр очень характерен для современных форм безбожия. Тонкий психолог в нем преобладает над глубоким метафизиком. И в нем сохраняется французский интеллектуализм.
Опасность обуржуазивания подстерегает всякую революцию. Ницше мучило ослабление мужества в человеческом типе и за ним Жоржа Сореля, идейных фашистов и мн‹огих› др‹угих›. Исчезает и исчезнет окончательно, как предвидят марксисты, трагическое в жизни, и это отсутствие трагического, может быть, и будет самым трагическим Мы обречены в пределах этого мира мыслить свет в связи с тьмой, добро в связи со злом. Об этом можно найти много замечательного у Я. Беме. Как перейти к творческому экстазу, высшему подъему жизни, в которой уже не будет яда, насилия, зла, не будет предмета борьбы? Это вопрос о просветлении коренных инстинктов человека, а не о их исчезновении. Тайна в том, что нельзя мыслить райского существования катафатически, его можно мыслить лишь апофатически.
Из «На пороге новой эпохи»
Есть разница в понимании neant у Гейдеггера и Сартра. У первого иногда чувствуются реминисценции старой германской мистики, Ungrund'a Бёме. И тогда neant приобретает глубокий смысл. У Сартра ничего подобного не видно. Он изображает скорее гниение и декаданс бытия. И вместе с тем он хочет спастись утверждением свободы. Мир бессмыслен, нелеп, абсурден, и природа человека низкая. Но у человека есть свобода, которую он может противопоставить всему этому. Он может совершать выбор, брать на себя ответственность, творить себя и лучшую жизнь. Это ограничивает низменность сартров–ской метафизики. Но остается неясным, откуда берется свобода у Сартра и в каком отношении стоит эта свобода к мировой необходимости?
Сартровская свобода не имеет связи с Истиной и не хочет иметь, она свободна от Истины. Но поэтому эта свобода беспредметная, пустая, ни на что не направленная. Отсюда вытекает мораль беспредметной свободы. Человек пуст. В «Le Sursis» есть замечательное место в письме Daniel к Mathieu. Он убеждается в своем существовании, чувствуя на себе взгляд ночи, ничто. Рационально это невозможно понять. Но это все–таки значит, что последняя основа existence человека и его свободы — ничто. На языке старой мистики ночь и ничто имеют другой смысл, чем у Сартра, который, по–видимому, не хочет ничего мистического. У Я. Бёме тьма есть не отсутствие света, а искус от блеска света. Моральный акт есть творческая выдумка[ В моей книге «О назначении человека. Опыт парадоксальной этики» я защищаю ту мысль, что мораль есть творческая выдумка, но как велика разница с Сартром. Там же я говорю, что человек — творец ценностей.], но выдумка во имя Высочайшего. Сартру не удалось быть до конца последовательным атеистом, потому что это никому не удается и никогда не удастся. Но он приложил много доброго или, вернее, злого желания быть атеистом. Таков один из [печальных] результатов экзистенциализма. Но остается возможность экзистенциализма религиозного, он был у Паскаля, у Киркегардта, он таков и у Л. Шестова[Самого себя я считаю представителем религиозного, спиритуального экзистенциализма.].
Из «Самопознание»
Я мог чувствовать женское очарование. Но у меня не было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили говорить в начале XX века, ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гёте. Иногда я даже думал, что не люблю женской стихии, хотя и не равнодушен к ней. Я еще понимал и ценил провансальских трубадуров, которые впервые в истории культуры внесли идеальную любовь-влюбленность. Но мне чуждо было внесение женственного и эротического начала в религиозную жизнь, в отношение к Богу. Мне ближе была идея андрогина Я. Бёме, как преодолевающая пол. Одно время у меня была сильная реакция против культа женственного начала. Тип эротики Вл. Соловьева меня отталкивал. Я очень ценил и ценю статью Вл. Соловьева «Смысл любви», это, может быть, лучшее из всего написанного о любви. Но я вижу большое противоречие между замечательными мыслями этой статьи и его учением о Софии. Верно, что женственная стихия есть стихия космическая, основа творения, лишь через женственность человек приобщается к жизни космоса. Человек в полноте своей есть космос и личность.
Мне свойственно первичное мистическое мирочувствие и по сравнению с ним момент в собственном смысле организованно-религиозный уже вторичный. Экхардт, Я. Бёме, Ангелус Силезиус мне ближе, чем учителя церкви. Я верю в существование универсальной мистики и универсальной духовности.
цель моя была раскрытие мира свободы, не подчиненного рационализации и не объективированного. Позже, в последние годы, я пришел к тому, что самое бытие не первично и есть уже продукт рационализации, обработка мысли, то есть, в сущности, пришел к отрицанию онтологической философии. Это был разрыв с онтологической традицией Парменида, Платона, Аристотеля, Фомы Аквината, многих течений новой философии вплоть до Вл. Соловьева с его учением о всеединстве. В какой-то точке это было даже ближе к индусской философии. Но такой тип мысли можно вывести из Я. Бёме, из Канта. Экзистенциальная философия должна была бы быть антионтологической, но мы этого не видим у Гейдеггера, который хочет строить онтологию. Впрочем, философия Гейдеггера есть философия Dasein, а не Sein и не Existenz. Основная метафизическая идея, к которой я пришел в результате своего философского пути и духовного опыта, на котором был основан этот путь, это идея примата свободы над бытием. Это означает также примат духа, который есть не бытие, а свобода. Бытие есть как бы застывшая свобода, статизированная свобода. Примат бытия над свободой приводит к детерминизму и к отрицанию свободы. Если существует свобода, то она не может быть детерминирована бытием. Большая часть философских учений о свободе меня не удовлетворяла, особенно традиционное учение о «свободе воли». Были годы, когда для меня приобрел особое значение Я. Бёме, которого я очень полюбил, много читал и о котором потом написал несколько этюдов. Но ошибочно сводят мои мысли о свободе к бёмевскому учению об Ungrund’e. Я истолковываю Ungrund Бёме как первичную, добытийственную свободу. Но у Бёме она в Боге, как Его темное начало, у меня же вне Бога. Это относится лишь к Gott, а не к Gottheit, ибо о невыразимом Gottheit ничего нельзя мыслить.
Впоследствии меня более всего упрекали за мою идею «несотворенной свободы» (терминология у меня выработалась лишь постепенно). Обычно связывали эту идею с учением любимого мной Я. Бёме об Ungrund’e. Но у Бёме Ungrund, то есть, по моему толкованию, первичная свобода, находится в Боге, у меня же вне Бога. Первичная свобода вкоренена в ничто, в меоне. И это совсем не должно означать онтологического дуализма, который есть уже рационализация. Наибольшую критику во мне вызывает традиционное учение о Промысле, которое, в сущности, есть скрытый пантеизм в наименее приемлемой форме. Об этом я говорил уже. Если Бог-Пантократор присутствует во всяком зле и страдании, в войне и в пытках, в чуме и холере, то в Бога верить нельзя, и восстание против Бога оправдано. Бог действует в порядке свободы, а не в порядке объективированной необходимости. Он действует духовно, а не магически. Бог есть Дух. Промысел Божий можно понимать лишь духовно, а не натуралистически. Бог присутствует не в имени Божьем, не в магическом действии, не в силе этого мира, а во всяческой правде, в истине, красоте, любви, свободе, героическом акте. Наиболее неприемлемо для меня чувство Бога как силы, как всемогущества и власти. Бог никакой власти не имеет. Он имеет меньше власти, чем полицейский. Категория власти и могущества социологическая, она относится лишь к религии как социальному явлению, есть продукт социальных внушений. Бог не имеет власти, потому что на Него не может быть перенесено такое низменное начало, как власть. К Богу не применимо ни одно понятие, имеющее социальное происхождение. Государство есть довольно низменное явление мировой действительности, и ничто, похожее на государство, не переносимо на отношения между Богом и человеком и миром. На Бога и божественную жизнь не переносимы отношения властвования. В подлинном духовном опыте нет отношений между господином и рабом. Тут правда целиком в теологии апофатической. Катафатическая теология находится во власти социальных внушений. Очищение и освобождение христианского сознания от социоморфизма мне представляется важной задачей христианской философии. Теология находится во власти социоморфизма, она мыслит Бога в категориях социальных отношений властвования.
Тайна христианства есть тайна Богочеловечности, тайна встречи двух природ, соединяющихся, но не смешивающихся. Человек не исчезает, он обоживается, но наследует свою человечность в вечной жизни. Думаю, что это даже мысль вполне ортодоксальная, но в ортодоксии недостаточно раскрытая и часто затемненная монофизитской тенденцией. Я все время боролся против монофизитства во всех его формах. Но я всегда очень любил германскую мистику, почитаю ее одним из величайших явлений в истории духа. Из великих германских мистиков более всего любил Я. Бёме. Он имел для меня огромное значение. И я всегда поминаю его в своих молитвах наряду с Достоевским и некоторыми другими любимыми. Мистический гнозис Я. Бёме имел семитически-кабалистическую прививку, и потому проблема человека имела для него особенное значение. Неверно причислять его к мистикам космоцентрического типа и к пантеистам.
Одно время я довольно много читал аскетических духовных книг типа «Добротолюбия». В них можно найти, конечно, некоторые элементарные и бесспорные истины. Но у меня всегда оставалось тяжелое чувство унижения человека, отрицания всякого творческого порыва и подъема. Более всего я все-таки любил «Подражание Христу». Это книга, возвышающаяся над конфессиями. В ней есть благородная печаль, горькое чувство человеческой жизни и судьбы. Я не говорю о книгах мистических. Германская мистика имела для меня особенное значение. После Пророков, книги Иова, Экклезиаста, Евангелий мои любимые духовные авторы германские мистики, более всего Я. Бёме и Ангелус Силезиус, отчасти Таулер. Но я, в сущности, всегда думал, что монашеская аскеза, особенно сирийского типа, есть искажение учения Христа, есть монофизитство, она находится в противоречии с откровением о Богочеловечности.
Никита Пустосвят, из левого раскола, однажды на собрании подошел ко мне и сказал: «Если хочешь знать истину, то пригласи меня к себе». Я, конечно, захотел знать истину и пригласил его к себе. Он сел посреди комнаты и начал развивать мне очень сложную гностическую систему изумительно красивым, образным народным языком. Моей мыслью он совсем не интересовался. Я пытался ему возражать, но это оказалось безнадежным. Это был абсолютно убежденный человек, сознавший себя носителем единоспасающей истины. Это тяжелая сторона сектантства. Но меня поражал ум многих сектантов. Я часто узнавал мысли, знакомые мне из чтения Я. Бёме и других христианских мистиков-теософов. Я заметил, что Бёме у нас с начала XIX века просочился в народную среду. Его даже в народе считали святым. У меня было исключительное почитание Бёме, и мне было интересно его влияние. Народные религиозные собрания в Яме скоро были прекращены полицией, характерное явление старого режима. Для меня было ясно, что официальное казенное православие было бессильно бороться с сектантскими религиозными движениями в народе, оно могло лишь запрещать и преследовать.
Самым большим моим другом был Акимушка. Это был простой мужик, чернорабочий. У него было очень плохое зрение, и он производил впечатление человека, который на что-нибудь наткнется или упадет. Он был безграмотный. По своим манерам он иногда напоминал А. Белого. Беседы с ним были духовно углубленными, он стоял на высоте самых трудных мистических тем, характерных для германской мистики. Он мне был ближе, чем многие интеллигентные и культурные люди, с ним мне было легче разговаривать. Общение с Акимушкой убедило меня в неверности народнической точки зрения на существование пропасти между культурным слоем и народом. Акимушка говорил мне, что ему далек крестьянин, поглощенный материальными вопросами, а близок я, с которым может разговаривать об интересующих его духовных вопросах. Существует единство в царстве духа. Акимушка рассказал мне однажды о необыкновенном событии, происшедшем с ним, когда он был мальчиком. Он был пастухом и пас стадо. И вдруг у него явилась мысль, что Бога нет. Тогда солнце начало меркнуть, и он погрузился в тьму. Он почувствовал, что если Бога нет, то и ничего нет, есть лишь совершенное ничто и тьма. Он как будто бы совершенно ослеп. Потом в глубине ничто и тьмы вдруг начал загораться свет, он вновь поверил, что есть Бог, «ничто» превратилось в мир, ярко освещенный солнцем, все восстановилось в новом свете. Акимушка, вероятно, никогда не слыхал о Мейстере Экхардте и Я. Бёме, но он описывал опыт, очень родственный опыту, описанному этими великими мистиками. В Акимушке была своеобразная утонченность. Это был один из самых замечательных людей, каких я в жизни встречал. Более, чем у кого-либо, меня поражало у него мистическое чувство жизни и мистическая жажда.
Все традиционные богословские учения мне представлялись враждебными моей идее творчества. Я находился с ними в постоянном конфликте. Никто не соглашался со мной вполне, хотя некоторые находили, что я поднял интересный вопрос. Я говорю не только о течениях мысли на почве православия. Совершенно то же я встречал в западных христианских течениях, в мысли католической и протестантской, которая охвачена была жаждой возврата к истокам прошлого (томизм, бартианство). Некоторые статьи обо мне, написанные на Западе, сопоставляли меня с тем, что называли христианской теософией, с Я. Бёме, Сен-Мартеном, Фр. Баадером, но не соглашались признать мою мысль ортодоксальной. Когда я ближе познакомился с современной католической и протестантской мыслью, то я был поражен, до чего моя проблема творчества им чужда, чужда и вообще проблематика русской мысли. Наибольшие сомнения и возражения вызывает мое учение о несотворенной, добытийственной свободе, которое у меня все более и более вычеканивалось. Я остался очень одиноким в своей мысли. Ортодоксальные системы, которые выражают организованный социальный коллектив, должны отрицать творчество или признавать его в очень поверхностном смысле. Нельзя написать драмы, романа, лирического стихотворения, если нет конфликта, столкновения с нормой и законом, нет «незаконной» любви, внутренних сомнений и противоречий, нет всего того, что представляется недопустимым с точки зрения «закона» установившегося ортодоксального мнения. Невозможна творческая философская мысль, если нет сферы проблематического, нет мучительных усилий разрешить новые вопросы, нет искания истины, которая не падает сверху в готовом и застывшем виде, нет борений духа. Но ортодоксальные системы не хотят знать никакой новой проблематики, относятся подозрительно и враждебно к творческому беспокойству, к исканию, к борениям духа.
Мне пришло в голову устроить собеседования более интимного характера на темы не столько богословские и церковные, сколько на темы мистические, связанные с духовной жизнью. Я предложил Маритену устроить такие беседы у меня. Он охотно согласился и взял на себя организовать французскую часть этих собраний, но поставил условием, чтобы не было протестантов. Эти интимные беседы, посвященные изучению мистики, прошли очень успешно и вызвали большой интерес. К нам приходили на эти собрания и новые люди, которых не бывало на прежних интерконфессиональных собраниях. Прежде всего нужно назвать Шарля Дю Боса и Габриэля Марселя. Бывали и Масиньен, специалист по мусульманской мистике, и Жильсон, выдающийся специалист по средневековой философии. Беседы велись в очень дружеской атмосфере, несмотря на разногласия. Мой доклад о мистике, в котором я много говорил о Я. Бёме и Ангелусе Силезиусе, вызвал смущение. Присутствовавший католический священник, профессор Католического института, сказал своей соседке: «Вот как нарождаются ереси».
Наиболее враждебен я всякой натуралистической метафизике, которая объективирует и гипостазирует процессы мысли, выбрасывая их во вне и принимая их за «объективные реальности», которые применяет к духу категории субстанции, натурализует дух. Моя философия есть философия духа. Дух же для меня есть свобода, творческий акт, личность, общение любви. Я утверждаю примат свободы над бытием. Бытие вторично, есть уже детерминация, необходимость, есть уже объект. Может быть, некоторые мысли Дунса Скота, более всего Я. Бёме и Канта, отчасти Мен де Бирана и, конечно, Достоевского как метафизика я считаю предшествующими своей мысли, своей философии свободы. Православные, католики, протестанты, чувствующие себя ортодоксальными, очень нападали на мою идею несотворенной свободы, видели в ней нехристианский дуализм, гностицизм, ограничение всемогущества Божества. Но я всегда имел впечатление, что меня не понимают. Объясняется это, вероятно, не только недостатком внимания, но и моей склонностью мыслить антиномически, парадоксально и иррационально, вернее, приводить мысль к иррациональному. Все богословско-метафизические учения, которые противополагаются моему «дуализму», в сущности, суть формы рационализма, уничтожающего тайну, и неверно описывают духовный опыт, не хотят знать трагизма, противоречия, иррациональности. Традиционные богословско-метафизические учения неотвратимо должны приводить к идее предопределения, которая наиболее мне антипатична. Я не исповедую двубожия и совсем не являюсь манихейцем. Ведь манихейство не понимает свободы, столь дорогой мне. За пределами противоположения между Богом и несотворенной свободой, описывающего наш духовный опыт по сю сторону, лежит трансцендентная божественная тайна, в которой все противоречия снимаются, там неизъяснимый и невыразимый божественный свет. Это сфера апофатического богопознания. Когда я пришел к своей окончательной философии, для меня приобрели особенное значение идеи несотворенной свободы и объективации. Несотворенная свобода объясняет не только возникновение зла, непонятное для традиционных философских учений, но и возникновение творческой новизны, небывшего. Несотворенная свобода есть предельное понятие, вернее, не понятие, а символ, так как о несотворенной свободе, ввиду ее совершенной иррациональности, нельзя составить рационального понятия. Объективация есть гносеологическая интерпретация падшести мира, состояния порабощенности, необходимости и разобщенности, в которой находится мир. Объективированный мир подлежит рациональному познанию в понятиях, но сама объективация имеет иррациональный источник.
Из мыслителей прошлого более всего я обязан Канту, по-другому особенно Я. Бёме; по типу философствования у меня есть родство с Фр. Баадером, хотя я с ним во многом расхожусь. Кирхегардт, с которым я познакомился очень поздно, родствен мне лишь в одном мотиве, в восстании индивидуального против общего, в остальном же скорее враждебен. Никогда, ни с кем я не почувствовал настоящего родства, хотя всегда искал родство и готов был его преувеличить (это я думаю сейчас о Я. Бёме).